Линь Наоли
ПРАЗДНИК ТАЙФУНА: ШАНХАЙСКАЯ ПРОЗА
1.
В канун праздника середины осени падре принял решение побеседовать с Иосифом об общем пациенте. Он не видел доктора уже несколько лет, но восстановить потерянные контакты оказалось нетрдуно: кое-кто из бывших одноклассников смог подбросить священнику верный номер. С Иосифом падре говорил на английском, хотя тот прекрасно владел китайским языком. Так они общались со времен начальной школы, когда шестилетний Иосиф избегал межкультурного взаимодействия и отвечал всем исключительно по-английски, даже родной японский коверкая нью-йоркским акцентом. Иосиф, по паспорту Китамура Йоши, родился в Токио в семье японского банкира и американской еврейки. Брак родителей был незначительным побочным явлением крупного инвестиционного слияния. Насколько было известно падре, их семейная жизнь не задалась, но все продукты слияния – и корпорация Китамура-Джонсон, и старший сын Йоши, получили отличную реализацию. Компания имела успех на бирже, Йоши с отличием окончил шанхайский медицинский по специальности «лечебная психиатрия».
Иосиф назначил встречу в кофейном баре на углу Тайань-лу и Укан-лу, в одном из малолюдных районов концессии. Заведение держали русские, ничего не понимавшие в кофе, и публика здесь собиралась неоднородная – если вообще собиралась.
Утром в кофейне было пусто. За барной стойкой одиноко сидела деловая китаянка, с озабоченным видом листавшая ленту в телефоне. В дальнем углу ждал Иосиф.
— Китамура-сан, — падре присел напротив.
Иосиф насмешливо поморщился.
— Зачем так официально, падре? Весь город знает меня как Иосифа, а тебе я бы простил даже унизительное Йоши-тян, — сказал Иосиф, барабаня пальцами по столу.
— Йоши-тян, — улыбнулся падре. — Ты меня прости, что я сразу к делу. Буду рад увидеть тебя еще раз и поговорить как старые друзья. Но сегодня уж очень серьезный повод. У тебя был пациент по имени Чжан Лоу?
— Ты должен лучше меня знать, что такое конфиденциальность, падре, — пальцы Иосифа, бьющие по столу расслабленным ритмом, замерли. — К счастью, мое начальство, в отличие от твоего, может и не узнать. Да, тот парень появлялся у меня несколько раз. Не могу сказать, что сильно преуспел в его лечении.
— Ты знаешь, что с ним случилось?
— Спрыгнул? — Иосиф азартно потер руки.
Падре кивнул и перекрестился.
— Я так и знал! Он появлялся нерегулярно, поэтому я не беспокоился. Но рано или поздно этим бы закончилось.
— Я хотел спасти его, но не смог, — падре расстроено опустил взгляд. — Изо всех сил пытался. Чжан Лоу ходил на все мессы. И после каждой мы говорили с ним. Мне казалось, он меня слышит. А потом в следующее воскресенье он приходил еще мрачнее, чем раньше.
— Уж не винишь ли ты себя, падре?
— Йоши-тян, я знаю, что всех не спасешь, и в моих силах лишь молиться за души грешные. Меня другое смущает… После каждой беседы мне казалось, что я достучался до Чжан Лоу, отвел его богопротивные мысли. Но на следующей неделе я с удивлением отмечал, что Чжан будто бы еще сильнее укрепился в своем чудовищном намерении. Положение ухудшалось настолько стремительно, что мне показалось это неестественным. Как будто кто-то регулярно возвращал его к мыслям о суициде. Ты подобного не замечал?
Йоши сделал осторожный глоток эспрессо, с опаской оценивая сегодняшнее достижение русского кофейного искусства.
— Ты прав, падре. Это моих рук дело.
Падре охнул, неловко замотав головой.
— Нет, Йоши, ты меня не так понял. Я вовсе не хотел сказать…
— Однако ты попал в самую точку. У Чжана развился серьезный невроз, уходящий корнями в прошлое. Он годами находился в депрессии. Мысли о суициде в таких случаях неизбежны, но Чжан был глубоко религиозен, поэтому ему казалось важным во что бы то ни стало избавиться от них. В итоге он загнал греховное желание так глубоко в подсознание, что оно стало влиять на все его действия. Ты замечал, что в последнее время с ним все время что-то происходило? Та авария в апреле, потом странный желудочный недуг, от которого его организм был не в состоянии переваривать пищу. Две неосознанные попытки самоубийства – только две, о которых я узнал. Это необходимо было вытянуть наружу, иначе он бы вскрыл себе кишки – знаешь, случайно напоровшись на кухонный нож. Каждую нашу встречу я говорил с ним о самоубийстве. Ты уже нашел злодея, Гао-тян.
Между ними воцарилась тишина. Иосиф спокойно пил кофе, закусывая импортным мятным пряником. Падре молился.
— Нет, это не то, — наконец, выдохнул он. — Ты хороший врач, Йоши. Он не мог спрыгнуть в результате твоей терапии. Ты же не подговаривал его совершать самоубийство?
Йоши расхохотался, чуть не подавившись пряником.
— Дио мио, падре. Конечно, нет. Он совершеннолетний, я выдал ему его диагноз от и до. Мы проговаривали его лечение, а не планировали суицид. Я держал его на антидепрессантах, чтобы ему не пришло в голову совершать сознательное самоубийство. Но об этом просто необходимо было говорить – согласно моему опыту и современным работам по психиатрии. Судя по результату, и то и другое можно смело отправлять в мусорку.
— Тут другое, Йоши, — падре задумчиво потер висок и оставил указательный палец на кончике правой брови, в надежде удержать беспокойную мысль. — Как-то раз Чжан Лоу обронил такую фразу: «она понимает меня как никто, но она предлагает мне грех». Естественно, мы говорили на китайском, и я не мог узнать, о женщине он говорит или о мужчине. Во время исповеди я не мог расспрашивать об этом. А в последний раз, когда мы виделись, он спросил: «грех от Евы, падре?» Конечно, я ответил, что грех от Змия, но Чжан Лоу махнул рукой. «Грех от меня самого. А она лишь облегчает мой путь». Это были его последние слова, сказанные мне. Что ты думаешь, Йоши?
Иосиф коснулся салфеткой уголков губ, повертел в руках пачку сигарет и, достав одну, со вздохом отправил обратно. В заведении не разрешалось курить.
— Он никогда не говорил мне об этом, падре. Я даже удивлен, что в его жизни была какая-то женщина – и главное, достаточно важная, чтобы упомянуть ее на исповеди.
— Я не думаю, — священник поморщился, пытаясь точнее сформулировать мысль. — Что у него с этой женщиной была романтическая связь. Он упоминал о ней исключительно говоря о «своем грехе». Мы оба владели этим кодом, Йоши. И сладострастие тут ни при чем.
Падре хотел заплатить за кофе, но Иосиф остановил его, заявив, что хозяин заведения – его должник, и сегодняшнее угощение не будет стоить им ни одного мао. Так и вышло – русский на выходе кивнул Иосифу и неловко поклонился падре. Православные и лютеране, жившие в пределах концессии, иногда ходили на его мессы и молились по своей традиции, слушая англоязычные проповеди с задних скамей.
Встреча с Иосифом ничего не прояснила.
Падре укорил себя за то, что не был с ним до конца честен. На самом деле, он знал про Чжан Лоу намного больше, чем рассказал.
Впервые несчастный пришел в церковь два года назад, когда Гао только начал проповедовать. Можно сказать, они подружились – по неопытности, и от природного дружелюбия у Гао со многими прихожанами складывались отношения более близкие и человеческие, чем того требовала профессия.
Чжан происходил из обычной китайской семьи. Родители придерживались буддийского учения, носили красные даосские нити на запястьях и запросто могли зайти в христианский храм втихаря помолиться Амитофу. Сам Чжан Лоу пришел в церковь вслед за невестой Ли Фань, которая выросла в Сеуле в приемной христианской семье.
Влюбленные посещали проповеди Гао вместе – ровно полгода, до тех пор пока не случилось несчастье. Ли сбила машина, Чжан в тот день был с ней. Он видел, как приближается внедорожник и громко окликнул Ли. Она обернулась и замерла. Чжан Лоу был уверен, что если бы не он, Ли осталась бы жива.
С момента трагедии он не пропускал ни одной мессы. Мысли о самоубийстве присутствовали с ним с самого начала, но из уважения к богу невесты он не мог себе этого позволить. А потом он и сам уверовал. Уныние вернулось к нему недавно на фоне жизненных неурядиц. Падре старался отвлечь его от мрачных мыслей, но с момента появления в его жизни той женщины, все усилия священника были напрасны. Каждый раз, снова видя Чжана падре понимал, что тот общался с женщиной и лишь укрепился в своем страшном намерении. Ее звали Бэй, и Чжан Лоу никогда не видел ее в реальной жизни.
***
— Святой отец, я согрешила, — шепчущий голос так горячо приблизился к узорной решетке, что падре пришлось отклониться в сторону. — У меня совсем не было времени каяться. Я грешила каждый день, а затем приходила домой и бессильно валилась на постель, сознавая свой грех, но ни с кем не говоря о нем. Мне было стыдно.
Красные губы Фэйфэй круглым пятном метались за темным резным деревом. Лихорадочное дыхание пахло арбузной жвачкой. Фэй всегда жевала жвачку перед исповедью, каждый раз с разным вкусом.
— Я стала думать о нем больше. И знаю, что каждая мысль – грех. Мысли стали хуже. Иногда мне удается отвлечься от них, но в иные дни я даже во время еды об этом думаю, представляю, будто он смотрит на меня или говорит мне что-то. Когда чищу зубы, думаю. У меня два греха, один – уныние, и второй – сладострастие. Я знаю, о чем говорю. Раньше мои мысли о нем были невинны, но теперь они не невинны. Я позволила себе подумать так один раз, и с тех пор не могу остановиться. И мы с вами знаем, падре, это греховно вдвойне. Потому что о нем нельзя вовсе думать. Никак нельзя, а тем более, как я. И я плачу каждую ночь. Я боюсь каждой новой встречи, но без них как без воздуха. Падре.
Он уже привык к этому звуку и узнавал его с легкостью. Двадцатилетняя Фэйфэй сглатывала слезы.
