Евгения Некрасова
НЕСЧАСТЛИВАЯ МОСКВА (сборник рассказов)
НАЧАЛО.
Гора.
Галя-гора ходячая. На улице над людьми возвышалась, за людьми – расширялась. На улице вывески загораживала, двух мужиков перекрывала. Двух с половиной, если юноши. Красивая-некрасивая, кто поймёт. Не разглядишь. Ясно – большая. Гора из пейзажа, фон для главных.
У Гали подружка переднего плана – Света, для которой Галя – удобный задний. Женихов притянуть – самой засиять на фоне горы, женихов отогнать – себя выключить, с горой слиться, или, вовсе, – за неё спрятаться. Женихи гор боятся. Хорошо дружить с горой.
Мама Гали — пила. Пила иногда и пилила дочь про замуж и прочее обязательное, на что горы совсем не способны. Галя-гора не жила с мамой, а ходила в комнату на Нагорной на ночь и в выходные. Вне комнаты Галя расставляла товары в гипермаркете, упиравшемся в горизонт. С её ростом-то и без лестницы-ладно. Зачем горе лестница? Света Гале не льстила, ругала её за низкую работу, потому что сама без карьерной лестницы не могла.
Галя любила гипермаркет за постоянную жизнь, его широты и высоты. У метро надела на себя мороженную маршрутку, потряслись по кочкам, по пробкам. Милай, не погуби – это Вика из не-Москвы молит орла-водителя. Вика, Артём и Константин-Адреич ютятся в треугольничке, оставшемся вне горы. Мастеровые по полкам. Галя – уши красные – сняла шапку, голова держит ржавый потолок. Атланты в уборах не вмещаются.
По полкам по полкам
По закоулкам
Растащили мы наши радости,
По полу по полу
По половицам
Размазали мы наши надежды,
Проворонили наши желания,
Забыли, кем должны были проснуться.
Зеркало.
В комнате Галя обычно спала, ела спасённое с кухни, переодевалась и смотрела на себя в зеркало, снова ела. Был ноутбук, да украли полгода назад. Загадкой влезли через окно пятого. Все соседи в пострадавших, в молодой семье напротив Галиной комнаты – вскоре завелись деньги, а через пару месяцев – дети, сразу двойня. Жильцы думали-думали и надумали молчанье, друг с другом тоже теперь ни слова. Гале-горе слишком хлопотно, она и так раньше с соседями не говорила. Радовалась, что зеркало не тронули. О пяти стёклах, о пяти разных зеркал сколочено вместе – чтобы всей поместиться. В первом: ноги и дальше по пояс, во втором – живот и грудь, в третьем и четвёртой – боковых – руки-плечи, в пятом – всей горе голова. Красивая, некрасивая. Кто разберёт, кто оглядит. Горе бы – художник с налаженной перспективой, рассказал бы другим.
Если меня выжать,
То ничего не останется на полу,
Даже мокрого места.
Если меня разорвать,
То ничего не останется в руках,
Даже мятой одежды.
Потому что я – пустота в форме человека в форме горы,
По-крайней мере, так рассказывает зеркало.
Веселье.
Галя-гора взята Светкой на вечеринку в Марьино в качестве фона. Марьино – но и Марья – край сегодня больших надежд. Светкин путь – выйти замуж до двадцати-девяти-господи-не-подведи. На Бога надейся, а Галя не плошает. Галя работала чётко, вокруг Светки контур и три потенциальных мужа. Уж почувствовала момент – женихи стали побаиваться горы, тогда попятилась, попятилась в угол, к еде. Пять раз врезалась в гостей: языками сцепленных барышень, танцующих-целующихся, танцующих-ссорившихся, о кино спорящих и новый телефон рассматривающих. Пять раз сказала извините, на пятый — телефон извернулся в руках у владельца-гаджета и слетел на пол. Пальцы тряслись, гладили шрам-трещину экрана. Рана на телефоне, рана на душе, до секунды назад был нов. Выл бы, если бы не все. Галя-гора доедала третью курицу вилкой. Светка определилась на развилке, обняла кандидата в танце, недостаточные женихи пришли жалеть треснутый экран. Его хозяин предложил основать трест против Гали-горы. Женихи огляделись – заняться нечем, объединились. Галя-гора объела куриную ногу, запила кислятиной и ушла в туалет. Наткнулась на кису, чуть не раздавила. Светка веревочкой вилась вокруг избранника, куда ей.
Галю-гору схватили у двери, волоком на кухню, волчьей стаей обступили. Сейчас стол сломает! Поржали, раздели ниже пояса. Какие у гор расщелины-великаны! Галя-гора молчаливая, боится-не боится, не ясно. Завалили герои гору, руки связали. Герои гор не боятся. Мы все теперь повязаны победой над горой. Оравой постояли, поржали, посмотрели. Какие у гор расщелины-великаны! Разбиться-провалиться! Никто не рискнёт. Залились смехом и разошлись.
Потом сложились в машину: Светка с женихом, не-женихи, хозяин треснутого экрана, одни-бывшие-танцующие на коленях друг у друга и Галя-гора рядом с подругой молчаливой привычкой. Едут-едут, волчья стая перемигивается, Светка шутит-вертится ящерицей, Галя молчит между ней и дверцей. Едут-едут, Марьино лучше бы Марье оставалось, Москва ты – большая ледяная глыба.
Мама.
Мама-мама,
Муж – армагеддон,
Благородный дон – один на район,
И не твой – хоть ты вой,
Хоть ставь кормушку-приманку.
Дон разлился морем по колено,
Пей сама, пей до дна,
И купи мороженце
Младшей поколенце.
Вырастет большой,
Вырастет горой,
Тебе лакомство вспомнит.
Мама-мама,
Муж – не-амор, а мор,
Неблагородный дон – знает весь район,
Не-свой – его бы под конвой,
Хоть ставь заборчик-проволочку.
Дом развалился мамой на кусочки,
Пью сама, пью до дна,
И куплю ботиночки,
Любимому скотиночке.
Вылетит другой,
За чужой женой,
Ни тебя, ни Галеньку не вспомнит.
Потоп.
У Гали-горы зазвенело в бедре во время расстановки товара. Новости: мама – за бога сработала, сотворила потоп. Галя потопала к администратору зала – отпрашиваться правдой: управдом сказал, что мама вроде создателя – смыла живых людей. Администратор ступал важно, министром или Людовиком Четырнадцатым, товары, полки – золотые канделябры, парики, зеркала. Повелеваю и разрешаю, ибо гипермаркет – это я.
Мама – раздавленная ягода, улыбалась ну-да-вот-так-вот-дочкой. На гору кинулась русалка-соседка с плечами в мокрых волосах. Русалка-ругалка орала на Галю-гору, получая эхо. Оставила хозяйничать мать-алкоголичку, которая оставила кран! Мама не то, что бог, она – Иоанн-креститель, Вареньку двух месяцев от роду, воду в колыбель пустила, а если бы кипяток?! Слыхали, село-пяток-домов-Давыдково, мама Гали-горы теперь Вареньки крестная мать!? Оставила хозяйничать мать-алкоголичку, которая оставила кран! Второе дитё, в церкви крещёное – Луку семи лет – чуть было не треснуло током из мокрой розетки. Оставила хозяйничать мать-алкоголичку, которая оставила кран! Кого заставить отдавать за новорожденный ремонт: потолки летящие, пол-стелящийся ногами-любимый, мебель-дерево на заказ?! Русалка ревёт, плачет сиреной. Прокляну-наколдую. Галя-гора молчит, эхо копится, твердеет, кусками сыплется. Мать-раздавленная ягода, улыбается. У русалки когти, красные глаза, сейчас-cейчас вцепится, утащит сейчас к себе в пучину на пятый этаж, раздерёт на куски и поминай, как звали. Галя-гора.
Полубог.
Два шажочка не дотягивал до Бога. Первый: вымок в потопе, от него не спасся (целый Бог, неполовинчатый, бы спасся), рубашка мокрая под пальто, и джинсы мокрые до шиколоток. Второй: женатый. Откуда у Бога жена? Дети – куда не шло, не жёны ж. Запыхался – Луку и Вареньку к бабушке на семейной машине. Часто дышит, кадык пляшет, венка на шее бьётся. Жену Дашу успокоил одним движением. Русалку-ведьму смыло, осталась красавица. Всех рассадил в комнате, как садовник. Гали-горы маминой неуборкой не побрезговал. Говорил, спрашивал, чудо творил: мама сделалась трезвой и приятной, и гора сама обрела дар речи. Расцвели.
Полубог – видит не всё, но многое. Понял, какие соседи люди, ничего-не-взять люди. Им старший ничего и не дал, чтобы отнимать. Понял и простил. Бог прощает и Полубог прощает. Из вежливости, из формальности, из любви к жене: про работу, краны, сантехника. И тех успокоил, и Дашу. Все отдышались, успокоились, как будто и горя не знали. Мама учуяла, что прощены. Даша догадалась – поблагодарила судьбу за мужа. Галя учудила-попробовала улыбку, горы говорят, горы улыбаются. Она сразу узнала Полубога, что тут не-ясного. Глаза ясно-византийские, с икон, язык грамотный, радостью светится, красоты небесной.
Разговор.
Мама: Ты чего?
Галя: Ничего. Я – начинаюсь.
Начало.
Начинка из любви – главного концентрата жизни. Начало Гали. Нечаянное рождение, праздник Рождества. До Полубога Галя – гора, после Полубога – человек. Любяще-дышаще-понимающий. И что теперь делать человеку?
Могла бы организовать себе мающееся счастье. Переехать к маме. Терпеть перечень её бутылок, воней (вон отсюда, если тебе пахнет!) и скандалов. В кандалах обязанностей, оскорблений и забот. Зато близко к Полубогу. Полуслучайная лестница, полувыглядывания в окна. Лечь на линолеум, различать шаги и речи. Гладить холодный линолеум. Ладить с растущими детьми и даже Дашей. Через десять лет научиться здороваться с Полубогом небормотанием. Обменяться с матерью комнатами через сто тысяч ругательств и слушать, как стонут по ночам в спальне. На пальцах считать дни до окончаний отпусков и на память полубожьи – седые волосы. И душу отдать одним днём с Полубогом. Счастье же? Наивысшее, наибольшее, наитяжелейшее счастье для Гали-горы.
Но где это видано, чтобы горы жили над богами, даже над полубогами; и даже после-горы – новорожденные люди? С такой любовью – даже отдельно от Полубога дышать можно. Разве ж это отдельно, когда на одном свете, под одним солнцем?
Снова разговор.
Телефон: Дзын-дзын-дзынь! Дзын-дзынь-дзынь!
Светка: Привет. Настроение херовое. Телефон расколола. Пойдём в кино? Меня пригласили.
Галька: Нет.
Светка: В смысле?
Телефон: Пинь-пинь-пинь…
После.
Гора распалась на гальку. Гальке омываться морем любви и скитаться на волнах по миру. Нет, вначале, после Начала – Галька всё расставляла товары на полке, тряслась в маршрутке-холодильнике, перемигивалась с зеркалами, щупала своё тело. Когда весна заерзала на улице, сосед-бука, подмосковный ИП, вдруг спросил Гальку, отчего она четыре дня не ела – на кухню не ходила, сидела в комнате как прикованная. Уволили или ещё что? Галька, глядя на лилию на календаре за спиной спрашивателя, ответила, что забыла есть и ходить на работу.
Одним мартовским четвергом, когда черти почесывали копытца и подслушивали пятничные планы через алюминиевые кружки (бывшая гора их не интересовала, у неё, по их разумению, была тухло-зевотная жизнь), Галька сделала круг по своей комнате, оделась, посмотрела в затылки и лбы соседей в коридоре-и-кухне -только ИПэшник дёрнул шеей в порыве повернуться – и вышла из квартиры. В арке двери Галька зацепилась завязкой за ручку – трёшка-вредина не отпускала или куртка-трусиха не желала покидать квартиру из-за предчувствий, что уже не вернуться. Галька дёрнула край крутки раз – ничего, дёрнула два – шмотка скрипела молнией-зубами-сражалась, дёрнула три – завязка порвалась в протёртыше. Всё – совсем народилась – перерезала пуповину.
Чудо-юдо.
Гора распалась на гальку. Галька морем любви омывается и скитается на волнах по миру. Любви-не-морем-даже – океаном. Он повсюду: внутри-снаружи. Чудо-юдо рыба-любовь. И рыба, и вода – в одно время. Полощет сердце, матку, мозги и всякое другое. Полощет-ласкает, явит Полубога и всю всесветную любовь вместе взятую. Оттого тепло, смело и сытно.
Галька – галька скитающаяся. Не ест, не пьёт ничего кроме дождевых капель (попавших случайно в рот), не испражняется, не потеет, не грязниться почти – правда-ложь – так свидельствовали видевшие её. Двое – галько-свидетелей пытались привести-прикрепить её в церковь, чтобы уберечь. Юродивые – они же при церкви часто. Юродивые, это кто? С Юрой родные? Полубога Юрием звали, если что. Галька ещё пуще теперь рыбой молчащая неожиданно: зачем мне, когда такая любовь?
Полубог первые секунды просыпания мял пустыню во рту и давался-диву, вспоминал снившуюся Гора-девицу, соседкину-дочку, мажущую грязью на стенах надписи. Жалел, что нет рядом ручки, чтобы записать текст. Ревнивые ресницы сонной жены попали в глаза Полубогу и Гора-пишущая-девица проваливалась на дно памяти. Качал Вареньку, напевал колыбельную-самоделку, вылетали из полубожьих уст настенные строки. Пел — сам удивлялся. Пел и держал Гальку в глазах, а потом заново падал в дочкины синие.
Настенные песни Гальки в исполнении Полубога.
1.
Женщина-гора,
Горит дотла,
Оравой смыслов,
Пепел – коромыслом.
2.
Явь не трону,
Без урона,
Отломлю кусочек сна,
Что у краешка утра.
3.
Поклоны бью,
Тебя люблю;
Целовал бы
Лоно, локоны,
Муки вокруг до около.
4.
Бог – один,
Разобралась,
Полубог – один,
Разобрали.
5.
Доброе утро, доброе,
Чувство внутриутробное,
Чудо внесоборное,
Лавина моя горная,
Сыплешь и славишь,
Я начинаюсь,
Я просыпаюсь.
Любовь.
Другие ещё не приснились, но уже Галька старается.
Счастливо.
Мать очнулась, кинулась искать Гальку, много куда ходить, чтобы плакать, просить и ругаться. Галько-свидетели протоколили свои с Галькой полувстречи. Вроде она – вроде нет, вроде утро – вроде вечер, вроде пела – вроде молчала, вроде мазала стену – вроде танцевала с воздухом. Мать вылезла из запоя вброд, потом и вовсе выкарабкалась. Заходила в церковь и полюбила полубожьих детей, особенно Луку, дарила ему кораблики из берестяной коры. Плакала, что чуется как родной внук, которого Галька не родила.
Светка в двадцать-восемь-лет-пять-месяцев-девятнадцать-дней вступила замуж в недостаточного жениха из волчьей стаи, что шутила над горой. Выносила двойню, выбросила лестницу. Лестницу взял Толя — новый работник зала, раб гипермаркета вместо Гальки. Нагорная комната сдалась помощнице ветеринара Венере и её Рома вынес многоликое зеркало на свалку.
Где Галька-галька, бывшая Галя-гора, одному Богу известно. Дышит-бродит – и оттого нам – то неплохо, то счастливо.
НЕСЧАСТЛИВАЯ МОСКВА.
«Я же в кольцах и с понтами и на левой две мозоли…»
Земфира
«У меня два права на Москву: право Рождения и право Избрания».
Марина Цветаева
1.
А охраняется город четырьмя кругами: Бульварным кольцом, Садовым кольцом, Третьим транспортным и МКАД. Ещё одно кольцо метро вторит почти Садовому, но что важно, оберегает город под землей. Другое, новое кольцо железной дороги укрепляет на поверхности Третье транспортное или просто усиляет общую защиту. Есть ещё один круг, самый сердечный, малый и древний, зубастый и из красного кирпича. Более всего обезопасен тот, кто находится внутри его – но таких людей наперечёт и там они не ночуют, то есть не живут. Поэтому среди горожан самые защищенные – это те, чьи дома втиснуты в Бульварное и Садовое. Кто внутри Третьего транспортного тоже не сильно волнуется. Тот, кто за Третьим транспортным до МКАД уже, бывает, вздыхает тяжелее, но все равно остаётся под защитой. А всем, кто дальше – за МКАД – тому только пропадать.
Не всегда кольца спасают при угрозах, случаются в городе и трагические события, но всё же внутри колец люди чувствуют себя безопаснее, а главное – сытнее, счастливей и правильнее. Нина приехала в Москву и сумела вселиться в одну хмурую хрущевку, стоящую прямо у самого Третьего транспортного, но зато внутри ещё этого кольца, то есть Нина оказалась оберегаема сразу двумя кольцами, не считая МКЖД. Москву Нина любила и мозгом, и животом, и сердечной мышцей, как и все люди, приехавшие в неё из какого-нибудь пункта, название которого можно прочесть только при максимальном увеличении гугл-карты. Без Москвы Нина тревожилась, приехав к родственникам, сидела в дурном настроении и начинала тревожно глядеть в окно местной квартиры и окно телефона. В Москве и вне её – Нина чувствовала, как серебряной стружкой рассыпается Новый Арбат, как ласково отражаются своими боками в друг друге Чистые, как благословляют на пьяный вечер Патрики, как тычут небо сталинские высотки, как манчестерит район Сыров, как каруселью катятся мимо бульвары с каменными великими, как велики глаза от рек выпитого кофе у посетителей московских кафе, как втридорога переоцененная паста лениво заползает на дрожащую вилку, как поют горлышки винных бутылок, сложенных вместе в одну глубокую тележку в Ашане, как кринолином из кустов или снега раскланивается с Яузой Лефортовский парк, как умничает Стрелка и многие подобные ей места, как всасывает в свой тоталитарный газон посетителей Парк Горького. Нина любила Москву.
У Нины было всё что, должно было быть у двадцатидевятилетнего бессемейного человека, снимающей однокомнатную квартиру в ста метрах от Третьего транспортного кольца. Смесь дальне-ближних друзей, лучшая подруга Люба – коренная москвичка, с детства перестрадавшая множество всего, мерцающий физически-близкий человек – воплощающийся в разных людях, и, конечно же оно – дело жизни.
Нина ходила каждый день не на какое-нибудь зарабатывание денег или деланье карьеры, а на миссию. Та прилагалась к музею классика литературы XX века и одновременного авангардиста, которого Нина считала единственным писателем на свете. Её взяли по квотам о прогрессивных кадрах и платили почти рыночную зарплату, которую хватало на аренду однокомнатной квартиры без ремонта в ста метрах от Третьего транспортного кольца и ещё на что-нибудь. Музейная миссия Нины разворачивалась в двух направлениях: 1) популяризация классика-авангардиста современными способами 2) борьба с людьми-прошлого, которые навязывали трухлявый образ классика-авангардиста или не трудились над навязыванием вообще, просиживая штаны, а чаще юбки за минимальную зарплату от одного дачного сезона к другому.
Нине платили больше всех в музее, Нину любили меньше всех в музее. Она тащила свою миссию одна. Врага Нины, лидера людей-прошлого, человека с гулей на голове и директора музея классика-авангардиста звали Анной Анатольевной. Она способна была отменить вечернюю встречу с модным дизайнерским бюро, которое после Нининых ухаживаний соглашалось всё сделать бесплатно – только из-за её собственной необходимости забрать внука из детского сада. Нина презирала семейные интересы, они всегда гадили миссии. Она считала, что людям с детьми нечего делать в тех местах, которые можно было спасти только миссией. Нина знала, что чем лучше она станет трудиться, тем быстрее отвалится сочный, разветвлённый гнойник людей-прошлого. А сейчас Анна Анатольевна поправляла высокую причёску и часто лишала Нину премии, но боялась её уволить. Нина верила, что победит и город поможет ей в этом. Москва – для людей-будущего.
Подруга Нины – Люба служила юристом в банке и первая перебивала, уверяя, что нет, у неё не сводит скулы от такого безвоздушного занятия. В детстве она пережила серьёзную передрягу, когда отец выгнал их с матерью из квартиры, купленную на общепроданную после всех бабушек жилплощадь. Выгнал в самую середину 90-х годов потому, что влюбился заново и зачистил место под новую семью. Две женщины – маленькая и старше – пропахали по тёрке жизни. Мать – низенькая и тощая сделалась героем труда и заработала на новое жилье в пределах последнего кольца. Повзрослев, Люба безопасно любила только женатых и квартирных людей. Нина завидовала детской Любиной трагедии. Нинины родители никогда бы не думали разойтись, даже на самой тлеющей стадии их брака. Они тянули его дальше и дальше, потому что так было принято. Любовь в Нинином пункте никогда не являлась причиной перемен.
2.
Нина тискала Москву через свою-несобственную квартиру с небывалым ремонтом. Стены обнажились спадающими обоями, ванная текла ржавыми слезами, а плинтуса и наличники присутствовали половина-насередину. Но Нине нравилась и однушка, и район, и дом, и даже белый акульный бок Третьего Транспортного, видимый из окна. Раздражал только сосед-алкоголик снизу, который жил один в своей собственной квартире и, как уверяли, пропивал вторую. Недревний ещё, он организовывал пьяные вечера и, одновременно, Нинины бессонные ночи, а когда она поднималась по лестнице, он высовывал из помятой двери свое заплывшее, цвета гнилой картошки лицо, вытягивал в подъезд обнесённые белёсым налётом губы и производил ими столь мерзкий звук, что Нину начинало тошнить. Другие соседи её не беспокоили вовсе, не считая семью за дверью напротив, где глава семьи бил всех себе подчиненных, но делал это тихо, и Нина мало теперь о них вспоминала.
Так Нина, её друзья, враги и равнодушные к ней люди – существовали, охраняемые из года в год московскими кольцами. Вне колец – где-то далеко, а иногда даже в них самих, происходили разные неприятные события, доходило даже до смертей, но Нина и все её остальные продолжали жить как они хотели и умели.
То, что произошло дальше, трудно передается какому-то внятному и логичному изложению. Ясно только, что началось это во вторник, когда Нина проснулась от будильника – в терпимое для всех время – девять тридцать утра, пошла в туалет по привычке наощупь, не включая света, и почувствовала что-то не ладное и не чёткое, будто ноги и руки её загрязнились, руки покрылись вовсе ошмётками грязи, живот раздуло, а унитаз стал выше. Запах висел тоже странный, и Нина подумала, что у соседей прорвало трубу. Что касается её самой, Нина, действительно, выпила вчера, возможно, лишнего в одном из этих уютных заведений со слабым освещением и деревянным столом. Она решила, что сейчас разберётся со всеми сложностями своего тела в ванной. Когда она оказалась там, то обнаружила, что раковина ей только по грудь. Нина начала злиться, отправилась на кухню за табуретом, и не заметила своего отражения в коридорном зеркале, а зеркало между тем само по себе задрожало от того, что ему пришлось коротко показать. Нина на кухне услышала бродячие крики за стенками – сначала от соседей сверху, потом от соседей с обоих боков. «Почему они – не на работе?» – задумалась она, снова отразившись в коридорном зеркале, протаскивая мимо табурет. Правым пределом правого глаза она уловила что-то неправдоподобное в отражении и остановилась. Поставила табурет и лениво посмотрела прямо на стекло. Тут Нина принялась тащить ртом воздух, странно вытянула ладони вверх, как это обычно делают в аэропорту в сканируемой капсуле, и заорала. Дом вокруг замолк и погрузился в печальную, понимающую тишину.
Нина лежала какое-то время на полу без памяти. Потом открыла глаз, следом второй и уперлась в взлохмаченную шнуровку замшевого ботинка, приподнялась на руках и увидела, что лежит на груде своей обуви. Она встала на ноги, держась за дверь и стенку и заметила, что руки её серо-жёлтые, кривопальцые, с висящими кожными подушками, без ногтей и с кустиками волос на выпирающих косточках. Нина дернулась без подготовки, она никогда не тянула перед страшным, и поместилась прямо в раму зеркального отражения. Красота для Нины, человека с миссией, значила ноль, но всё же её каждодневная внешность гарантировала ей ровное взаимодействие с обществом. Сейчас же голова её перекосилась и сильно поднималась вправо, а опускалась влево, на лице для дыхания вместо носа сидели две мертвецкие дырки. Из скул торчали пучки волос, из всего того, что находилось вместо лица – гноящиеся бородавки и чирии. Разноцветные – синие, зелёные, жёлтые, рыжие и седые пряди – росли на сине-зелёном черепе как попало, кожные складки щёк свисали на грудь. Глаза наполовину выпирали из кости и представляли собой два мутно-синих шарика с еле различимыми икринками зрачков.
Движимая непонятно чем, Нина решила раздеваться. Она стала снимать с себя пижамную рубашку через голову. Долго не удавалось, будто что-то мешало сильно на уровне живота, Нина потянула что есть силы, и ей стало больно до слёз как во время колик. Когда она стащила с себя рубашку, что-то вдруг дернулось впереди, подлетело, зацепилось о рубашку и опало обратно. Колики кончились. Нина глянула себе на живот и на нижней его части увидела связанные вместе и болтающиеся сардельки серого цвета. Она вспомнила, что такой неаппетитный цвет для мяса естественный, а магазинно-розовый и алый – свидетельствует о ненатуральности продукта. Нина прямо сейчас захотела избавиться от сарделечной связки, схватила за одну из самых толстых из них и резко потянула от себя. Страшный колик смял её тело.
Нина, не снимая руки с сардельки, подняла медленно голову и посмотрела в зеркало. После известной уже головы, шла морщинистая и волосатая шея, потом две отчего-то очень круглых груди – правая из которых достигала нормального, даже великоватого размера, левая же была не больше грецкого ореха. Из длинных и острых сосков тоже торчало по негустому пучку волос, дальше вниз пошел почти нормальный живот, не считая его общего серо-желтого цвета, а ближе к низу выпирала вперёд здоровая связка тех самых сарделек, она свисала до пояса пижамных штанов и пряталась в них дальше. Нину вырвало на обувь.
Она напялила на себя великанский банный халат, осторожно запахнула его и обвязалась поясом. На улице закричали. Нина надела на голову целлофановую кухонную скатерть с оранжевыми цветами, потом сняла с себя ее, трясущими лапами проделала ножницами две дырки и снова нацепила. В скатерти-маске она тихонько подошла к окну в комнате. Кто-то скрылся за колонной эстакады. Тишина московского воздуха слышалась страшно неправильной. Третье Транспортное прочно молчало. Из дома напротив, край которого соотносился с серединным, то есть Нининым уровнем её дома, из окна квартиры, где обычно жила одинокая пенсионерка, прямо в Нинины глаза пялилось широкое, красноватое существо, вроде огромного барабана, обтянутого кожей. Нина, всматриваясь, лбом прислонилась к стеклу и целлофан зашуршал деловито.
Вдруг двор разорвало от драного, комканного крика. Из-за одной из дальних колонн Третьего транспортного вышло что-то горизонтальное. Оно хрустяще терлось боками о сырой тёмный асфальт и покрикивало. Двигалось прямо на Нинин подъезд. Ей так хотелось убраться от окна, но не сходилось с места, будто кто приковал её за ноги к батарее. Горизонтальная тварь оказалась уже совсем во дворе, и стало понятно, что это что-то вроде толстой змеи коричневого цвета, только вместо обычной плоской головы у неё бестолково болталась человеческая. Она, а также нацепленные на спину и бока недоразвитые ступни и ладони количеством десять-двенадцать мешали хорошо ползти. От твари, по мере того, как она ползла, отваливались и оставались на земле неживые слизни. Тварь ругалась страшным матом и Нина узнала шалтайскую, нетвёрдую интонацию соседа снизу. Вдруг змеевидное остановилось и задрало, как подбросило, вверх голову. Оно пялилось прямо на Нину. Барабанное существо дернулось от окна напротив в свою комнату. Чудовище грязно выругалось и дёрнулось прямо в подъезд.
Сталкиваясь со стенами, Нина побежала в коридор, открыла внутреннюю дверь, затем внешнюю. Из подъезда вдарило холодной сыростью и разрывающими воздух звуками: грохотом распахнувшейся двери, грохотом захлопнувшей двери и настойчивым, приближающимся елозаньем о ступени и стены. Всё это сопровождалось сиплой звериной одышкой и колючими матюгами. Нина отряхнулась от захватившего её ступора, задрала скатерть, закрыла внешнюю дверь на два замка – в том числе на ключ, и внутреннюю на три – в том числе на ключ тоже. Звук ползущего и ударяющегося о стены тела надвигался вперемешку с грязнословием. Нина положила свои бывшие ладони на тяжелый коридорный комод, уперлась ступнями (на ступни не похожими) в пол и принялась толкать мебель к двери. Лапы скользили, халат раскрылся и кишки повисли над полом под прямым углом. Нина закрыла глаза, чтобы их не видеть и что есть сил толкнула комод сильно вперёд. Тот свистнул, подпёр дверь и выплюнул ящик, полный всякой мелкой ерунды вроде батареек и засохших губок для обуви. Нина поправила выпавшего, затем свой халат и медленно присела прямо на зимние сапоги. Тварь уже заползала на третий и продолжала сильно материться. Нина натянула шуршащую скатерть себе на глаза и перевернула её бездырочной стороной. Дальше сидела так, не двигаясь. Делалось жарко и душно под целлофановыми цветами. Вдруг зазвучала соседняя, через лестницу дверь.
– А ну-ка Серёжа – домой, иди домой к себе! – послышался голос высокой и бледной соседки. Никто не знал, как она выглядит сейчас. Это у неё было двое разнополых детей и поднимавший на них всех руку муж. Нина, человек с миссией и человек-будущего, пыталась когда-то носить ей листовки специальной защищающей организации, но женщина не понимала, что от неё хотели. Нина осознала тогда, что соседка — тоже из людей-прошлого и не общалась больше с ней.
– Кому сказала, к себе давай! У нас – топор! – проорала соседка. Полз замолк вместе с матюгами. Чудище помедлило, потом хрустнула дверь прямо под Ниной и что-то тяжёлое провалилось в иное, необщее со всем подъездом пространство. Нина сняла скатерть и подвигала несуществующими ноздрями. Дверь через лестничную клетку захлопнулась.