Падре исповедовал ее давно и знал, что за грех терзает ее сердце. Будучи замужем, Фэй страдала от тайной страсти к другому мужчине. На каждой исповеди она шептала, что это ее чувство греховно, почти противоестественно. Падре понимал: вряд ли за грозными словами скрывается что-то поистине страшное. Скорее всего, Фэйфэй влюбилась в университетского профессора, возможно, тоже женатого. О том, чтобы признаться ему, не было и речи, но девушка все равно терзалась чувством вины. Она просила наказания, но падре никогда не был с ней слишком суров.
— Простите меня грешную, — шепот красных губ робко поцеловал узорную решетку ставни.
— Бог простит, — улыбнулся Гао, изображая пожилой бас.
Тайфун, пришедший с корейских островов, к середине сентября затянул шанхайское небо жемчужной дымкой. От резких порывов ветра выжженная солнцем зелень срывалась с ветвей и покрывала мощеные улицы французской концессии. Когда к 28 сентября облака потемнели и пролились первым несезонным дождем, в Шанхае наступила осень – самая холодная за последние десять лет.
Ступив за порог церкви, священник суетливо полез в портфель за зонтом. Козырек над входом не спасал от сочного косого ливня, и рукава сутаны успели промокнуть, пока Гао неловко раскрывал зонтик.
Круглое красное пятно в мокрой дымке терпеливо ожидало его внимания.
— Фэйфэй! – Гао чуть не выронил зонт.
— Ты сегодня долго, падре, — прихожанка тряхнула короткими волосами. Элегантное каре до середины шеи и летний плащ Прада выдавали в ней богатую модницу – из той узкой и на удивление симпатичной прослойки, которую в Шанхае именовали «вторым счастливым поколением».
— А где господин Ван Мин? Кажется, я не видел его сегодня в церкви.
— А меня видел?
Гао заморгал. Об этом его предупреждали, в этом заключалась опасность дружбы с прихожанами – как избежать греха, гуляя в туманной области недоговорок и недознания? Анонимность исповеди и дружеская искренность сталкивались под кривым углом, и Гао стоило огромных трудов огибать его правильной дорогой.
— Я видел, как ты заходила в церковь. На исповедь.
Внимательный взгляд Фэйфэй потерялся в тумане усилившегося ливня.
— Ван Мин не ходит на исповедь, — сообщила она.
— И точно. Я ни разу не исповедовал его.
— А меня исповедовал?
— Тебя исповедовал.
Красные губы Фэйфэй приоткрылись. Гао смиренно опустил голову. Жемчужная патина ливня скрывала неуверенность и страх греха.
— Я много раз говорила Ван Мину, что нужно исповедоваться. Но он точно не хочет слышать. Скажи, он хороший прихожанин, падре? Он ведь был на всех твоих проповедях. А мне кажется, ты и шимпанзе научишь христианству.
— Не дави на него, Фэй. У каждого своя дорога к вере, для кого-то это путь в один день, кому-то приходится плутать. Его путь долог, но он уже много лет не сворачивает с него.
Красные губы Фэй надулись, точно нераспустившийся бутон шиповника.
Впервые ее привели в церковь в возрасте семи лет. В тот год компания ее отца заключила ряд важных сделок, а мать получила лекторскую должность на факультете китайской драмы. В детстве Фэй бегала с соседскими девчонками в местный буддийский храм. У старшей из девочек была любовь с сыном настоятеля. Фэй нравилась предвечерняя тишина буддийского сада, запах цветущего пруда, прохлада каменных мостиков. Нравилось наблюдать за сыном настоятеля и старшей девочкой, игравшими в го на скамейке под ивовым деревом. Но когда семилетняя Фэй ступила на порог Церкви Святого Иосифа и прослушала свою первую проповедь, ей стало ясно – пора детских игр закончилась, и теперь начнется ее настоящая, взрослая жизнь.
— Я провожу тебя до дома, падре, — Фэй взмахнула короткими волосами и перебежала улицу. Брызги от каблуков разводили круги на лужах.
— А у тебя есть минутка? — Гао усмехнулся вырвавшейся глупости. Из исповедей Гао знал три вещи: Фэй влюблена в неправильного парня, Фэй – невинная грешница, и у Фэй никогда нет времени. — Могу представить, как ты занята, Фэйфэй. Недавно в новостях говорили, как студент попал под машину, зачитавшись на ходу. Вас перегружают.
Девушка поджала губы в тонкую линию.
— Сегодня я уже опоздала по всем своим делам, нет смысла гнаться за потерянным временем. Это мой крест, Гао, мое наказание. Я не успеваю. Хотела устроиться на подработку, но на это совсем нет времени. Нет времени купить осенние ботинки. Нет времени подготовить резюме. Нет времени сходить в бассейн. Нет времени завтракать по утрам. Нет времени варить кофе. Нет времени на йогу.
— Милая Фэй, прекращай болтать чушь, не то мне станет неловко, что ты с таким графиком умудряешься находить время на нас с Иисусом.
Фэй хихикнула, запрокинув голову, гладкие пряди взметнулись на голубом ветру веером гейши.
— Как бы мне хотелось быть свободной, Гао. Как бы мне хотелось, чтобы моим грехом была праздность. Посмотри на них, — Фэй осуждающе ткнула пальцем в полицейского, прикорнувшего на припаркованном у клена служебном мотоцикле. — Откуда люди вообще берут время на жизнь?
— Они не тратят его на пустяки. На осенние ботинки, барбекю с подружками и кофе. Ты замужняя женщина, Фэй. Лучше бы в твоем воскресном списке важных дел иногда появлялся муж.
Девушка резко отвернулась, словно неосторожность Гао хлестнула ее по щеке. Гладкие волосы и дорогое пальто трогательно намокли, и падре, опомнившись, немедленно пустил ее под зонт.
— Прости за занудство, Фэй, — вздохнул Гао, когда они переходили на восточную сторону Нанкинской улицы. — Но мои книжки говорят, что замужним дамам неплохо бы иногда глядеть в сторону собственного мужа. Ты вообще мои книжки читаешь? Библию, например? Дельная вещь, всем прихожанам советую.
— Падре, — Фэйфэй закатила глаза. — Не дури мне голову. Мне двадцать лет. Я же вроде ничего. Зачем было так рано бежать замуж. Мои ровесницы крутят у виска. Я понимаю, если бы в меня влюбился принц Чарльз или господин Ма Юнь – был бы смысл подсуетиться. Но Ван Мин? Ни копейки за душой, семья обычная. Мне все это не важно, но как мама с папой допустили…
Как всякий практичный китаец, падре понимал Фэйфэй. Как христианский священник, желал научить смирению – и не находил слов.
— Представь себе – мы встречались меньше года. Я зачем-то сразу познакомила его с родителями. Так он влюбился в моего отца сильнее, чем в меня. Они как будто нашли друг друга после десятков лет, потерявшиеся родственные души, индийские сестры-близнецы. Вот пусть бы папа сам за него и выходил! Знаешь, он считает, что Ван Мин добьется успеха. Из уважения не дает ему денег, не помогает в продвижении. Смешно. Я замужем, живу на папину кредитку, а мой муж не может себе позволить лишний раз взять такси. Я даю ему денег на носки и подарки мне. Мы до сих пор живем в доме моих родителей, потому что Ван Мин не может купить квартиру, где нас не съедят подвальные крысы. Мой отец раздаривает загородные дома партнерам по бизнесу, но сам мечтает собрать «четыре поколения под одной крышей» и точно не будет помогать с отдельным жильем. А моя карьера? Знаешь, зачем папа поступил меня в вуз? Чтобы в будущем муж мог при случае похвастаться женой с ученой степенью. А я могла бы шантажировать его, как мама: «я потратила на тебя свои лучшие годы, а ведь могла добиться таких успехов!». Им кажется, это оздоравливает атмосферу в семье. Давай здесь свернем на Чанань-лу. Это грустно, падре. Зачем люди женятся, когда не любят? А потом – зачем продолжают жить вместе без любви? Это же очевидно: когда любишь, а когда нет. И если твоё сердце нашло свое место, то нужно не переставать любить, нужно все время сильно, старательно любить, не оглядываться назад, не давать себе ни минуты передышки. Иначе все сломается. А если все сломалось, то не починить. Зачем дальше себе врать, зачем врать людям, которые тратят свою жизнь на тебя. Надо уметь проигрывать с достоинством, а не сидеть во вранье со счастливыми лицами.
Гао едва удержался от смеха. Несчастная в браке и влюбленная в неподходящего мужчину, Фэйфэй оправдывала разводы. И конечно, она не могла найти более удачного конфидента, чем католический священник.
— Мне так грустно, падре, — ее губы искривились красным конфетным бантом в серой пелене дождя и вновь раскрылись. — Я не хочу так же врать. Но делаю это каждый день. Зачем? Бэй говорит, что жизни без вранья нет. Что мы обманываем на каждом втором вдохе. Если не можешь врать, то жизнь не для тебя.
— Бэй? – холодный ветер задул под плотное сукно сутаны, застигнув Гао врасплох. Отродясь в Шанхае не было таких суровых осеней.
— Подружка. Или друг. Если честно, я ни разу не спрашивала. Мы общаемся только в интернете.
Падре остановился. Фэйфэй поскользнулась и ухватилась за его руку, чтобы не упасть. Капли дождя попали на удивленное лицо.
— И давно общаетесь? На каком сайте?
Девушка растерянно молчала в ответ на резкость падре. Гао хотел было повторить вопрос, но Фэй подняла ладонь.
— Прости, падре. Я отвечу. Глупо, что сама завела об этом речь. Мы не на исповеди, и я не обязана… Но какой лицемеркой надо быть, чтобы столько рассуждать о недопустимости вранья и тут же соврать. Я была на сайте самоубийц, падре. Не говори ничего, пожалуйста. Я знаю, что даже мысли об этом – грех. Но я думаю, падре. И мне нужен кто-то, кто сможет провести меня через дантовы круги. Это не ты, Гао. Ты не сможешь опуститься на такое дно.
Губы Фэйфэй горели в сумерках.
2.
Ученики, сидевшие друг на друге за крошечным столиком с маркировкой “Горы Будды”, то и дело выворачивали шеи, чтобы взглянуть на одинокую Дуняшу, мрачно листавшую «Карамазовых» возле окна.
«Я вас запомнила, — думала Дуняша, в очередной раз перечитывая про старца Зосиму, — у каждого проверю домашку в понедельник. Как тусить, так мы первые, а как глаголы учить – так это извините, времени не было, скрипка-баскетбол-бабушке помогали».
Старшеклассники зашли в «Челябинск» случайно, никто и предположить не мог, что вечер готовит им настолько пикантное развлечение – наблюдать молоденькую учительницу в вертепе разврата. Дуняша сомневалась, следует ли ей продолжать подавать хороший пример, уткнувшись в книгу и деликатно отказываясь от беседы с подвыпившими китайцами. Или возможно, проводя вечер в баре в одиночестве, она выглядит в их глазах настолько жалко, что растеряв остатки уважения, они и вовсе перестанут делать домашние задания? Как будто того, как она изображает канадку перед их родителями, чтобы преподавать английский за несколько сотен баксов в месяц, недостаточно?
Дуняша достала из сумочки железную фляжку и сделала глоток. Закусила мятным пряником, чтобы сбить легкий запах агавы.
Вчера ей исполнилось двадцать семь лет.
— Пойдем покурим, красотка, — развязный пекинский акцент резанул ухо. Дуняша оторвалась от книжки, чтобы сладко нахамить в ответ господину Ухажеру, но увидела перед собой знакомое славянское лицо.
Миша работал пиарщиком мексиканского бара в соседнем квартале – его задача заключалась в том, чтобы приводить как можно больше иностранцев и поить их бесплатным алкоголем. У Миши за плечами была кандидатская по Платону, неудачный брак с женщиной и еще менее удачный с мужчиной, заброшенная карьера банковского служащего, несколько несложившихся стартапов и собака-терьер. Зато он здорово передразнивал пекинских простолюдинов, заканчивая все слова диалектным “эр”.
Дуняша накинула черный плащ и вышла на улицу. Дождь ненадолго перестал, затянутое смогом и тучами небо не выдавало звезд. В тишине звенел приглушенный шум «Челябинской» публики и стук костяшек маджонга – старики вытащили на улицу низкий стол из соседней закусочной и играли уже пятый круг. Дуняша увидела “просящую руку” у старика в клетчатой рубашке.
— Какие гости, — Миша выдохнул дым, наблюдая за бежевым бугатти, притормозившим у входа. — И чем им полюбился «Челябинск»?
— Что за упыри? — прищурилась Дуняша. — Мы можем купить у них наркотики или снять проститутку?
— Это господин Сун с друзьями. Они постоянно в этом квартале. Ты же работала с его партнером.
— Не узнала. Богатым будет. Опять на новой тачке. Бугатти цвета обнаженного тела. Не иначе как у любовницы отобрал.
Миша громко сплюнул, подражая местному этикету.
— «Челябинск» – самый убогий бар концессии. Студенты, мигранты и неудачники. Я всегда думал, что триада предпочитает отдыхать в других местах.
— Ты прав, пирожок, — Дуняша поднесла сигарету к губам и поморщилась от крепости китайского табака. — Триада отдыхает в других местах. Сюда они приезжают работать.
Бизнесмены в итальянских костюмах обступили тускло освещенный конец барной стойки. Сильный южный акцент у троих выдавал гонконгское происхождение, но главный был определенно родом из Шанхая – их семья владела местным банком аж с 1983 года. Его лицо красовалось на рекламном баннере, пока влезало в кадр, но с годами господин Сун поднабрал вес – к своему счастью, не только в прямом, но и в переносном смысле.
Дуняша задержала взгляд на их сегодняшнем собеседнике – один из постоянных посетителей Челябинска в последнее время часто разделял общество господина Суна. Красивый юноша раздражал Дуняшу неимоверно. Господин Крутой ни разу не повернул головы, сколько она ни заказывала кофе прямо у него под носом. Сидел как дурак, сам по себе, морщился от прикосновений девчачьих локтей. А стоило появиться господину Суну и его мальчикам, так господин Крутой начинал то вертеться, как социальная шлюшка, то снова изображал недотрогу. Смотрите, я – главное криминальное сокровище района, да я эйнштейн полусвета, дамы и господа, все оценили, какой я классный? Новая китайская интеллигенция: лицо кирпичом, минималистичные пиджаки и тяга к сомнительным контактам.
Господин Крутой протянул Суну толстую папку, которая немедленно скрылась в портфеле гонконгского ассистента. Дуняша подтянулась к барной стойке, чтобы взять еще один кофе и подслушать криминальные планы. Стучавшее в уши сердце и неподдающийся расшифровке шанхайский акцент Суна спутали все планы. Юноша спас положение удивительно чистым китайским: «С этими двумя не возникнет проблем. Как начнем, сразу повышайте ставки. Дальше следите за моими сигналами». И нахмурился, выслушав ответ господина Суна. «Я не поеду в Макао. Вы хотите жульничать в казино, где каждая ставка одобряется городским правительством? Или мы играем в Шанхае, или я не работаю».
Вот так: Дуняша месяц стесняется попросить у директора задолженность по зарплате, а господин Крутой с постной физиономией посылает к черту мафиозного босса. Господин Сун поймал ее взгляд и прищурился. Через пару мгновений в черных зрачках засветилось узнавание, и щеки округлились от довольства. Только приехав в Шанхай, Дуняша работала секретаршей господина Чжао, у которого господин Сун иногда скупал краденое искусство. Тогда Дуняша еще недостаточно хорошо владела китайским, чтобы разобраться в происходящем, но этого и не требовалась – в рабочий функционал входили только славянские щечки, светлые волосы, хороший английский и отстраненное постукивание по клавиатуре во время деловых встреч.
Миша потянул ее за локоть и отвел в противоположный угол бара.
— Нашла кому улыбаться, фея! Ты знаешь, чем занимаются эти парни?
— Я знаю, что господин Сун интересуется русским искусством.
— Русским искусством! — Миша нервно рассмеялся. — А еще оружием и контрабандой. Они держат весь игорный бизнес Шанхая и сейчас рвутся в Макао, чтобы вписаться в легалку. И иногда топят черные мешки в нижнем течении Сучжоу. И любят русское искусство, да.
— А тот мальчик с ними? Что он делает?
— Мальчик! Еще один криминальный перец. Возьмется за любую работу, что бы ему ни подкинули.
— Миш, это мы с тобой возьмемся за любую работу, что бы нам ни подкинули. А мальчик выглядит так, будто у него все схвачено.
Миша опасливо заозирался и отвел Дуняшу еще дальше от криминальной компании.
— Короче, рассказываю. Парень – подпольный игрок в покер, якобы «гений блефа», — Миша поиграл бровями и показал пальцами кавычки. Неужели сам успел подкатить к господину Крутому и получить по щам? – Ходят слухи, что он оказывает триаде и другие услуги. Знаешь, иногда им бывает нужно побеседовать со знающим человеком на разные темы, вытянуть информацию.… Так вот, если нужно, чтобы на пленнике не осталось ни царапины, триада приглашает этого парня вести разговор. Я не знаю, что он делает. Но люди родину ему продают.
«Как сексуально» – подумала Дуняша. Конечно, не стала озвучивать, потому что, во-первых, прозвучала бы дурой, а во-вторых, они с Мишей были не так уж близки. Выпускник философского МГУ испытывал тоску по мужчинам своей покинутой родины и настоящее утешение находил только в обществе юных коммерсантов из Владивостока. Дуняша осуждала эту форму социализации – спать с Мишей все равно никто из них не стал бы, а культурный уровень ему заметно подпортили.
— А не вырубить ли нам немного анаши? — предложил Миша, заметив черных, входящих в бар.
— И что вы все находите в этой дури? Я пас. У меня завтра первый урок у третьеклашек.
Дуняша вынула из кармана фляжку с текилой и сделала два хороших глотка.
И закусила пряником.
***
Вам пишет Бэй. Войти в приватный чат?
Бэй: Фиона, Фиона, если ты все еще смотришь на экран, давясь нервами и собственным одиночеством, прошу прекратить.
Бэй: Я здесь. Я тебя жду.
Фиона: Слишком неловко. Я не заслужила вашего внимания. Простите меня.
Бэй: Фиона, милая, если бы чью-то любовь можно было заслужить, в этом мире было бы куда-то больше справедливости. В этом мире мы бы с тобой не познакомились.
Фиона: Я рада, что судьба свела меня с вами.
Бэй: Потому что я готова тебя выслушать?
Фиона: Нет. Выслушивать многие могут, кто-то и рад даже – только вы слушаете по-другому. Вы слышите сразу сердце, слышите его неправильный стук. Все что больше слов. И точно больше слез. Я не знаю, что буду делать без вас.
Бэй: Дышать, Фиона. Я хочу, чтобы ты всегда знала – никто и ничто не может приговорить тебя к жизни. Это первое, чему учат детей: ты можешь сказать “нет”. Если тебе больно, ты можешь сказать “нет”.
Фиона: Это грех, Бэй. Везде грех. За всеми дверьми. Я связана брачным обетом и люблю другого мужчину. Мужчину, который тоже связан обетом. Моя нелюбовь к мужу – грех, моя любовь к другому мужчине – грех. Моя ненависть к себе – грех. Слишком жестокие правила, не находишь? Как по ним играть? Бог говорит, что любит нас. Но сначала он заставляет нас страдать, а потом не дает никуда сбежать от этих страданий. Разве это любовь? Я бы никогда не сделала такого с тем, кого люблю.
Бэй: Такие правила написаны не Богом, Фиона. Мы сами нашли себе этот угол, сами допридумывали такого Бога. Человек извращает все, к чему прикасается.
Фиона: Вы верите в Бога?
Бэй: Я хожу в христианскую церковь.
Фиона: Ох. Это радостная новость.
Фиона: …пишет
Фиона: Вы думаете, Он милосерден? Он же прощает. Все прощает, если раскаяться.
Бэй: Бог – это свобода, Фиона. Его главная заповедь, о которой забывают все наши ограниченные любители морали. Человек свободен. Бог любит тебя и примет тебя. Он надеется, что ты будешь жить правильно. Что не будешь совершать зла. Он ничего не требует. Вся усложненность христианской морали – от людей. Бог просит нас об очень простом: несите людям добро и не причиняйте им зла. А я дарю вам свободу.
Фиона: …. Простите, мне пора.
Соединение прервано.
Дернувшись от звонка мобильного, Фэй быстро захлопнула ноутбук. На экране телефона высветились белые иероглифы: Ван Мин.
— Привет. Зачем звонишь? — Фэй недовольно вынула жвачку изо рта и прилепила к краю стола. Интересно, насколько неуместно смотрится со стороны? Всего пара движений, и вся изысканность тает, как карамель на горячей кантонской булке.
На другом конце трубки муж спрашивал про экзамены и приглашал Фэй поужинать после работы, чтобы вместе пройтись по ее конспектам за плошкой кисло-острой лапши. У Ван Мина было всего два достоинства, которые до сих пор признавала Фэй: он разбирался в китайской литературе и предпочитал японскую сеть “Адзисен рамен” лучшим ресторанам Шанхая.