Нина оставалась так ещё какое-то время, потом поднялась на ноги, прошаркала в комнату и нашла телефон. Высветился единственный пропущенный звонок из банка. Нина постаралась дозвониться Любе, та не брала трубку, а потом сбросила. Нина написала о необходимости поговорить. Люба ответила: «У меня две головы». Нина подумала и ответила: «А у меня кишки наружи и нет носа». И Люба тогда дописала: «Ко мне едет мама». Нина подумала, что нет в мире человека сильнее, чем мама Любы, женщина, прошедшая через тёрку жизни. Нина написала на всякий случай: «Я – ОК».
Она открыла фейсбук и бутылку джина, которую берегла для какого-нибудь счастливого дня. Ещё и не было времени обеда, а лента тянула уже своё отчаянное состояние: люди, в том числе известные, описывали подробно уродства свои и своих близких. Нина расплакалась и удивилась себе, что она не осознаёт себя попавшей в общее несчастье. Детей до 17 лет уродство не коснулось. Некоторые СМИ постили комментарий правительства, что всё это – примененное неопознанными врагами биологическое оружие и ещё что-то про мэра.
Телефон зарычал, Нина ответила, даже не посмотрев на экран. Оказалась по среднему встревоженная мама. По телевизору ей сказали, что в Москве эпидемия, но не разъяснили чего. Нина её успокоила, что тоже слышала, но не замечала и чувствует себя ОК. Мама пришла в спокойствие и отключилась от Нины. А лента орала, что всё творилось только в Москве и чем центральней оказывался район, тем сильнее выражалось уродство. Люди за кольцами бодрили москвичей, командировочные и вахтовые отчаянно проклинали несвоевременность своего приезда. Другие люди за кольцами изъяснялись вроде «попили нашей крови, так вам и надо». Некоторые москвичи желали таким, например, смерти, и тогда некоторые немосквичи желали тем её в ответ. Говорили, что город на карантине и что из него не выпускают переброшенные из региона неуродливые военные. Говорили, что все не выходят из дома. Писали о взрыве химического завода, о каре Божьей, снова про биологическое оружие, применённое внешними врагами. Кто-то осмеливался помещать своё фото, кто-то в ответ желал ему опять смерти, кто-то желал смерти желающему смерти. Бутылка утекла в Нину до середины. Из-за отсутствия тоника она разбавляла джин водой. Нина своими глазами видела в инстаграмме конкурс уродств и фотографии участников собирали тысячи лайков. Она решила, что её случай ещё не такой страшный. Она смеялась и повторяла время от времени: «Да все нормально! Все ок!». Даже отправила дословно такое сообщение Любе, но её не оказалось в сети. Снизу проорал сосед.
Когда за окном затемнилось, появились скопленные сведения о жертвах: кому-то сделалось плохо с сердцем от собственного вида или вида родственников, кто-то из страха убивал оказавшихся рядом близких, кто-то просто сходил с ума. Ленту трясло, что из квартир выносят трупы неуродливые военные, некоторые ветви намекали, что увозят живых, прежде неугодных власти людей, пользуясь несчастьем. Кто-то писал о прежде незнакомой боли. Призывали молиться, постили молитвы. Писали, что многие приспосабливают к своему телу разные закрывающие уродства костюмы и маски, и так выходят на улицу. И что вечером это сработает особенно удачно. Предлагали собраться и пообщаться где-нибудь при слабом освещении. Люди за кольцами объявили, что собирают волонтёрские отряды. Снова позвонила мама, но Нина не хотела совсем разговаривать. Она влезла на кровать, легла ровно и на спину, аккуратно разложила кишечник по животу и накрылась одеялом.
3.
Когда Нина проснулась, с её головою играло хилое похмелье. «Хе!» – подумала она. Вчерашнее перемоталось перед глазами страшным графическим романом. Нина испугалась и свалила всё на сон. Подушка, в которой тонуло Нинино лицо, кофром-самолётом тянуло её голову кверху. За стенами то тут, то там подвывали сквозные ветры. Почувствовалось, что болит живот, и Нина вспомнила, что вчерашний день – реальность. Ей стало безнадёжно, но не из-за настоящести вчерашнего, а от того, что лежит она на животе, а значит на собственных кишках, которые теперь располагались снаружи. От этого так болело. Что стало с ними? Наверное, она повредила какую-нибудь из серых сарделек и ещё вчера внутрь всей связки попала зараза. Нина осторожно приподнялась на руках и села на кровати. Собственная белость ослепила её. Мягкие, гладкие ладони с ровными пальцами и круглыми ногтями вернулись обратно. Нина развязала халат и увидела нормальных пропорций грудь и человеческого цвета живот. Последний лежал как обычно гладко, мягко выпирая в мир. Нина погладила его рукой и тут внизу обнадеживающе заныло.
Нина, покачиваясь дошла до зеркала, зажгла в коридоре свет и принялась любоваться. «Нет никого красивей человека, особенно женского пола» – решила она. Хотелось растанцеваться, но что-то сильно мешало. Внизу живота тут зарядил барабан и мелко затряс всё Нинино тело много повторяющихся одинаковых раз. Волынки или ветры за соседними стенами и на улице завыли чётче и сделались похожи на людей. Нина снова присела на обувь, покрытую вчерашней рвотой. Поход в уборную совершенно не помог. Сидя, она, наконец, распознала природу окружающих звуков и своей боли. Двор затрясло от искренних и восторженных криков, которые повторялись много раз. Нина, шатаясь, дошла до окна. На лавке во дворе делали что-то такое, что казалось невозможным в мартовской Москве посреди улицы. Слева, у стены пятого дома происходило то же самое. С разных сторон от соседей тоже стонали. Нина дернулась в комнату. Стало ясно, что что-то нужно было делать. «Кого-то, кого-то, кто-то…» – теребила она местоимения, а потом схватила свой телефон. Он был темен и гладок. Нина поняла вдруг, что он сел. Руками, будто слепая, обыскала кровать и пол. Зарядка нашлась внутри рюкзака. Экран затрясся и зажегся. «Кого-то, кого-то…».
Люба писала так: «Хорошо, что мама ухала. Я с Петей». Нина не знала, кто такой Петя. Любиного женатого человека последних четырёх лет звали Алексеем. Лента стонала. Кто-то уверял, что это радиация, потому что только от неё бывает так нестерпимо. Другие утверждали, что всё лучше вчерашнего уродства. Времени дня уже набежало за одиннадцать. Радовались, что мания почти не задела детей младше 14 лет. Нина в течение последующего получаса оставила сообщения семи молодым людям и трем девушкам. Ответил только один парень, что уже совсем занят. Да и как можно было осуществить эту логистику? Потная, задыхающаяся от ужаса непричастности Нина попыталась позвонить им всем и даже Любе, но никто не брал трубку. В ленте спрашивали, как объяснить происходящее детям. Кто-то пил специальные таблетки. Нина вспомнила, у Пети черные волосы и голубые глаза, и что с ним и его толстоватым другом они встречались в понедельник в кафе. Петя навязался Любе, а толстоватый лениво волочился за Ниной. Последней глупостью теперь казалось ему отказывать и не брать его номера.
Нина принялась писать совсем незнакомым людям, но фейсбук прекратил работать. Она попыталась справиться как-нибудь сама, но выходило совсем безрезультатно. Во всей нижней части страшно трещало. Нина, бормоча «Кого-нибудь, кого-нибудь…» поволоклась в коридор и уперлась там в дуру-комод, баррикадой у двери. Нина толкнула – препятствие не поддавалось. Она нахлобучила пальто поверх банного халата и сползла спиной на пол. «Кого-нибудь, кого-нибудь…» – колотилось во всех её внутренностях. Ладонь нащупала корочку обложки, в которой содержалась Тройка. Нина вскочила на ноги и набросилась на комод. Та, елозя по полу, уступила и съехала в сторону от двери. Нина не знала, куда направилась. Она выскочила из своей квартиры и врезалась в мягкую обивку двери на другой стороне площадки. Подергала ручку. В квартире то ли стонали, то ли плакали, в любом случае обходились очень тихо.
Весь остальной подъезд, жирная сточная труба для звуков, громко постанывал. Нина, обнимая стенки, спускалась вниз. Холодный пол стрекотал её босые пятки. Серый дневной свет засыпал глаза. Нина рукой задела у рамы жестянку, на которой рассказывалось про оливки без косточки. Банка запрыгала по лестнице вниз и окурки разбежались по ступенькам. На шум вышел пьяница-сосед. Вдобавок к его обычному шторму, его трясло сегодняшней общей напастью. Нина запахнула вокруг себя пальто и поднялась выше на две ступеньки. Сосед склизко и одновременно очень счастливо улыбнулся. Никто и никогда не улыбался Нине с таким счастьем. Она спустилась на третий и сосед затащил её в свою квартиру.
Далее восемь часов подряд Нине создавалось мятое, растрепанное, инстинктивное, пахнущее воспоминание, не совместимое со стандартной жизнью, но обычное для состояния людей перешедших какую-нибудь черту – например, ограбивших или убивших. Нинино пальто и халат упали по разным сторонам комнаты. Пижамные штаны закатились под разложенный диван. Нина ничего не думала, кроме той радостной мысли, что водка не кончалась и хорошо дезинфицировала. Кроме хозяина в комнате с красноватыми мясными обоями появлялась другая плоть разного возраста и пола, видимо однобутыльники соседа, хотя Нина узнала одного или двух людей с пятого этажа. Потолок трясся, стены кидались своими мясными розами. Воздух не знал куда деваться от количества непотребных стонов и запахов, ближе к вечеру кто-то придумал открыть форточку и всё намешанное вырвалось наружу. После десяти Нина в натянутом на голую кожу пальто вернулась к себе домой, приняла горячий душ и растеклась по постели. «Лучший-лучший в жизни день!» – оперой запел дежурный демон в Нинино левое ухо. Да она уже спала.
4.
Утро отличалось от трёх предыдущих тем, что рычало. Третье кольцо снова вертелось. Выли моторы, орали сирены, об асфальт скреблись тяжелые шины. Выхлопы лезли в форточку и ноздри. Движение теперь было менее могущественным, чем до начала несчастия, но всё равно жило. Нина удивилась, что ничего сегодня не болело. «Неужели – всё?». Нина сама расслышала в этом своём мысленном вопросе разочарование и застыдилась. «Я прошу прощения» – вслух попросила она. В доме сидела хитрая тишина. Нина смочила язык слюной и тут же вспомнилось, что два дня не ела. Ещё одно похмелье чуть-чуть попискивало в голове. За несколькими квартирами справа кричали. Нина вытащила из-под подушки телефон. Фейсбук не открылся ни через приложение, ни через браузер. Никакой вид интернета не работал. От Любы ещё час назад пришло смс: «Я в порядке. Ты как? Позвони мне». От мамы оказалось сообщение похожего содержания. Нина вытянулась на кровати микилеанжеловским человеком. На часах торчало без четверти полдень. «Нет, ну правда, неужели наигралось?» – подумала Нина и подняла руки, чтобы рассматривать татуировками набитые на них синяки.
Телефон захрюкал вибрацией.
– Ты чего молчишь? Что случилось с тобой? – из голоса Любы вроде как выжили соки.
– Да всё нормально, – Нина начала вставать с кровати и, вдруг, не получив привычной опоры слева, рухнула на пол. Не выпуская телефон, она решила собрать себя вместе. Принялась подниматься на руках, подтягивать к себе колени и снова крикнула.
Пока Люба ехала, Нина сменила несколько настроений. Сначала она плакала, потом лежала с равнодушными пустыми глазами, потом вспомнила, что это всего лишь на день и весело запела. Затем, стало ясно, что так лежать и без одежды сильно холодно. Нина решила забраться обратно на кровать, села, подтянула себя на руках близко к её краю. Стала щупать ладонями одеяло, простыни, цепляться было не за что. Подумала, отдышалась. Согнула правую ногу в колене и, вытягивая себя на руках, затянула себя на кровать. Полежала, отдохнула, влезла под одеяло, затащила его на голову и принялась осматривать культю. Левая нога отсутствовала почти доверху, сантиметров на двадцать только длясь от бедра. Дальше она прерывалась затянутым в кожным мешок обрубком. Нина подвигала им в воздухе. Выглядело всё так, будто Нина не родилась такой, а словно ей отрезало ногу несколько лет назад.
Позвонила мама, которая волновалась сильнее обычного, но Нина уверила её, что с ней всё хорошо и уйма работы. Сигнал ослабел, Нина пообещала перезвонить завтра. В дверь постучались, звонок был не исправен с самого начала жизни здесь. Любин голос прошёл сквозь двери и стену. Нина по банному завернулась в простынь и, придерживаясь за книжный шкаф, спустилась вниз и поползла в коридор. Люба понимающе ждала и больше не стучалась.
Поперёк коридора раскорячился комод, который будто тошнило двумя верхними ящиками, преграждающими путь. Нина снова села на свою грязную обувь, оперлась спиной на стену и, отдышавшись, затолкала ящики обратно. Позвала Любу, та откликнулась через двери. Нина заползла совсем близко к выходу, протянутыми вверх руками повозилась с первым замком, потом со вторым. Дверь при открывании уперлась в комод, Нина вспомнила, что свободно зашла вчера домой, но отодвинула его сюда, чтобы пройти в ванную. Зачем ей было не вернуть его на прежнее место к зеркалу?! Нина прикрыла дверь, оперлась на неё спиной и что есть силы уперлась уцелевшей ногой в комод. Тот постонал-постонал и поехал по полу.
Провозившись так восемь минут, Нина открыла все двери и отползла назад, за комод. Люба, увидев Нину на полу голую, в чёрных синяках и безногую, расплакалась. С собой она принесла две огромных рогатки, пахнущих смолой и деревом. Они оказались свежевыструганными костылями. Люба помогла Нине подняться, принять душ и одеться (не комментируя синяки-отпечатки на бедрах, животе, груди и шее), закрутила узлом левую Нинину штанину, помыла обувь и полы в коридоре, задвинула комод к зеркалу, сварила картошку и потушила овощи. После еды они учились ходить на костылях. Те не были обработаны и царапались. Люба обвязывала подмышники тряпочками и рассказала Нине, что купила костыли у Киевского вокзала за 35 тыс. рублей. Такси туда от Любиной Юго-Западной стоило 6,5, а от Киевской досюда 2,5. Пока они ехали до вокзала, одноглазый водитель хохотал и просил её следить за дорогой справа. Нина говорила это не для упрёка и жалобы на траты, а только сухо делилась информацией. Команды волонтеров, приезжавших днем в Москву из регионов и спешивших убраться из неё затемно, раздавали костыли, протезы, еду, медикаменты, но за всем была гигантская очередь. Дети и старики попадали в приоритеты. По желанию родственников им, особенно детям, делали усыпляющие уколы или поили снотворным, чтобы те не увидели своих и чужих увечий. Сегодняшнее несчастье не тронуло никого младше 14 лет.
Интернет и телевидение в городе отключили, мобильная связь булькала и квакала. Люди тысячами бросились уезжать из Москвы на личных легковушках, специально запущенных автобусах и электричках. Обычный общественный транспорт не работал. Платного и бесплатного такси не хватало, многие машины участвовали в эвакуации. Люди забирали с собой друзей, родственников и соседей. За руль садился не владелец автомобиля, а тот, чьё состояние позволяло водить. Любину маму, у которой не доставало правой руки по локоть, вдруг увёз на машине вместе со своей второй семьей её бывший муж и Любин отец. У него нашлись родственники в Воронежской области и не оказалось обоих ног. За руль сел его 13-летний сын, которого он любил очень и научил водить. Карантин отменили, выпускали всех. Сотни тысяч людей не хотели покидать город и решились оставаться здесь, даже с маленькими детьми и старыми родителями. «Например, его тупая жена» – это очень зло сказала Люба и Нина поняла, что она про своего женатого человека.
Всё это время, которое Люба готовила, убиралась и говорила, Нина, стыдясь, рылась по подруге глазами, чтобы понять, чего не достаёт у той. Пересчитала даже количество пальцев на её руках – вся десятка находилась на месте. С ножными было не ясно, Люба надела свои обычные в Нинином жилье тапки. С большим телом, крупным лицом, скулами и носом, да ещё с трудной детской судьбой – Люба всегда казалась старше, но сегодня из неё как будто ушла вся недорасходованная молодость. Заметив поисковые взгляды, Люба молча стянула непривычный на ней широкий свитер и мнущуюся под ним белую офисную рубашку. Нина теперь заплакала. Её собственная фигура давно уже была такова, будто её недодержали, остановили развитие одной мощной кнопкой ещё в подростковом возрасте – оставили недоокруглившиеся бедра и грудь. Люба же ходила со всем большим и выпирающим женским. Сейчас на месте обеих грудей у неё была гладкое, пустое кожное пространство с зажившими продолговатыми шрамами – линиями отреза.
– Всё равно лучше, чем две головы – это сказала Люба, оделась и села к Нине на кровать. Они молча принялись сидеть.
– Это всего на день – это решила успокоить так их обеих Нина.
– Нет, это на всю жизнь, – сказала уже совсем старая Люба.
– Да нет же. И послушай. Думаю, это всё логично. Ну то есть, что это должно было случиться давно – то, что происходит.
– Что должно было? – это не поняла Люба.
– Ну всё…
Люба вдруг вскочила и принялась кричать про родителей, насиловавших вчера своих детей, про детей, насиловавших родителей, про тела, найденных сегодня без нижней или верхней части туловища, или без голов – в крепостных стенах, про беременных в самый первый день – день уродств и про другие несчастия. Нина завернулась в одеяло, снова помолчала и спросила, откуда Любе всё это известно. Та ответила, что Петя важный и ловкий журналист, который кроме всего журналистского, налаживает работу волонтёров. Люба будто ещё сильнее сразу устала, узнала время из своего телефона и засобиралась. Нина уговаривала её остаться, выпить вина и встретить завтра. Но Люба сказала, что не может пить вина, когда так много людей мучается, и что поедет помогать дальше по этому району.
– Я вписала тебя в волонтерское приложение в очередь на эвакуацию, но там жуткие очереди. Думаю, только на завтра… – Люба обняла Нину и ушла в город.
Нина проводила её, закрыла за ней двери, дотащила своё тело на костылях на кровати. Сделалось очень досадно, что Люба отправилась волонтером к своему женатому человеку и его семье – потому что те жили в одном с Ниной районе, но только за пределами Третьего транспортного кольца. Нину пилила мысль, что Люба до сих пор не эвакуировалась только из-за него, Нину пилила ещё одна мысль, что даже к ней Люба заехала, только чтобы улучшить себя перед тем, как поехать изображать волонтера к семье своего любовника. А последняя мысль, самая гадкая мысль лезла к Нине – что Люба дружила с ней только из-за того, что Нина жила рядом с её женатым человеком. Нина принялась вспоминать те случаи, когда давала им ключи от своей квартиры, когда Люба не дожидалась их встречи в каком-нибудь районном баре и приходила к ней. Тут Нина заметила свою культю, запертую под штанинным узлом и поняла, что это всё – всё равно.
Двери вдруг зашатались от стука и крика.
– Ниииинннна, Ниииинннна! ААААртой…– это заунывно плакал и мешал буквы сосед с третьего этажа.
«Фак, откуда он знает моё имя!?» – это в панике спросила себя Нина, но тут же решила, что и это тоже – всё равно.
Когда сосед устал кричать и ушёл, Нина впервые расслышала, что Третье транспортное зарычало ещё сильнее. Она приподнялась с кровати, разместила себя на костыли и с деревянными звуками приблизилась к окну. За белесым изгибом бетонного заграждения медленно тянулась процессия из автобусов и машин. Они везли на себе терпение с отчаянием. Небо на фоне лежало серо-бетонное и вовсе без признаков какого-либо движения. Под кольцом, на дороге за колоннами, Нина заметила ещё один парад. Навьюченные вещами, укутанные в одежды, более похожие на тряпки, без рук или без ног на костылях, как и Нина, люди абсолютными французами тысяча-восемьсот-двенадцатого уходили из Москвы. Многие несли на себе спящих детей, кто-то вёл их бодрствующих рядом. Внизу, под единственной Нининой ногой зычно засвистело.
– Ну и ваааалииите! Влаааттттее, вааааалиттте! – это прокричал сосед с третьего этажа из своего окна и снова засвистел.
Нина хотела закрыть уши ладонями, но вспомнила, что руки заняты. Она, подпрыгивая, чуть сместилась вправо – к столу и вытащила из карандашника чёрный маркер. Попробовала его на бумажке, он процарапал только сухой слеповатый след. Тоже самое случилось с красным. И только розовый был полон молодого, сочного цвета. Нина, забыв, что передвигается на двух деревянных рогатках, быстро подошла к окну и нарисовала прямо на стекле – сначала одно розовое кольцо, потом поверх него другое, потом третье, потом заключающее в себе все предыдущие – четвертое. За розовым рисунком убегали из города машины и люди. Нина вгляделась в четыре кольца и увидела, что это мишень.
Остаток своего безногого дня она провела в убаюкивающем покое, не подходя к окну и не прислушиваясь к улице и окружившему её дому. Лежала в кровати и листала книги, до которых не доходило раньше, смотрела любимые фильмы, которые смогла найти в компьютере – все как на подбор guilty pleasures. Нина сама теперь сделалась героиней кино и старательно работала на камеру. Смеялась над шутками полным голосом и ахала в страшные моменты, хотя тем не сравниться было с её последними тремя днями. Запивала всё это красным. Жизнь катилась своим чередом. Никогда ещё Нина не чувствовала такой спокойной радости. Перед сном она затушила лампу, растянулась на простыне, но потом ввернула кнопку света обратно, присела и развязала узел левой штанины, понадеявшись на следующий день.
5.
И он не подвёл. Нина проснулась в очень преждевременные для себя семь часов двенадцать минут. Запустила руки по своему телу, сначала проверила правую, потом аккуратно поехала ладонью по левой. Та – к превеликому счастью – не закончилась, а продолжилась до колена, потом ушла ниже в голень и завершилась ступнёй с пятью пальцами. Костыли – музейным экспонатом – опирались на шкаф. Нина встала на ноги, протопталась на месте подобием ирландского танца и направилась к зеркалу. Кожа походила на человеческую, ни один из органов не выпирал наружу, рост равнялся своему обычному. Нина послушала себя и не обнаружила никаких чрезмерных, невыносимых желаний. Даже похмелье не давило на голову.
И на улице не творилось ничего совсем недопустимого. Третье транспортное двигалось, даже вертелось. Машин было меньше чем вчера, но катились они стремительнее, даже истеричнее. Автобусы показывались совсем редко и выглядели рассеянно, словно не знали своего маршрута. Под эстакадой между колоннами тянулся уже не парад, а вереница людей, которые скорее прогуливались, чем убегали. Нина попыталась стереть сначала пальцем, а потом мокрой тряпкой мишень со стекла – ничего не выходило, и она решила оставить это на потом.
Такое обычное утро нуждалось в праздновании. Нина долго и сложно готовила омлет, варила в турке кофе, разогревала в печке хлеб, с торжеством завтракала в одноместной кухне. Потом основательно и с наслаждением мылась, старательно расчёсывалась, тщательно замазывала позавчерашние синяки на шее и запястьях, нестандартно долго выбирала одежду. Отправила маме предупредительную смс, что всё прекрасно.
Нина украшала себя оттого, что решила пойти на работу. Удивлённый стыд всё портил: в предыдущие дни она ни разу не вспомнила про миссию, музей и писателя-авангардиста, будто этого никогда и не существовало. В пальто и коридоре, Нина осознала, что в Москве не действует общественный транспорт. Она переменила пальто на куртку, а юбку на штаны. В углу под коробками, висящими сумками и рубашками она нашла велосипед и с виноватой нежностью погладила его руль. Широко улыбаясь, Нина вытащила его на лестничную клетку и встретилась с соседкой-напротив, которая ощупала их с велосипедом страшно отчаянным взглядом, но тут же потухла, не найдя нужного ей соответствия, и тихо закрыла дверь. Квартиру соседа на третьем бетоном залила тишина. Нина вдруг решила пошутить, позвонив и убежав с велосипедом на плече, но вспомнила, что она в кольцах и у неё миссия.
Ехалось, несмотря на побитые окна дорогих магазинов на Кутузовском проспекте, хорошо и радостно. Москву уже принялось осторожно лапать мартовское солнце. Машин набиралось немного и все они двигались скромно и небыстро. А крутить педали было что лететь. Наверху мимо Нины как раз пролетел вертолет, разгрызая лопастями воздух. Нина помахала ему рукой. Иногда она выезжала с края на середину шоссе. Она гордо поглядывала на присутствующую левую ногу, не мене сильную и работящую, чем правая. Дома сонно выстраивались вдоль. Нина не любила этот район до самой реки, считала, что его нужно перетерпеть, но сегодня даже он ей нравился. Ничего необычного не обозревалось, кроме того, что на пешеходных линиях попадались время от времени грузовые машины гуманитарной помощи, облепленные людьми. Неподалёку от «Пионера» Нина остановилась, чтобы покрепче завязать шнурки на левой ноге. Из стеклянных бликов остановки вдруг выплыла женщина с набухшим лицом и сунула велосипедистке под глаза фотографию мальчика лет 9. Нина отметила только, что просящая года на два-три всего её старше и одета опрятно, даже недёшево, а просит деньги на лечение или что-то вроде того. Нина, как это было у неё принято в таких случаях, размягчённо улыбнулась и была такова.
На мосту ей в лоб вдарил обычный плакатный ветер. Парламент бумажным макетом торчал над водой и путанно глядел на «Украину». Над головой снова прошелестел вертолёт. После круглой несуразицы слева по обеим сторонам Нового ожидаемо случилась мешанина эпох. Эта улица была лишь предвкушением следующей важной части. Здесь Нину чуть не сбила тачка с московскими номерами и она, переждав пару автомобильных сгустков, сделала что-то невозможное в обычной жизни – переехала эту улицу поперек на свою сторону и продолжила движение по пустому тротуару.
Там, где Новинский с Новым Арбатом изображали крест, Нина заволновалась от того, что пересекает второе от центра кольцо – Садовое. Дальше Новый Арбат притворялся библиотекой с книжками, а внизу, в нижних сроках держал магазины и рестораны под вывесками. Удивительно, но некоторые заведения на той стороне улицы в длинном ангаре как будто работали. Нине на встречу попадались пешеходы в волонтёрских наручных повязках. Щит у длиннющего, как авторский полный метр, «Октября», рекламировал «Квартиры в Москве всего от 1 млн. рублей» со счастливой, в светлое одетой семьей. Проезжая по смычке с Борисоглебским Нина, как и всегда, полаяла, приветствуя уничтоженную «Собачью площадку». У церкви-многоглазки толпились люди, от них выпала женщина в светлой куртке, слетела с холма как раз под Нинины колеса и забилась в истерике. Нина остановилась. За припадочной из толпы вышел мужик с красным лицом и потащил женщину вверх. Нина поправила шапку и отправилась дальше.
В присутствии неожиданно находились многие. И охранница, и половина хранителей, и полный научный отдел, и выставочный на три четверти, и экспозиционный на две трети, и учёный секретарь с директором. В доме Нине снова сделалось стыдно, что она сразу позабыла дело из-за общемосковского несчастия. Неудачно покрашенные в двухтысячные стены встряхнули миссию заново.
Нина существовала сама по себе, но размещалась на чердаке со смесью научного, экспозиционного и хранительского отдела и сохраняла с этими людьми терпимые отношения. Она ворвалась под крышу и усиленно со всеми поздоровалась. Двоих не доставало. Оставшиеся двое подняли лица от компьютеров как от горького супа, непонимающе посмотрели и снова провалились в суп обратно. Тонкий и длинный Дмитрий Павлович был мастером путанных и чувственных экскурсий, очень не подходивших их писателю-авангардисту. На жёлтую сливу похожая Ольга Дмитриевна хранила фонды и отказывала Нине в подлинниках для выставок, объясняя, что подлые и сальные взгляды посетителей обязательно испортят предмет. Нина решила не расстраивается их неприветливости, а начать миссию. Она взяла папку со стола и направилась продавливать концепт новой выставки, который подготовила ещё в прошлой жизни. Нина всегда ходила к начальнице без предупреждения. У той до сих пор обнаруживалось только три варианта занятий: подпись документации, бесполезное чаепитие или телефонные решения семейных дел. Из внешнего – ласкательный визит в департамент. Нина знала, что все люди-прошлого в Москве, и, видимо, в других городах, вели свою работу только так и не умели по-другому.
Анна Анатольевна сдулась за эти несколько дней и плохо виднелась в своём грандиозном кожаном кресле. Волосяной пучок её беспомощно болтался на затылке, морщины неглаженного пиджака переходили в шейные и заползали на лицо. Директриса испуганно посмотрела на ворвавшуюся Нину. Без примененной помады губы директора просто не просматривались до открытия рта. Нине потребовалось семь минут для детальной, блестящей и не стоящей того презентации. Анна Анатольевна плохо понимала, о чём с ней говорят и сползала глазами в трубку. «Фак, опять семейные дела» – это поняла Нина. Телефон действительно вдарил по воздуху. Анна Анатольевна затряслась, как при спиритическом сеансе, схватила гаджет и выбежала из кабинета. Нина разозлилась и села в её кожаное кресло.
– Вы разве не знаете? – это в кабинете вдруг возникла древняя смотрительница Елена Витальевна.
Нина вышла из кресла.
– Ну как же? – Ванечка… – это договорила смотрительница и выдвинулась из комнаты, шаркая паркетом.
Нина беззвучно вернулась на чердак и поняла, что все вокруг не живут, а так – мучительно пережидают день. На одном из экранов она заметила открытый фейсбук и поняла, что интернет вернули. Она тихо влезла за свой стол и включила компьютер. Даже её собственная лента не переставая улыбалась детскими фотографиями. Все дети возрастом до 17 лет, находящиеся ещё вчера в пределах Москвы, исчезли без следа. Люди проклинали себя, что не уехали. Их успокаивали люди вне колец и спасшиеся из колец, что это всего лишь на день. В комментариях печатали слухи, что детей просто увезли на специальных поездах в Хабаровск и никто не знал, почему именно в Хабаровск. Кто-то говорил, что это правительство не предупредив родителей, устроило ночную эвакуацию и отправило детей на автобусах в подмосковные санатории и что они уже там питаются четырёхразово. Кто-то уверял, что видел сегодня семь разновозрастных детей в заказнике «Сетунь». Появилась новость и даже видео, что какие-то автобусы с детьми появились в Калуге, но скоро стало ясно, что это были эвакуированные воспитанники детских домов, которых увезли ещё вчера, но везли просёлочными в обход пробок и поэтому так припозднились – то есть это были не те дети, а дети без родителей или не тех родителей, которые волновались и писали в фейсбук.