— Ну пойдем, — согласилась девушка, вновь налепляя жвачку на палец. Интересно, ей хватит изящества отправить ее обратно в рот? Фэй поморщилась, не решившись на эксперимент. — Но ты платишь. А то зовешь меня только затем, чтобы набить желудок за мой счет.
Ван Мин ловко отшутился – как обычно. Нет, конечно, в конце ужина он будет настаивать на том, чтобы заплатить. Но все закончится тем, что Фэй незаметно подсунет папину кредитку. Он же нищий, этот несчастный Ван Мин, разрешить ему всерьез ухаживать за собой – значит разорить его меньше, чем за месяц.
Фэй снова открыла ноутбук. Перепечатанные конспекты однокурсников, ее несистемные записи, десяток вкладок поисковика Байду: “Сяо Хун”, “Чжан Айлин”, “феминизм в китайской прозе 20 века”, “женские образы в литературе 30х годов”. Совершенно очевидно, что экзаменаторов будут меньше всего интересовать китайские писательницы-феминистки. Они будут спрашивать, в каком году великий Лу Синь поступил в медицинскую академию, а потом начнут гонять по третьесортным писателям, чьи имена студенты китайской филологии должны помнить только затем, чтобы хоть чем-то отличаться от образованных людей с нормальными профессиями.
Среди вкладок была и другая – “Мы выбрали жизнь”. Фэй развернула страницу. Социальная площадка в светло-бежевых тонах, крупные баннеры с телефонами психологической помощи. Длинные и воодушевляющие рассказы людей о том, как они преодолели трудности и не сделали роковой шаг. Не слишком много посетителей, судя по статистике. Но в одной теме внизу – более ста двадцати страниц. “Они выбрали жизнь. А я – нет”.
Тема всегда открывалась с заглавного сообщения, оставленного анонимным посетителем более трех лет назад.
“В мире есть правда. Есть любовь и счастье, есть дружба и помощь, есть жертва, есть свет. Они недолговечны, как голубое небо Индокитая в сезон дождей. В мире есть место добру и злу, свету и тьме. Но природа сумеречна, и самое большое счастье неизбежно омрачается непереносимым горем. В мире есть ложь, в мире есть боль, есть несправедливость.
Каждый вправе выбирать. Свет или тьму, правду или ложь.
Вы выбрали свет и ложь. Я – правду и тьму.
Человек одинок. Друзья приходят и уходят, не оставляя адресов. Друзья взрослеют. Женщины стареют. Любовь растворяется в сумерках, как день. Так же прекрасно, так же неизбежно.
Одиночество постоянно, счастье сиюминутно. Любить значит делать больно себе, быть любимым значит делать больно другим.
Я несчастлив, я не вижу причин длить это несчастье еще сорок лет. Я надеюсь, что в ваших жизнях есть что-то, чего нет в моей – не только же страх заставляет вас так упрямо цепляться за них?
Не только же страх?
Я желаю вам счастья.
А тем, для кого счастья нет, хочу передать привет и напомнить: право выбирать – это то, что делает нас людьми”.
А.
Первые комментаторы, конечно, советовали срочно звонить на линию помощи. Кто-то даже скидывал свои номера. Кто-то шутил, что это очередное привлечение внимания – хотя за шутки на форуме наказывали. Но потом вдруг появилось сообщение, каких на этом форуме отродясь не бывало. Комментатор деликатно выражал уважение автору и просил незваных спасателей не навязывать свои услуги. Таких в сообществе не любили и быстро банили, но маргинал был настолько деликатен и рассудителен, что выглядел разумнее возмущенных оппонентов. Комментатор подписывался иероглифом Бэй – “Север”. Фэй читала жаркую переписку, представляя на месте хладнокровного защитника самоубийц взрослого мужчину, но постепенно стала сомневаться – Бэй так мягко обходила колкости, так изящно манипулировала аргументами, ни следа мужской резкости. Завязалась дискуссия, и многие приняли сторону Бэй. А потом эта скромная ветка выросла в настоящее дерево самоубийц.
Здесь можно было говорить о своем намерении и не слышать в ответ инфантильные призывы оценить, как прекрасна жизнь. Можно было спрашивать совета о том, как не больно. О том, как быть с родными. О том, как сделать – чтобы причинить меньше вреда. Здесь можно было делать выбор.
Фэй редко писала на форуме. Стеснялась. Но ей нравилась Бэй, ее спокойный и мудрый голос. Ее старшинство. Ее знание.
Бэй говорила: мир полон страданий и зла. В завтрашнем дне света меньше. Познавшее зиму сердце умирает.
Бэй говорила: если у тебя отобрали все, помни – твоя свобода всегда при тебе. Свобода перестать ждать.
Фэйфэй не могла не признать ее правоту.
***
Запах ладана ложился на плечи Иосифа бархатной пыльцой, в пении церковного хора сливались звонкие молодые голоса. Смех университетских товарищей, дорога по зеленому кампусу от учебного здания номер шесть, в котором проходили пары по общей психопатологии. Сквозь распахнутые окна аудитории доносятся звуки репетиции музыкального клуба, хоралы Баха. Кто-то смеется: только в Китае студенты-медики станут распевать церковные песни. Иосиф спрашивает друзей – а вы верите в Бога? Они в ответ только смеются, кто-то утверждает, что верит в Будду. Иосиф говорит: и я нет. Я тоже нет.
— Йоши-тян? Йоши, ты заснул?
Отец Гао осторожно потрепал по плечу задремавшего прихожанина. Иосиф вздрогнул и резко выпрямился. В последние годы его проблемы с нервами заметно усугубились.
— Прости, падре. Меня усыпил хор. А твоя лекция мне понравилась.
— Это называется проповедь, Йоши-тян.
Падре сел на деревянную скамью подле Иосифа. Свет от алтаря чудесно дрожал в прохладе церковного зала и мог легко добраться до сердец самых сомневающихся прихожан на последних рядах. Задачей Гао было открыть эти сердца, и к каждому воскресенью он исправно готовился, засиживаясь до глубокой ночи. В последнее время это давалось труднее. Гао не понимал почему.
— Вижу, что утомил тебя Йоши-тян. С непривычки трудно слушать длинные проповеди. Но ты пришел раньше – я назначил тебе к полудню.
— Зачем ты звал меня, Гао? Атмосфера не располагает к тому, чтобы открыть по банке пива и вспомнить былое. Снова хочешь поспрашивать про Чжан Лоу?
— …да, — падре неловко сцепил руки на коленях. — Я грешен, Йоши. В прошлый раз сокрыл от тебя правду. Я знаю, что у Чжан Лоу была подруга, о которой он мог упоминать на твоих сеансах. Скорее всего, именно она и подтолкнула его к роковому выбору.
— Подруга? Девушка? Дио мио, падре, после смерти невесты Чжан смотреть на других женщин не мог. Я больше, чем уверен: к самоубийству его привело не только чувство вины, но и одиночество – длительная сексуальная фрустрация.
Падре инстинктивно дернулся, отодвигаясь от Иосифа. Смущение накрыло обоих, Йоши чуть позже.
— Прости, Гао, — наконец, улыбнулся он. — Я лишь хотел сказать, что вряд ли у Чжан Лоу была подружка.
— Не подружка, — падре прокашлялся, чтобы вернуть силу голосу. — Он даже не видел ее ни разу. Они познакомились в интернете и стали много общаться. А потом он наложил на себя руки. Ее звали Бэй.
Иосиф прищурился. От запаха ладана у него кружилась голова, и в полутьме церкви лик казался особенно бледным. Падре забеспокоился.
— Ты здоров, Йоши-тян? С тебя можно святого мученика писать.
Доктор слабо улыбнулся.
— Проблемы с нервами, падре. Уже не ново. Ты, может быть, забыл, но я в школе отличался повышенной возбудимостью.
Падре не только не забыл – он помнил все даже лучше самого Иосифа. Например, тот случай в пятом классе, когда мальчик с другой параллели высмеивал розовый пенал Йоши. Маленький Иосиф, обиженный и перевозбудившийся, чуть не воткнул циркуль в глаз задире, а когда учитель растащил их, упал в обморок. Гао сидел с ним до вечера – пока не пришла мама. В седьмом классе Иосиф подружился с девочкой. Кто-то из старшеклассников в шутку поженил их, а потом задрал девочке юбку и назвал нехорошим словом. Иосиф не стал лезть в драку. Но через пару месяцев у обидчика обнаружилась фобия острых предметов – он со слезами уверял взрослых, что повсюду натыкается на предметы, угрожающие его жизни. Возможно, между этими событиями и не было связи, но Гао как-то раз заметил в рюкзаке Иосифа странную коробку с металлическим мусором, ржавыми обломками и ворохом скрепок. Гао никому не сказал.
— Я бы не стал задавать тебе глупый вопрос, но… Недавно я вновь услышал это имя. И вновь с той же мрачной тенью. Одна из моих прихожанок мучается чувством вины и думает о самоубийстве. Эта Бэй ведет с ней разговоры в интернете.
Гао замолчал. Челка сбилась на лоб, священник машинально поправил ее.
— Думаешь, это та же самая Бэй?
— Да. И она убийца. Хоть и грешно так говорить. Но я так думаю, Йоши-тян. Чжан Лоу и Фэйфэй даже не были знакомы. Вряд ли они могли обсуждать что-то подобное. Скорее всего, Фэй наткнулась в интернете на сайт, где обсуждаются самоубийства. Вот я и решил спросить у тебя – вдруг ты знаешь?
Йоши болезненно улыбнулся, щеки порозовели.
— Потому что я точно похож на парня, которому пора озаботиться сведением счетов с жизнью? Ты раньше не был столь прямолинеен, падре.
— Потому что ты психиатр, Йоши. Если в интернете действительно есть сообщество, в котором людей подталкивают к самоубийству – ты бы наверняка слышал о таком.
Иосиф задумчиво вытянулся – позвонки под черным пиджаком изгибались под углом, нарисованным церковной скамьей, колени упирались в крепкое дерево перегородки. Тень от ресниц дрожала на щеках Иосифа, раззадоренная подвижным пламенем свечей, запахом воска и ладана, всколыхнувшейся памятью.