Оказалось, пока Нина мылась, завтракала, а потом ехала на велосипеде – родители ходили на Кремль. Внутрь красно-кирпичного кольца их не пустили полицейские, но некоторые очеловеченные из них шептали, что того, кого они требуют, давно там нет и нет в Москве вовсе. К родителям приехал кто-то от мэра со стороны МКАДа, поговорил с ними и, видя их отчаянный настрой и недоверие, сдал некоторые позиции, и, например, пообещала включить интернет, так как он очень помогал в поисках. Организовывались поисковые отряды из волонтёров-приезжих и родителей, но многие надеялись, что это – как обычно, несчастье-однодневка. Все боялись, что исчезновение – это только первая часть несчастья и никто не знал, какими им завтра вернут детей.
Нина тайно глядела на коллег. Они авиадиспетчерами изучали экраны компьютеров и телефонов. Ольга Дмитриевна воспитывала одна красивого шестнадцатилетнего сына. Он приходил год назад таскать фонды и нагло понравился Нине. У Дмитрия Павловича была десятилетняя дочь, такая же высокая, тонкая и дурноодетая как и он. Нина встретила их в Парке Горького прошлым летом. Ну а Ванечка был пятилетним, пухлым, визжащим и вымоленным внуком Анны Анатольевны. Вдруг зазвонил Нинин телефон. Дмитрий Павлович и Ольга Дмитриевна не мигая смотрели на него. Нина ответила незнакомому номеру. Звонил диспетчер из волонтерского центра, ей предлагали эвакуацию с Щелковской или Южной сегодня в 17.00 или 18.00 часов соответственно.
– Так скоро? – это спросила Нина.
Ей объяснили, что «из-за детей» освободилось много автобусов. Нина вышла в коридор, сказала, что уедет потом своим ходом и попросила вычеркнуть её из списка. Люба не отвечала на звонки и сообщения. Когда сделалось время обеда, Нина выползла из своего угла и, не глядя на оставшихся, убежала из музея. На Большой Никитской она нашла многолюдный паб и сразу заметила таких же как она – бездетных, единственных в семье, ещё молодых, не имеющих друзей-родителей, не работающих с детьми. Они смотрелись виновато, но милая радость лилась из их глаз. Они вырвались из съемных площадей своей революции и соскучились по самим себе, украшающих московские улицы. Нина не знала, были ли они людьми-будущего и заказала себе джин-с-тоником. Один взрослый человек с широкой, как у капиталиста, шеей, пытался угощать всех подряд, плакал, смеялся и кричал, что его сыну только вчера в 23.40 исполнилось 17, когда у него ещё не было трёх пальцев на правой ладони, и что сегодня вечером он улетает в Лондон на спецрейсе из Внуково, за билет на который он – папаша – отдал полмиллиона рублей. Кто-то слева за стойкой рассказывал, как из соседней с его многоэтажки выбросилась из окна мать девочки-младенца.
Люба не брала трубку. С Ниной пытались познакомиться люди-мякиши, но они легко отваливались от одного мотка её головой. Наконец, принесли Нинин джин. Она рассматривала его с болезненной нежностью как может делать это только тот, кто понимает красоту стакана с джином и тоником. Потом отпила немного, потом вдруг поставила стакан, взяла рюкзак и принялась уходить.
– Что, допивать не будете? – это поинтересовался полноватый человек с жеваным жёлтым лицом.
Нина покачала головой и неловко поглядела на стакан.
– Заразная что ли? – это запросто спросил дальше жеваный. Он вовсе не был пьян.
– Я не знаю, – это честно ответила Нина.
– А ну, позавчера мы все так… неловко. Ну, как закончится, проверимся, – он пододвинул Нинин стакан себе и проглотил его залпом.
На чердаке оставалась одна Ольга Дмитриевна. Экскурсовода в Марьино ждала жена, а хранительнице не с кем было пережить остаток бездетного дня в Новых Черёмушках. Она выверяла сегодня старые каталоги – давнее задолженное дело. И Нина принялась возиться с залежавшимися актами и договорами – дело бухгалтеров, которые редко его делали, а сегодня не пришли в музей. «Мне настолько нечего терять, что я могу наказать себя только неинтересной работой» – это спокойно подумала Нина и нахлобучила на файл казённую шапку.
Музейных к Нининому удивлению разобрали по машинам молчаливые офисные, которым нужно было в те же стороны. Дом сразу запылился и постарел без оживляющих его людей. Около девяти Нина закончила бумаги. Над головой в потолочном окне торчал черный квадрат.
6.
Нина страсть как боялась старости. Но обычно старели только люди-прошлого, такие как она – люди-будущего, тоже старели, но гораздо медленней. Тридцать-сорок для людей-будущего – молодость. Пятьдесят и шестьдесят – взрослые и самые производственные годы. В семьдесят и восемьдесят работу они уже сокращали на три-четверти, но продолжали исследовать мир. В девяносто и даже сто отдыхали и рефлексировали. И ни в каком возрасте не находилось на телах людей-будущего мест для гуль и шуб, только для рюкзаков, удобных стрижек и курток.
Нина боялась, что новым московским несчастьем станет старость в морщинистой кожаной упаковке с болезнями и слабостью внутри. Но сегодня Нина догадывалась, что старость уже случилась с исчезновением детей. Она просто не задела Нину.
Против старости Нина обычно боролась сном. Он ровнял морщины, утешал нервы и накачивал тело силами. Люди-будущего спали много, Нина точно знала. Она отдавала ему 10 часов своего времени посуточно. Успешные неспящие являлись чем-то несерьёзным, временным, недлящимся, стареющими, словом, человечеством-прошлого. С сегодня на завтра, напротив, Нина решила не спать нисколько, чтобы не пропустить момент наступления нового несчастия, заметить и понять – как и почему это происходит.
За Ниной пришла охранница с рыбьим от плача лицом и сказала, что ей пора ставить помещение на сигнализацию. Женщину звали Светланой, она навещала кольца вахтами из Балаково. Её сестра Вера, тоже из Балаково, охраняла торговый центр в Тушино и привезла в воскресенье свою дочь десяти лет гулять по Москве. Все они не снимали жилье в кольцах, а размещались прямо на объектах. Вера и дочь спали вместе на уложенных друг на друга трёх матрасах. Девочка, как и остальные дети, сегодня нигде не нашлась. Женщины не бежали из города, потому-то им пообещали увольнение. Нина сказала, что последит за Домом и никому не скажет. Светлана высморкалась, накрасила глаза, показала Нине, где чайник и разводная лапша. Не снимая формы, она уехала к сестре в Тушино и обещала вернуться утром. Уже заперев за Светланой музей, Нина поняла, что не знает, как та доберётся на северо-запад города.
Девятиэкранник показывал затемнённые пространства. Нина листала изображения и рассматривала комнаты по отдельности. Светлана не спросила, умеет ли та пользоваться системой наблюдений, снимать музей с сигнализации или вызывать омон. Нина умела. Она, как и всякий человек-будущего, могла быть кем угодно в музее и немузее: арт-директором, дизайнером, пиарщиком, экспозиционщиком, архитектором, рабочим, экскурсоводом, бухгалтером, директором и вот охранником. Нина съела похожую на парик моментальную лапшу со вкусом курицы. От еды подло захотелось спать и Светланин продавленный диван завертел кручеными подлокотниками. Нина снова вскипятила чайник с известковыми снежинками на дне и растворила в воде кофе с сахаром. У Светланы в клетке ящика нашлись конфеты «Ласточка» и сигареты со спичками. Нина проглотила четыре ласточки и снова выпила кофе. Музей молчал. Исполнилось два с половиной часа ночи. Диван обнажал потертую обивку. Нина выбросила не выпитые снежинки в раковину и набрала новую воду. Третий кофе принялся пощипывать сердце и мять виски. Нина сложила подбородок на кулаки и засмотрелась в девятиэкранник. В комнатах еле читались слабоосвещённые через окна интерьеры. Вдруг Нина заметила мужской силуэт в гостиной. Он по-хозяйски обогнул комнату и скрылся в чёрном углу. Нина теперь выучила, что можно, например, на один день превратиться в монстра с устроенными за пределами брюшной полости кишками, но в призраков она не верила. Силуэт, видимо читая мысли, вышел из темноты.
– Скажи мне, почему это с нами происходит? – это вслух спросила Нина.
Он поднял голову и посмотрел в сторону камеры. Нинин локоть соскользнул со стола и недопитый кофе улетел на пол. В гостиной оказалось пусто. Нина пролистала все комнаты три раза, цепляясь глазами за все видимые силуэты – человека здесь больше не было. Не вытирая карей лужи, она оделась, взяла сигареты и вышла из музея, заперев все его четыре замка. Нина думала пройтись по бульварам, но побоялась растерять силы. Деревянная скамейка торчала под толстым дубом его приёмным потомком. Нина села курить, холод пинал её. Часы показывали три десять.
– Можно к вам? – от этого Нина дернулась к дубу.
На скамейку села девушка без шапки. За домами пропела скорая. Девушка стащила со спины рюкзак и посадила его рядом. Локон с затылка зацепился за лямку. Нина носила шапку с шестнадцатого сентября по одиннадцатое мая. Она не понимала людей без шапок.
– Если вы со сном сражаетесь, вот что у меня есть – это девушка показала Нине мелкий прозрачный пакет с двумя круглыми, как выдранные глаза, таблетками. Фонарь, росший у дуба, подсветил юное лицо в кудрявых, как растворимая лапша, кудрях. Девица назвала цену. Нина ответила, что у неё столько нет. Девушки без шапки попробовала торговаться. Нина решила вернуться к призраку и встала.
– Вот ещё что есть! Проверенное! – это девушка без шапки показала Нине энергетик в банке и назвала цену – в пять раз выше рыночной. Нина поделила на два и девушка согласилась.
– Откуда вы? – это спросила Нина, вливая в себя напиток. Девушка назвала крупный город на границе московской и другой области. Нина спросила её, как там.
– Да москвичи замучили, едут и едут, – лицо девушки без шапки задергалась от смеха, но быстро замерло, – у меня сестра-волонтер. Она фельдшер и ездит по квартирам. Я с ней была и мы нашли человека без плечей.
– Он живой был?
– Нет.
– Вам самой тут не страшно? – это спросила Нина и вгляделась в окна музея.
– Меня мой парень каждое утро в пять забирает. На машине. Мы сняли жилье на Щербинке. Там такой частный дом, и все удобства внутри. Я успеваю до трындеца. Трясет только потом и сил нет. Сплю целыми дня, потом снова сюда.
Нина допила напиток и потерла глаза.
– А вы идите потанцуйте! Тут рядом совсем – и девушка без шапки назвала адрес.
Нина вдруг послушалась и двинулась по замазанным желтым светом переулкам. Мимо провизжал мотоцикл. По названному безшапочной адресу из подвала новоарбатской высотки действительно ползла танцевальная музыка. Нина толкнула холодную чёрную дверь и сошла по жидко-освещённой лесенке. Следующая дверь была бывшебелой. Вместо ручки на замковом уровне зияла круглая дыра, из которой под танцевальный бит струилась мигающая темнота.
– Сколько? – это спросила Нина у низкого парня с рыжей бородой, который крючился с компьютером на мелком стульчике при входе.
– Нисколько, – это ответил он и показал на стол у стены, заваленный верхней одеждой и сумками.
Нина оставила куртку, шапку и подумав, рюкзак. В футболке и джинсах вошла в толпу. Помещение было накачено потным воздухом. Освещение мерцало в такт музыке и показывало людей порционно, откусывая у темноты то щеку с носом, то спину, то взъерошенные пряди, то каскад жировых складок, то лайкровую икру, то острую джинсовую коленку. Спустя три десятка миганий Нина рассмотрела и поняла всю толпу. И мужчины и женщины танцевали здесь. Юные, средние и совсем взрослые танцевали здесь. И люди-будущего и люди-прошлого танцевали здесь. Нина видела мальчиков и девочек в одежде из фотосессий, взрослых женщин в гипюровых юбках и брюхатых мужиков в белых рубахах. И родители и бездетные танцевали здесь. Всех этих будто вытащили на пробу из час-пикового вагона московского метро, перенесли в подвал, попросили снять верхнюю одежду и объяснили, что всё давно уже у них отобрано и ничего, стало быть, не осталось и делать ничего не нужно, кроме того, что танцевать.
Нина двигалась в груде человеческих тел, которая то ли падала куда-то, то ли просто торчала в невесомости. Каждый тут был за себя и вместе с другими. Нина и остальные в подвале, не глядели друг на друга в танце, не заботились о красоте и правильности своих движений, не хотели произвести впечатление, вызвать зависть или привлечь сексуально. Они только танцевали, как люди обычно пьют или чего хуже, чтобы отвлечься или скоротать день или жизнь.
Когда Нина поднялась на улицу, с Москвой уже случилось раннее утро. Небо давно драили и чернота слезала с него клочками, оголяя там-сям белые бреши. С Нового тянулся автомобильный гул. В двадцати шагах от многоэтажки, стоял дом красного кирпича, похожий на корабль. Дверь его вдруг отворилась и оттуда выбежала взъерошенная и сосредоточенная семья из мужчины, женщины и ещё одного пожилого мужчины. Нина не смогла определить к людям-прошлого или будущего они относились, но это не имело значения. В руках мужчина моложе нес сонную семилетнюю девочку и сумку. Женщина и старик тащили какой-то незначительный багаж. Игнорируя их спешку, можно было бы решить, что едут на дачу. Семья быстро погрузилась в синюю машину, та резко сдала назад, задела бампер припаркованной машины побольше, и убежала из переулка.
Нина сразу почувствовала, усталость и боль в ногах. Улыбаясь, она села прямо на асфальт, пачкая одежду, перевернулась, и легла на локти, опустив лоб на шершавую поверхность так, как обычно молятся. Под ухом бешено забибикали. Нина подняла голову и увидела перед собой справа фасад автомобиля. Из дверцы высунулся молодой мужик и крикнул крайне оскорбительную фразу. Нина встала и отошла на бордюр к зелёной помойке. Автомобиль проехал, почти коснувшись нининых колен. На заднем сиденье её ровесница стиснула в руках ребёнка не старше двух лет. Нина хотела перейти улочку, на которой чудом умещались машины, но тут из-за многоэтажки выскочила ещё одна легковушка, потом следующая и дальше ещё три. Через минуту или две, улучив промежуток в потоке, Нина пересекла дорогу, обогнула высотку и вышла на Новый Арбат.
7.
Он, как обычно, сразу навалился сверху своим белым, бессмысленными воздухом. Совсем уже сделалось серо-светло. Утро было временем Нового Арбата и сильно шло ему. Трасса еле ехала и пухла от машин. Все гнали от Кремля, левую полосу тоже заняли, чтобы уезжать из Москвы. Редкий транспорт, которому надо было в другую сторону, двигался прямо по куску тротуара, оставленного под автостоянки.
Нину больно толкнули в плечо и матно обругали. Она обернулась и заметила только спину, волочащую за собой чемодан на колёсах. Нина поглядела налево и увидела спешащих слева направо людей. Бежали или быстро шли с сумками или без, с детьми или без. Нина вспомнила, что дальше по прямой к области – эвакуационный пункт.
В глаза влез биллборд у книжного магазина и Нина удивилась, что не может понять его. Она помнила, что там была дурно отредактированная семья в светлых нарядах, многоэтажки и что-то про дешевые квартиры в городе. Люди, их светлый облик, спальный район за плечами – висели на месте. Но что-то неясное и непоправимое случилось с текстом: он состоял из неясных символов, будто у него заменили кодировку. Нина направилась против потока пешеходов, уйдя к обочине, где было свободней, и не снимала с биллборда взгляда. Тут изображение поползло, светлая семья уплыла наверх и её заменил портрет эстрадной дивы с датой, очевидно, концерта. Нина остановилась не месте и щурясь до азиатских черт, продолжила выжимать из текста смысл. Цифры, обозначающее дату, читались, но уже очевидные месяц, имя и название музыкальной программы — оставались зашифрованными. На Нину заново страшно посигналили и покричали – машины и тут поехали по приобоченной стороне тротуара, им не хватило проспекта. Она отошла в сторону, к людям. Перед ней метнулась фигура с волосами, Нина решила, что она сталкивается с кем-то, идущим из города и приготовилась слушать ругательства. Она знала, что необходимо вернуться в пустые переулки, а ими – в музей. Она попыталась обогнуть фигуру, но потянулась вслед электризованными волосами. Нина подняла подбородок и увидела девушку без шапки. Та плакала всем своим недоросшим лицом и заглядывала Нине в глаза. Её уши налились холодным красным.
– Он не приехал… — это пожаловалась девушка без шапки. Нине услышала у неё акцент.
Девушка без шапки потянула к Нине ладонь, в которой на боку лежал смартфон.
– У меня что-то с телефоном… — договорила с ещё большим и чудным акцентом девушка. Нина взяла гаджет и удивилась оттого, что на заставке в позе вазы стояла девушка без шапки в коротком черном платье. Нина полазила по меню телефона, и там кроме цифр ничего не было ясно.
«Мы разучились читать? Новое несчастье в том, что мы не способны читать?» – подумала она.
Девушка без шапки молча вытащила из Нининой руки телефон, шагнула в толпу и поплелась к МКАД вместе с остальными. Нина вспомнила, что семейство из дома-корабля, и водитель машины, и человек с чемоданом на колесах – все говорили с разными и отличающимися друг от друга акцентами. Она достала из кармана телефон и принялась перебирать тамошнее меню – тут всё читалось букварем: Люди, Фотографии, Настройки… Нина задрала голову, на неё пыталась соблазнительно глазеть несвежая дива, по-прежнему окруженная непонятными словами. Люди уже привыкли считать Нину чем-то вроде столба и привычно огибали её. В сообщениях снова началась абсолютная белиберда из набора чудных значков. Многие буквы были как буквы, например «а», «е», «в», или «х» – хотя и использовались бессмысленно, а иные и вовсе походили на тараканов или рыбьи скелеты.
Маленькая, крохотная догадка зашептала, запела Нине. Она спрятала телефон, ловкими зиг-загами обогнула каждого идущего и скрылась с Нового Арбата. Безлюдными переулками она бегом добралась до музея. Здесь тоже никого не было, охранница (Нина вдруг не сумела наскрести в памяти её имя) не вернулась. Нина открыла двери, выключила сигнализацию, взбежала вверх по лестнице и остановилась на втором, промежуточном этаже, где висел стенд с цитатами, которые Нина знала наизусть. Она сама подбирала их из книг и сама занималась вёрсткой. Нина приблизила глаза к тексту так близко, что лбом покатилась по гипсокартону. Ничего не получалось, буквы не объединялись в слова, те не набирались в предложения. Великого текста будто никогда не существовало.
Интернет ползал, но работал. Нина перебрала одиннадцать версий одной и той же страницы он-лайн магазина, с которого два раза в год заказывала одежду. На русском, украинском, немецком, французском, испанском, итальянском, португальском, голландском, польском, чешском она не сумела понять ничего. Зато англоязычное описание новой коллекции, подробности размеров, достоинства тканей и материалов, правила доставки – читались слёту. Нина захохотала и забила об стол руками.
Радостная, запотевшая, она выудила телефон из кармана и разыскала диктофон: «Меня зовут Нина. Мне двадцать девять лет. Я работаю в музее». Звучание удивило её неясным образом. Нина послушала запись четырнадцать раз, прежде чем разобрать, что это английский, и английский – по-настоящему британский. Прогнала ещё три раза. Не лондонский, не posh, вовсе не южный, не brummie, не scouse, не шотландский, не ирландский, не йоркширский и не midlands, а скорее манчестерский. В соцсетях многие сказали, что определяют у себя американский. Некоторые гордились собственным британским (Нина вместе с ними). Ходили слухи про австралийские и южно-африканские случаи. Шутили, что ждут видео или аудио-заявление президента об американском заговоре и лингво-биологическом оружии массового поражения. Оставшиеся в кольцах писали, что это кусок торта по сравнению с другими несчастьями прошлых дней. А по сравнению с исчезновением детей и вовсе ничто.
Люди в кольцах излагали свои мысли легко, изящно, без русского английского, без неуместных или, напротив, потерянных артиклей, и прочих стандартов ошибок. Люди вне колец честно комментировали на жалком русско-английском, что завидуют и хотят в кольца. Англоносители и просто жители других стран – знакомые, а чаще незнакомые, тысячами дежурившие теперь в русских соц.сетях, заваливали людей в Москве восторженными стикерами. Но многие комментаторы разных национальностей советовали спасаться и бежать из города.
Сон попятился перед свежим, радостным возбуждением. Нина прыгнула к шкафу, куда они с коллегами вешали куртки, оттопырила дверцу и принялась таращиться в прикреплённое зеркало на свое говорящее лицо. Повторяла много трудных слов (мама, спасибо, один, фургон, мужчина, мужчины…), всматриваясь в свой рот. Время от времени пританцовывала, радуясь исчезновению своего толстого акцента. Внешность Нины тоже незначительно поменялась, нижняя челюсть стала немного шире и вытянулась вперед – как часто бывает у людей много произносящих звук “th”. Но это не уродовало её, а делало новее и интереснее.
Зазвонил телефон. Это оказалась Люба и первые две минуты Нина вовсе не могла понять, что та говорит, а потом загоготала и завыла от счастья. Успокоившись, она объяснила подруге, что та разговаривает на scouse, редком наречии, который распространен исключительно в городе Ливерпуле графства Merseyside.
– Скажи «автобус»! — это сильно попросила Нина.
– Нина, мы…– это начала Люба.
– Ну скажи! – не отцеплялась Нина.
Люба сказала и Нина заново восторженно захохотала, а потом закричала, что на scouse говорили The Beatles, и что хоть он и считается просторечием аж до того, что в Лондоне тебя могут не взять с ним на работу, это всё равно чарующее лингвистическое явление. Дальше Нина бросилась в рассуждения, что видимо сорта английских языков раздавались совершенно случайным образом, ведь при наличии логики в распределении это Нине говорит на scouse, а Любе, например, на cockney.
– Нина, мы с Петей (она сказала Petya) уезжаем. Только что сели в тачку. Давай заедем за тобой, ты дома?
Нина помнила, что со scouse главное уловить эту заваливающуюся, как подтаивающий ледник, интонацию. Если Люба едет с Петей (Petya), то женатый человек убежал из города с семьёй сразу после возвращения детей. Нина ответила, что на работе и Люба решила, что та шутит, а потом поругалась на своём невыносимо прекрасном, похожем на азиатский, языке. Нина заявила, что сегодня останется, чтобы впервые читать Диккенса, Шекспира, Твена, Бронте (Эмили, разумеется), Кэрролла, Сильвию Платт и Одена без посредника-переводчика или собственной языковой очередности. Люба заново поругалась и попросила быть на связи. Фоном к любиному телефону давно с вязким американским акцентом (южным, предположила Нина) канючил Петя (Petya). Нина и Люба простились.
Интернет тащился медленно, Нина терпеливо скачала в компьютер множество классических английских текстов. С детства она не справлялась с языками, в том числе с русским. Бралась учить немецкий, французский и испанский, переживая, что читает множество великих книг, провернутых через мясорубку перевода. Вынянчить сумела только недоношенный английский и даже сейчас во взрослости, она продолжала употреблять странные ошибки даже в русском письменном. В Англии Нина сдала положительный тест на дислексию, но не посчитала это поводом для самооправдания.
Сейчас она беспрепятственно шагала по вереску английских предложений. Они, как им и было положено, оживали, колыхались от ветра при чтении. Все dales описаний, hills метафор, stone walls смыслов – отчётливо просматривались на всех страницах без обычного тумана читателя-захватчика. Никаких недосчитанных, недопонятых, ненайденных овец. Yan Tan Tethera, Yan Tan Tethera, Yan Tan Tethera. Нина соглашалась с кем-то из соцсетей, что сегодняшнее несчастие больше походило на благодать. Юмор, игры слов, стоны, крики, цвета, объемы, свет и тени, страхи и угрозы, understatement и overstatement – все поступали напрямую в её органы чувств. Но через два-два с половиной часа чтения ей вдруг сделалось скучно. Закаченная в рабочий компьютер литература без сомнения была великой, но уже более сорока минут Нина делала перед собой вид, что ей нравится читать. Диккенс равнялся по тяжеловесности самому себе на неродном английском, Вульф получалась слишком запутавшейся и запутывающей, а Кэролл и вовсе оказался детским автором, а «Weathering heights» – почти женским романом. Куда им всем до её любимого писателя-авангардиста. Быть может Нине не нужно было скакать от одного великого текста к другому, а остановиться только на одном шедевре, но ведь ей хотелось перечувствовать всех. Ведь это только на сегодня. Нина телом поняла, что от чтения на родном английском она получает гораздо меньше удовольствие, чем от того же на родном русском.
Означало ли это, что сегодняшняя напасть ненастоящая, не столь мощная, как предыдущие, или отступает так рано? Ей дали язык, но не дали культуры? Но отчего же ей тогда так понятен контекст? Она знала Королевство, но никогда до таких шелковых тонкостей. Тут Нине всё надоело. На неё навалился массивный, задолженный её организму сон. Его догнал внезапный и очень злобный голод. Нина хорошо посмотрела, у охранницы – имя которой она так и не могла вспомнить (разве только то, что оно как происходило от light), так вот — у security woman совсем не осталось моментальных noodles и какой-либо ещё еды. Нина закрыла музей на замки и отправилась искать. Паб, в котором она была в день исчезновения детей, закрыли, хотя тут бы он пришёлся кстати. Ни магазина, ни кафе, ни ресторана – не работало на бульварах, в переулках и на этой большой «новой» улице, название которой Нина теперь тоже не могла воспроизвести.
Ещё на уровне книжного магазина Нина разглядела у кинотеатра раздающий фургон. Подошла ближе: врачи-волонтеры осматривали людей, остальные кормили людей. Из фургона на пластиковых тарелках протягивали Нина-не-помнила-название-этого-коричневого side-dish с canned meat. Нина съела две порции. Нуждающиеся в еде и пище являлись чаще всего аккуратно одетыми стариками – местными жителями центра, не пожелавшими покинуть кольца. Волонтёры объяснялись с ними на шатком, нервном английском с бетонным русским акцентом. Почти все старики говорили по-американски. Один волонтёр с громкоговорителем – не врач, и не кормилец – уговаривал их эвакуироваться и обещал, что автобусы приедут за ними прямо сюда. Но пожилые люди в кольцах – мужчины и женщины повторяли, как клин белых, американских орлов, что они никуда не поедут, потому что они тут родились, прожили всю жизнь и собираются тут остаться, чтобы не произошло. Один старик закричал, что не никогда оставит квартиры, потому что там две комнаты антиквариата, но быстро замолчал и принялся испуганно вертеть седой головой. У него во рту сидел шотландский акцент. Как и у одной старухи, которая попросила положить для своей собаки на отдельную тарелку «wee of» раздаваемой еды. Агитатор разъяснял сообществу, что ситуация скорее ухудшится, а волонтёры не сумеют снабжать оставшихся ежедневно. Старики молчали.
Нина получала masters в университете Манчестера, а потом ещё три года жила в Королевстве, переезжая с места на место, стажируясь, работая, вглядываясь в совсем не похожий на заранее упакованные для неё в стереотипы – мир. Он был не лучше и не хуже её ожиданий. Начинало как-то выправляться с работой и тем самым английским, но Нина не выдержала без Москвы. Она успела прожить тут пять лет до Манчестера и любила город всем сердцем. Остальным людям, особенно маме, такое бы стало непонятно. Нина решилась на чудовищный подлог. В один из московских приездов, она сделала вид, что чрезвычайно влюбилась в одного человека, которому она тоже показалась «ничего так». Нина принялась много улыбаться и делать набор усилий, чтобы человек этот, поначалу не сильно заинтересованный, влюбился в неё очень крепко. Он сам инициировал и даже осуществил её возвращение в Москву.
Мама и остальные, согласно Нининому плану, понимающе списали камбэк на любовь и даже обрадовалась. Через неделю, найдя ту самую однушку в ста метрах от Третьего транспортного кольца, Нина съехала от вернувшего её на родину человека. Он не был ей нужен, ей была нужна Москва. Для оставленного она безыскусно сочинила фразу про разницу характеров и поленилась толком объясниться. Хороший и чуткий человек, он сразу догадался, что послужил нарядным гужевым транспортом, почти конём или ослом, для красивого появления Нины в городе. Через год, оправившись, он счастливо женился в своём родном Петербурге и сейчас растил двоих детей. Нину он не вспоминал, а услышав про неё от общих знакомых, он начинал морщиться, как от запаха пропавшей еды. Нина жила с тех пор одна со своим любимым городом и своей миссией. С другими людьми она связывалась только, чтобы успокоить физиологию и эмоции.
Сегодня, в день шестого несчастия Нина поняла, что вернулась не из-за Москвы или миссии, или не только из-за Москвы или миссии, а из-за языка. Не того, который language, а того, который – tongue. Выжила бы вне колец, как выживают без любви, выжила бы без дела-жизни, как выживают без смысла, но сдохла бы, закончилась как человек без материнского языка, как умирают без воздуха или движения крови. Нина сидела на затертом чердачном паркете, выложив рядом полное собрание сочинений писателя-авангардиста и пыталась вернуть себе язык. Она гоняла туда-сюда страницы, цеплялась за слова, начала параграфов, названия рассказов, и гадала – этот – вот этот текст или – тот, другой? Нина наизусть знала последовательность шедевров, по которой можно было легко и механически соотнести слова и значения. Нина наизусть знала тексты. Нина наизусть знала сюжеты. Нина наизусть знала речевые обороты. Нина водила языком, покачивалась, трясла тома как чернокнижник. Слова цеплялись, но срывались, как запачканные маслом, выпадали из её сознания обратно в книгу, не успев приобрести смысл. Речевые обороты были утрачены уже с самого утра – с потерей языка. Полотно бесценных текстов разорвалось, распалось на обрывки в течение дня. Сюжетные каркасы плавились и растворялись прямо сейчас.
Весь шестой день несчастья, догадалась Нина, это deleting process. Язык не возвращался, он уходил, не оборачиваясь, за собой культуру и саму Нину. Она кричала и била руками паркет, книги и собственную голову. «Fuck, fuck, fuck, fuck, fuck, fuck, fuck» – это Нина наговаривала, ощущая собственный исход. Говорить на родном языке, читать на нём, писать на нём – это как смачивать слюной любимую еду, как водить опять-языком по любимому телу.
Нина на коленках доползла до рюкзака, нащупала в нём паспорт. Любой человек способен произнести своё имя. Нина – это просто, это как Nina Simon. А вот дальше, а вот теперь дальше. Крайне длинное слово. Нина набрала воздуха и попыталась прочесть собственную фамилию. Та не давалась. Нина подтащила деревянный стул, на котором обычно принимали посетителей, вскарабкалась на него и открыла потолочное окно. Это из-за духоты ей ничего не читается. Нина подышала в окно. Холодный поток вдарил ей по лицу. Она вернулась на пол и попыталась скопировать свою фамилию на отдельную бумажку. Заглавная «Т» – ok, но получался рисунок, где была буква-букашка и одна оскандинавенная «е» с глазами, а может родинками. Нина некоторое время подвигала еще ртом, пыталась озвучить свою фамилию, дальше просто молча глядела на неё. Нечитающееся слово мертвецом лежало на бумаге, завалившись влево.
Зазвонил телефон, экран сообщил, что звонила мама, это слово легко читалось из-за полного совпадения тут английских и русских букв. Нина подняла трубку и не поняла ничего из того, что мама говорила. Нина принялась кричать в трубку, что с ней всё в порядке и что она скоро приедет в пункт, но мама не знала никаких иностранных языков, она почти сразу принялась плакать, и Нина заплакала в ответ. Мама закричала. Поняв, что делает только хуже, Нина успокоилась и объяснила им двоим, что сейчас положит трубку и напишет смс, которое можно будет, разумеется, перевести с помощью словаря. Нина попрощалась, сбросила разговор и написала маме самое ласковое за долгие годы письмо на 4 смс, понимая, что та не уловит этой нежности, но хотя бы поймёт смысл. В тексте Нина говорила, что с ней всё хорошо и что она точно доберётся до дома к завтрашнему вечеру. Через двадцать минут ей пришло ответное «Ok». И в пункте уже знали, что вся Москва говорит теперь только по-английски.
Нина крутила колёса велосипеда, аккуратно объезжая появляющиеся на пути спины. Она ехала по самому краю дороги, стараясь двигаться и не вместе с машинами, и не вместе с пешеходами. Силы тоже уходили, Нину обогнали уже четыре велосипеда. Пробки ни среди людей, ни среди машин не было – это самые остатки эвакуировались из колец. После большой высокой гостиницы велосипед вдруг споткнулся и Нина повалилась вместе с ним на тротуар. Вдвоём они проехали на своих боках десяток метров. Нина полежала недолго, а потом ощутила, как велосипед отсоединили от её тела. Поначалу подумалось, что ей так помогают и она полежала ещё немного, но никто не начал поднимать её. Нина подняла сама себя на коленки, потом, развеваясь на ветру, на ноги. На её велосипеде сидел мальчик лет двенадцати и глядел с ненавистью. Нина ощутила ревность, двухколёсный хоть и не новый, был салатовым красавцем. Рядом, гоняя тяжелую одышку, на Нину злобно смотрел взрослый человек.
– Ты уже покаталась, а моему сыну нужнее! – провыл он Нине на английском неясного акцента.
Некоторые спины шли мимо, некоторые остановились и даже окружили, но спинами-спинами, готовые повернуться и идти дальше. «Теперь он будет убивать ради своего ребёнка, особенно после вчерашнего» – это поняла Нина про человека, забравшего у неё велосипед. Тут она вдруг очень сильно возненавидела его и особенно его мальчика, но не из-за двухколёсного, а из-за того, что эти существа могли просто вежливо попросить её остановиться, но сделали по-другому. Не натягивать лесок, а просто объяснить ей, что мальчик устал и не может идти пешком дальше. Нинино новое чувство очевидно выпало у неё на лице. Человек установил перед собой кулаки. Нина двинулась к своему велосипеду. Подросток запятился вместе с двухколёсным назад, а Нина получила тяжелый удар в грудь и повалилась на асфальт.
Со стороны дороги послышались голоса, которые зло орали на смеси, очевидно, русского, и совсем поломанного английского. Отец мальчика отвечал им с приглушенной грубостью. Нина снова подняла себя сама и села, покашливая. У кричащих полицейских были пистолеты, они оба показывали их велосипедному вору. Кроме того, они объясняли ему, что до эвакуационного пункта остался от силы километр и его сын, не выглядевший больным или слабым, точно преодолеет их пешком. Когда Нина снова встала на ноги, один из полицейских уже подвёл к ней велосипед. Она кивнула в знак благодарности, пощупала свою спину – на ней, как и прежде висел рюкзак, взобралась на салатового и поехала.
Лицо исходило жаром, Нина думала, что она вся полностью сгорит прямо на дороге. Жар происходил не от злобы, или страха, а от стыда за собственную небывалую ненависть и готовность под ней действовать. Нина представила, что едет в одном автобусе с этим человеком и его сыном, и свернула в сторону своей однокомнатной квартиры перед Третьим кольцом. В подъезде Нина встретилась с трезвым соседом. Он нес вниз две спортивных сумки и Нина удивилась, что у него нашлись вещи. Сосед бросил сумки на лестнице и помог ей затащить велосипед на четвёртый. Нина поблагодарила, но сосед не уходил, переминаясь, полуглядел на неё. «Не такой он уж и противный» – это подумала она, употребив слово gross. Сосед вгляделся в неё, осторожно схватил за плечо и развернул к лампочке.
– Что случилось? – это неожиданно спросил он на антикварном южно-британском.
Нине стало смешно и приятно, что все, кто с ней связан, говорит на британском, а этот человек и вовсе на языке аристократов, университетских профессоров и богатых промышленников. Сосед таращился на её правую сторону. Она тоже поглядела туда же и увидела джинсовое рванье на ноге, и лезущий из плеча синтепон. Нина ответила, что упала с велосипеда.
– А поедем со мной? Там внизу мой друг на машине. Мы собираемся в деревню к его тётке. Я же вижу – тебе податься некуда, – это проговорил сосед, – я бы раньше уехал, но не мог из-за дочки – весь день провёл у бывшей жены.
Нина удивилась про себя, что у таких людей бывают дети и бывшие жены. Тут раскрылась дверь напротив её квартиры. Человек в полицейском форме и человек с волонтерской повязкой вынесли тело чёрном пакете. Сосед рассказал, что живущие рядом с ними старики вызвали полицию из-за запаха, который начал лезть к ним через потолочную дыру в ванной.
– Наверное это она тогда, ну в тот день, – сосед засмущался и снова перестал глядеть на Нину, — он видимо приставал к ним… Топор. Хорошо, что она успела уехать с детьми.
С улицы просигналили. Сосед заново вцепился за Нину глазами.
– Послушай, давай поедем. Ты не бойся – ни меня, ни его. Нечего бояться, мы не будем пить или приставать. Зачем тебе здесь сидеть? Видишь, что здесь происходит? Думаешь мне не тяжело?! Я тут родился и вырос. Поехали! Москва – это уже в прошлом.
Нина распахнула руки и обняла соседа. Он, смущаясь себя, аккуратно поместил ей руки на спину, а получилось, что на рюкзак. На улице опять взвыл сигнал. Нина попрощалась, завела велосипед в квартиру и закрыла двери. Сергей постоял рядом, подумал ещё немного и спустился к машине. Дома Нина разделась, замыла куртку, штаны, вытерла мокрой тряпкой велосипед, приняла душ и намазала водкой царапанные ногу, руку, плечо и щеку. Ещё было далеко до вечера, а в кровати Нина заснула мгновенно.
8.
Следующим утром через окно и нарисованную на нём мишень в квартиру постреливали солнечные лучи. На Третьем Транспортном и под ним не появлялось ни людей, ни машин. Солдатом или заводским рабочим Нина проделала ряд последовательных и обязательных действий, которые придумала сразу, как открыла глаза. Она взяла с полки книгу своего любимого писателя-авангардиста и принялась читать её вслух – текст вился и понимался обычным образом. Нина читала бы весь день, но необходимо было исследовать дальше. Она ощупала себя от макушки до пяток – ничего не исчезло и не прибавилось, она наговорила текст на диктофон телефона – тот звучал как обычный Нинин русский, она осмотрела себя в зеркале – и не нашла ничего необычного, кроме вчерашних царапин и громадного разноцветного синяка, за которым, внутри груди, делалось больно при вздохах. В окне Нина не увидела ничего страшного, кроме полного отсутствия кого-либо. Квартиры вокруг молчали – видимо разъехались теперь совсем все. В фейсбуке писали только люди вне колец, спрашивая, ну что же сегодня?
Нина позавтракала яичницей и консервированным горошком, присмотрелась к пальто, вернула его в шкаф и заклеила куртку коричневым скотчем. Она сложила в рюкзак пачку печенья из гречихи, термос с чаем, компьютер, электронную книгу, зарядки, документы, кошелёк, свитер, футболку, две пары носков, трусы белые и чёрные, карманную аптечку, крем для рук и крем для лица, расчёску, рулон туалетной бумаги и влажные салфетки. На волонтерском сайте говорилось, что количество эвакуационных пунктов сократилось с 14 до 4, и что из ближайшего к Нине забирать сегодня будут только в 13:00. В запасе оставалось больше двух часов, но она решила ехать сейчас на случай очереди.
Нина прошлась по своей пятилетней квартире и погладила её руками по полосатым стенам. Плотно затворила окна, форточки и шторы. Вторую пачку печенья оставила открытой на столе для домового, на тот случай, если он действительно собирался тут остаться. Посидела-помолчала на дорогу. На развязке под Третьим транспортным Нина вспомнила, что не закрыла вчера потолочное окно в музее и вовсе не поставила его на сигнализацию. Волонтерский сайт говорил, что можно будет эвакуироваться с Ярославского вокзала в 16.00 и из Новогиреево в 19.00. Вместо права, Нина свернула налево и поехала в центр.
За весь сорокаминутный путь: ни одного пешехода и только пять машин – скорая по направлению к центру, три обычных в сторону МКАД и одна на запад у Белого дома. После набережной солнце задавили серые облака и с неба на Москву полился дождь. Нина надела капюшон и быстрее замотала педалями. На Собачей площадке от куртки отвалился скотч. В музее потолочное окно со вздохом закрылось, вылив Нине ушат за шиворот. Она нашла ключ от хозблока, достала швабру и вытерла всю нападавшую на пол воду, а потом замыла кофейное пятно в охранницкой.
Нина обошла музей. Экспозиция рассеянно молчала – мол зачем вы меня сделали, а потом оставили? Да и зачем вообще вы меня сделали, да так плохо и бездумно? Нина заплакала, что за три года работы так и не смогла добиться перемен. От мамы и Любы пришло по сообщению одинакового содержания, Нина им быстро одинаково ответила. Она заново проверила все окна, все двери, включила сигнализацию, вышла с велосипедом из музея и закрыла двери.
Дождь закончился, и по бульвару заползали широкие солнечные лучи. Нина даже сняла шапку, так вдруг стало тепло. Ей сильно захотелось прокатиться на велосипеде по бульварному кольцу. Она решила, что доедет так до Чистых и повернёт до пункта на Комсомольской. Москва сделалась невыносимо женственной и уязвимой без людей. Дома с засунутыми в них кафе, офисами, кухнями, туалетами, курилками, лифтами, подземными парковками – встревоженно стояли вдоль улиц, пробуя свои жилы, пытаясь осознать новообретённую лёгкость. Не только здешние дома, но и многоэтажки, хрущевки, сталинки, особняки и дачи, а также улицы, дороги, парки и скверы во всех четырёх кольцах знакомились с новым своим состоянием. Нина крутила педали и шептала, что по себе знает-понимает, как трудно определится – свобода это или пустота. Город подумал, прислушался к себе от Марьино до Лианозово, от Митино до Новокосино и решил, что это пустота. Нина ехала шептала, что ничего-ничего, потому что сегодня несчастье явно взяло передышку, а может и вовсе оставило город и все они, совсем все скоро вернутся назад.
На Страстном бульваре Нина остановилась из-за того, что заметила маленькую оранжевую уборочную машину, которой управлял маленький человек. Он работал, счищая через машину накопившуюся на бульваре грязь. Нина задумалась, что неужели его привезли из другой страны, например, вчера и не сказали, что здесь происходит, и неужели он не узнал этого из интернета, или (Нина вспомнила охранницу Свету) он остался в городе и выехал сегодня на бульвар, потому что боялся увольнения. Но, наблюдая за тем, как размеренно-обыкновенно он работает, Нина поняла, что этот маленький человек, точно так же и как она, почувствовал, что сегодня и дальше в Москве не случится ничего необычного. Нина помахала человеку в оранжевой машине, но он не заметил её, потому что проехал дальше вперед или дальше назад, что было одно и то же, потому что они находились на кольце.
На Чистых Нина не свернула до Комсомольской, решив, что должна прорисовать полный круг вокруг самого центра. После завершения, она подумала переместиться на Садовое, но испугалась, что одного круга на Бульварное будет недостаточно и проехала второй, затем начала третий… Она катилась, не ощущая усталости, шептала Москве, что незачем мучиться своей пустотой, потому что люди точно вернутся все до одного. Уже давно эвакуировались на Комсомольской и стекались остатки в Новогиреево, а Нина всё крутила педали своего салатового велосипеда. Кольцо замыкалось на себе, не заканчивалось, с него незачем было сворачивать, потому что оно и предназначалось для того, чтобы по нему катились до конца московских времен.
А охраняется город четырьмя кругами: Бульварным кольцом, Садовым кольцом, Третьим транспортным и МКАД. Ещё одно кольцо метро вторит почти Садовому, но что важно, оберегает город под землей. Другое, новое кольцо железной дороги укрепляет на поверхности Третье транспортное или просто усиливает общую защиту. Есть ещё один круг, самый сердечный, малый и древний, зубастый и из красного кирпича. Более всего обезопасен тот, кто находится внутри его – но таких людей наперечёт и там они не ночуют, то есть не живут. Поэтому среди горожан самые защищенные – это те, чьи дома втиснуты в Бульварное и Садовое. Кто внутри Третьего транспортного тоже не сильно волнуется. Тот, кто за Третьим транспортным до МКАД уже, бывает, вздыхает тяжелее, но все равно остаётся под защитой. А всем, кто дальше – за МКАД – тому только пропадать.
ПОТАПОВЫ.
Одно тугое слово собирало их вместе. Обнимало, сгребало в кучу. Если б не оно – они бы разлетелись на пять неровных капель и растеклись бы по свету вперемешку с другими водами. Не фамилию произносишь, а кунаешь человека в пруд для убийства или крещения. Пятеро как прядь: раздельные, но с одной башки. Мама, папа, дедушка, бабушка, сын. Все под одну гребёнку.
Вместо того, чтобы тянуть жизнь вместе, они тянули её друг из друга. Друзей ни у кого из них не было. Потаповы относились к каждому из своих как-будто равнодушно, чаще с раздражением. Весьма вероятно, что они любили друга друга – через одного, эго первее выявлялось.
В обход меня – хоть потоп, подумывал каждый из Потаповых. Говорили, что в их роду были попы, но в бога они не верили. В себя, впрочем, тоже. Особенно в друг друга. Мама не верила в папу. Отец в маму. Бабушка в дедушку. Дедушка в бабушку. Сын не верил ни в кого из семьи, в него из старших тоже никто.
Потаповы чаще проводили свободное время вместе, хотя и не любили этого. Они делали так, потому что так было принято. Всё как у людей. Из люльки до могилы. Каждый из Потаповых сбегал от остальных Потаповых в казённый или коммерческий дом. Там среди не опотаповившихся становилось ещё хуже. Пожаловаться же в родном доме было некому.
Потапов-средний неводом удил рыбу. Будто бы любил, но по правде ненавидел это дело. Ему пришлось выиграть несколько чемпионатов, чтобы заставить свой офисный стол кубками и скрываться за ними от коллег. Бухгалтерше Валентине Михайловне приходилось не ловить, а покупать пионы каждые три-четыре дня – якобить поклонников и тоже прятаться от коллег за стеной букетов.
Говорили, что все четверо взрослых Потаповых столкнулись в пары совершенно случайно – благодаря транспортным неурядицам. Старшим Потаповым случайно продали билет на одно место в плацкарте. Молодой Потапов долго рассматривал карту движения поезда в тамбуре, но пришёл-таки и лёг вместе с молодой будущей женой валетом. С тех пор и до конца жизни они спали ногами к лицам — как карточные портреты.
Средние Потаповы познакомились оттого, что в степи не пришёл автобус на остановку и они в финале остались вдвоём в каменной раковине. Мужик в стёганых штанах разделся и ушёл пересекать Волгу, уверяя, что на той стороне с автобусами лучше. Старуха с луковым рюкзаком поскребла асфальт до своей дачи. Средний Потапов фальшиво пел для чаровницы, помучиваясь от вчерашнего пойла и поблёвывая за ракушку. Будущая средняя Потапова раковела от мужского внимания.
Когда старшие Потаповы ссорились – они неделями молчали, как рыбы. Средний Потапов бесился от этого. Часто, когда вытаскивал окуня или налима из воды – тряс его до одури, чтобы заставить его говорить.
Когда средние Потаповы ссорились, они страшно орали. Средний Потапов совсем не хотел быть рыбой и кричал при первом случае как народившийся младенец. Хор криков смешался, когда средний поток влился в старший. Молчаливые Потаповы, рыбные друг с другом, кричали на молодых, особенно на пришелицу. От долгих скандалов её лицо вытягивалось в рыбью морду, губы шлёпали и неуверенно ловили воздух. Тогда средний Потапов тряс её за плечи, желая извлечь из неё звук.
Внук – младший Потапов – единокровный родственник всем Потаповым – полноправный имяносец – выродился в главного повстанца и утописта семьи. Молчание как-то переживалось, а вот шум драл уши с душой. Потапову младшему захотелось шум уничтожить. Малышом он чистил зубы громко, громко топал ножками, громко стучал ножом, без спросу помогая маме. Шум не затихал. Младший умнел с возрастом: в десять придумал, что родителей нужно заставить развестись. Он часами зверски убедительно рассказывал матери, что видел отца с другой женщиной, а отцу – что застал мать с другим мужиком. Младшему поначалу верили и шум усилился. Внучатый Потапов ощущал интуитивно, что это последние силы бури перед затишьем и ждал. Но ему зашили рот криками, он понял – проиграл и замолчал. Подрос – научился слушать проигрыватель через наушники. Усиливал громкость и шум затихал на песню. На свою первую пенсию дед купил внуку кассетный плейер.
Казалось – младший Потапов увлекся музыкой. Мурыжил кассеты, писал с радио без молчаний, не оставляя лазейки для шума. Махался альбомами, обсуждал аранжировки. Оранжереил свою коллекцию – она росла – баррикадировала вход в комнату. Потапов ненавидел музыку, как отец рыбалку. Он её использовал, как уличную девку, а сам любил тишину. Та была бессильна против беса шума. Нельзя увеличить громкость тишины.
Старшая Потапова мечтала уничтожить внуко-музыку. Оттуда шипело неестественностью, смертельностью. Уверена была, что младший подключается через уши к миру ТОГО. Уши – рубеж миров. ТОТ мог выйти наружу или заручить туда всех Потаповых. Когда внук уходил одетый в плейер наружу, старшая Потапова заливала его кассеты уксусом в тазу и толокла кассетные обложки скалкой. Младший Потапов поначалу отчаивался, а потом врезал замок в свою комнату – забаррикадировался. Эта музыка будет вечной.
Однажды Потаповы претерпели вливание. Внук женился, не спросясь, ибо как прокричаться сквозь шум? Новая младшая носила невнятное лицо и фигуру, и всегда молчала. Молишься про себя? – кричали ей на ухо старшие потаповские женщины, зная, что сами не верят.
Лола без ума любила Потапова-младшего только лишь за его двухсекундное состояние, когда он выключал плейер, осторожно снимал наушники и прислушивался к миру, будто рождаясь в нём заново. Она больше всего ценила новь и ненавидела ретроградов.
До свадьбы младший Потапов довольно тщательно испытывал невесту на шум. Он доводил её до оргазма несколько раз подряд – она ела подушку в перья, но не кричала. Более всего Потапов внук любил оральный секс – снабженца молчания. Вспоминая детские свои сказки про родителей, Потапов долго лапал на лолиных глазах её соседку по квартире. Варвара, тощая как селёдка, гоготала. Лола смотрела молча и молча потом огорошила Варю дуршлагом. Та, матом крича, убежала.
Одним бежим утром собирали лолины баулы, чтоб перевезтись к Потаповым. Вдруг младший принялся неистово колотить Лолу. Лупил неумело, впервые за жизнь. Бил руками и ногами минуты четыре. Лола всё это время стояла перед ним, закрывая то грудь, то голову ладонями. Из молодой не донеслось ни слова, ни стона. Потапов младший никогда больше в жизни не тронул жену.
Так Лола стала Потаповой, но не опотапилась. Бухнулась в потоп равнодушия и неродства друг другу. Её удивили эти чужие родные. Дикие размежёванные соприкосновения, сожития, соденежья, состолья, сосмотрения. Ненужное, нелогичное, недодушенное «СО», как недописанная формула углекислого газа.
Потаповы собирались и ехали вместе на пикник. Никли от скуки друг с другом, но часовали в чаще с комарами. Потаповы собирались и ехали вместе к родственникам. Там неистово хаяли друг друга. Потаповы собиралась и ехали вместе в магазин. Оказывались в аду соупреков и соспоров.
Лола предлагала мужу съехать от Потаповых. Он кричал – погромчел из-за привычки отвечать сквозь наушники – что не может. Потаповы – это сомука. Даже если уплывешь, настигнет потаповский яд-течение.
Четыре месяца как они поженились, семь как Потапов младший тёк по реке Раммштайн и узрел, как на ступенях девушка молча стояла на ступнях мальчика. Лола сошла с ребёнка через четыре минуты и тот, ревя, уковылял мочиться за дерево. Вот так Потапов выбрал себе жену в сомученницы. Обрадовался, что ни лицом ни фигурой не вышла, значит выйдет за него замуж. Внук Потапов не ведал, что за минуту до него на улице мальчик отрезал голову кошке и Лола без памяти ступила на шкета, желая его раздавить.
Лола помнила кошку и её мальчика, а внука-мужа тем днём – нет. Тем не менее новопотапова поняла, что её выбрали в сомученницы через любимого человека. Выловили её между других за прежний грех: отказалась приютить в комнату подругу – та юлила-юлила от судьбы и повесилась. Васей звали того, кто довёл. Лолой звали ту, что подвела, к самой перекладине. Подруга закрывала лицо ладонями, хохотала и раскачивалась, подвешенная на верёвке за шею. Лола просыпалась, но старалась не кричать, чтобы не разозлить Потапова младшего.
Домашний ад – несмотря на грех – не принимала и не мирилась. Покупала ириски, а не потаповскую карамель в магазине. Везла мужа в морской, а не речно-потаповский отпуск. Молчала, а не кричала потаповским криком в скандалах. Гремела потаповскими кандалами, но держалась. Потаповы старше-средние атаковали Лолу, но от той, как в панцирь закованной, отлетало рикошетом в младшего. В наушниках он долго принимал за шепот, потом вдруг различил слова, следом расслышал интонацию, разозлился и тогда окочательно опотапился. Оставил музыку и мечту о чистой тишине и закричал. Мог орать теперь по сто раз на дню и жрать потаповскую карамель. Этого уже Лола не вытерпела и тоже опотапилась. После меня хоть потоп – подумала она.
Лола растолстела, погрубела голосом, округлилась спиной. Кричала, как раньше молчала, часто. Причаливала к мужу, чтобы потребовать или унизить. Потапов-внук жалил в ответ как мог, повышая свою громкость и градус. Жизнь комкалась. Лола вставала на ступни мужа, давила на них и от этого иногда случался коитус. Так она забеременела, топот маленьких ног мерещился старшим, средним и младшим Потаповым. Шили костюмчики и шапочки. Зашептали, попритихли, чтобы не спугнуть младшего внука заранее.
Через семь месяцев с сумкой карамели в ногтях, в животе с Потаповым-обречённым Лола зашла в дом и омыла свою семью взглядом. Вдруг из лолиной промежности хлынул поток. Вода хлыстала, плясала, лизала каждый угол, каждый настенный узор, каждую потолочную царапину. Потаповы забились, заплескались, закричали в последний раз. Никто из них, кроме Лолы, не умел плавать. «И сказал Господь Ною: Я наведу на землю потоп водный, чтобы истребить всякую плоть, в которой есть дух жизни под небесами; всё, что есть на земле, лишится жизни… И истреблю всё, что Я создал, с лица земли».
ПРИСУХА
Да слезами не поможешь! Уж так ей было на роду написано.
Алексей Ремизов. «Обречённая»
I was born in the desert
I been down for years
Jesus, come closer
I think my time is near
And I’ve travelled over
Dry earth and floods
Hell and high water
To bring you my love
PJ Harvey. «To Bring You My Love»
Боль-боль-боль. Оля, приезжай, мы с тобой выпьем. Мне не ахти. Я знаю, что тебе сейчас тоже. Иногда бывает так больно, что хочется кричать. Боль и обида. Ну да, возите на нас воду – мы большие и сильные, на нас можно много увезти. Часто мне кажется, это единственное, на что мы, по миромнению, годимся. Не знаю, как могли так опростоволоситься. Мне вот давно нужно было подстричься. Пока не понимаю, как это всё осилить, поэтому решила написать свою «Присуху». Ты знаешь, я подошла основательно. Набрала книжек-в-помощь у себя в библиотеке, девушка за кафедрой осторожно спросила: «И это тоже для работы?» Я ответила, что для работы, но для другой. Уже много лет я существую-двоюсь во всех разделах своей жизни. Даже самые близкие не знают, что творится у меня в башке. Неудивительно, что я свихнулась. Сначала хотела сценарий, потом решила, что нет смысла. Опубликуют в «ИК», снимать, как обычно, никто не станет. Лёгкая-лёгкость вся эта кинодраматургия, ненужная возня. Да и как такому – в кино? Проза – глубже вшивается. Впрочем, эту Присуху, даже если вылезет она из меня, вряд ли возьмут в толстый. А если и возьмут, то прочтут только редактор и не-все-мои друзья. Кстати, почему ты никогда не читаешь мои тексты?
1
Это случилось в метро в потоке ничего не замечающих. Саша вдруг остановилась от внезапной и интересной боли, желудок полез душить сердце, а ногти на ногах-руках превратились в ноющие зубы. Мужик с целлофановым пакетом наткнулся на неё сзади плоть к плоти, выругался, а потом выулыбнулся от такой короткой и приятной связи – Саша была симпатичная.
Саша встала впаянной в гранитный пол. Скульптура – с рюкзаком на тоненьких ножках, хоть и не Площадь революции. Потрите на удачу её острую коленку. Мимо двигали руками-ногами пассажиры. К краю собирались в гущи, гущи сцеживались в вагоны. На цепи над разноцветными волосами болтался указатель. Свыше – давили миллионы книг. Писатели старались – сочиняли веками. Впереди карабкались на трап перехода: бежали из Библиотеки на Арбатскую. Старуха в парике тянула по лестнице тележку на колёсах. Оттуда торчали сломанные пальцы лука. Девица в сером пальто схватилась за тележку и потянула вверх. Старуха принялась бить помощницу зонтом по руке. Саше стало стыдно наблюдать такое, и она закрыла глаза. Внезапно теплый воздух лёг на её лицо. Не сквозняк-мнун женских лиц и сортировщик тощих подземных полицейских. А собственный Сашин тёплый ветер. Саша глядела на свои веки (там мелькают обычно такие оранжевые искры-пятна), а волосы тихонько гуляли по плечам. Первой иглой сшивали сердце с желудком, а вторую воткнули в матку. Саша зубами вцепилась в воздух. Ветер дул-дул, шептал-шептал: «Цыыы-цыыыы, и не больно вовсе и не больно». Люди маршировали. Мо-сква! Мо-сква! Мо-сква! Вечный город. Вечно-режимный город. Цыыы-цыыыы, не больная боль, не больная, хорошая. И вдруг спокойная, всеохватная, благостная радость-анестетик залила Сашино тело. Заулыбалась от спасения, и её тут же сильно толкнули в левое плечо. Ветер выключился, Саша разинула глаза и сразу пошла к переходу, шатаясь, будто прооперированная.
1.1
Встану я, Евгеньев, раб Божий,
Выйду за околицу,
Там, где ветер несёт околесицу,
Балует.
Руку поднесу к лицу,
Око-взгляд устремлю в поле,
Увижу я Змея Огненного,
Поля-леса жгущего,
Реки осушающего,
Покоя-жизни лишающего.
Подойду я к Змею,
Голове каждой поклонюсь,
На языке русском молвлю:
Змей-Батюшка,
Жизни-покоя меня не лишай,
Дом-сад мои не пали,
Поля-леса не сжигай,
А лучше меня выручай.
Сожги-спали рабу Божью, Зазноху,
Ужаль её в самое сердце,
Укуси её в самую роженицу.
Чтобы она не пила, не ела,
На других когда глядела,
Меня только раба Божьего,
Евгеньева,
Видела и любила больше себя
и любого другого живущего на земле.
Ударь её, Змей-батюшка, мечом огненным,
Чтоб ни в бане, ни в реке,
Ни березовым веником,
Ни полотенцем белым,
Ни водицей ключевой
Не стереть, не смыть
Ей моё клеймо.
Чтобы с подругами-мельницами
Раба Божья Зазноха
меня не замотала,
с родителями-сеятелями
меня не закопала,
с мужиками-жуками,
от меня не улетела,
вином меня не запивала,
пляской не заплясывала,
во сне не засыпала,
всё бы обо мне, рабе Евгеньеве,
горевали-болели,
плакали-томились
её душа и белое тело.
Сухота твоя – сухота сухотучная,
Горе горящее,
Плач – неутолимый!
Губы, зубы – замок,
Голова моя – ключ!
2
Саша создала новый документ, тысяча на полторы пикселей. Белый-пребелый – шей невесте платье. Нарисовала квадрат и стала тыкать ему стрелкой. Добавляла новые точки, тянула за бока, меняла цвет. Сама крутила головой, разминала шею. Кривые кривились, выкривились в серый мякиш. Тыкала-тыкала мякишу, щурила глаза, длинное запястье гуляло вперёд-назад, мышь дёргалась под длинной ладьей ладони. Саша вытянула губы, отпила из кружки. В белом поле сидела собачка от молнии.