— Во время моей стажировки в Токийском университете профессор возил нас в лес Аокигахара у подножия Фудзи. В средневековье нищие жители префектуры оставляли там детей и стариков, и те умирали от голода или замерзали в первую ночь. С той поры лес просто кишмя кишит бесами. Столько неупокоенных душ не встретишь во всей Японии. В двадцатом веке он полюбился самоубийцам. Точно зловещий дух леса вкладывает им в руки то веревку, то нож. Там постоянно находят тела. Но в густых зарослях легко не заметить труп. Непогребенные самоубийцы превращаются в бесов и стремятся переложить свой грех на плечи других несчастных.
— К чему ты клонишь, Йоши? — перебил падре, неловко озираясь по сторонам. Даже малообразованные китайцы не осмеливались беседовать о буддийских суевериях в храме Господнем.
— Есть поверье, — увлеченно продолжил Йоши, не замечая напряжения падре. — Что души самоубийц лишаются возможности перерождения. Они обречены вечно скитаться по земле в иньской форме “гуй”. Но есть трюк, при помощи которого можно обмануть карму. Бесы-самоубийцы ищут среди людей слабого, на кого можно было бы переложить свой грех. Ходят за ним по пятам, нашептывают на ухо мысли о никчемности и избавлении от страданий, подводят к черте. В момент, когда жертва убивает себя, дух находится рядом и узнает о смерти прежде, чем небесная канцелярия. Это дает ему шанс проскользнуть в загробный мир незамеченным – подменяя свою иньскую душу новой неупокоенной душой. Самые ленивые духи не ходят по миру – они таятся в зарослях Аокигахары, и жадно набрасываются на каждого пришедшего, расталкивая друг друга.
Падре поднялся. Кончики пальцев, точно приклеенные, еще касались деревянной спинки скамьи из переднего ряда. Падре балансировал гнев. Он злился не на Иосифа – на себя. Маленький провокатор Йоши-тян, сосед по парте с третьего класса, с такой легкостью вывел Гао из себя, что от стыда стало жарко. Китамура-сенсей. Решив обратиться за помощью к доктору, Гао сознательно пошел на это – падре помнил Йоши со школьной скамьи, приступы меланхолии и агрессии, мрачное чувство юмора, скрытые амбиции манипулятора, компенсирующие хрупкое сложение и невысокий рост. Йоши стоял восьмым в линейке на физкультуре, Гао – первым. Он и сейчас был выше, но разница больше не бросалась в глаза.
Неподвижный Иосиф смотрел на вскочившего падре снизу вверх, с таким дружелюбным спокойствием, что Гао немедленно почувствовал себя одураченным.
— Знаешь, про что была та лекция в лесу смертников? Профессор хотел рассказать, что люди – стадо. Они тянутся друг к другу даже в таком интимном деле как смерть. Отсюда и клубы самоубийц. Их тысячи в социальных сетях. Тысячи, Гао. Дело не в какой-то Бэй, и не в иньских бесах, и не в таинстве зарослей Аокигахары. Дело в том, что слишком одиноким людям хочется хотя бы в смерти чувствовать себя причастными к чему-то большему.
Йоши встал, разглаживая края длинного черного блейзера. Складки послушно исчезали под ладонями. Кисти Иосифа были уже, чем у падре, пальцы – длиннее. Одет он был цивильно, с уместной строгостью, и издали походил на священника. Гораздо больше, чем Гао.
— Я расстроил тебя, падре? Прости, — Йоши смущенно улыбнулся, по-простецки засунув руки в карманы. — Я просмотрю свои записи по клиентам-суицидникам. Подниму кое-какие связи. Если…
— Ты ни на цунь не изменился со школы, Йоши-тян.
Падре хотел хлопнуть одноклассника по плечу, но с непривычки слишком долго задержал руку в прикосновении. Вышло неловко. Наверное, отношения с Йоши когда-то были для падре тем, что в миру зовется дружбой. Стоило ли сохранить их такими? Мог ли Гао сегодня дружить с кем-то, кто так упрямо отворачивался от света? Ткань пиджака приятно холодила ладонь. Гао чего-то ждал от одноклассника. Не мог опустить руку.
Иосиф не любил, когда к нему прикасались посторонние. Но падре, терзаемый бог знает какими переживаниями, смотрел с такой трогательной смесью неудовольствия и благодарности, и аккуратная челка вновь так нелепо сбилась на лоб, что Иосифу даже понравилось.
— Мы спасем твою прихожанку, падре.
3.
«Как вы надеетесь прожить свою жизнь? Исполнить главную мечту? Встретить одну большую любовь? Сделать важное дело? Стать великим?
Микрофон работает, меня достаточно хорошо слышно? Раз-раз. Внимание: в вашей жизни не сбудется ничего из задуманного, а то, что сбудется – не принесет счастья. С каждым годом неуверенность будет расти, вы начнете просить меньшего. Хотя бы крепкой семьи. Хотя бы хороший доход. Хотя бы дом на берегу моря. Хотя бы квартиру. Хотя бы расплатиться с долгами. Хотя бы снова стать здоровым. Хотя бы проснуться завтра в тепле. Хотя бы проснуться завтра.
Люблю наблюдать, как люди скачут по лестнице желаний. Прыг-скок, несколько наглых шагов вверх – а потом вниз, вниз, кубарем вниз.
Мы все думали, что уж нас-то ждет другая жизнь. На каких основаниях? На каких, я вас спрашиваю? Ох уж эта вселенная, ох шалунишка, она дает нам сказки, она дает нам гормоны, которые делают из нас идиотов. А потом снова отбирает. И снова дает. Утонченное чувство юмора.
Знаете, сколько людей добиваются того, чего по-настоящему хотят? Ноль.
Есть другие – которые получают то, что хотят. Один процент от одного процента. Или меньше? Математика не исковеркает моей правды. Им все дается: по стечению обстоятельств, по капризу везения, по Божьему замыслу. Выберите самую мощную несправедливую силу, в которую верите. Я про нее.
Как часто вы скрючиваетесь в позу, в которой вас впервые сфотографировал мамин гинеколог, и думаете “за что?! Господи, за что, почему я? разве я заслужил?”. Бросьте, за вами – миллионы таких же несчастных. Куда интереснее этот вопрос звучит от тех самых счастливчиков, непостижимым образом победивших во вселенском лохотроне, вытянувших выигрышные билеты из корзины, куда их никто не положил. За что? Господи, почему я? Разве я заслужил.
Ты не заслужил, счастливый ублюдок.
Жизнь идет медленно, а проходит быстро. Сегодня ты думаешь, что главное случится завтра. Завтра понимаешь, что оно случилось вчера. Послезавтра пьешь таблетки от давления. Чтобы что-то успеть, нужно дышать в затылок времени – оно идет вперед, и ему плевать на твою усталость, твой лишний вес, потребность во сне и неготовность к подлостям. Самые шустрые – и те тащатся черт знает где.
И не переживай, что ты не в их числе. Каждое твое достижение, так или иначе, колоссально неважно. В самом лучшем случае, в самом-самом лучшем, ты сделаешь вклад в человечество.
Человечество. Биологический вид, распространенный на планете. Смертный, подверженный инфекциям, не переносящий высокие и низкие температуры. Абсолютное вымирание вида – вопрос, решенный еще средневековой наукой. Не просто так они столько напридумывали про Рай, да? Всей толпой ломились в эти двери Рая, вот хитрецы. Теорема о конце света, простенькое математическое доказательство ничтожности. Возможно, мы вымрем вместе с планетой, возможно, на пару миллиардов лет пораньше. Где-то на небе прямо сейчас можно увидеть планеты в два с половиной раза старше Земли. Некоторые из них уже мертвые – свет тащится до Земли так же долго, как новости из монгольского каганата – хан уже лет десять как в могиле, а деревня все еще собирает ему дань. Сколько мертвых звезд ты видишь сейчас? Правильный ответ – нисколько, потому что из-за вонючего смога ты вообще мало что видишь.
За что же цепляться таким ничтожествам? За счастье? Но какое может быть счастье в мире потребления? Вселенная, в которой мы только и делаем, что дышим, да едим – это космос потребления.
Деньги не принесут тебе счастья. Любовь не принесет тебе счастья. Мечта не принесет.
Исполнение желаний – большой межгалактический обман. Человек несчастлив, пока хочет чего-то и не имеет этого, но стоит все получить – и он перестает желать. Как можно желать то, что у тебя есть? Ты что, идиот? Как можно голодать, едва набив желудок? Как можно желать женщину, которую имеешь?
А поэтому все начинающие буддисты – вегетарианцы, и как один, склонны к проблемам с эрекцией.
Счастье – не достижимая цель, а особенность судьбы, как родинка или цвет кожи. Жизнь под покровительством восьмерых бессмертных, путешествие в тыкве-горлянке, в левой – цветок лотоса, в правой – флейта из персикового дерева, это рыба-волшебница в каждой встречной луже. Вот такое есть счастье на земле, и вот незадача – участь эта тебя обошла стороной. Иначе ты бы давно бросил слушать меня. Мы с тобой в одной лодке – из железа и подземного дерева.
Не нужно быть большим умником, не нужно быть Хароном, повидавшим ту сторону бытия, раз-раз, следите за моей левой рукой, я складываю для вас два и два: если счастья нет на земле, но все про него знают, то оно точно есть где-то в другом месте.
Вы уже смекнули, или вам показать?
Выбор – на карте великого предела, вот инь, вот ян, вот плохое, вот хорошее. Не перепутай! Когда в Поднебесной все узнают о том, что такое прекрасное, появляется и безобразное. Каким идиотом нужно быть, чтобы перепутать?
Просто делать выбор, если смотришь себе прямо в глаза, выкручивая глазные яблоки, как галактические звезды, как глобусы, в обреченной надежде смыться от черной дыры.
Дайте мне руки, дайте мне свои изрезанные ладони, мои друзья-страдальцы, и я переведу вас на верную сторону. Счастья нет на земле, не пора ли нам всем поискать его на небесах?
Новой поющей толпой, штурмом возьмем двери Рая.
Я – Бэй, я черная смерть в белой косынке, я адвокат армии смертников».
Девушка вскрыла новую пачку сушеных водорослей – на сей раз корейских, со вкусом кимчи. Пост трехлетней давности, три сотни комментариев без ответа. И весь форум до сих пор боготворит эту Бэй.
Она три часа назад зарегистрировалась на форуме, назвавшись Фаустом, и уже все знала про их бессменного идола. Новички забрасывают ее письмами и не получают ответа, старожилы кряхтят, что Бэй сдала свои позиции и теперь ни с кем не общается. Доктор Фауст решила, что если какие-то умники больше двух лет зависают на форуме суицидников, то к их мнению стоит прислушиваться в последнюю очередь. Лучше самой узнать, как обстоят дела.
Когда возле Бэй возникла пометка «онлайн», она постучалась в личные сообщения – не надеясь сразу на большой успех. Может, у человека там очередь. Через пару часов телефон завибрировал.
Бэй: Привет
ДокторФауст: Вот это да! Звезда Бэй отвечает на письма фанатов? Я думала, никогда не достучусь тебя.
Бэй: Правда? Извини.
ДокторФауст: Всю ночь не сплю, держу в руке телефон. Жду, когда же ты умиротворишь мою гормональную ненависть к миру своим сладким “умрем вместе, детка”.
Бэй: Умрем вместе, детка!
Бэй: У тебя что-то случилось, мой юный агрессор?
ДокторФауст: Я так шучу, не бери в голову.
Бэй: Я еще не говорила тебе, что вредно укладывать дурные мысли на дно? Они там тухнут. Откуда, думаешь, берется дурной запах изо рта?
ДокторФауст: Фу. Ничего особенного. Выгляни из окна – в такую погоду любой начнет веревку намыливать.
Бэй: Да, все говорят про тайфун. Газеты пишут, в Сеуле были жертвы.
ДокторФауст: Может, и нас затопит? Иногда я сижу на парте на своем двадцать третьем этаже и думаю – а что, если ливень пойдет сильнее и заблокирует двери? Вода будет медленно-медленно подниматься. Когда дойдет до третьего этажа, из здания уже будет не выйти.
Бэй: И что бы ты сделала?
ДокторФауст: Ничего. Я бы сидела на парте и смотрела, как поднимается уровень воды. Как за окном плавают рыбы. И акулы. Покурила, заварила бы чай. А ты?
Бэй: А я бы спрыгнула. Дождалась бы, когда вода дойдет до восьмого или девятого этажа. Знаешь, чтобы совсем не больно – как нырять. Очень приятно, Бэй – ваш трансцендентный дайвинг-инструктор!
ДокторФауст: Боишься боли?
Бэй: Смеешься? Как можно бояться того, с кем просыпаешься каждый день?
ДокторФауст: Откуда мне знать? Мы же не знакомы. Поговаривают, ты в последнее время ни с кем не общаешься. Завела любимчиков? Мерзкое у тебя хобби, Бэй.
Бэй: Хочешь стать моим любимчиком? Беру. Каждое твое слово – оно как будто и про меня тоже. Я слишком хорошо тебя понимаю. Это понимание не приходит просто так.
ДокторФауст: …пишет
ДокторФауст: …пишет
ДокторФауст:…
Бэй: Эй, ты там?
ДокторФауст: Да. Я не знаю, как сказать.
Бэй: Ты про что?
ДокторФауст: Мне надоело ходить вокруг да около. Может, для кого-то этот форум про «поболтать», но для меня – нет. Раз уж такая удача, давай по делу, Бэй. Ты хочешь сделать то же, что и я?
Бэй: Ух ты. Какая деловая. Я скажу «да». Мы думаем об одном и том же?
ДокторФауст: Ну мы же не просто так зависаем на этом сайте. Надеюсь, тебе не четырнадцать и ты не хочешь вскрыть вены из-за несчастной любви.
Бэй: Люблю, когда сохраняют чувство юмора. Мне не четырнадцать.
ДокторФауст: Надо же. Вот какого черта? Ты такая странная, Бэй. Не отговариваешь. Многим нравится трендеть о самоубийствах, но как доходит до дела…
Бэй: Не суди их. Кого-то надо отговаривать. Довольно глупо убивать себя из-за тройки по физике, особенно, если ты девственник и еще ни разу не был влюблен. Но иногда наши грузовички заруливают в тупики, где нет ни поворотов, ни дороги назад. Остается только право распоряжаться своей жизнью, право на достоинство. Право свернуть в кювет.
ДокторФауст: Достоинство. Смешное слово, какое, к черту, достоинство, Бэй, у тебя оно есть? У кого оно в этом мире еще осталось? Каждый, кому перевалило за двадцать пять, хоть раз успел изваляться в грязи. Я всю жизнь бегу от себя, я вру всем вокруг. У меня даже земли собственной нет. Нет номера телефона родителей. У меня больше нет имени. Я ношу чужое имя. На моем лежит тень, от которой не скрыться.
Бэй: Все несчастные – прокляты. От проклятья не убежишь на другой континент и не обманешь, сменив имя. Я всегда узнаю тех, на ком печать. Наверное, мы как-то видим друг друга в толпе. Это несчастье в самой крови, Фауст.
ДокторФауст: У меня от тебя мурашки по коже. И как долго нам еще страдать, госпожа Экстрасенс? Скажи мне, когда я умру.
Бэй: Я не экстрасенс. Твоя смерть – это твое дело. Если хочешь, можешь выстрадать все до конца.
ДокторФауст: Да? Какая ты сегодня либеральная, Бэй. А ходят слухи, что ты всем советуешь скорее выпрыгивать из окна.
Бэй: Советую? Никто не СОВЕТУЕТ, что тебе делать со своей жизнью, Фауст. Как можно заставить человека умереть? Звучит противозаконно.
ДокторФауст: Это даже несправедливо. Тогда почему все по умолчанию заставляют нас жить? Почему наоборот – законно?
Бэй: Потому что мы лицемеры, Фауст. На самом деле, никто не может сказать тебе “умри” или “живи”. Тебе подарили жизнь, распоряжайся подарком на свое усмотрение. Если тебе подарили некрасивую статуэтку, ты же не поставишь ее на самое видное место в гостиной? Или тебе подарили дорогой сыр, а он за ночь стух? Что еще с ним делать, как не выбросить?
ДокторФауст: Ты сравниваешь жизнь с тухлым сыром? В личке ты еще циничней, чем на форуме.
Бэй: Испорченную жизнь. Если она причиняет только страдания, не разумнее ли ее прекратить? Прекратить лгать. Прекратить плакать. Мы только ухудшаем космический баланс своим несчастьем.
ДокторФауст: Ты серьезно? Я думала об этом. Мир был бы почище без таких, как мы. Иногда мне кажется, что это все какая-то большая шутка.
Бэй: ….пишет
ДокторФауст: Тогда давай встретимся. Только вдвоем. Мы ведь хотим одного и того же, а вместе проще.
Бэй: Чем это проще?
ДокторФауст: Потому что если я струшу в последний момент, это будет слишком унизительно. Я пообещаю тебе, а ты мне. О таких вещах не шутят. Такие обещания не нарушают. Хочешь?
Бэй: …пишет
ДокторФауст: Если нет, я не настаиваю. Мы же не говорим друг другу “живи” или “умри”. Ты не подумай, что я…
Бэй: Согласна.
ДокторФауст:…пишет
ДокторФауст: Надо же. Так просто. Ну что медлить? Давай встретимся в пятницу.
Бэй: Я знаю прекрасное место в гавани Сучжоу. Стоишь на темной набережной, смотришь на далекие огни Бунда и понимаешь, что жизнь – мрачный поток. Выйти из него ничуть не более страшно, чем плыть дальше. И явно чище.
ДокторФауст: Да уж, грязнее реки в Шанхае не сыскать.
Бэй: Встретимся в русской кофейне на углу Тайань-лу и Укан-лу.
ДокторФауст: Зачем так далеко?
Бэй: Это проверка. Хочу дать тебе шанс сбежать в последний момент. Мы выпьем кофе, возьмем такси и поедем в гавань Сучжоу. Назовем адрес таксисту. И если он спросит, что мы там забыли, мы честно ответим ему.
ДокторФауст: Хорошо. Ты про «Челябинск»? Я буду в черном.
Бэй: В черном будут многие. Я тебя не узнаю.
ДокторФауст: Узнаешь. Я буду в черном, и у меня светлые волосы. Натуральные русые волосы. Глаза синие, кожа белая. И нос большой.
Бэй: Тебе все-таки удалось удивить меня. Кто бы мог подумать. Отличный китайский.
ДокторФауст: В пятницу в девять. До встречи.
Нажимая последнее «отправить», доктор Фауст от волнения задела локтем кофе. Темное пятно расползлось по ученическим тетрадям с непроверенным домашним заданием, по школьным прописям английских слов.
***
Когда взошла заря, Ангелы начали торопить Лота, говоря: встань, возьми жену твою и двух дочерей твоих, которые у тебя, чтобы не погибнуть тебе за беззакония города. И как он медлил, то мужи те, по милости к нему Господней, взяли за руку его и жену его, и двух дочерей его, и вывели его и поставили его вне города. Когда же вывели их вон, то один из них сказал: спасай душу свою; не оглядывайся назад и нигде не останавливайся в окрестности сей; спасайся на гору, чтобы тебе не погибнуть. Но Лот сказал им: нет, Владыка! вот, раб Твой обрел благоволение пред очами Твоими, и велика милость Твоя, которую Ты сделал со мною, что спас жизнь мою; но я не могу спасаться на гору, чтоб не застигла меня беда и мне не умереть; вот, ближе бежать в сей город, он же мал; побегу я туда, — он же мал; и сохранится жизнь моя. И сказал ему: вот, в угодность тебе Я сделаю и это: не ниспровергну города, о котором ты говоришь; поспешай, спасайся туда, ибо Я не могу сделать дела, доколе ты не придешь туда. Потому и назван город сей: Сигор. Солнце взошло над землею, и Лот пришел в Сигор. И пролил Господь на Содом и Гоморру дождем серу и огонь от Господа с неба, и ниспроверг города сии, и всю окрестность сию, и всех жителей городов сих, и произрастания земли. Жена же Лотова оглянулась позади его, и стала соляным столпом.
Гао разогнулся, чувствуя боль в спине. Ночной ливень шумно хлестал по окнам. Падре казалось, что он на корабле, а за окном разыгрался шторм, и волны разбиваются о палубу. Гао не был на море с тех пор, как уехал из Италии в шестилетнем возрасте.
К тридцати трем годам его кости уже научились предугадывать непогоду. Они не болели, но по утрам спина говорила Гао: сегодня будет дождь. Кости падре неумолимо обращались в соль.
За двадцать семь лет, проведенных в городе, названном двумя иероглифами “верховья моря”, падре так и не дошел до берега. Ему казалось, что увидев море, он не устоит и на обратной дороге обернется. И станет соляным столбом.