Саша сощурилась до своих мордовских предков. Погуляла вокруг собачки стрелкой. Застёжка возникла полностью. Саша глядела на экран. Стрелкой прикрыла окно иллюстратора, вцепилась глазами в стёжки брифа. Тот просил нарисовать логотип фестиваля кулинарной книги. Саша вытянула ноги. Сердце зафехтовало с бронхами. Застёжка рядом не гуляла с кулинарным фестивалем. Куда раньше-то из памяти свалил бриф? Саша вщурилась снова в застёжку, напала на неё стрелкой, выделила и удалила. Встала, прошлась босая по полу, поглядела сквозь лофт, поверх разноцветных голов утопающих в маках коворкингцев – за витриной Сити накалывал небо.
Саша вернулась. Арт-борд всё белела, женись на ней. Саше показалось этого мало – закрыла весь документ. Основала новую снежную простыню, две тысячи на две пикселей, карандашом нарисовала линию, принялась гнуть её. Кулинарный фестиваль же: вилка, солонка, фига, фартук. Гугл, тут-тук. Утка в яблоках. Грузинская еда, хинкали, чахохбили. Картинки грузились медленно. Саша уткнулась снова в иллюстратор. Мышь колотило, бросало по коврику. Саша заголодала от гугольных картинок, зубы закусали губы. Потянула мышь за электрический хвост – зацепился за лампу. Стрелка мордовала графику: растягивала-растягивала. Щелканье щекотало воздух. Добавила цвета и тени – туда-сюда. Вдруг Саша оперлась на спинку стула и замерла – на экране снова нарисовалась застёжка. Подошла девушка в зелёной шапке и спросила, нет ли у Саши подписки на Дождь.
Дребедень какая-то получается, Оль?
2.2
Встану не благословясь,
Выйду не перекрестясь,
Пойду ни путём, ни дорогою,
А змеиными тропами
И звериными норами.
Дойду до лесу.
За большим дубом,
Широким срубом
Баня стоит.
Без стука зайду,
Что ни доска, то скрип-скрип.
И пятьдесят шесть бесов
С десятью бесятами сидят,
В сто тридцать пять глаз глядят,
Один бесёнок-безглазка.
Скажу им: здравствуйте,
Мои дорогие бесы с бесятами,
Взвейтесь вы все разом,
Облетите, весь мир обсмотрите,
Со всех несчастливых
Тоски наскребите –
С брошенных, обманутых,
Забытых и покинутых,
Вдов, сирот, разлюбленных
Детьми-родителями,
Мужьями-жёнами,
Силами, волею
Оставленных.
Принесите тоску к красной девице Зазнохе
В гордое сердце.
Проковыряйте ножичками
Гордое сердце,
Посадите в него тоску чёрную,
Болящую-скребущую
В кровь её упёртую,
В печень, суставы.
В семьдесят семь суставов и полусуставчиков,
Главную жилу становую,
Чтобы красная девица Зазноха
Горевала по рабу Божьему Евгеньеву
Во все суточные без передышки.
Чтобы от меня не отвлекалась
Ни на радости, ни на горести,
Ни на пустоту-кражу.
Я – прихожусь единственной радостью ей,
Я – прихожусь единственной горестью ей,
Я ей – единственный.
Чтобы я казался ей милее
Отца-матери,
Сестры-брата,
Подружек-дружочков,
Мужика-тела,
Мужика-башки,
Красивого платья,
Уютного дома,
Золотой казны.
Слова на ключ запру.
ЗамОк в пруду утоплю,
Ключ дурным словом назову-спрячу,
Никто никогда не найдёт-не догадается.
3
И никаких снов не виделось. Просто в два ночи Саша проснулась от тянущего возбуждения. Оно толклось в животе и влажно лизало промежность. На память дошла до ванной, закрыла щеколду, стащила поочередно штанины с нарисованными глупыми коровами. Над головой бредила соседская стиральная машина. Ночью стирать дешевле, и не важно, что дети спят, а идиотам-взрослым на работу. Саша села на унитаз, развела ноги, приложила туалетную бумагу под сборище рыжих волос. Бумага сразу вымокла. Желание завыло болью. Саша тихо простонала и опустила на себя руку. Ничего и никого не представлялось рядом, просто самовоспалялось. Мысли и эмоции – и вовсе вышли из тела, повисли рядом на крючках, уткнулись в полотенца, принялись ждать. Всё затянулось на долгие минуты. Машина сверху переключилась на истеричное полоскание, этажом ниже нажали слив, в доме напротив кому-то стало плохо с сердцем. На бортик ванны присел тутошний домовой, вылупил на хозяйку жёлтые глаза, разинул чёрную пасть, задрожал мохнатым телом, замахал рыжим хвостом. Но почти сразу застыдился, проохал неслышное людям: «Грех-грех!» и вылез через окошко на кухню.
После Саша сидела, дыша-астматиком и растекшись по унитазу в потяжелевшей от пота майке. Когда встала, поскользнулась на собственной жидкости и ухватилась за бок стиралки. Коленками встала на кафель и принялась вытирать тряпкой. Та казалась бесполой, не половой. Стоя под душем, Саша увидела на стене отвалившийся кусок краски в виде застёжки и не удивилась. Вернулась в комнату в прежних неумных коровах, отыскала новую футболку и забралась в постель. Небо протаскивало белое утро. Саша сложилась под одеяло и улыбнулась в потолок. Муж перевернулся с живота на спину и продолжил спать.
3.3
Раба Божья Зазноха,
Пусть тебе будет плохо
Без меня, раба Божьего Евгеньева,
Чтобы ни мысельки без меня не думалось,
Чтобы ни шажочка без меня не ступалось,
Чтобы ни кусочка без меня не елось,
Чтобы ни глоточка без меня не пилось,
Чтобы ни стежочка без меня не шилось,
Чтобы ни денечка без меня не жилось.
Аминь.
Оля, язык – это движения. Текст – это танец. Цветаева говорила: «Я – танцовщица души». Она, боже мой, душой вытанцовывала всё, что писала. Я душой не умею. Может быть, получалось раз-два в жизни – в целях терапии. Когда пишу – танцую текст, и если не душой, то животом. Писательство – это танец живота! Ура, Оля! Ура!
4
В «Ашане» Саша и Саша – мужа для жизненного удобства звали точно так же – ходили по библиотеке хлебов, рыб, йогуртов, средств гигиены и иных произведений. Саше захотелось вдруг чего-то до жути, ясно не было, чего такого. Ходила-ходила, выискивала, вынюхивала. Саша не поспевал за ней с телегой. Саша налегке оторвалась от него среди обильных обёрток, будто пришла одна в магазин и стремилась купить только одну-единственную вещь. Наконец увидела что-то в мясном отделе. Саша догнал – удивился, жена не терпела печёнку и никогда её не готовила. Саша подложила мужу в телегу две упаковки охлаждённой печени по 400 грамм каждая. Саша обрадовался, он подумал, что Саша беременна. Саша – был лучшим человеком на свете, он когда-то спас жену от самоуничтожения. Саша – очень хотел детей, Саша не хотела. Саша хотела печёнки.
Вечером Саша влезла в интернет, нашла рецепт. Нашинковала лука, моркови, наскоро поваляла их по сковородке. Выбросила печени. Прометей застонал на скале. Накалённая плита нагревала кухню. Саша добавила соли и перца. Знание приближалось. Первым громоздкое и неуклюжее ощущение счастья заглотило Сашу. Домовой, сидящий на икеевском кухонном стуле белого цвета, снял свой шушун и подозрительно принюхался к жаровне ноздрями. Мохнатый чуял, что творится с хозяйкой. Саша с бешеной улыбкой переворачивала лопаточкой печень. Желудок (Сашин) внезапно больно забился о стенки живота. Ей до смерти захотелось есть, слюни наплыли в углы рта. Саша стащила дымящую недожарку, села за стол и принялась вилкой есть прямо со сковороды, не позвав мужа. Домовой с ужасом глядел на хозяйкин рот, где исчезали горячие куски. Вдруг один из них упал на пол, Саша резко закрыла ладонями обожжённые губы. Поняла-увидела наконец, кто он, человек её, и причину её болезни. Стало страшно.
4.4
В городе Астрахани
Соха не пашет,
Сноха не страшит,
Сохой не подаёт – не собирает.
Ни служилой, ни церковной, ни чёрненькой.
Как сохнет земля в степи,
Как сохнет белье на печи,
Как сохнут на ветру губы,
Сушись, красна девица,
Сушись от пяток до макушки,
Сушись-засушивайся,
Сохни по рабу Божьему Евгеньеву.
А как засохнешь,
Положат тебя в книгу без одёжи,
Чтецам на радость и в смущение.
Любовь всегда проявляет себя заранее. Ты понимаешь, что любишь, ещё до того, как поймешь, кого. Но в насамости ты уже любишь именно этого конкретного человека – «своего человека». Ты понимаешь? Надеюсь, ты меня понимаешь. Я решила это исследовать. Давай лучше расскажу тебе, как серьёзно подошла я к этой своей «Присухе». Уже говорила, что набрала книг у нас в библиотеке. Пришла и попросила все книги про заговоры – так, чтобы они были серьёзными, научными. Мне их дали четыре. Первая оказалась совсем обзорная – про использование заклинаний и заговоров в литературе XIX — XX веков. Там перечислены все, кто занимался этой темой до меня или колдовал вокруг. Ремизов, Замятин и Тэффи, и там же Пастернак, Соколов, ну и совсем нынешние: Сорокин, Толстая, Елизаров. Да, из XIX был ещё Тургенев, но не по языку, а по сюжету. Меня всё это не пугает, мне вообще теперь ничего не страшно. А Ремизову я и вовсе родня, потомка, кикиморское отродье, недаром веду посвященную ему в ФБ-страницу и написала свой лучший сценарий с его «Калечиной-Малечиной» в качестве заглавной песни. А. М., когда ложится спать на том свете, видит в расплывчатых очертаниях меня и мои посты с его текстами и рисунками. Диву даётся, что это всё такое. Кстати, почему ты никогда не ставишь лайков под этими моими постами? Мы с А. М. так стараемся.
Вторая книжка, где перечислены только сюжеты, синопсисы заговоров южных и восточных славян, не особенно пригодилась. Третья книга – лучше всех. «Русский календарно-обрядовый фольклор Сибири и Дальнего Востока». Толстая, синяя, красивая, даже с коробчатой обложкой и пластинкой. (Только слушать её негде, жаль.) Поэзия-сказка! На основе пишу заговоры.
Ещё есть четвёртая – монография Е. Н. Елеонской «Сказка, заговор и колдовство в России». Сказки хорошие, но сами заговоры и обрядовые песни кажутся современными. Меньше похожи на поэзию. Не знаю почему, может, мне показалось. Этнограф и фольклорист Елена Елеонская собирала материал в средней полосе России в конце XIX – начале XX веков. В заговорах встречается использование слова «п…да». Она ещё и летает там. Это очень современно и вечно одновременно. И все эти заговорные тексты практичные, в них мало отступлений в тридевятое царство.
Более всего интересна сама эта Елена Николаевна. Она вполне может стать героиней книги или фильма. Представь, дочь священника и профессора богословия Московского университета, ездила по селам и весям в корсете (я почему-то представляю её в корсете) и записывала за русским народом в том числе все эти «п…ды» и «б…ти». Интересно, что Елеонская жила с 1873 по 1951 год. Чувствуешь, как тяжело ей пришлось? Страна поломалась, ей нет и пятидесяти, и есть любимое дело и научная репутация. Ни детей, ни мужа. Не уехала – куда?! – от своего-то материала. Вроде бы не репрессировали. Потом даже наоборот – а тут любимая моя история про Елену Николаевну. После революции она толком не могла работать, буржуазная наука этнография, пережитки прошлого мира и прочее. НО с 1923 по 1934 гг. – ренессанс. Это был ЗАКАЗ! И какой! К Елеонской обратился, вчитайся – как прекрасно это – Научно-экспериментальный институт игрушки города Загорска. Они хотели создать «подлинно советскую игрушку». Для этого Елена Николаевна составляла сборник «Народная игрушка СССР», фотографировала образцы в Музее народоведения, занималась классификацией, готовила большой труд. Сборник, ясен пень, не вышел, проектную часть Елеонской прикрыли. Этнографический подход к изучению игрушек не оправдал ожиданий заказчиков, никакой там не обнаружилось критики буржуазного строя. А Елеонская больше ничего не сделала в науке. Вроде бы остались ученики и продолжатели. Теперь думаю написать про неё сценарий. Или книжку. Оля, я танцую, пишу страницами, тебя отвлекаю от боли. И себя.
5
Это так судьба зарифмовалась, что их звали Сашами. Но если бы так не случилось, Саша бы всё равно переименовала себя в честь мужа. Он был её истинный спаситель. За любоника, мужа, отца и брата. Восемь лет назад он вытащил её из жизни, которая тащилась к смерти. Саша рыла себя, хороводила эксперименты. Завтракала рисом и коньяком с добавлением кофе, катилась на работу в рекламное агентство, её терпели за больную фантазию и способность писать-рисовать одновременно. Красилась в зелёный или красный, брилась налысо, прокалывала себе брови и соски. В съёмной Сашиной однушке гостили съёмные люди. Иногда Саша тюбиком выдавливала из себя тексты. За волосы её постоянно тянул вечно-вечный страх. Саша шарахалась от природы и механизмов, от стекол, лифтов, машин, поездов, детей, толп, часто боялась выходить на улицу. Страшилась болезней и вовсе не всех гостей до себя допускала. Тут – раз и однажды, по непонятной причине, ей вдруг повезло: появился Саша. Он взял всё на себя, разрешил жене заниматься чем угодно, снял хорошую квартиру, победил Сашино рабство от страха.
Саши ощущали друг друга как сообщающиеся сосуды. Если кто-нибудь из Саш заболевал на ходу, второй Саша это чувствовал. Если кто-то из Саш хотел позвонить-написать другому, второй Саша звонил тут же или они звонили-писали одновременно. По запахам одного другой понимал, что у того болит или что тому хочется. Это была настоящая и хорошая любовь.
То-то и странно было, что Саша не понимал сейчас ничего про новую Сашину болезнь. Будто специально влез в свою важную серьёзную работу по уши. Не удивлялся, не задавал вопросов про Сашины новорожденные раздражение, злобу и холодность. Саша не хотела домой, мастерила себе встречи, определяла себе место-стол в коворкинге или библиотеках. Саша не видел – не слышал, что уже более двух недель его жена любила другого человека. Она злилась на Сашину слепоту, глухоту и не-помощь. Не понимала, что он тоже сделался болен.
5.5
По городам, по проводам
Идёт електрический
Ток-ток-ток,
В каждый дом
Тук-тук-тук,
Не скрадешься и не спрячешься,
Ни там,
ни тут-тут-тут.
Каждый уголочек достанет,
Каждый узелочек покажет,
Тока ангелов Божьих не видать
Разве что.
Пускай током пройдёт
Сквозь неё тоска трескучая,
Тоска-сушилка,
Каждую жилку,
Каждую кровинку,
Каждую косточку пробьет,
Рабы Божьей Зазнохи.
Пускай ничего не останется
Без тоски у рабы Божьей Зазнохи
По рабу Божьему Евгеньеву.
Аминь.
Стала я многословна. Это – паршиво. Не должны быть тексты широкие и высокие. Только – глубокие, ямами. Читателя надо утопить, а это можно и в луже, а в мелком море он только ноги промочит. Видимо, моя многословность объясняется тем, что я начала пить во время писания. Знаю, ты сейчас путешествуешь по друзьям и тоже пьешь. Странно нам живётся, когда толком негде жить в Москве. Я вот думаю, что это хорошо. Приходится ходить на работу, чтобы платить, была бы у меня своя квартира, никогда бы не работала и неизвестно что. Пить-писать – не рифма. А тут вино или джин с тоником. Компьютер тяжело дышит от старости вентилятора. Пора завязывать. Ведь писать – по идее – это вместо пить.
6
Через месяц после начала Сашиной болезни и через три недели после осознания ею своего человека Саша пришёл домой хороший и сделал всё, как жена раньше любила. Она решила, что достаточно ей так себя вести, и сдалась. Лежала, смотрела на двигающуюся тень – на ней и на стене одновременно. Не тень мужа-спасителя, а незнакомого, которой делал всё так, как она теперь не переносила. Равнодушие нянчит ненависть к любящему. Тошнит от себя за пополнение армии вынужденных притворщиц. Добро пожаловать, сестра! Вот он – настоящий брак, крепкая семья. Сначала тяжеленько, потом стерпится, притрётся. Нелюбовь-привычка, выть хочется, а потом забудется и будет только хотеться спать. Годы – гады, ползут быстренько, на работу с работы домой, поесть вместе, по выходным – атака супермаркетов и леруа-мерленов, того-самого – и закрепили ребёночком. Теперь точно – не рыпнуться. Ясли, детский сад, курит на переменах! Это твоё воспитание!
Хочется змеёй выползти из-под, но страшненько! Конечно, Саша, страшненько! Вдруг вдарит или чего хуже – объяснять придется разрыв объятий. Ять-ять-ять-ять-ять-ять-ять-ять-ять. Еть-еть-еть-еть-еть-еть-еть-еть-еть-еть. Саша понимала, что муж никогда не вдарит, но ненавидела сейчас его так, как если бы он вдарил. Раньше молилась, чтобы Саша длился вечно. Теперь страшно, что он – навсегда.
После обнял. Саша выползла из-под цепи его рук. Ощутила себя грязной и мерзкой. Изменила человеку своему. Саша сходила на кухню, вернулась с худеньким ножиком, занесла его над спящим мужем. Рядом рыдал домовой. Гнать из дома такого нерасторопного. Другой бы что-нибудь выдумал – открыл бы кран, поджог бы мусорное ведро, разбил бы окно. А этот стоял и растирал слёзы по мохнатой морде. Тут нож выпал из Сашиной ладони и брякнулся на пол. «Мужик придёт», – случайно подумал домовой. Саша села на пол, на лезвие ножа, только плосколежащее. Прошептала что-то. Домовой навострил уши в Сашину сторону. «Себястрашие». Это Саша поняла, что она сама страшнее всех-всего на свете. Домовой осторожно вытащил из-под неё нож и утащил в кладовую.
6.6
Ших-да-ших
Величава, говорят,
Зазноха их!
Шу-да-шу
Я таких зазноб
Не переношу!
Ша-да-ша
Сейчас справим
Это дело не спеша!
Шаль-да-шаль
Мне девиц
Таких не жаль!
Ще-да-ще
От меня ей
Не оправиться вообще!
И вообще:
Гладь-гладь-гладь
Ладони
Глядь-глядь-глядь
На перси
Тать-тать-тать
Сердечко
Тронь-тронь-тронь
Привычку
Еть-еть-еть
Бл..дь
Она только моя и таковой останется.
Слушай, ну и зачем тебе оттуда пишут? Почему люди такие нелюди, не желают оставить в покое ими обиженного человека? Откуда такая не-гуманность? Это чувство вины мордует? Тебе бы временно эвакуировать себя, няней-не-няней, Гоа-не-Гоа… Или нужно это выспать. Сон – спасательная штука. Как думаешь, почему люди не впадают в спячку? Как звери или Муми-тролли. Не только зимами, но и депрессиями. Когда что-то случилось или не получилось. Вот приду к врачу и скажу – нуждаюсь – и мне назначат сон на пару месяцев. Справку на работу – отказать не смогут. Начальство подожмёт губы, но куда деваться. Официальная спячка. Отдел кадров оформит «сонный лист». Оплачиваемая спячка. Запрусь дома, сделаю влажную уборку. Хорошо проверю плиту, утюг, краны, выключу телефон, сначала оповестив всех, что собираюсь впасть в сон, – письмами и обязательным постом в ФБ. Специальный такой будет там статус: hibernation. Балкон тоже проверю. Приоткрою везде окна, привяжу их на леску, чтобы не распахивались на полную ветрами-вьюгами и не болтались шумно. Закрою плотные шторы. Поужинаю каким-нибудь бескостным мясом с салатом, не объемся. Оденусь в байковую пижаму (конечно, без нижнего белья) и шерстяные носки. Схожу в туалет. Накроюсь двумя одеялами. Зафиксирую свою голову между двумя подушками – удобно и хорошо предохраняет от холода, шума. А может, даже надену вязаную шапочку. И засну. Надо только решить вопрос с будильником.
7
От Саши принялись уходить родинки. Сначала секретная – из того места, которое Евгеньев называл «привычкой», потом ещё одна из пупка, потом остальные – с плеч, спины, головы, лица и рук. Начали расползаться волосы, тощать конечности, выпирать скулы. Глаза же посветлели от прущего из них счастливого света. Саша постоянно теперь улыбалась и не способна была ничего сотворить со своим лицом. Летала по Москве, вжих-вжих крылами-невидимками, на неё оборачивались все мужчины и женщины. Забывала, как добиралась откуда-нибудь куда-нибудь. Сделалась жадной до заказов, чтобы больше сидеть работать где-нибудь в кафе или библиотеке и не идти домой. Муж твердил, что она слишком много работает и ей надо отдыхать. Про родинки – ничего не заметил родненький. Чтобы не ссохнуть с ума, Саша пошла просить совета.
Паб рядом с «Фаланстером» набух от молодых и начитанных мужиков. Саша встретилась тут с институтской подругой Аней рассказать, что любит человека в кофте на молнии с застёжкой и что видела его только раз в жизни. Аня – романтик-архитектор, живущая в России не более двух месяцев в год, разулыбалась и посоветовала Саше срочно ехать к человеку своему. Про родинки – ничего не заметила родненькая.
Подмосковный дом полнился встроенной жизнью со встроенной техникой и игрушечной военной. Саша тут встретилась со школьной подругой Настей рассказать, что любит человека в кофте на молнии с застёжкой и что видела его только раз в жизни. Настя – умница-продумка, сразу-после-школы-замужняя, шея-мужа, мать-сыны, на хорошем счету на местной службе, нахмурилась и посоветовала Саше срочно родить от мужа. И взять, наконец, ипотеку. Про родинки – ничего не заметила родненькая.
Высокая двушка на Пионерской пахла пионами. Саша не хотела ехать, но больше было некуда. Саша встретилась тут с Ниной рассказать, что любит человека в кофте на молнии с застёжкой и что видела его только раз в жизни. Нина сразу спросила, что с родинками, родненькая? Восемь лет без права хорошего разговора, только вброс сарказмов на вечерах общих друзей. Нина подавала, Саша роняла. А как же муж? Обпился луж? Как этот твой зануда? Ну-да, ну-да! Против этого не было равных сил ответить.
Саша всегда была из странных, Нина из удивительных. От Нины двигались крышами разнополые люди. Нина – чаровала. Саша часто приезжала гостить на Пионерскую по приглашению. Однажды Нина перестала её звать. Саша не любила навязываться. Переживала – пережила. Скоро встретила Сашу. А с Ниной с тех пор встречаться – себя побаивалась.
Давно слышала, что Нина не пишет больше журналистом, а зарабатывает дивным увлечением. Увидев серую-пресерую, тонкую-претонкую Сашу с сухим медным хвостом, Нина сразу почуяла, что не её чары тут сработали. Понюхала-посмотрела-погуляла вокруг бывшей подруги и сказала, что Сашу присушили. Любовным заговором. Присушенная Саша. И не от любви, а от сильной злобы. Человек Сашин сам писал-старался. Отомстил и/или развлекся. Одно хорошо – выдохся. Без любви-то – попробуй долго кого сушить.
Нина разлила чай между ними. Саша молча поглядела мимо мира. Нина посоветовала поехать, поговорить и попросить прощения. Просто запихнуть гордость в задний карман джинсов и поехать. Чтобы написал отсушку. Никак иначе с такой мощной злобой, родительницей любви. Саша мяла, мучили руками старомодную скатерть. Нина отмахнулась от домовихи, пытающейся стащить скатерть со стола (та гладила её всё утро). Роняя слезы и заламывая лапы, утопала на кухню. Саша вырезала ртом на воздухе, что напишет отсушки сама. Нина рассмеялась, потом посуровела. Не сработает, даже если тексты хорошие. Кто присушил, тот и отсушивает. Это не поэтический слэм, это – настоящая жизнь. Возможно, самая настоящая из тех, что у нас есть.
Саша так долго молчала и смотрела мимо мира, что даже заметила мельком да боковым зрением цветастую юбку домовихи сквозь кухонный проём – будто показалось от оранжевых пятен полузакрытых глаз. Нина вдруг легла лицом на скатерть, пододвинула голову и поцеловала Сашину руку. На кухне из мойки что-то выпало-кокнулось. Саша встала, надела пальто с вязаными перчатками и уехала домой. Нина долго ругала домовиху за разбитую тарелку.
7.7
Матушка-речка – тонкая ручка,
Скорым потоком
Схвати тоску-патоку
Рабы Божьей Александры
С серого лица, с мятого сердца,
С мутных очей, с редких бровей,
С ярцевых, с мозговых
Семидесяти семи суставов.
Быстрою рыбой
Унеси тоску-паука
В низовье-приоконье,
Оконье-за-аканье,
В море-океян,
И на сон, на угомон,
На доброе здоровье.
Жаль, Оль, что ты не можешь третью неделю ко мне приехать. Столько всего случилось в мире жутчайшего с тех пор, что все наши человеческие проблемы кажутся ерундой. Нам-берегим-себям. Аминь.
8
Каллиграфия костлявых рук Анны Геннадьевны притягивала солнце и загибала тени. Поля лезли в окна машины, водитель почихивал от цветения. Анна Геннадьевна нервничала и радовалась одновременно, что устроила это путешествие. Палочкой выцарапывала мысли на днище автомобиля. На тощих старческих ножках котом спал рано-утренний пирог с вишней. Щекастая Саша улыбалась своей слабости не отказывать. Валялась бы по-субботнему с Сашей, покусывала бы его сны и слушала бы ворон. Анна Геннадьевна – вор семейного выходного, как мысли читала, – елозила, как пятилетняя и, наконец, уронила палку. Саша нагнулась, водитель разобрал в зеркале за майкой и кельтским амулетом рыжие соски, чихнул. Саша выиграла загибающемуся-изгибающемуся музею рукописей Анны Геннадьевны грант-на-молодость и бесплатно сделала там проект. Анна Геннадьевна канцеляристом лучших московских душ занесла Сашу в свой список. Водитель задумался, что левый Сашин сосок шире-больше правого, как, с очевидностью, и грудь, и пропустил поворот. Автомобиль попятился обратно, влез на правильную дорогу и двинулся к указанному городу Л. Анна Геннадьевна приняла знак за знак и принялась рассказывать про другого человека из списка своего, любимого знакомца, тоже настоящего. Всем лучшим душам – да толпиться вместе. Только не знаем, в каком, – подкиношила Саша.
Краеведческий музей города Л. находился на краю города Л. в овраге. Умалишённый помещик, прячась от воображаемых врагов, построил в XIX веке тут большой деревянный дом. Овраг вился прямиком в заболоченный пруд, где помещик однажды утоп. При Советах в доме гнездовалась библиотека. Книги пили влагу, их приходилось часто менять. В 90-е челноки складывали шмотки, но из-за сырости вещи то растягивались до скатерти, то садились до детского размера. Дорога – через поле, не подъедешь на Газели. Дом заколотили. В 2008-м из Москвы вернулся историк Пряжин, любовник своей малой родины. Выгреб мусор, перетянул проводку, натащил обогревателей и старых вещиц. Родил вместе с родиной краеведческий музей.
Овраг задыхался от крапивы. Пряжин вел гостей по тоненькому его дну и сказки сказывал. Про помещика-утопленника, про библиотекарей-партизан, про Кикимору, кочующую по этой самой дорожке между прудом и домом. Вместо Кикиморы встретили змею, Саша встала как вкопанная, Пряжин тоже, Анна Геннадьевна ударила палкой в землю, и гадина уползла.
На веранде Пряжин поил их гостей чаем с пирогом Анны Геннадьевны. Сашу ели местные комары. Кельтский амулет не помогал. У Пряжина полон овраг красот-историй. Саша теряла кровь. Зоркая Анна Геннадьевна встрепенулась андрюшечкой-не-терпится. При входе за столом нависала суровая билетница с гулей на затылке, в роговых очках и шерстяном костюме. За её спиной вёл обратный отсчёт календарь с котятами. В начале экспозиции на стуле торчала умакияженная желтоволосая девица в красном сарафане и с квадратной чёлкой. Она читала журнал про женские руки, груди, губы, ноги, волосы и сапоги. Саша верила, что полиграфия всегда про то, что в ней нарисовано. Пряжин кивнул экскурсоводу-девице посиживать и повёл гостей сам.
Исторический скарб и фотографии мусорили помещичий интерьер. То от барина, то от народа. Пряжин прядил рассказ свой, а Саша чувствовала, как дом болеет от выросшей у него внутри барахолки. Местный домовой просыпал в историческом корыте визит московских гостей. Его пнула Кикимора, съевшая на тропинке напугавшую гостей змею. Домовой не проснулся. Саша свесилась с деревянной лестницы, чтобы рассмотреть зажатое между этажами фото. В воздухе повис амулет-кельт. До него дотронулась когтистая лапа Кикиморы. Пряжин, делая вид, что гоняет комара, шлёпнул болотную по конечности. Кикимора показала острый птичий язык и пошла доедать московский пирог. Концепции – не было, экспозиции – не было, значит, музея тоже. Умная Анна Геннадьевна надеялась, что Саша для её любимого Пряжина сотворит чудо, как для неё когда-то. Саше тут, кроме овражьего факта, не за что было цепляться. Дом-в-овраге как дом-со-львом? Пряжин умел говорить, это не заговаривало от музейного отсутствия.
Главное-заглавное, Саша не хотела с этим работать. Провинция ничем не провинилась. В Москве такого добра в самом центре было навалом, да ещё без горящих пряжинских глаз и складных речей. Может, украденный выходной, может, комары. Всё тут корябало-раздражало: тётка с гулей, календарные котята, девица-чёлка с журналом, дурацкое барахло в витринах и жуткая кофта Пряжина – верблюжьего цвета, хозяину маловатая – будто тоже севшая от неминуемой сырости, на высокой, под горло, молнии с собачкой, которая звякала то и дело.