***
— В Библии есть простые слова, а есть сложные. Зачем нужна церковь и паства? Чтобы вести людей правильной дорогой? Посохом направлять сбивающихся с курса? Люди не овцы. В Библии есть слова очень сложные, и если ты не понимаешь каких-то слов, это еще не значит, что ты овца. Мы здесь, чтобы помочь разобраться. Церковь не сделала нас умнее, но она дала нам больше времени – пока вы работаете на благо общества, мы сидим за изучением Священного Писания. Теперь пора и нам послужить на благо.
«Вспоминайте жену Лотову», — говорит нам Иисус. Так что если у вас возникают вопросы, как провести воскресное утро, я предлагаю воспользоваться предложением Иисуса. Вспомним жену Лотову. Для тех, кто давно не вспоминал, расскажу предысторию. В библейские времена были среди людей те, кто умел говорить с Богом. Их звали пророками. И был среди них один толковый, с простым еврейским именем Авраам. Как-то раз Бог беседовал с Авраамом и между делом обронил, что собирается уничтожить пару городов – Содом и Гоморру. Авраам был уже не так молод и горяч, как в те времена, когда вел на заклание единственного сына по слову Господа. Решение Господне изумило Авраама: вот так, ни с того ни с сего уничтожить? Не поспоришь, города грешные. Но если там осталось пятьдесят праведников – и их вместе с городом уничтожить? Не по-христиански же. Неслыханная наглость со стороны Авраама, да? Но Бог согласился. У этих двоих явно было исключительное взаимопонимание – мы еще вспомним об этом, когда поговорим про заклание Исаака. Начали они считать праведников в Содоме – пятидесяти не набралось. Сорок пять! – поторговался Авраам. Снова не набралось. Тридцать! Доторговался до десяти, но и десяти не нашлось. Нашелся только Лот. Один на весь город. Можно ли разрушить город, если в нем живет один праведник? Не случайно же он там оказался? Может, с этим городом еще не все кончено? Ангелы спустились с небес – решить вопрос. Пришли в Содом и на ночь остановились у Лота. Когда на город сошла тьма, к дверям стала стекаться нечистая публика. Девушками содомчане… вернее, содомиты уже мало интересовались. И друг другом пресытились. А тут два ангела – прекрасные, в сияющих доспехах, с локонами. Как устоять? Соседи начали агрессивно требовать у Лота выдать им чудесных юношей. Лот, желая защитить ангелов, предложил хмельной толпе своих дочерей-девственниц – напоминаю, это настоящий праведник, по всей ветхозаветной строгости, склонный к серьезным поступкам в духе Авраама. В ту ночь ангелы не дали свершиться злу, но Лоту сказали: этот город ждет смерть, уходи. И Бог сказал Лоту: бери свою жену и дочерей и уходи. Лот выбрал ближайший поселок, и Бог обещал ему подождать до утра, пока Лот не доберется до врат нового дома. Праведник взял своих женщин и бежал из обреченного Содома. Когда он вошел в поселок, и дочери его вошли, Божий гнев обрушился на Содом. А что же жена Лота? Жена Лота обернулась по дороге. И обратилась в соляной столб.
Гао кивнул сам себе и вышел из-за кафедры. Прошелся рядом с первыми рядам, заложив руки за спину. Сосредоточенно посмотрел в одну точку, и затем обернулся к публике – с расстроенным недоумением.
— В этот момент мне всегда хочется спросить – ну, и что вы думаете, господа? Что, вы думаете, это значит? Поделитесь со мной. В Библии есть простые слова, а есть сложные. И мне так же сложно, как вам. Я не стану скрывать, я подглядел. Что другие думают по этому поводу. Почему жену Лота обратили в соляной столб? Толкователи говорят: потому что ослушалась. И все? Разве это причина? Она покидала родной город – город, в котором выросла, в котором оставила все воспоминания юности, часть самой себя. И пошла за мужем безропотно. Только оглянулась один раз. Но да – ослушалась. Ведь Бог говорит “не убий”, и мы следуем его закону. Бог говорит “не укради”. Бог говорит “не оборачивайся”. Жена Лота ослушалась. Да, пожалуй, это верно.
Иные толкователи говорят: жена Лота пожалела оставленные вещи – дом, одежду, нетронутый пирог на кухне. Вспомнила о материальном в тот миг, когда перво-наперво следовало думать о духовном. Да, и это верно. Третьи говорят: жена Лота не смогла спастись, потому что она – это тоже Содом. Женщина невинна, но в ее душе любовь к родному городу, семя Содома, которое произрастет на новом месте и выстроит еще один Содом. Верно. И это верно. Я читал, и все больше убеждался – отцы церкви так просто, так верно толкуют, но тут есть что-то еще. Пусть она ослушалась, пусть вспомнила о любимом платье или первом одеяльце дочери, пусть несла в себе боль любви к родному городу. Но ведь она невинна. Невинна. За что Бог покарал ее?
В Библии есть простые слова, а есть сложные. Слова про жену Лота – простые.
Мы забываем, что чтобы понять их, мало верить в Бога. Нужно верить Богу. Доверять. Любить! В Библии есть сложные слова, есть простые. Это – простые. Бог сказал жене Лота “не оборачивайся”, чтобы уберечь ее. Посмотри на вспышку света – и ослепнешь. Содом будет уничтожен божественной мощью. “Нельзя смотреть”, — говорит ей Бог. — “Ослепнешь”. Бог дает Лоту и жене его, и дочерям спасение. Это протянутая рука, это подаренная жизнь. Бегите. Не оборачивайтесь. Берегите себя. Пожалуйста, берегите себя. Знает ли жена Лота, на что идет, кидая последний взгляд на Содом? Да с первой минуты знает. Когда ангелы ступают на порог. Когда муж говорит ей: “уйдем”. Когда слышит голос Бога. Жена Лота оборачивается и обращается в соляной столб. Это не кара, это вес нашей свободы.
Слова Библии просты, когда любишь Бога. Ищите любовь в своих сердцах. Любовь к Богу, к людям, к тварям. К земной тверди и небу. Славьте Господа, ибо он благ.
Гао кивнул сам себе, обозначая конец проповеди. Прихожане встали и чистым хором затянули молитву, с каждым словом распеваясь все звонче. Молитву не нужно было петь, но привычка читать мантры так прочно укоренилась в народном голосе, что даже зная правила, прихожане не могли отказать себе в древнем удовольствии волшебной песни. Фэй с третьей скамьи замечала, как Гао чуть хмурится, ругается про себя, что не может научить прихожан правильной молитве. Но его голос невольно следовал за мощью хора, изогнутые брови выравнивались, и в уголках губ появлялась улыбка. Обаятельное мальчишество христианского священника было не последней причиной аншлага на воскресных проповедях. Помощники раздавали небольшие брошюры постоянным прихожанам. Публика с задних рядов начала расходиться, а поклонники падре выстроились в очередь за приватной беседой.
Фэй терпеливо ждала возле массивных дверей храма. Крупные медные ручки на темном дереве отливали почти золотом от яркого солнечного света. Прихожане морщились, покидая прохладный полумрак церкви.
— Ты же не хочешь встать в очередь? — Ван Мин подул на очки и протер стекла тряпочкой.
Фэй впервые увидела Гао в восемнадцать. Церковь Свтяого Иосифа, которую они с родителями посещали последний десяток лет, закрылась на ремонт. Родители Фэй, воспользовавшись случаем, почувствовали себя освобожденными от воскресной рутины церковных посещений. В отличие от них, Фэй не собиралась отказывать себе в общении с Богом. Она стала прихожанкой Церкви Святой Екатерины, расположенной чуть глубже в переулках концессии, неподалеку от буддистского квартала. В те годы Гао еще только помогал падре Франческо. Но когда старик улетел обратно в родную Санта Прасседе, Гао стал сам читать проповеди. Тридцатитрехлетний священник с легкостью выигрывал сравнение с университетскими лекторами не только трепетной глубиной тем, но и интеллигентным остроумием. Фэй сознавала, что половина общины ходит в их церковь ради лекций Гао. Спектаклей Гао.
Проповедей Гао.
— Я должна хотя бы поблагодарить. Это вежливость, Мин.
— Ну хорошо, — муж водрузил на нос круглые очки и неловко улыбнулся. — Я покурю на улице.
Фэй задержала взгляд на удаляющейся спине Ван Мина. Натянутая рубашка в полоску на чуть сгорбленных плечах.
— Ты осуждаешь его, Фэйфэй. Как не по-христиански.
Фэй подпрыгнула от близко прозвучавшего голоса. Гао улыбнулся с мягким упреком. Сам подошел к ней, к рядовой прихожанке.
— Я… — девушка растерялась. — Да, наверное. Но как можно оставаться глухим к Богу?
— Слушать Бога – такое же умение, как слушать музыку. Можно с легкостью разобрать симфонию, но так и не понять, о чем с тобой говорят. А можно с первой ноты впустить ее в свое сердце. Но как бы трудно тебе ни давалось такое искусство, главное – всегда продолжать слушать.
Гао серьезно взглянул на Фэй, внимавшую с такой детской сосредоточенностью, что косметически безупречные брови сошлись домиком. И подмигнул.
— Трагедия, что тебе приходится слушать Бога в таком неуклюжем исполнении.
— Падре! — фыркнула одураченная Фэй. — Тебя я бы слушала хоть до самого страшного суда.
— Вот еще. Сначала межсеместровые сдай, а потом слушай меня до страшного суда. Хоть до следующей сессии.
Фэй хотела что-то возразить, но заметила, как взгляд священника на секунду остановился на ее приоткрытых красных губах. Когда она первый раз пришла накрашенная в церковь, Гао еще знал ее имени. В тот день он впервые проводил ее недоуменным взором. Фэй было стыдно, но шокирующее внутреннее удовольствие заполняло ее без остатка, поднимаясь от живота до диафрагмы, пугая, мешая дышать. Скорее бы Гао сделал ей замечание, и навсегда запретил так делать – беспощадно, вслух, при всех. При муже.
Она не красила губы в университет. Только в церковь.
Ван Мин ждал на улице.
— Я в библиотеку, — строго сообщила Фэй. — Помнишь ту книжку, про которую я говорила?
Ван Мин поправил очки и неловко улыбнулся.
— Конечно. Я же сам ее тебе искал. Ты снова набрала учебников в сумку. Я понесу.
Фэй отдала мужу свою фирменную Longchamp, которую в Китае почему-то прозвали «мешком для пельменей».
— Хочешь, я поеду вместе с тобой? Сядем в библиотеке, помогу подготовиться к экзамену.
— Сегодня? Но папа говорил, что назначил тебе делать предложение для Сантори! Мин, для компании очень важен японский рынок. Лучше Сантори клиента не придумаешь.