После экскурсии Саша одна за домом в овраге смеялась и рассказывала всё это Саше по телефону. Он смеялся в ответ. Начать ребрендинг с кофты? С котят? Музей хлама, музей фигни, музей в яме, музей-овраг? Пряжин слушал Сашу из туалета, воткнутого в крайний правый домовый бок, и плакал. Кикимора сидела между ними на лавке и рыгала от смеси вишнёвого пирога и полоза.
8.8
Как глаз с глазом
Не видятся,
Как эхо с мыслью
Не слышатся,
Как дерево с забором
Не пересекаются,
Как брат с сестрой
Не женятся,
Как собака с кошкой
Не дружатся,
Как мёртвый с живым
Не сживаются,
Так и рабе Божьей
Александре разойтись всеми
Путями с человеком своим.
Так и рабе Божьей
Александре не думать,
Не помнить, не плакать
О человеке своём.
Так и рабе Божьей Александре
Навсегда отсохнуть от человека своего.
Я часто представляю, как вы в Норвегии жили в палатках. Снусмумричанье такое прекрасное (я помню и знаю, как разняться эти две природы, но Снусмумрик мог вполне дойти до Норвегии). Просыпаешься на фьорды, переходишь с места на место. Котелочек позвякивает. Перелетаешь, как в клипе Бьорк, с одного холма на другой. Хотя Снусмумрику главное, конечно, одиночество, а не твоё любимое шумно-палаточное шестидесятничанье. Я постоянно думаю о том, чтобы всё бросить и уехать – жить без всех и всего. Никаких травм, обид, злоб, предательств, возгораний, затуханий, стыдов и стыдобищ – и их источников-возбудителей людей. Полная нежная изоляция. Но, блин, проще простого в одиночестве, без «мира-троганья» быть хорошей, благородной, красивой, интеллигентной, образованной, сексуальной и Бог знает какой ещё. А после возвращаешься к людям и не можешь иметь с ними никаких отношений, даже в магазине не способна купить хлеба. У Снусмумрика не случалось серьёзной профессиональной деформации одиночки, приходил в Муми-семью и вёл себя как мудрый, хороший, понимающий друг. В этом его высший класс. Так работает достойное затворничество. До такого ещё расти и расти. Но тут, в реальном мире, даже Сэлинджер не справится. Не Снусмумричание, не Сэлинджерование. Затворничество – зло, при постоянстве своём вызывает стагнацию. Внутренний Советский Союз. А я не хочу быть Советским Союзом. А у тебя, к счастью, не получится. Ты любишь людей и не боишься их. Оттого – забей. Это отсеивание. Найдётся ещё настоящий человек твой.
9
Квартира – безлюдная. Саша себя не считала. Села коленями на пол и принялась выть-смеяться вперемешку. Больно-счастливо. Ужас-радость. В ушах звенела застёжка от молнии. Сухая-колкая трава забила нос, рот и горло. Воздуха не хватало. Домовой валялся рядом и повторял за Сашей вой, смех и задыхание. Верил, это такой лечебный обряд. Солёная вода капала не красиво, по-женски, а текла постоянным потоком по щекам, шее и лезла под ворот рубахи. Из носа тоже текло в рот и дальше ниже. Вместе с водой из Саши выходил воздух, а вместе с ним как будто и душа. Та, и правда, свесила ноги из Сашиной груди и принялась ими болтать, лягая хозяйкин живот. Домовой оторопел от такого, перестал повторять за Сашей и растопырил пасть. Саша сидела, чуть покачиваясь змеёй, как молилась. О-о-о-о-о…ы-ы-ы-ы-ы-ыы-е-е-… Ещё и звенела застёжка… Е-е-в-ев-ев… Звенела застёжка… Е-ев-евгеньев! Саша выплюнула и сама испугалась, почему, отчего Евгеньев?! Но сразу после озвучивания Евгеньева стало легче, задышалось, отпустило, а душа влезла обратно в тело. Саша вытянулась на полу лицом в ламинат. Залаял телефон. Ну как – фигово и радостно? Фигово и радостно – повторила за Ниной Саша… И заговоры – пишешь, не работают? Не работают – повторила за Ниной Саша. Пора тебе в путь-дорогу – это же не больше пяти часов на автобусе. Или семь на поезде. На поезде – повторила за Ниной Саша. По-другому не избавишься от Евгеньева своего. Кто такой Евгеньев!? – тихонько закричала Саша. У тебя там звенит что-то сильно. Почему Евгеньев!? – тихонько закричала Саша. Звенит что-то, Саш, не слышно, пока, удачи. Саша встала на ноги и пошла к метро покупать чёрные-тонкие.
9.9
Развязываюсь-не навязываюсь,
С тоской – сухой доской,
Где меня засушили.
Развязываясь-не навязываюсь,
С памятью – крепкой нитью,
Которой меня заковали.
Развязываюсь-не навязываюсь,
С любовью – железной обувью,
Что на меня надели.
Развязываюсь-не навязываюсь,
Со страстью – рыбной пастью,
Которой меня проглотили.
Развязываюсь с человеком моим,
Не навязываюсь человеку моему.
Аминь.
Как жаль, что ты не хочешь меня слушать. С глаз долой – из сердца вон. Работает ведь. Зачем ты продолжаешь там общаться, чего ты хочешь добиться? Подумай о себе, нужно начать думать о себе. Тебя ранили ножичком, ты сама ковыряешь рану, да ещё на глазах у тех людей, которые тебя обидели и обманули. Может процесс самомуки есть естественный способ добить себя и переродиться. Иначе зачем мы каждый раз этим занимаемся? А ещё алкоголь и сигареты. Потом вспоминать будем, как странный ненужный сон. Знаешь, я могу сколько угодно продолжать ругать тебя-себя, но все эти наши глупости и самомуки очень ценны, ибо они есть проявление нормальной жизни. Война или тюрьма. Любовные радости, как и любовные страдания, проваливаются. Они для обычной жизни, экстра. Что происходит за нормой жизни, в котловане? Скучаешь ли ты по человеку своему? Страдаешь именно потому, что любишь и никогда не увидишь? Мучаешься ли от отсутствия физической близости с человеком своим? Думаешь ли про измены, обиды, вспоминаешь, ревнуешь? Страдаешь, если любовь человека твоего безответна была с самого начала или стала безответна со временем? Или всё забирается невыносимым трудом, голодом, страхом? Не до этого? Всё это я к такой банальности, что это радость: можем позволить себе свои простые человеческие страдания.
10
Саша сохла по человеку своему. Он не снился ей во сне вовсе. Если уж не видеть, не обнимать, не целовать, не ласкать человека своего, то хотя бы кликать, рассматривать, лайкать. Решила не ходить работать, а остаться дома, но не работать дома, а охотиться за следом того, кто нужнее всего. По привычке стала искать в фейсбуке, но там не оказалось нужного лица, а других – весь Сашин мир. И Сашин Саша, и все её друзья, и коллеги, и Нина, и Анна Геннадьевна. Друзья друзей, знакомые знакомых, коллеги друзей, знакомые друзей, коллеги знакомых, друзья коллег. Но только не было человека её. Нашёлся в Контакте. Тут же зарегистрировалась. Тут нравится, там любят. Там сердца черви, тут пальцы агента Купера. Иностранный агент тут не при чём. По два часа Саша трогала глазами каждую фотографию. Отходила покурить и снова за своё. Солнце ушло домой с работы, в Саше прогремел будильник. Кинулась на кухню, скормила ледяной фарш микроволновке, снова побежала смотреть фото. Поставила воду на плиту. Снова притулилась курить на балконе. Побаловала себя фото. Засыпала макароны в булькающий кипяток. Домовой попробовал курить, скривил морду. Саша обняла фотографию в ноутбуке, покромсала лук, помидоры, потушила их вместе. Посолила. Сходила покурить, не заметив на один непрокуренный окурок больше. Перемешала, посолила, добавила сметаны, перемешала. Посмотрела изображения человека своего. Посолила, добавила базилика. Сходила к компьютеру, кликнула следующее фото, посмотрела на лик. Переложила соус в плошку. Бросила на сковородку фарш, посолила, покурила, посмотрела на фото, помешала фарш, посолила, поглядела на фото, помешала фарш, взглянула на изображение, посолила, вспомнила про макароны, слила воду, вспомнила про фарш, Саша вернулся с работы, открыл в дверь, Саша бегом закрыла окно в ноутбуке.
За все девять Саша никогда не повысил голос на Сашу, но сегодня скривил лицо и стал кричать про пересоленный ужин и курение (запах шептал с балкона). Саша ужом на сковородке сидела на стуле, стыдилась – быстро через матрицу проявилась в ней матрёха, вечно виноватая русская баба. Но вдруг вспомнила про себя, кто она и зачем она, и что сделала и может сделать – и тут изумилась и разобиделась. Вроде не до того, ей бы пропустить, но всё равно нежданно и нечестно. Она ему ужин – а он скандал. Обидно? Это пока! Добро пожаловать, сестра! Мы всегда так ужинаем со своими мужьями. Это вам только так кажется, что вы – другие, выросли в открытой стране, на европейских ценностях и свободах, все вы на самом деле – мы. Саша кричал-кричал, засолилась злость.
Саша принялась отковыривать глазами от мужа этого мерзкого мужика и тащить из памяти своего девять-лет-любимого. Вытащила – в Лондоне, голуби, Темза, рыбьим скелетом мост от Tate до святого Павла, бежим-бежим наперегонки, покупаем у арабскаого парня два кебаба, он говорит, что Россия сильная страна, а у нас сильная любовь, запиваем колой на мягкой деревянной лавочке, смотрим через Темзу, как Tate тянется к Богу, целуемся сами и кусаем кебабы друг друга. Вспомнив, Саша заплакала и рассказала про всё: застёжку, заговоры, человека своего, сухую солому в горле, родинки и даже нож. Доказательства ради принялась показывать все места, где родинки крепились раньше. Лихая, дикая боль выстрелила в оба Сашиных виска, в голове забило бубном. Саша понял только, что Саша его не любит больше, полюбила другого и врет ересью про заговоры и прочую ерунду. Унижает его такой вранью. И вдруг он в секунду обессилел, без способности кричать и злиться никогда дальше. Сказал только, что не было у Саши никаких родинок. Мощный порыв схватил Сашу и его рюкзак и выволок из Сашиной жизни, хоть она и кричала, падала на колени и плакала. Без него стала – совсем обречённая.
10.10
Выйду за околицу,
Посолю землицу,
Вырастет там деревце,
Вместо листьев – лица.
Соль-соль,
Соль-соль,
Моя сохлая душа
Да совсем засолена.
Соль-соль,
Соль-соль,
Да совсем засолена.
Обойду я деревце,
Посмотрю на лица,
Выберу знакомицу,
Мой близнец – девица.
Соль-соль,
Соль-соль,
Моя сохлая душа
Да совсем засолена.
Соль-соль,
Соль-соль,
Да совсем засолена.
Обойду я деревце,
Погляжу на лица,
Разыщу знакомца,
Гордая он птица.
Соль-соль,
Соль-соль,
Моя сохлая душа
Да совсем засолена.
Соль-соль,
Соль-соль,
Да совсем засолена.
Сорву первое лицо,
Спрячу в с-дверцею-кольцо,
Сорву дрУгое лицо,
Закопаю под крыльцо.
На одном деревце не виделись,
Не увидятся,
На одном деревце не слышались,
Не услышатся.
Никогда не встретятся,
Ни в соли, ни в боли,
Ни в радости
Раба Божья Александра,
С рабом Божьим, человеком
Своим, Евгеньевым.
Аминь.
11
Овраг наглотался первого снега. Когда Саша вошла в дом, Пряжин не удивился, не испугался и не обрадовался. Он сидел один вместо билетницы. Календарные котята не висели, вместо них календарные храмы благословляли нынешний декабрь. Сашино сердце забилось в конвульсиях об окружающие органы. Она увидела человека своего и, не справившись со счастьем, пустилась улыбаться. Пряжин потеплел в ответ. Поил Сашу чаем в крохе-кухне, на веранде – снежно, угощал чёрствыми сушками. Саше показалось, что на человеке её лучший свитер на свете без застёжки. И вообще, как красив человек её. Разговаривались-разговаривались до всего на свете (как хорошо разговаривает человек её). Лучшие души толпятся вместе в овраге. Саша не унималась про поезд, на котором сюда ехала, про Москву, в которой жила, про музеи, на которые работала. Вспомнили, что забыли про концепцию. Анна Геннадьевна не проследила, застряла навсегда в узлах и закрутах парижских эмигрантских архивах, которые её малютке-музею передал другой и больше. Саша расчеркалась на скатерти-журнале, разбросалась мыслями, смыслами, разрисовалась эскизами, планами комнат. Евгеньев заулыбался Зазнохе (а какая красивая улыбка у человека её), понял, что она всё теперь для него сделает. Взять за руку – укрепить? Или помрет от счастья?
В кроху-кухню втиснулась девица с квадратной чёлкой. Взволнованно глянула на свой журнал, исчерканный будущим овражьего музея. Пряжин пододвинул ей табурет. Она принялась кусать бутерброд. Саша рассматривала её синюю рифлёную водолазку под горло и серебристые брюки. Пряжин представил Саше Женю-жену. Оттуда-вот-откуда родился Евгеньев. Всего-то-навсего Женин-муж. Словозащита. Дожевав бутерброд, Женя зацепила журнал выпилинными пальцами, выбралась из-за стола и ушла в туалет. Евгеньев сидел и смотрел, как подыхает его Зазноха. Душа лезла сразу наверх из макушки, сердце прыгнуло в матку, кости атаковали дом-тело мелкой дрожью. Евгеньев молча налил Саше воды в пустую чашку. Саша с тяжелым трудом отпила – обожглась, вскрикнула, резко встала, схватила куртку и выбежала из дома. Евгеньев молча и быстро пошёл за ней. Во дворе Саша увидела Кикимору, сидящую на заборе в старой шубе Евгеньвской мамы. Кикимора пыталась раскусить заледенелого воробья острыми зубьями. Заметив смотрящую на неё Сашу, болотная удивилась и сказала: «Хэ!» Евгеньев вышел на веранду, Саша бросилась по снегу к лестнице, тащащей прочь из оврага.
Это большая радость, что ты не думаешь о самоубийстве. Не только сейчас, а никогда о нём не помышляла. То есть такого выхода для тебя не существует. Я с детства думаю о нём. Примеряю, пинаю, разглядываю – как возможный способ не решать проблемы, как социальное явление, как типичный исход главных поэтов, как доказательство собственной душевной болезни, как посмертный перфоманс для близких и не понимавших. Но это всё от слабости в душе и коленках. А вообще от такого вмиг лечит Муми-мама. Нафиг небо Аустерлица, это надо ещё себе устроить, чтобы лежать, глядеть и всё понять. Туве Янсон круче Толстого. Комета? Ну и чего? Муми-мама обязательно что-нибудь придумает. Если за тобой Муми-мама – то ничего не страшно, и до мыслей о самоубийстве никогда не додумаешься. Когда Муми-мама ждёт тебя дома, она может принять вид настоящей мамы или мужика, или женщины, или ребёнка, или друзей или даже кастрированного кота. Подойдёшь, обнимешь свою Муми-маму, и все люди и их гадости вмиг исчезнут. Муми-мама – это настоящее бытовое волшебство. Добрый магический реализм. Нам никого другого и не нужно. Предлагаю тост за то, чтобы у каждого была своя Муми-мама.
12
Квартира скрипела пустотой. Домовой, не выдержав нервами, впал в спячку за батареей в ванной. Саша выпила две бутылки вина, но они не работали, как в юности. На половине третьей Саша поняла, что не пьянеет. Сигареты между глотками не помогали. Курила прямо в комнате. Голову отлили из чугуна, голова статуи с человеческим телом. Сон не давался, есть не хотелось. Телефон закашлял, Нина предложила: 1) приехать, 2) найти-привезти Сашу, 3) поговорить с Евгеньевым. Саша отклонила: нужно, чтобы все её оставили одну. Нина больно и неприятно ударилась о такую негаданную твёрдость и пожелала удачи.
Саша ученицей села за стол, снова глядеть мимо мира. Бессонница прыгала с люстры на штору и обратно. Вино стояло чернилами рядом. Саша пальцами вдавила себе глаза внутрь черепа, полюбовалась оранжевыми фигнями-пятнами, поднялась, в чём была вышла на балкон. Солнце кололо глаза, люди чередовали ноги по припудренной улице. Всё медленно таяло, снежинки умирали, весна терла заспанные глаза. Саша перегнулась вниз. Дети несли рюкзаки из школы, тётка пятилась с сумками из Пятерочки, молодуха толкала коляску и учила ребёнка фразе дорожно-транспортное-происшествие. Саша дотронулась до пластиковой кормушки, от прикосновения та вдруг разлетелась вдребезги и мелкими кусками рухнула на пачканный снег. В балконную дверь изнутри стеклянно стукнули три раза. Саша обернулась и увидела себя же – бумажно-белую, с чернякАми под глазами, в старых джинсах и мятой рубашке – смотрящую на себя из комнаты.
Вернулась в квартиру, села за стол. Ноутбук был принесён на стол и открыт. Быстро-нервно Саша принялась спешить по клавишам, будто кто-то её ждал в коридоре в одежде или в подъезде, куря у подоконника. Писать рукой давно разучилась. Жизнь кровоточила минутами, часами и десятками часов. Саша мяла-мяла пластиковые буквы. Разные птицы садились на балкон, боками голов глядели на верёвочку, за которую в былые времена крепилась кормушка, сетовали, что негде больше столоваться. Воробьи, вороны, голуби, синицы, карги – прилетали, сидели, молчали, на Сашу смотрели. Кто посмелее, покрикивал. Как-то прибалконился Гамаюн с головой красивой рыжей бабы. Ему уже рассказали и даже процитировали что-то из Сашиной рукописи, и ему ужасно захотелось поглядеть на Зазноху. Саша ему не понравилась – плохо одета, не чесана, не крашена, без блеска, разве что в температурных глазах стояла, не уходила вода. У самого Гамаюна – алые губы и золочёное монисто. Чудо-птица прошипела на всю округу, чтобы ни одна смертная пернатая тварь больше не прилетела мешать Зазнохе. Гамаюн сделал круг и подался южнее – глядеть на Евгеньева.
11.11
ыВо имя Отца, Сына, Святого духа. В тридесятом, на окраине тридевятого – выползу из-под земли, хвост подберу. Подойду у метро к невидимому рынку. Увижу я невидимого торговца. Попрошу у невидимого торговца показать товары. Тот взмахнет рукой – а товаров у него видимо-невидимо! Чего только там нет: бокс для обедов пластиковый, нокиа-кирпич 3310, восемь роллов Калифорния, всё золото Калифорнии, очки без одной дужки, наличник с отметками ростовыми, абортированный младенец дышащий, наличные в разной валюте, c Черкизовского рынка свадебное платье, из паба Ye Cracke пивной костер, альбом Земфиры номер один – и многое множество всего. И найдётся среди всего скарба тряпочный человек мой. Хрупенький, хиленький, потрепанный человек мой. Нитки по краям лезут из человека моего. Глаза – пуговички. Руки мои затрясутся, глаза до луны расширятся. Увидит это невидимый продавец, заломит цену. Жизнь мою попросит. Не видать моей жизни торговцу невидимому – зачем мне человек мой без жизни моей. Подумает невидимый торговец, попробует увидеть выгоду. Попросит остатки молодости моей. Не видать остатков моей молодости торговцу невидимому – как я буду с человеком моим без короткой молодости моей. Подумает невидимый торговец, попробует увидеть ещё какую-нибудь выгоду. Попросит счастье моё. Разозлюсь я на торговца невидимого, ударю его хвостом. Не видать счастья моего торговцу невидимому – как я буду с человеком моим без счастья моего?! Улыбнётся невидимо торговец невидимый – так и будешь, видимо! Отдай мне, отдай мне человека моего тряпочного, хиленького, с нитками торчащими, газами-пуговичками! Меняю на счастье человека моего, ибо им только счастлива и буду. Аминь.
13
Нина пила чай и тупила в своей профессиональной социальной сети, которая работала без интернета, без тарелок-яблок и без зеркал. Скорее снилась Нине наяву. Домовые выли по эмигрировавшим хозяевам, замученные мёртвые сетовали на напрасную свою жертву – раз всё так быстро вернулось, – лешие выкладывали фото вырубленных под трассы и дворцы лесов, черти блекло радовались – им неудобно было оттого, что люди сами делали их работу. Нина загрустила, вспомнила про клиентку-юристку, обещавшую помочь-купить дом в Риге и справить все документы. Вдруг наткнулась на первый Сашин любовный заговор, прочла, пронунукала и захохотала. Лайкнула – «годится».
12.12
То ли день, то ли ночь. Не вразумлю. Господь мой, Спаситель, Иисус Христос, помоги рабе Твоей! То ли я, не то ли другой кто-то. Не вразумлю. Точит меня тоска беспробудная. В той стороне или в этой: то ли на севере, то ли на юге, есть то ли в море, то ли в океане – не тонет остров. То ли каменный, то ли земляной. На том острове то ли град, то ли лес. То ли пес, то ли лис – кости тонкие зубами точит. Кости те всех людей: от языка, ушей и мест срамных, которые раньше с костями были, а потом без них научились. То ли пес, то ли лис – махонький – каждая кость ему – что дерево, а точит справно да яростно. То ли от голода, то ли от усердия. Вот так точит меня тоска моя. То и есть тоска моя. Пусть его, моего человека, раба Божия, тоска точит, как меня, рабу Божью, – голодно, яростно, добела. Пусть обо мне только все думы человека моего, обо мне все только боли человека моего, обо мне всё только сны человека моего, вся его жизнь. Аминь.
14
Однажды тревожно закричал телефон, хоть давно уже разрядился. Саша забыла прежние звуки и что они означают, но воспроизвела жест поднятия трубки. – Ты что, сука, делаешь? Это Евгеньев, дрожа голосом, сказал из Нокии. Саша нежно улыбнулась ему и отключила гаджет.
13.13
Вокруг спать ложатся, и только я не ложусь, раба Божия. Ложкой ковыряю сердца тугие, на сковороде, тушу-переворачиваю. Ложкой подношу к губам своим, дую-остужаю, целую-надкусываю. Вокруг спать ложатся. Ложе у всех занятое, у меня свободное. Не для всех свободное, а для человека моего, раба Божия. Сердца дымят, постанывают. Пускай также пылает сердце человека моего. Пускай придёт человек мой, ляжет в ложе моё, поцелую ему сердце, надкушу – на всю жизнь хватит. Аминь.
15
Саша печатала-печатала, по лбу, по губам, по своему сердцу, по животу, по «привычке». Остановилась, заметила вернувшуюся на руку родинку.
14.14
Выйду я, раба Божия, на край света ранним утром. Покрошу я краюшку хлеба Божьим птицам. Воробьи сбегутся, милые, зачирикают. Зажгу сигарету. Буду алым ртом вдыхать дым горький и тягучий, поддерживать жизнь-горение. Гори-гори, пламенем острым точи, поджигай! Воробьи-воробьи желтоглазые! Поделитесь перышком, подпалю я перышко, подожгу, вам верну. Летите, верные, повыше, чем бываете, передайте перышко братьям вашим по крови и братьям вашим по небу – пусть летят, найдут его, человека моего. Две ноги, две руки, одно сердце, один живот. Пусть донесут ему перышко горящее, а в нём образ мой светлоликий, светловласый. Пусть выклюют сердце человеку моему, разобьют сердце, милому. Перышко горящее – в нём светлоликий-светловласый образ мой – положите в сердце человеку моему и зашейте нитями паучьими. Чтобы обо мне оно заболело, чтобы любовь его ко мне разгоралась в сердце человека моего. Закурю вторую. Покрошу краюшку другую. Буду алым ртом вдыхать-вдыхать дым горький и тягучий, поддерживать жизнь-горение. Гори-гори, пламенем острым сердце человеку моему точи, поджигай! Голуби-голуби – серогрудые! Подпалю и ваше перышко сигаретой, одолжите! Передайте его братьям вашим дальним, ширококрылым: пусть отнесут его человеку моему, расклюют живот его низко, положат туда пёрышко горящее с устами моими, ладонями моими, персями моими. Чтобы обо мне горел живот его, чтобы страсть ко мне зародилась и не потухала у человека моего. Закурю и третью. В рукаве найду, покрошу краюшку ещё одну. Буду алым ртом вдыхать-вдыхать дым горький и тягучий, поддерживать жизнь-горение. Гори-гори, пламенем-языками низ-живот человеку моему, поджигай! Вороны-вороны – чернопёрые! И вы – отдайте мне перо своё острое – подожгу, вам ворочу. Одного мало мне будет – давайте с каждого по одному! Вас десять, и перьев – десять! Мало мне перьев, давайте все крылья ваши! Вас десять – крыльев двадцать! Курю – вдыхаю – крылья ваши поджигаю! Летите сами прямиком к человеку моему! Камнем падайте – не троньте человека моего, чтоб целёхонький мне достался, а всё вокруг него жгите. Чтоб ни души, никакого дела не осталось подле него. Гори-гори, подругу, ребёнка, друга прогони от человека моего. Гори-гори, мысли лишние, ненужные задымляй у человека моего. Чтоб ко мне только его страсть горела. Чтоб для меня только его жизнь горела! Аминь!
Мне приятно, Оль, что тебе интересны заговоры. Это народная поэзия, но не блатная, не дворовая, а какой-то высокой культуры. Народная и высокой культуры – парадокс. Заговоры бывают для всего и от всего на свете. От тоски (думы), головной и зубной боли, лихорадки, диареи, и прочего. Моя мордовская прабабка в Чердыме успешно заговаривала чирьи. Заговаривают от врагов, от смерти, от сглаза, от болезней, от дурного человека. Заговаривают оружие для победы. Любовные заговоры. Антилюбовные заговоры – отсушки. Есть целый специальный раздел сельскозяйственных заговоров: от различных болезней скота, для урожая, для дождя. Погодные заговоры – тоже отдельная история. Чтобы угомонить ветер, нужно объяснить ему, что его бабушка жива. Ремизов: «Успокойся, ветер горький, утиши свой трепет звонкий, ветер, страшно!.. заклинаю… Ветер, бабушка жива!» Чтобы привлечь ветер, нужно сказать ему, что его бабку похоронили в расколотом гробу – он тут же прилетит разбираться.
Заговоры, так заведено, работают по определённым правилам. Когда зубы заговаривают, почему-то обращаются именно к мёртвым. Чтобы заговорить болезни, просят святых, те болезни отстреливают, именно отстреливают, чаще всего из лука. При любовных заговорах присушивают (говорят про сушение трав в бане и прочем подобном), или разжигают страсть (используют в текстах образы огня), или вызывают тоску. Икоту негуманно перекладывают на незнакомцев, этот заговор остался в речи: «Икота-икота, перейди на Федота…» Болезни спихивают на животных и птиц, например, вот так: «У того-то пройди, у сороки заболи…» Я думаю, что эффективность заговора зависит не от следования условиям и даже не от качества текста, а от личной страсти. «Если мне хочется – сбудется», как заговаривал наш любимый классик. Но, несмотря на это всё, отвечаю тут на твой вопрос, я не думаю, что тебе нужно писать любовные заговоры. Не для того я тебе посылаю этот текст. Пиши-не пиши, никого ты так не вернёшь. И незачем.
16
Саша проснулась. На кухне пела посудой и пахла едой Муми-мама. Саша понадеялась, что это Евгеньев. Приподнялась, осмотрелась, оказалась в пижаме. На кровать сел Саша в фартуке, осторожно подложил жене две подушки под спину, Саша пододвинулась и облокотилась. Накатила тоска. Откуда ни возьмись, появилась дымящаяся кастрюлька, оттуда же ложка, Саша молча зачерпнул и поднес бульон к лицу жены. Саша укусила себя за губу и открыла рот. Саша аккуратно принялся кормить её куриным супом. За меня, за себя, за папу, за маму, за дедушку, даже за человека твоего. Вчера Саша ждал поезда на Площади Революции и заметил сидящую с книгой девушку. Среди прочих студентка отличалась неприличной женственностью. Ножка – на ножку, туфелькой как якорем. На открытой юносоветской щиколотке её, прямо над застёжкой, ползла родинка… Дефект материала или скульптор пошутил. Мимо прошла нестарая женщина с прыгающим в тоску лицом, чуть заметно дотронулась до мыса девушкиной туфли и тут же скользнула ладонью по Сашиному бедру. Дальше рукастая втиснулась в упорную толпу и скрылась за челюстями дверей. Вагоны принялись убегать, а Саша вдруг вспомнил все Сашины родинки, по которым раньше – впрочем, теперь опять – мог составить атлас: карта Москвы прямо на макушке справа, наглая жаба-бородавка на лбу слева, карие губы-усмешка на шее, два рыжих запутанных созвездия на левой лопатке, йодная посыпка на плечах и руках, красное лицо девы над прививкой с торчащим волосом-усом, одна шоколадная капля, затекшая на дно пупка-колодца и та самая, совсем тайная, запятая в привычке.
Саша прислонился к студентке и тоже схватил её за туфлю, чтобы не повалиться на пол. Были родинки, куда делись родненькие? Расползлись улики-улитки от такой надиктованной любви, неужели бред – это правда?! Саша перебежал вброд на другую сторону платформы и приехал домой. Пока мыл Сашу, одевал, укутывал, понял, что родинки тоже вернулись, но не из-за него. Суп кончился, Саша отложил кастрюлю, поднял одеяло, снял с Саши штаны с глупыми коровами и уткнулся носом. Тело Сашино шуршало, Саша слышал её лишь вполовину, второе ухо выключил отит. Когда Саша дёрнулась и застыла, Саша оторвал лицо и увидел на привычке родинку. Вечером Саша снова проснулась. Саша спал рядом одетый. Она перелезла через ноги мужа и взяла в руки свой ноут. Открыла В Контакте. Евгеньев попросил там её дружбы.
15.15
Пой-пой, поезд!
Один в поле воин,
Быстро ты ползешь,
Человека мне везешь.
Человек – не простой,
Человек – потайной,
Золотой:
И такой, и сякой,
Оттого, что – мой.
Рельсы – хорошенькие, прочненькие,
Лысый обходчик – трезвенький,
В бусах обходчица – выспанная,
Ели на насыпь не лезут.
Я воду – помыла,
Пламя – подпалила,
Солнце – осветила,
Любовь – полюбила,
Смерть – убила,
Жизнь – оживила,
Язык – заговорила,
Всё готово, милый.
Я – твой бог.
17
Декабрь поносило весной. Земля позорилась повсюду неприкрытой коричневой. Снег расползся, лёд потрескался, под батареями проснулись пчелы и впадающая в спячку нечисть, в том числе Сашин домовой. Всё проспал и не знал, что всем остальным было известно. Домовые, кикиморы, гамаюны, анчутки, лешие, русалки, упыри, мертвецы, черти, Нина и подобные прочие знали – Евгеньев к Зазнохе едет! Евгеньев на Зазнохе женится! Лайк-годится! Тут же возмутились царские и советские клерки-мертвецы: как это так-сяк? Не сженят, не сошьют! Оба в законном браке! Ну вас, уроды, Гамаюн всех считал таковыми, зло гремел монисто: закон любви не писан. Евгеньев к Зазнохе едет! Сконтактились, сговорились. Спасибо сетям за любовь – мяучили русалки. Дуры хвостатые, думал Гамаюн.
Пряжин, да, собирался ехать сегодня ночью. В городе Л., наоборот, хоть и южнее, зима плясала, вычёсывала из себя снежинки. Пряжин бродил по своему музею, рассеянно гладил рукой предметы. Кикимора ходила следом и зло рыгала ему на ухо. Домовой ушёл на реку. Билетница грела блины в микроволновке. Женя дома читала книжку. Пряжин решил отправить ей смс из поезда о случившейся Москве. А там само всё разрешится и пойдёт как пойдёт. Под лавкой XIX века пряталась сумка с вещами, Кикимора время от времени пинала её куриной лапой. В семь утра Саша должна была встречать Пряжина на вокзале. Ничего не делала. Сидела за столом, положив руки вниз ладонями. Собрала заранее обычную свою сумку-ковчег. Каждой твари по паре: носки, трусы, документы (загран просто так). Кошелёк лёг на дно. Завела заранее будильник на телефоне на 6 утра. Саша в офисе не слышал коллег на встрече. Домовой забрался в шкаф рвать любимое хозяйкино платье. Он похудел, осунулся, заплешивел и вместе с тем зарос разноцветными волосами, ему тяжело давалась эта история. За стол к Саше подсела она-сама-же и принялась хохотать. Саша передразнила саму себя – хехе-хаха – и вышла курить на балкон.
Овраг захлебнулся в снеге. Пряжин орудовал лопатой. По прочищенному прилетела толстая билетница, позвала директора в дом. От снежной тяжести лопнули и проломились две доски в пристройке с фондами. Пряжин отыскал запасные деревяшки и инструменты в сарае, запустил руку в пряди гвоздей, понабрал их себе полный рот и принялся чинить латать крышу. Сквозь дыры в потолке лезла ранняя темень. Саша кормила Сашу курицей с черносливом и картофельным пюре. Потом смотрели «Игры престолов» в кровати. Пряжин возился с досками и другими домовыми делами до девяти вечера. Надо было хорошо всё оставить без себя. Билетница давно упорхнула к внуку. Кикимора плюнула в Евгеньева напоследок. Он закрыл дом, быстро вылез из оврага, прошёл заросшими белым тропами и поймал попутку на дороге. Думал о Саше и больно читал указатели. В куртке заскрёбся телефон, Пряжин понадеялся отчего-то, что это Саша. Но оказалось – Женя, редко звонила Пряжину сама, но тут попросила купить масла. Пряжин не решился говорить про Москву и пообещал масло. Вышел у Магнита за три остановки до вокзала. Решил, что успеет занести до поезда. Дома Женя смотрела телевизор. Пряжин разогрел борщ и подсел к жене с тарелкой. Саша закапала Саше ухо на ночь. Женя спала рядом, Евгеньев смотрел сериал, следя по часам, как приближается время отправления. Как только поезд тронулся, Пряжину стало легче. Он разбудил жену и разложил диван. В шесть утра пропищал телефонный будильник, Саша вырубила его и вскочила с кровати. Осторожно пробралась до ванной. Умылась, поглядела на себя в зеркало, оттуда улыбнулись и помахали. Вернулась в спальню, легла обратно, обняла Сашу и упала в сон. На балкон прилетел Гамаюн, принялся зло греметь монисто и звонко царапаться в окно. Домовой вышел и прогнал чудо-птицу шваброй, потом вернулся в квартиру и заснул под хозяйским диваном. Сегодня выходной день, можно было спать хоть до двух.
Молодец, что ты всё же выбралась ко мне. Даже не выпили много, становимся взрослыми. Или старыми. Да, забыла тебе сказать, что бросила курить. Хорошо, что и тебя отпускает. Не уверена, что тебе нужен новый человек. Впрочем, я сегда радовалась и поражалась твоей регенерации. Главное, чтобы без боли. Со всех сторон. Сама всё понимаешь. Вообще, странный у нас возраст. Вроде бы ещё молодые, но уже надо что-то решать.
Про финал тебе расскажу: последние две недели дописывания готовилась к другому финалу. И только на днях решила сделать его жизненным, а не актуальным. Я ж не для театра пишу. В альтернативной версии Евгеньев всё же приезжает в Москву, и Саша встречает его. Тут же на вокзале они садятся в какой-нибудь круглосуточный фастфуд. Чай в бумажных стаканах, торчащие из них верёвки. Саша длинными пальцами связывает их – от-просто-так. Долго разговаривают. Говорит в основном Евгеньев, потому что теперь уже его очередь разговаривать. Возможно, ругаются. Чай стынет. Пытаются понять, как жить дальше, не могут придумать. Их, очевидно, колбасит друг от друга. Саша пытается им забронировать прямо сейчас ближайшую гостиницу через приложение booking.com на телефоне. Оказывается, что уже девять и что они проговорили больше двух часов. Вокзал полон людей с чемоданами и без. Подмосковные с измученными лицами идут мимо в город. Wi—fi тут нет, 3G плохо ловится, Саша долго возится с бронью. Евгеньев поднимает голову и смотрит через витрину в зал (кафе упирается одним своим углом прямо к входу). К рамке приближается молодая женщина, встаёт в хвост. Когда подходит её очередь, женщина быстро проходит сквозь рамку, та отчаянно пищит, охранник говорит спокойное – что-то вроде «сумку покажите», и происходит взрыв. А Саша так и не поворачивается, смотрит на Евгеньева. Так их не становится на этом свете. Может, встретятся на том и там доразберутся.
Раньше я бы и подумать не могла взорвать героев в финале. Была в этом сильная слабость и нереалистичность. Но после всего подобные финалы становятся жизненной материей.
16.16
Спаситель истинный, Иисус Христос, благослови! Выйдет ух-девица на реку. Река – снизу глубокая, впереди широкая, по бокам безбокая. Снимет ух-девица сеть с головы-намотанную, бУхнет в воду. Раз потащит – вытащит бутыль пластиковую. Снова бУхнет сеть в воду. Два потащит – достанет скелет человека. В третий раз бУхнет сеть. Три потащит – достанет щуку-рыбу. Та дышать будет, за жизнь-соломинку цепляться. Додушит ух-девица щуку-рыбу. Домой утащит. Обрежет щуке плавники-вееры, вставит в волосы. Снимет чешуйки с щуки-рыбы, хвост обрежет – по реке плыть до Колывани пустит. Сварит уху из щуки-рыбы – густую-прегустую. Принесёт ух-какая ракушку в подоле. На лавку положит ракушку тинную и песчаную. Возьмёт ух-какая и ухой её щучьей промоет. И не будет никогда ни заторов, ни болей ни у ракушки этой, ни у раба Божьего Александра. Всё услышит, всё различит. И кукушкины песни на берегу том, и то, что шишка в лесу еловом упала. Аминь.
ЛОЖЬ-МОЛОДЕЖЬ. ПОВЕСТИ-БЛИЗНЕЦЫ.
ПОВЕСТЬ 1. ЛЁТКА ИЛИ ХВАЛЫНСКИЙ СПРАВОЧНИК.
Волга – крупнейшая река Европы и одна из самых длинных рек в мире, длиной 3530 км. При впадении в Каспийское море, Волга образует дельту, в которой находится Астраханский государственный природный биосферный заповедник.
Астраханский биосферный заповедник (А.б.з.) – заповедник, основанный в 1919 году, на территории Камызякского, Володарского и Икрянинского районов Астраханской области. В А.б.з. обитает 280 вид птиц, 60 видов рыб и несколько видов редких растений, среди которых рогоза, чилим, лотос.
Лотос – 1) род двудольных растений, единственный представитель семейства Лотосовые; 2) форма родимого пятна на запястье Ольги.
Ольга – невысокая, коренастая, светловолосая девица шестнадцати лет, живущая в начале XX века неподалёку от рыбацкого поселения Камызяк Астраханской губернии в семьё своего отца огнёвщика.
Огнёвщик – бакенщик. Рабочий сторож при бакене.
Бакен –плавучий знак, устанавливаемый на якоре для обозначения навигационных опасностей на пути следования судов или для ограждения фарватеров.
Фарватер – 1) безопасный в навигационном отношении проход по водному пространству; 2) любимое слово отца Ольги – огнёвщика Васильева, которое снится ему хорошими ночами, написанное с ошибкой – через букву «о» после «ф». Во сне «Форватер» лениво дрейфует на речной поверхности, «В» немного притопло, а мимо пролетает, держа вперёд вытянутую шею колпица.
Колпица – 1) болотная птица семейства ибисовых, подсемейства колпицы. Достигает длины 1 м, веса в 1,2-2 кг. Размах крыльев 115–135 см. Окраска – белая, клюв и ноги чёрные. В брачном наряде у колпиц развивается хохолок на затылке и охристое пятно в основании шеи 2) Колпица – первая птица, которую Ольга увидела в жизни, когда они переехали с отцом и матерью в дельту из Нижнего Новгорода. Птицы – главный интерес дочери бакенщика. Всё свободное от хозяйства время она проводит на берегу и наблюдает за ними. Ольга знает – какие птицы живут в дельте, какие гостят-гнездятся, а какие гостят – пролетают. По наружности или даже по одному пению она может определить птичий вид.
Названий птиц Ольга почти не знает, а те, которые знает, ей не нравятся, поэтому она придумывает их сама: лебедь-кликун у неё – Оха, розовый фламинго – Зарька, утка шихволость – Обелонка, белая цапля — Шушка, серая цапля – Сазн, кудрявый пеликан – Люлд, авдотка – ГлАза, колпица – Лётка и так далее. Молчун-огневщик дочкиному увлечению не препятствует, понимает – что ей дома невмоготу. Сам спасается фарватерами – день и ночь на воде – проверяет бакены. Женился, думал – будет у девочки мать, чтобы любить и воспитывать, но с тех пор в их доме появился лишь окровавленный невод.
Невод – 1) самая большая из рыболовных сетей; 2) отрезом невода – жена бакенщика Анна сечет себе спину, заперевшись в сарае, где проводит всё то время, что не работает по хозяйству, не молится и не ходит в церковь. Анна – тощая, высокая, бледная, с карими глазами, носит чёрный широкий сарафан и платок на голову. Набожна, но ходят слухи, что она ведьма: заколдовывает пловцов, лодки и рыболовецкие суда, чтоб тонули. Люди замечают, что Анна никогда не смеётся, не ест рыбу, не купается в реке, почти не разговаривает. Также говорят, что она перекроила мужа на свой лад. Огневщик теперь – не пьёт, не ест рыбу, не общается с людьми и никогда не спорит с женой, а в воду заходит только в лодке.
Рыбак Забралов собственноушно слышал, как Анна подговаривает Васильева не зажигать керосиновые лампы на бакенах, по её мнению суда божьим промыслом сами найдут дорогу ночью. Огневщик, поначалу сопротивлялся требованиям жены, потом замолчал и стал всё своё время проводить на службе. Но рыбу он не ест, жена всё равно учует по возвращению домой и замучает упрёками: «Нечего питать греховное тело Ихтисом».
Ихтис – 1) древняя монограмма имени Иисуса Христа. Часто изображается аллегорически в виде рыбы; 2) Ихтис — рисунок на каменном кулоне Анны. Именно Ихтис на толстой нити заметил огневщик, когда впервые встретил будущую жену в церкви. Васильев взял Анну за её набожность и строгость, чтоб та заглушила в Ольге эхо матери Варвары, которой надо было постоянно сближаться со всеми лицами противоположного пола. Мужа ей не хватало, поэтому она зналась со всеми камызякинскими рыбаками. Васильев поначалу нещадно колотил жену, горько пил, но перестал, когда его чуть не уволили со службы. Тогда он выгнал Варвару из дома. С тех пор огневщик ненавидит разврат и совсем не расстраивается, что новая жена каждую ночь обматывает себе ноги тряпками, делая из них подобие хвоста, чтобы притвориться рыбой и обмануть русалок. Ольге было два года, когда отец прогнал Варвару из дома. На следущее лето она сгинула на промысле Базилевского, где была работницей.
Работницы –женщины на промысле, занимающиеся резкой, сортировкой и посолом рыбы, которую привозят с лова рыбаки. Работниц свозят на барже к заведению промысла. Оторванные от своих домов и упорядоченной жизни, они быстро привыкают к вольному и безотвественному существованию. За их тяжёлый труд платятся копейки. Утро работниц, чтобы ни случилось, начинается с зеркала, белил и румян. Эти женщины разухабисты, шустры, болтливы, циничны, остроумны и развратны. Каждая работница заводит одного или нескольких матаней.
Матаня – любовник работницы на промыслах. Говорят, что именно от рук одного из своих матань была убита Варвара во время хмельной вечерней прогулки. После работы женщины часто бродят с матанями – орут и пляшут под визгливую гармонь. Работница, хриплым от бессоных ночей голосом, поёт, например:
«Прощай, милка, до свиданья,
Не забудь мово страданья!
Как тебя любила я,
Всё – ж забыл злодей меня!
Уж я мучаюсь, страдаю,
Всё о милке вспоминаю…!»
или
«Разве я тебе не мила,
Иль гостинцев не носила?
Я тебя переломаю
Про измену как узнаю»
Или какую-нибудь другую, саратовскую.
Саратовская – 1) легкомысленная, состоящая из просторечий песня, созданная опростившимися от свободной жизни работниками промыслов; 2)песню жанра саратовская, принесённую в Камызякинское поселение вернувшимися из просмыслов рыбаками, иногда распевает Ольга. Она никогда не делает этого при отце, чтобы не расстроить его, но часто при мачехе, чтобы её позлить.
Ольга, в отличие от огневщика, Анне не поддаётся – не носит навязываемые ей чёрные широкие сарафаны и платки, не молится вместе с ней, не соблюдает запрет на купание и ест рыбу. Отец, видя такое непослушание, поначалу журил Ольгу, но вскоре замолчал в бороду и привык уходить, чуя начинающуюся перебранку. Анна на падчерицу злится, нагружает её работой, но ловкая, гибкая, крепкая – она быстро всё переделает и уходит к птицам.
Анна уверена, что вся дурь в падчерице не только от матери – слишком рано та ушла, а от птиц, которые переносят на крыльях бесов. Новая жена твердит огневщику про ольгиных бесов, но Васильев при таких разговорах сразу уходит и уплывает к самому дальнему своему бакену.
Жена огневщика не любит Астрахань, считает её столицей греха. Плюс, до неё нужно добираться на лодке или пароходе против течения, то есть, как считает Анна, прямо по локтям русалок. Но раз в два месяца жена огневщика всё равно выезжает в Астрахань, чтобы отвезти падцеричу к Д. Ивановичу.
Д. Иванович – самый популярный астраханский «изгонитель бесов», живущий в начале XX века в собственном особняке напротив увеселительного клуба «Отрадное», за Воздвиженским мостом. Иванович лечит людей от запоя, обжорства, вызванные ими и не только ими галлюцинации. Целитель занимается и более оригинальными делами, как, например, случай падчерицы «м-дам Васильевой». Иванович уверяет, что в год ему удаётся изгнать до двухсот бесов.
Ольга целителя не пугается, а, наоборот, очень веселится на его сеансах, распевая трели разными птичьми голосами. При этом Иванович сильно потеет и часто крестится, а Анна зло плачет и молится. Дочь бакенщика даже любит бывать у Ивановича, потому что из его окна можно смотреть на магазин Серебрякова – единственный в Астрахани, освещённый электричеством.
Однажды в это окно Ольга заметила высокого темноволосого молодого человека, пялящегося на витрину в позе Зарьки (розового фламинго) – стоя на одной ноге, с вытянутой вперёд шеей. Он хоть и видел много электричества за годы обучения в Петербурге, всё равно заинтересовался коммерческим применением технического прогресса. Зарьку звали Андреем Павловичем Акинским.
Андрей Павлович Акинский – студент-орнитолог двадцати четырёх лет от роду, сын покойного вологодского врача Акинского, единственная надежда своей матери Марии Аркадьевны. Доктор Акинский был увлекающимся игроком и после смерти не оставил семье состояния, поэтому его сын учится в университете за счёт своего дяди, крупного промышленника Алексеева. Андрей Павлович приехал в Астрахань на практику и засмотрелся на витрину магазина Серебрякова, пока крик извозчика-татарина, берущего 40 копеек в час, не заставил Акинского вздрогнуть, переменить позу Зарьки и вспомнить, что нужно спешить в Общественное собрание.
Общественное собрание (О.с.) –клуб, где собирается почти вся астраханская интеллигентная публика начала XX века. В О.с. проходят обеды, детские утренники, лотерии, вечера музыкального общества и прочие. В подвале клуба есть кумысные лавки и магазины с азиатской обувью. В клубе студента Акинского должны были представить самому Владимиру Алексеевичу Хлебникову.
Владимир Алеексеевич Хлебников – русский учёный-орнитолог и лесовед, попечитель улуса, основатель первого в России государственного заповедника (Астраханский государственный природный биосферный заповедник, см. стр.1), отец поэта Велимира Хлебникова.
Велимир Хлебников (В.Х.) – русский поэт и прозаик Серебряного века, один из основоположников русского авангардного искусства, футурист, экспериментатор от изящной словесности. Настоящее имя — Виктор Владимирович Хлебников. Называл сам себя Председателем земного шара. В течении нескольких лет В.Х. серьёзно увлекался орнитологией и принял участие в нескольких исследовательских экспедициях. На основе «птичьего языка» – созданы многие ранние звукописные произведения Хлебникова. Одно из самых известных стихотворений этого периода «Кузнечик»:
Крылышкуя золотописьмом
Тончайших жил,
Кузнечик в кузов пуза уложил
Прибрежных много трав и вер.
«Пинь, пинь, пинь!» – тарарахнул зинзивер.
О, лебедиво!
О, озари!
Пинь-пинь-пинь – 1) фонетическаярашифровка пения большой синицы, в народе называемой зинзивером; 2) звук, который пытался изобразить студент-орнитолог, чтобы поймать в дельте Волги большую синицу. Андрей Павлович пережил в детстве тяжёлое воспалёние лёгких, что сильно сказалось на его дыхании. Поэтому, вместо пинь-пинь-пинь, у него получалось что-то вроде пи-пи-пи – мышиной песни. Ольга сразу признала в пи-пи-пищащем в ивняке человеке – того Зарьку у магазина Серебрякова. Дочь огнёвщика звонко засмеялась и принялась чисто и ласково пинь-пинь-пинькать, отчего студент-орнитолог резко распрямился, забыв про Петербург, матушку и мозоль в левом сапоге. В реке нервно дернулась рыба.
«Лава идёт на нерест» – спокойно сказала Ольга.
Андрей Павлович протёр глаз и переспросил – «Лава?»
Лава – ольгино название сазана.
Сазан –пресноводная рыба семейства карповых. Живет долго, до 30-35 лет. Встречаются экземпляры весом до 20 кг. Питается разнообразно, в зависимости от сезона. В рационе встречаются побеги камыша, насекомые, черви, мелкие улитки, линяющие раки, мелкие пиявки, кубышки.
Кубышки – род многолетних водных растений семейства Кувшинковые, распространённых на мелководье по берегам озёр и медленнотекущих рек или проток. Листья – круглые, надводные — жесткие, а плавающие, подводные – нежные. Жёлтые цветки кубышки, приподняты над водой на мясистом стебле. Букет кубышек подарил студент Акинский Ольге через два дня после знакомства.
«Желтки!» – заулыбалась Ольга.
«Не желтки, а Nuphar, или Кубышка жёлтая» – сказал Акинский и сам рассмеялся своей важности. Дочь бакенщика от упрямства, а, скорее всего, от необразованности, никогда не говорила учёными или общепринятыми названиями флоры и фауны. Всех она величала своими, придуманными именами. Зато Ольга знала всё о живом мире, в котором выросла, в особенности о птицах – гораздо больше, чем студент-орнитолог Акинский. Глаза (по-всеобщему авдотка) – никогда не заводит гнёзд, Зарька (по-всеобщему, розовый фламинго) – двигает только верхним клювом, Люлд (кудрявый пеликан) – три-четыре раза подпрыгнет, прежде чем взлетит!
Ольга перекладывала из руки в другую стог кубышек.
«Не нравится? Хочешь, поедем смотреть Nelu… лотосы? (см. стр. 1)» – Андрею Павловичу хлопотами астраханских коллег-орнитологов выдали рыбацкую лодку, которую давно и навсегда сожрал запах рыбы.
«Вот лотос!» – Ольга выкинула вперёд крепкую гладкую руку. Перед глазами Андрея Павловича поплыла родинка в форме лотоса. Студент бросил вёсла. Одно удержалось на лодке, другое булькнуло в заросли чилима.
Чилим – 1)Водяной орех плавающий, или Чёртов орех – однолетнее водное растение. Вид рода Рогульник семейства Дербенниковых. Растёт в озёрах, заводях и старицах медленно текущих рек, достигает до 5 м в длину. У растения характерный плод, внешне напоминающий голову быка, с одним крупным крахмалистым семенем. 2) Чилим – любимый продукт Анны. Она готовит из водяного ореха кашу и печёт лепёшки, которые ест сама и которыми вынуждает питаться мужа. Ей нравится чилим, потому что он хорошо держится на воде. Жена огневщика верит, что если есть много чилима, то никогда не утонешь. Вскоре после знакомства Ольги и студента Акинского, Анне приснился сон, в котором русалки стоят по шею в воде меж камышовых зарослей на равном расстоянии друг от друга и едят чилим глазами. На плечо к одной из русалок садится колпица и начинает долбить её зрачки с хрустальным звоном. Ольгина мачеха считает про себя туки: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, вовсемь, девять, десять, одиннадцать – русалка чешет себе локоть, двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать, семнадцать – у русалки вместо крови из глаз течет ил, семнадцать, восемнадцать, девятнадцать…
Девятнадцать – 1) количественное числительное, соответствующее порядковому числительному девятнадцатый. Целое число между восемнадцатью и двадцатью. 2) девятнадцать – количество секунд, которое хватило промышленнику Алексееву, чтобы ответить категорическим отказом на высказанное желание Андрея Павловича жениться на Ольге Сергеевне, дочери бакенщика лугового берега рукава Казымяка. Промышленник швырнул трубку, а Андрей Павлович как люлд (кудрявый пеликан) втянул в плечи голову и в клубе «Общественное собрание» уронил на пол новенький телефон.
Телефон – 1) устройство для передачи и приёма звука на расстоянии; 2) телефон – главное устройство для связи между Астраханью и взморьем. Стало возможно благодаря установке на прибрежном участке Каспийского моря системы буев с протянутым между ними кабелем. Оригинальная идея проекта принадлежит господину Е. А. Еропкину.
Е. А. Еропкин – 1) инженер, проживающий с семьёй в Астрахани на улице Московской с 1884 по 1922 год; 2) Е. А. Еропкин – толстый и радостный человек, с которым студент-орнитолог Акинский познакомился в одном купе поезда Астрахань-Царицин через три дня после разговора с дядей и на следующий день после получения телеграммы от матери. Инженер болтал, хвастался каким-то московским прожектом, а Андрей Павлович сидел молча уткнувшись в окно. Вскоре мимо, как показалось орнитологу, пролетел Белголов. Акинский зло мотнул головой, откуда ему тут быть, да к тому же, никакой не Белголов, а Fulica atra, она же – Лысуха.
Лысуха – водоплавающая птица семейства пастушковых, длина – 36-38 см, размах крыльев – 19,5-24 см, а вес 0,5-1 кг. Плотного телосложения, оперенье чёрное или тёмно-серое матовое. На лбу – заметная кожистая бляха белого цвета. Клюв и хвост короткие. Плавательных перепонок на пальцах нет, но по бокам имеются фестончатые лопасти. На место гнездовий в дельту Волги лысухи прилетают в конце февраля-марте. Лысухи моногамны, образовывают постоянные пары. Для откладывания яйц строят плавучие гнёзда. Насиживат оба родителя в течение 22 дней. Птенцы начинают летать самостоятельно в два месяца.
Через два месяца после отъезда Андрея Павловича, Ольга поняла, что ждёт ребёнка. Прежде она очень сильно переживала, что студент внезапно исчез, а тут – забыла про него вовсе и навсегда. Хотела пойти к камызякской старухе-татарке, вытравляющей ненужный плод змеями, но увидев на воде гнездо с птенцами, передумала. Решила, что жизнь-вот, чадо-вот, счастье-вот. Даже птице понятное. Решила выносить. Правды говорить нельзя, можно только обманывать. Отцу — лгать, иначе – умом тронется, что единственная дочка – единственное солнце, как и мать – развратница. Мачехе лгать –иначе погубит сразу. Она живое ненавидит, за двойную жизнь вдвойне задушит. Или сразу отдаст Уттопе.
Уттопа (У) – речное божество – мертвец-утопленник, которому на самом деле поклоняется мачеха Ольги Анна. По приданию, У. собирает себе души утонувших – в рабство. Время от времени он интересуется живыми и посылает русалок на помощь к тонущим. Их русалки вытаскивают из воды за обещание служить Уттопе до старости – приносить ему в реку жертвы – людей или животных. Если спасённый забывает спасителя или отказывается служить ему – то русалки приходят за ним и кидают его в речную яму, где того веками объедают сомы. Когда спасённый правильно служит Уттопе, то в конце жизни тот отпускает его на небо. Очевидно, Анна тонула в юности и, после того, как выжила, принялась служить главному утопленнику.
Ольга про Уттопу не знает, но догадывается о нём. Анна про студента-орнитолога не знает – ни она, ни огнёвщик, никогда его не видали. Но мачеха чувствует маленький задел – брешь греха, который делает падчерицу уязвимой. На третий месяц неизвестной ей падчерициной беременности, Анна увидела сон, где Ольга – гамаюн – женщина-птица с перевязанными крыльями несёт на себе гигантское коромысло с Волгой. То из одного, то из другого ведра время от времени поднимаются мягкие головы утопленников или русалок, плещется рыба или вертятся змеи. Анна идёт за Ольгой с отрезом невода и, время от времени, хлещет её им по крыльям, отчего те теряют одно за одним кровавые перья. После такого сна жена огнёвщика осмелела и начанала вдвойне нагружать Ольгу домашней работой, например, заставляет её вышивать тростками.
Тростки – суровая верёвка тростникового стебля, которой, будто нитями, посредством большой металлической иглы сшиваются вместе части небольших деревянных домиков – сараев, бытовок. Ольга раньше вышивала бытовку за полдня, а теперь работает больше трёх дней. Ребёнок берёт силы, и беречься нужно. Ольга жалеет, что она не птица: не улететь на гнездовье. Отцу не пожалуешься, он уехал по службе на взморье, к тому же — он новой жене перечить не умеет. Анна рада, что Ольга потеряла ловкость и силу. А главное – задор – ругаться с ней. Пять с половиной дней мучилась Ольга с тростками, к птицам не сходила ни разу. Как только падчерица справилась с тростками, мачеха придумывает ей новую работу – жать оренучу.
Оренуча – сок из плодов чилима. Требуется огромное усилие, чтобы выжать сок из плотного ореха. Для выжимки обычно используется глиняный круглый пресс, похожий на плотное блюдо. Плод зажимается между прессом и деревянной доской с прорезями, куда при нажатии капает сок. Пока Ольга добывает сок, Анна молится – непонятно кому, то ли сыну божьему, то ли Уттопе. Через два часа работы Ольга валится с ног. Признаться в этой мачехе она не хочет, к тому же знает – ни к чему это не приведёт. Но передохнуть необходимо и вот Ольга просить разрешить ей помолиться вместе с мачехой. Анна, для виду, сначала отказывает – а сама же пляшет внутри, хоть никогда не плясала снаружи. Наконец, она разрешает падчерице приклонять рядом колени, но не надолго – вон сколько ещё чилима. Ольга опускается рядом с Анной и искренне молится шёпотом за здоровье своего будущего дитя. Жена огнёвщика косится на падчерицу и видит, как у той медленно опускаются длинные пёстрые крылья.
Анна и Ольга уже несколько недель молятся вместе. Дочь бакенщика – разрывает так тяжёлый труд отдыхом. Поначалу, Ольга молится про себя, потом мачеха просит её произносить слова вслух, а вскоре требует повторять за собой. И Анна начинает говорить на непонятном Ольге языке – молчанке.
Молчанка – языкуттопопоклонников. Является синтезом русского рыбацкого сленга и хазарского языка. Чем дольше молится Ольга с Анной, тем короче, как видит жена огнёвщика, становятся крылья за спиной у падчерицы. Анна думает, что их совсем нужно спрятать в ючеш.
Ючеш – длинный бесформенный чёрный сарафан, с вшитыми в подол вставками из рыбных скелетов. Его, как полагают исследователи, носят все поклоняющиеся Уттопе. Ольга раньше всегда отказывалась надеть Ю., высмеивала его уродливость и тухлый рыбий запах, сочащийся из-под подола. Анна уже давно сшила падчерице ючеш и снова напоминает о нём после их совместной молитвы. Ольга резко, почти как в прежние времена, отказывается, но однажды утром замечает, как сильно уже выпирает из-под платья её живот. Она просит у мачехи ючеш, чтобы лучше скрыть свою беременность. Анна с радостью отдаёт сарафан и повязывает падчерице на голову платок рыбным хвостом.
Рыбу Ольга теперь не ест, а только кашу из чилима и бахчевые. Анна радуется, подкладывает ей добавку. Работать не заставляет, лишь бы молилась Уттопе. Может тот согласиться взять Ольгину душу вместо её. Анна даже иногда обнимает падчерицу и называет её ласковыми словами. Дочь огневщика впервые в жизни ощущает материнскую заботу, которая сейчас ей – самой матери – как вода рыбе. Так спокойно и радостно – ребёнок внутри дышит.
Ольга решает рассказать про него мачехе, но передумывает, когда та приносит ей запечённую курицу. Анна говорит – чтобы побаловать падчерицу мясом, но на самом деле – чтобы собрать объеденные ей птичьи кости и выбросить их в реку — задобрить Уттопу, а то тот прислылает каждую ночь к Анне русалку. Она смотрит каждый день на жену бакенщика через маленькое квадратное окно, но внутрь не идёт – то ли потому что у Анны замотаны ноги неводом, то ли потому что не было такого приказа от Уттопы. Ольга мачехину курицу не ест, а убегает при виде её в нужник. Анна жалеет, что ещё не до конца отучила падчерицу от дружбы с воздушными бесами. Решила: в следующий раз велит Ольге самой зарезать курицу. Не хватало ещё, чтобы воздушные бесы вытащили душу девчонки из воды на небо. Надо, думает Анна, найти хорошую сорочину.
Сорочина – 1) большая тяжёлая гиря из сплава глины и железа с пятью дырами, использумая населением дельты Вольги для притопления сетей; 2) сорочина – предмет, о который споткулся отец Ольги, огнёвщик Васильев, когда вернулся с взморья и ходил-искал жену и дочь по двору. Чуть не упав, мужик выругался в бороду и тут замер, как вкопанный. Он заметил что сарай, вышитый тростниками, ходил ходуном. Оттуда доносились звуки вроде всплесков, словно что-то постоянно роняют в Волгу. Васильев медленно, как на охоте, подошёл ближе и посмотрел сквозь расщепившуюся доску — внезапно помолодел лицом и осанкой лет на десять от дернувшей его ненависти. В сарае на коленях стояли жена Анна и дочь Ольга. Они секли, каждая сама себя отрезами неводов. Обе плакали, то ли от боли, то ли благости. Ольга периодически останавливалась, но мачеха ласково подбодряла её на неизвестном Васильеву языке и падчерица возобновляла сечь.
Забрали дочку в ужас – единственное солнце, белую душу, любящее птиц! Не прощу! Думал Васильев. Он сломал запертую изнутри дверь и принялся душить жену отрезом невода. Анна смотрела мимо мужа, на вход, где толпились все посылаемые когда-либо к ней русалки и с любопытством смотрели на неё своими белёсыми глазами. Ольга кинулась на отца с криком «Не трогай маму!». Огнёвщик высвободил руку и отпихнул дочь, она упала, ползком выбралась из сарая и побежала к птицам. Пока Васильев закапывал тело жены на дворе, Ольга рожала на берегу и по её ноге проползла оземка.
Оземка – ядовитая змея, проживающая на территории дельты Волги. Голова крулая, окраска синяя с жёлтыми полосами. Длина – 20-30 см. Смерть после укуса оземки наступает через восемь минут. Дочь огнёвщика родила мёртвого ребёнка и оставила младенца птенцам Белголова (по-общему лысухи) в плавучем гнезде. Оземка уползла, не применив зубов. Ольга шла вдоль берега и, над ней парила длинношеяя Лётка (по-общему – колпица). Небо ласкало Ольгу и Лётку ветром, приговаривая: «Мои птахи, мои!»
ПОВЕСТЬ 2. СКАЗ О ЛЁНИЧКЕ, СЫНЕ ЧЁЛКИ И РАНЫ.
Сказка не ложь – и нет в ней намёка, а только правда. Кому ложь – ложка дегтя, а кому ложь – ложка мёда. Всё одно – без лжи не обходится на свете ни один дурной, ни один хороший человек. Лжёт-живёт. Лжёт-живёт.
Жил-был на свете Лёничка. Парень шебутной, парень радостный. Лёгкий-тонкий был, льняной на голову. Любую обиду, что из людей приходила, забирал себе и расшучивал. Толкнёт кто в метро – это, говорит, спасибо, что вы меня разбудили.
Всё, что Лёничкой ни делалось, добровольно делалось и улыбочно, будто не существовало не-воли, а одна сплошная воля. Тётку-Тому-алкашню сорвать с улицы, да пожалуйста. Подбёрет её Лёничка хмельную из дворовой клумбы, словом польёт ласковым, распустит тётка пряди-лепестки и петь начнёт. Ведёт Лёничка Тамару в квартиру её, будто в вазу, оба от тёткиного градуса покачиваются и вытягивают: «Я исполняю танец на цыпочках…». У Лёнички – баритон тростниково-сахарный, с остальными тётка не шла.
Всё, что ни делалось Лёничкой, добровольно делалось и улыбочно, будто не существовало не-воли, а одна сплошная воля. Посуду помыть – так в горячей в воде погреться – вечно мёрз из-за тонкости своей Лёничка. Математику горькую грызть – как зато приятно её потом сладкой книжкой запить – очень читать любил наш Лёничка. В шесть-в-субботу-на-рынок и не выспаться – зато с ветерком без машин – вот наш Лёничка. Жил-был он на свете, парень шебутной, парень радостный.
Как родился, так и провёл все свои семнадцать Лёничка с родителями. Те – как-все — не особо злые, не особо добрые. Были они инженерами – не по страсти, а по обычной обязанности. Сконструировали их в прошлую эпоху, грубо сделали, но с особой прочностью – из привычки, порядка, государственной надобности и макарон разваренных. Ходили родители на завод и создавали там что-то грозное, хорошим-людям-бесполезное. Мать была – рана Лёничкина, как что – так нагноится недовольством или заноет раздражением, а потом как прорвётся словом-кровавым-гноем. Что за сын-скоморох? Где серьёзность, о будущем мысли?
Отец был – чёлкой Лёничкиной. Есть он – нормально, отрежь его – ну и так неплохо. Висит-зависает себе в квартире тихонько, кроссворды разгадывает после заводской службы. Иногда – Лёничку по лбу погладит – успокоит, иногда – полноценное зрение ему загородит своими наивностями. Раньше – чаще это было. Рана-мать посмотрит на это дело – гноем плюнет. От того папа Лёничкин с ним говорить совсем перестал, от чего сын не растроился – зачем зря рану-мать бередить.
Тётка Тамара, когда ещё корни свои не водкой питала, Лёничке уши колола историйками. Говорила – отца его в молодости «Чёлкой» звали, был он на дворе парень модно-стриженный, перспективный. Любился он с одной ласковой, улыбчивой – она с ним. Такая бы не в рану открылась. Такая бы в радость открылась. Но вышла она не за «Чёлку» замуж, «Чёлка» повесился. Вытаскивали – не довытащили. Не-жил он, полутрупом вис, кроссворды разгадывал. Вися женился, вися работал, вися сына родил. Лёничка по чуду уродился весь в ту самую, шебутной и радостный, будто не рана-мать, а радость-мать ему.
Рана-мать – рана открытая, много чего понимала, от того замечала в лице сына черты той самой и особенно в такие минуты ныла и гноилась. Лёничка обоим своим родителям радовался, не расстроить бы. Мать ему – «никаких филологов», и он пошёл в инженеры какие-то. Запивал математику горькую, физику кислую хорошими книжками, и радовался. Рана-мать всё равно болит. Что за сын-скоморох? Не любила она Лёничкину радость, понимала, что та – защита его и прикрытие.
А скрывал он то, что несчастен был. С хор несчастен, с дом несчастен. Отчего несчастен, сам не знал. Жил-маялся. Радостью-прятался. Будто понарошку жил, в полсилы. Будто на языке-уме вертелось, а вспомнить не моглось никак. Будто ныло-болело-скреблось-почёсывалось, как в сундук запертое. Как в живот прятанное. Пока жизнь-живот не вспорешь, не узнаешь. Чуял Лёничка, что придёт к нему кто-то с добрым ножиком, или ключом каким, вспорет-откроет и поймётся всё, и он осчастливится. Ждал он, что придёт к нему кто-то с ножницами, или ключом каким, вспорет-откроет и поймётся всё, осчастливится Лёничка, парень шебутной, парень радостный.
Но пришла однажды беда в семью к Лёничке, сорвал ветер тётку Лёничкину с вазы-дома, с клумбы-двора и унёс с собой по Москве крутить, а может куда и дальше. День носит-полтора носит, где носит – никто не ведает. Рана-мать – ноет – пускай пропадает, ведь сама, притащится, проклятье разэтакое, семейное. Чёлка-отец висит, не колышится. Рану-мать слушает, она ему во всём – истина. Даром что Тамара Чёлке сестра родная, кровь такая же, лицо то же.
Побежал за ветром Лёничка, с ветки на ветку, как птица запрыгал. Людей-цветы-сорванных-завядших на улицах распрашивать. Не звонить же им, у таких телефонов нет. Зелёная ветвь, красная ветвь, коричневая, ветвь оранжевая. Где только не побывал наш Лёничка. Кто тётку на Маяковке видал, кто в Свиблово, кто на Юго-Западной, кто на Курском, месте Веничкином. Многих людей-цветов-сорванных повидал Лёничка, поспрашивал. Нету Тамары нигде, нету, будто под Землю она провалилася или в Екатеринбург, к мужу бывшему подалась.
Муж тот был теперь человек не средний, с делом собственным, домом собственным, женой красавицей, с детьми тремя. Был он раньше с Тамарой, с концертами длинноволосыми, с троганиями-на-лекциях, со страной на электричках заезжанной, с беляшами из ларьков мутностеклянных, с углами съёмными, но счастливыми. Тамара мужу в институте пела, в аспирантуре пела – космы его тогдашние длинные гребнем расчёсывала. Муж тот был человек не глупый, рассудительный, рассмотрел в очах Тамариных нищету свою жалкую, увидал он там в будущем непристроенность, неприкаянность, безместовость, для себя – гибель верную. И был тот муж человек ясность-любящий, правдивый, всё он Томочке развернул, разложил по полочкам, и про нищесть свою с ней, неприкаянность.
И остриг он волосы, на развод ушёл, а Тамаре на аборт велел идти. Как просил её, так и сделала. Развелась она, дитя вырезала, гнить с тех пор она принялась, и питать себя своей горечью, на спирту настоенной. К брату ближе, ему ненужная, неприкаянная, в Москву переехала, по-соседству корни пустила, но на третий год каждый непременно к мужу бывшему на перекладных, или пешей отправлялася, будто на богомолье. Муж тот был человек занятой, человек без времени, Лёничке ответил, Лёничке-кинул, что Тамары у него не найдётся, а если бы и нашлась, то давно бы уж арестованная. Отчитал он Лёничку, что следить за-такой-сякой-пьянью надобно, от людей приличных, достойных, с делом собственным, с женой красавицей, с детьми тремя – вязать-держать поодаль.
И отчаялся Лёничка, где ещё тётку найти, где её достать такую, ветром сорванную. Ведомо где – милиции-больниции, ох исходишь все, навидаешься. Идёт Леничка по улице, спотыкается, без какой либо надежды, радость свою обронивший. И вдруг полилась в его уши песня, песня счастливая, обречённая, как последняя. Будто сердце кто у себя искал, не слыхал-его, не-чуял, на себе сам крест-поставил, и вот, грудь вспорол, сердце увидал, осчастливился. Умирает и сердце миру кажет, сам-поёт-улыбается. Пошёл Лёничка за песней, потянул за ниточку.
Глядь – толпа на мосту людится, кто качается, кто посмеивается. Лёничка туда-шмыг, глядь – парень на гитаре играет, а перед ним тётка Тома пляшет босая. И почувствовал Лёничка не радость прежнюю, кому та сдалась – жалость светлая, а почуял он счастье с мир, счастье в век, неподдельное. И не оттого, что тётка Тома отыскалася, а от чего… от чего… Стоит Лёничка, осчастливленный, с грудью вспоротой, с жизнью вспоротой, с сердцем голеньким, песню слушает, не колышется. В рот-смотрит, в гитару-смотрит, в руки-смотрит, еле-дышит. Тут сама тётка-Тома его увидела, на шею бросилась, потянула в пляс, затрясла его, будто яблоню. Лёничка, если б прежним был, сплясал бы, да как тут спляшешь, с сердцем-на-распашку. Захохоталась толпа круглая, заколыхалася. Лёничка очнулся, тётку уводить, та упрямится, ей танцуется.
Музыкант увидал такое дело, петь-замолк, играть-прекратил. Тётка Тома к нему кинулась, и в шкирки вцепилася: «Ты мол, этакий-по-матери, чего песню загубил?!». Тот улыбается, глаза мягкие, обнял плечи Томины, к Лёничке её подвёл. Тамара успокоилась, глаза опустила, в туфли влезла, рваные, безкаблучные. Лёничка музыканту «спасибо», тётку уводить, а сам всё оглядывается, парень шебутной, парень осчастливленный.
Позабыл с тех пор Лёничка свою пустоту-радость. Расшучивать перестал, ерунде улыбаться – не улыбается. Обзовут его шпалой, он посмотрит серьёзно шутника поверх и пройдёт мимо, слова не выронит. Толкнут его в метро-автобусе, поглядит он серьёзно, словом не одарит. Тётка Тома в клумбе заляжет, запьёт-запоёт, а с Лёничкой домой идти отказывается, ты говорит, теперь тяжёлый стал, другой, узнавший.
Рана-мать тоже навострилась вся, запульсировала, сыну лоб щупает, в глаза соловьиные заглядывает, что мол такое, а сама сердца его голого не видит. Отец-чёлка висит, на сына смотрит, и – себя, двадцатилетнего, радость любящего, узнал, и отвернулся тут же, – запуганный.
Ходил-бродил Лёничка, парень шебутной, парень сердцем голый. На мост ноги сами вывели, песня притянула. Закончил музыкант играть, увидел Лёничку, заулыбался. Отправились по дороге, куда глаза не глядят, куда уши не слышат, где сердце бьётся. Закрутилась песня, нашлись слова, сложилась музыка, как сложилась – сами не поняли, да и не важно это. Звали Славой. Всё давно узнавший, оттого спокойный. Лёничка смотрел-смотрел на него, но трудился бы очень его описать, – если спросить его — вроде как глаза карие, волос светлый, рост высокий. А как не видит, так Лёничка вспомнить его не может. Знает только: человек – вот, чувство – вот, счастье – вот.
Говорили? Говорили – но о чём не запомнили. Не слова важны, а мелодия. Легко связались, будто шарф-шерстяной у девицы прилежной, у девицы на выданье. Всё сошлось у Лёнички: человек – вот, чувство – вот, счастье – вот. А про тех что пишут… Ну про этих то… Это не про то, всё совсем не то. Ведь это так: человек – вот, чувство — вот, счастье – вот. А мы при чём здесь? Они по клубам, по ямам, по шкафам живут, люд будто с молью с ними борется, законы всякие будто апельсиньи корки, разбрасывает. Те в кино, в книжках, в интернете, а мы – живые живём. С родинками, трещинками, маршрутками, тележками супермаркетовыми, нету-денежьем, тётей-пьяницей в-клумбе-спящей.
Нельзя-нельзя, думал Лёничка. Нельзя, чтоб дозналися. Рана-мать в месиво, отец –чёлка выпадет. Не плохой-не злой, Лёничка, а как в таком признаешься, сердцем голый. И не то совсем, и не те совсем. Те в кино, в книгах, в интернете. Помощник нужен нам, защитник. Радость не годится давно уже, кому нужна она, бессильная? Тогда взял он себе ложь в помощники, себе ложь в защитники, Лёничка сердцем голый. Идёт он к Славе, ране-матери, отцу-чёлке – говорит – в институт, бывает он со Славой – говорит – на паре сижу, запозднился он со Славой гулять – говорит – с друзьями загулял.
И заметил Лёничка, что теперь он врет там, где без этого обойтись могло. Спрашивает мать, где носки прятаны? – Знамо, где, в ящике – Лёничка отвечает. Хотя точно знает, что на батерее. Спрашивает однокурсник – по чём чай брал? – По тридцать р. – молвит Лёничка, хотя знает, что по тридцать пять. Какой фазовый у никелида титана переход, спрашивает преподаватель – второго рода – говорит Лёничка, хоть помнит, что первого – в книжке писано. А что поделаешь, ложь как водка, ложь как сладость, чем чаще пробуешь, тем охота больше.
Как же так, как же так, мыслит Лёничка. Я вот всех их знаю-люблю, боюсь за них и за рану-мать, и за отца-чёлку, а в счастье своём никогда не признаюсь. Недайбог узнают, недайбог узнают. Во дворе засмеют, рану-мать, отца-чёлку, засмеют. Стал Лёничка сны видеть, что узнали все. Рана-мать почернела, забилась, закричала, гнев – в гной, крик – в кровь, лежит и стонет, бежит и стонет. Отец-чёлка испугался, задумался, головой покачал, нехорошо, мол, давай по энциклопедиям шарить, отчего, мол, эта напасть бывает и как она напасть лечится? Тётка-Тамара зывыла, сорвалась, по двору пошла, по городу пошла, плачет и рассказывает. Двор уродится, кривится, хохочет, плюётся, ругательствами на Лёничку испражняется – парня сердцем голым, на рану-мать, на отца-чёлку. Просыпается в слезах Лёничка, недайбог узнают, недайбог узнают.
Слава что? Слава – человек вольный, взрослый, двадцать-два отроду, родители – за тридевять-земель. Комнату нанимает с кроватью и полками. Сам давно всё узнавший, не боится, что другие узнают. Молва пойдёт? Ну и пёс с ней! Но раз Лёничка просит, значит так тому и быть, хорониться будем. Не понимает Слава, к чему мучиться. Человек – вот, чувство – вот, счастье – вот. Лёничка на Славу смотрит-смотрит, и сам не верит, хорошо-то как, а недайбог, про хорошо кто это дознается.
Рана-мать сыновье хорошо почуяла – чуть-чуть обрадовалась-затянулась: девушку нашёл? – домой приводи. Лёничка молчит-мычит. Какие девушки? – Учиться надо. Рана-мать хоть и рубцами глаз – не видела, а болью – животом – вдруг понимать начала: «Не-то-что-то». Не-то-что-то, чего за радость сына пряталось, проявилося. Рана-мать – рана открытая. Защиты, прикрытия требует. И заладила мать Лёничкина всем рассказывать, что нашёл он девушку хорошую-пригожую-работящую-премудрую, что очи у неё лучистые, волос как в крепость длинный-крепкий, а стан прямой и гибкий. А если не нашёл – так найдёт обязательно, с дню-надень. Время идёт, Лёничка девушку – не приводит. Рана-мать от того ещё въедливей, ещё гнойней стала – Лёничке за каждую провинность выговаривает, работой порожней нагружает. Но лжи его крупной или мелко-бисерной будто совсем не видит.
Отец-чёлка висит, а жене в кроссворд удивляется – чего сына рушишь, будто по клеткам-буквам раскладывать? Ум-пришей, от парня-отстань, совсем сбрендила? – тётка-Тамара между водками ране-матери молвит. Лёничка между раем и адом живёт, между счастьем и страхом живет, между Славой и родителями, между правдой и ложью. А правда – вот: человек – вот, чувство – вот, счастье – вот. А ложь оттого, что о правде той никому знать не велено.
Слава глядел-слушал и молвит однажды Лёничке: давай-уедем-куда-глаза-глядят и куда-электричка-идёт. А то сколько тебе ещё так маяться? Я человек свободный, и тебя освободить желаю. Думал-думал Лёничка, по ночам в постели катался, мысли катал. Как уехать-куда-глаза-глядят и куда-элетричка-идёт. Что сказать ране-матери и отцу-чёлке? Ложь Лёничкина рядом в кровати сидела, косы чесала длинные, нежно на него глядела, себе живот круглый-плодовитый гладила. К утру понесла она от Лёнички ложиньку-такую: что поедет он якобы в Серпухов на завод на три-дня-практики. Слава на младенца лживого посмотрел и дальше правду додумал, что поедет он в соседнем вагоне, и что в Серпухове они не выйдут, а дальше на перекладных в Симферополь покатятся. А Лёничка потом ложь-смс отправит, что устал он учиться-да-с-родителями-ютиться, уезжает в открытую жизнь себя-на-поиски.
Сговорились-условились. Стали ждать дня назначенного. Слава и Лёничка, Лёничка и Слава. Лёничка и правда себе практику в институте сговорил, ране-матери, отцу-чёлке сказывал. Сам спокойный, его ложь прикрывает, большая-белая-плодовитая. Но рана-мать всё равно почуяла, как перед дождём, заныла. Что-будет, что-будет, сама-не-ведает, но извелася вся. Места не найдёт на себе живого, болит и ноет. Лжи-не видит, ложь-большая-белая-необъятная, вблизи не различимая, но рана-мать Лёничкин исход чувствует.
А Лёничка спокойный стал, не шебутной-не радостный. Сговорился с практикой, документы взял нужные. Даже со Славой неделю до побега не виделись-мучались. Вещи собрал заранее. А рана-мать-болит-чует. А Славе, что, только подпоясаться: рюкзак за спину-надеть, гитару на плечо-повесить, домовой хозяйке в телефон улыбнуться.
И вот пришёл день пришёл солнечный, день пришёл за-нас-небо. Попрощался Лёничка с отцом-чёлкой, попрощался с раной-матерью. Думает, нельзя уйти с тёткой-Томой-цветком не попрощавшись. Крикнул в окно её Лёничка, из клумбы вызвал. А тётка со-вчера-горяча, пришла, Лёничку не видит (он теперь для неё нелёгкий стал, узнавший) и давай деньги на опохмел клянчить. Завелась тут мать Лёничкина, гноем фыркает, кровью кричит: «Обнаглела пьянь!» Слава той порой Лёничку на вокзале дожидается. А рана-мать тётку-Тому-цветок ором рубит, словом косит. Никогда ещё так сурово не косила. Тётка-Тома душа хоть пьяная, но голая. Всё давно узнавшая, но хрустальная, что графин её, пропитый. Упала, разбилась в падучую.
Слава той порой Лёничку на вокзале дожидается. А Лёничка на скорой от вокзала в другую сторону катит. Рюкзак-телефон дома-забыл. Чёлка-отец с крюка слез, рану-мать впервые в жизни по лицу ударяет. За Томочку, кровушку мою родную. Лёничкин телефон, чтоб не орал, разбивает. Слава той порой Лёничку на вокзале дожидается, другу звонит, дозвониться не может. Лёничка в приёмном покое облезлый потолок глазами шкрябает. Слава той порой Лёничку на вокзале дожидается, другу звонит, дозвониться не может. Лёничке доктор про инсульт сказывает. Слава той порой с вокзала уходит. Закончился день солнечный, за-нас-день.
Закончился Лёничка, застопорился. Ложь – вон! Любовь – вон! Устал сказочнить. Тётку не за грех греха, а за грех лжи отнимают. Лёничка в больнице пропадущий стал. Решил: Cлавы – нет, лжи – нет, греха – нет. Не звони, не пиши, не ходи. Лёничка и раньше с тёткой-Томой возился, а теперь и вовсе, как привязанный. С ложки покормит, утку вынесет, медсестре-картонной денег даст. А внутри себя рушится: тебя – нет, лжи – нет, греха – нет, страха – нет. Счастья – нет!
Закончился Лёничка, застопорился. Слава молча-часто дышит, душу душит. На мосту день сидит, два сидит, глаза руками закрыл. Открыл – нету Лёнички, закрыл – Лёничка. Открыл – нету Лёнички, закрыл – Лёничка. Взвыл – люди от него разбежалися.
Слава гитару сломал-выкинул, без угла-по-друзьям пропал. Друзья-пОют, кормят, пОют-поЮт-уговаривают. Ну и не надобно. Ну и ладнобно. Ну и подумаешь. И чего ты так разлюбовился? Дальше лучше человек пойдёт, посиди-подожди, на сердце подуй – поостынеться.
Слава пил-кивал, пел-кивал. Через восемь дней после сна-души пробудился он, вышел в солнце, шёл-шёл-шёл, никуда не сворачивал – прямо к Лёничке на глаза. Стоят, слова вымолвить не могут. Козырёк больничный от дождя прикрывает. Слава молча молит, Лёничка молча нетует. Тебя – нет, лжи – нет, страха – нет – Лёничка нетует. Я – вот, любовь – вот, счастье – вот-вот – Слава молит. Лёничка упрямый – нет-нет-нетует.
Лёничка в себе душу держит, но сдержать не может. Расплясалась та в животе от радости – что мне твоя ложь, раз такое делается? С людьми бороться – да пожалуйста, с любовью – нипочём не справишься. Сам – нипочём не справишься. Выдохнул Лёничка, снова начался. Слава улыбнулся, глаза руками закрыл. Открыл – Лёничка, закрыл – Лёничка. Открыл – Лёничка, закрыл – Лёничка.
Снова началось – закрутилося. Теперь так: Слава-Лёничка, что ветер с лицом, каждый день по-улицам, переулкам встречаются. Хозяйка племяннику комнату обещала – отписала, Славу без жилья оставила. По друзьям живёт – раскладушечно – душой ладный, друзьям – на радость. Теперь так: Слава отпоёт, а Лёничка тётку-Тому с ложки покормит, утку вынесет, медсестре-картонной денег даст. На углу остром встретятся, молчат – дышать боятся. Недайбог тебя потеряю, как дальше выживу? Отец-чёлка снова на крюк влез, а рана-мать опять загноилась. Кто кроме Лёнички за тёткой ходить будет? Куда он теперь куда-глаза-глядят? Слава не в обиде, он всё давно узнавший, без-Лёнички поживший-да-не-выживший, всё понимает, всё стерпит. Но вот бы хоть разок с глазу на глаз свидеться. Человек – вот, чувство – вот, счастье – где?
И вот наступил новый за-нас-день. Собрались отец-чёлка и рана-мать в богоугодный-дом про тётку-Тому-цветок договариваться, далеко поехали, в тульскую область, чтоб дешевле. Решила рана-мать квартиру Томину продать, ту саму выкорчевать и в ведро-для-сорников-засунуть. Всё равно лежит – с земли не встанет, к солнцу не потянется. А отец-чёлка что? Он рану-мать слушает, она во всём ему – истина. А садовник что? А садовник – стало быть не прочь, раз ведро есть. Уехали родители, Лёничка Славу к себе позвал. Человек – вот, чувство – вот, счастье – вот-вот.
Слава гитару не взял, пошёл к Лёничке. Втретились, друг на друга смотрят, слова вымолвить не могут. Человек – вот, чувство – вот, счастье – вот. Вдруг из больницы – дзынь, тётка-Тома-цветок зовёт, говорят Лёничке – очень капризная стала-расколотая. Вздохнул Лёничка – туда-обратно обернусь, благо – ближний свет. И остался Слава в доме Лёничкином, дожидается Лёничку.
Прибежал в больницу Лёничка – утку сменить, тётку-помыть-покормить, кровать заправить. Лежит тётка-Томочка, цветок сломанный, с клумбы сорванный, не дышит. Испугался Лёничка, сердцем голым вздрогнул, к тётке подошёл. Она глаз приоткрыла, племянника увидала, – вдруг, ни с того ни возмись, вскачет, милая, и как давай плясать! Как давай напевать, хорошая! «Я исполняю танец на цыпочках…». Лёничка так и сел. Вот садовник где, о всех цветах своих помнит, даже о гнилых и сломанных. Из ведра тётку-Тому вытащил и снова на землю поставил.
Той порой Слава друга в доме его дожидается. Скучно стало – думает, кино погляжу. Полез в дисках копаться, там как раз рана-мать деньги прятала. Смотрит Слава на пачку в своей левой – диву даётся. Тут родители Лёничкины в квартиру заходят. Лёничка той порой с тёткой-Томой в палате пляшет, садовника благодарит. Рана-мать и отец-чёлка на Славу и деньги смотрят, шину лопнувшую благодарят. Тут вдруг мать криком лопается, гноем Славе глаза брызгает, мужу в милицию звонить велит.
Лёничка домой приехал радостным, а там рана-мать и отец-чёлка пропажи ищут, весь дом с ног на макушку. Рана-мать бьётся, пульсирует – кольцо бабкино найти не может – забыла, как-соседке год назад на шкаф выменяла. Лёничка как про вора услышал, сердце в ноги уронил, оно по полу волочится, больной след оставляет. Ночь не спит наш Лёничка – ложь дебелая косы свои заплетает и песни Славины до зари хрипит.
Слава утренний – в милиции запертый – ничего так и не сказал с самой квартиры Лёничкиной, только песню под носом тянет, что вчера ложь пела. Входит Лёничка, совсем сделался старый-проклятый. Сидят, друг на друга смотрят, слова вымолвить не могут. Человек – вот, чувство – вот, счастье – где? Родители Лёничкины, рана-мать и отец-чёлка, тут же понатыканы. Мать ноет, отец-чёлка молча виснет. Следователь Лёничку спрашивает – знаете ли вы того-этого? Лёничка молчит, Слава песню напевает. Мать пульсирует, отец вот-вот отвалится. Лёничка стопорится. Сам не мог – люди помогут, сам не мог – страх поможет, сам – не мог – ложь вырежет. Не знаю того-этого – лжёт всём Лёничка. Не знаю того-этого – лжёт себе Лёничка. Избави Ложь, избави Ложь, от любви избави! Тебя – нет, лжи – нет, страха – нет. Человек – вот, правда – вот, вор – вот. Заплясала, закрутилась ложь, телесами толстыми зашатала, косами тяжёлыми всех задевает, улюлюкает. Думал – ложью от лжи спасётся, ложью любовь отскребёт, а сам с ложью остался. Без любви остался. Слава петь замолк. Увели его. Рана-мать в часы – щас молочный наш на замок, не пора ли нам – дальше жить?
Жил-был Лёничка, парень шебутной, парень радостный. Дальше сердцем голый стал, осчастливленный. Потом без души остался – ложью сватанный, любовь предавший. Нынче чугунный ходит, из себя жизнь выдавливает – да выдавит. Рана-мать всё воет да гноем плещется, отец-чёлка всё висит – кроссворды гадывает, тётка-Тома в клумбе растёт и на мосту пляшет. Музыкантов уличных, благо, в городе много сыщется. Люди – вот, чувства – вот, было – вот. Тебя нет: страха – нет, лжи – нет, любви – нет, меня –нет.
Сказка не ложь – и нет в ней намёка, а только правда. Кому ложь – ложка дегтя, а кому ложь – ложка мёда. Всё одно – без лжи не обходился на свете ни один плохой, ни один хороший человек. Лгал-живал. Лгал-пропал.