— Я уже набросал проект. Осталось только его посчитать. Не волнуйся, это…
-Так считай и пошли сегодня же! Мин, милый, открою секрет – если ты возьмешь Сантори, папа сделает тебя начальником всего отдела. Это же очевидно!
Ван Мин сник. Фэй прикусила губу и тут же отпустила – след красной помады мог остаться на белизне зубов. Она отругала себя за резкость. Ван Мин с куда большим удовольствием углубился бы в ее конспекты по стилистике древнекитайского, чем считал проект по работе. Ему вообще не стоило уходить из университета. Но таким было условие отца – если неудачник хочет жениться на его дочери, то ему придется вылезти из своего академического болота – хотя бы даже с его помощью.
— Ну хорошо, — Ван Мин одобряюще улыбнулся, кажется, заметив самобичевание Фэй. — Тогда поеду в офис. Позволь только спросить тебя одну вещь: о чем повесть Чжан Айлин «Осторожно, вожделение»?
— О любви и революции, — отмахнулась Фэй, уверенная в очевидности такого ответа. — Про женщину, изменившую ради любви морали, долгу, идеалам. И наказание за эту измену.
Ее наименее любимый рассказ феминистки Чжан. Молодые актеры, основавшие подпольное революционное общество, задумывают убийство крупного и жестокого чиновника из предательского прояпонского правительства. Избранная на главную роль девочка заводит с ним роман, втирается в доверие и приводит его в нужное место, где друзья-революционеры готовятся вершить над ним казнь. Но чиновник оказывается слишком хорош в постели — дурочка влюбляется в него, и в последний момент шепчет ему «беги». Чем это заканчивается для девочки? Ее расстреливают, и он даже не оборачивается. Чем это заканчивается для чиновника? А у него все хорошо.
— Нет, любимая. Это рассказ о доверии. О том, как женщина, наплевав на доводы разума, начинает доверять мужчине. И как мужчина, не привыкший доверять людям, впервые этому учится. И сталкивается с предательством. И после этого предательства закрывает свое сердце навсегда.
— Интерпретации, — Фэй пожала плечами. — Не волнуйся за меня. Уж если мне достанется билет про Чжан Айлин, я сумею отстоять ответ.
Они зашли в лапшичную. Ван Мин аккуратно положил ее сумку на стол, а свой портфель кинул под скамейку. Он умудрялся выглядеть крайне нелепо даже в первоклассном костюме. Идеально сшитый по фигуре лучшими портными Гонконга, пиджак все равно сидел мешком. Толстая оправа очков и неопрятная челка, и детская улыбка… Фэй едва сдержала смешок. Когда-то ей нравилось в нем это.
— Будьте добры лапшу с креветками. Очень острую.
Прости, дорогой Ван Мин.
4.
Тринадцать лет назад классная комната пахла мелом, собачьей шерстью и аллергической пыльцой – солнечным предвестием лета, но чихать в ней запрещалось. Располневшая Катерина Ивановна разрешала только слушать.
Четырнадцатилетняя Дуняша облизывала губы и морщилась от вкуса мела на языке, ждала пару минут и облизывала снова. Половое созревание, заметный недостаток кальция и голос располневший Катерины, всегда выкарабкивающийся из поскрипывания в конце записи, как маленький черт из незакрытой двери преисподней, возбуждали смутное желание подавиться меловой пылью.
— Слышите? — загадочно поскрипывала Катерина Ивановна и обводила комнату взглядом. — Дуня, что вы слышите? Сколько ворон насчитали, Дуня? Вы думаете, вас никогда отсюда не отчислят? А вы что слышите, Тимур? Выньте жвачку изо рта, вы же не корова, коровы не изучают музыку в школе.
Дуняша облизала губы.
— Это гнев Электры, жаждущий отмщения. Страсть, вы слышите ее страсть? И царственность, величие, а почему, Арсений? Она дочь своего отца, дочь Агамемнона. Что случилось с Агамемноном, Дуня? Мы слушаем Штрауса, а не ворон, Дуня. Агамемнон убит, убит подлым Эгистом, любовником Клитемнестры. И для дочери Агамемнона не будет успокоения, пока она не отомстит за смерть отца. Вот эту ярость, вы ее слышите?
Дуняша подумала, что не прочь разгрызть маленький кусочек мела. В четырнадцать она уже знала, как поступать, когда это желание становится нестерпимым.
— Катерина Ивановна, можно выйти?
Располневшая Катерина поморщилась так, будто Дуняша, по меньшей мере, чихнула.
В коридоре она спокойно развернула лимонные леденцы и отправила в рот целую горсть слипшихся конфет. Плохо для зубов, но все же лучше, чем курить. В школе курили только неудачники, поэтому Дуняша не могла себе позволить такую роскошь.
Захвати она тетради по китайскому, можно было бы заняться прописью иероглифов в пустой рекреации. Дуняша с ума сходила от Японии и несколько лет убеждала родителей, что ей нужны уроки японского, но те и слышать не хотели о такой бесполезной трате времени. В ходе военных действий Дуня провалила один из школьных экзаменов, что заставило родителей признать необходимость альтернативного пути – на случай, музыкальная карьера девочки случайно свернет не туда. Сошлись на китайском.
Дуняша была готова отыскать пустой класс и начать прописывать иероглифы мелом на доске, но что-то иное отвлекло ее внимание.
Пустые коридоры темнели и сужались к туалетам. Дуняша поднялась на этаж выше и свернула в левое крыло, как голодный студент на запах неизвестной столовой, неуверенно следуя шумному диктатору внутри своей головы, который голосом Катерины Ивановны скрипел ей: «слушай».
Нюх вел Дуняшу к будущему.
Мимо масленого голоса толстого лектора, мимо струнников, мимо тишины, в самый конец коридора, в котором из-за затянувшегося ремонта никогда не проводили занятий. Фортепианная соната за плотно закрытой дверью звучала знакомо и не очень хорошо. Дуняша знала музыку – Кабалевский, третья соната, которую она разучивала три года назад, но так и не закончила, потому что подвернулось что-то поинтереснее. Она остановилась рядом и прислушалась, не решаясь открыть дверь. Она узнавала каждую ноту и не понимала, что с ними не так. Инструмент рождал неправильный звук.
Музыка резко оборвалась, и Дуняша чуть не подавилась собственным сердцем, зашедшимся с непристойной скоростью.
Ученица провела ладонью по двери, шершаво прокрашенной школьной голубой краской, малодушно допуская две возможности: в одной за фортепиано сидел не человек, в другой человек сидел не за фортепиано. Снисходительная любовь преподавателей, обескураживающее всех чувство музыки, надежды мамы, папы и российского искусства, если немного притянуть за уши. Дуня не могла угадать инструмент и боялась увидеть в проклятом классе подтверждение своим страхам – зеленого тролля, играющего на заросших мхом камнях, или покойницу, шлепающую саваном по воде. Тринадцать лет ее жизни уйдут на попытки объяснить себе, чем руководствовался бог, подыгравший такому стечению обстоятельств? Лучше бы она вышла покурить за угол с троечниками-валторнистами. С тех пор Дуняша предпочитала курить перед тем, как открывать незнакомые двери. Но в полдень 18 апреля 2003 года в солнечном коридоре школы то-то потянуло ее зайти в закрытый на ремонт класс, хотя тревожное чувство подсказывало, что за дверью ее ожидает разочарование.
5.
Фэйфэй выбежала из метро на станции «Храм тишины и спокойствия». С перекрестка виднелся край библиотеки университета Цзяотун – светло-серой и круглой, как Китай. Нужной книжки не оказалось в интернете, а в библиотеке Фуданя хранился только один искореженный вандалами экземпляр – кто-то вымарал из учебника самые важные главы.
Библиотекарь отказалась пускать студентку конкурирующего вуза и выдала Фэй стопку бланков для заполнения: “подайте заявку на регистрацию, дождитесь звонка от администрации, в течение недели вам позвонят и пригласят на оформление карточки постоянного посетителя”.
— Мне нужно сейчас, — с терпеливой вежливостью возразила она. – Мы в Фудане сдаем научные работы до окончания межсеместровой аттестации.
Сотрудница фыркнула на английское слово, грузно вышла из-за стойки и велела ждать. Фэй нервно поглядывала на часы – библиотека закрывалась в четыре, а редкую книгу ни за что не разрешат вынести из читального зала. Она раздраженно достала конспекты с нелепым намерением учиться прямо здесь, назло библиотекарше. Белая записка выпала из тетрадки, завертевшись, как подхваченный ветром мотылек. Фэй подумала: пусть лежит. Пусть там лежит на полу, пусть ее топчут студенты, пусть волозят по грязи уборщицы. Но любопытство пересилило. “Кто-то набрал пару килограмм за выходные. У королевы синих чулок хороший аппетит?”
Фэй смяла бумажку и положила в карман. Сердце покалывало. Когда впервые она обнаружила у себя в сумке записку “уродина Ли Фэйфэй”, ей было даже не на кого подумать – в кругу Фэй уже давно не осталось людей, которым она могла быть ненавистна. Но с тех пор записки стали подбрасывать каждую неделю. В пальто. В сумку. В университетские конспекты.
Иногда в них были оскорбления совсем личные, и Фэй понимала — это пишут ее самые близкие подруги. Ни одна из них не знала так много про жизнь Ли Фэйфэй. Но вместе они знали о ней почти все. Фэй поначалу плакала и хотела спросить в открытую: “почему?”. Но с каждой новой запиской решимость уходила. Как-то раз записка предположила — не будет ли всем лучше, если Фэй просто уйдет. Она подумала, что это про их дружбу, но потом поняла – это про сам факт ее существования.
Подошел администратор, чтобы забрать связку ключей. Его взгляд задержался на Фэй всего на несколько секунд. Но затем еще на несколько. Фэй решилась.
— Привет? — робко спросила она. – Не пропустите?
— Пропуск забыли? — администратор понимающе улыбнулся.
— А?… Да, я… извините.
Мужчина подмигнул Фэй и приложил свою карточку к проходной. Студентка запуталась в железных шлагбаумах, покраснела, быстро сбежала в глубину книжных рядов, неловко пробормотав «спасибо» и обернувшись несколько раз. Проходя мимо зеркала, Фэй вспомнила: она же теперь красивая. Надо бы вести себя соответствующе.
Ее рука коснулась корешков, побежала вдоль рядов – образы злодеев в современной китайской прозе, бесы и демоны в рассказах 20 века, традиция и революция – архетипы из народных суеверий в литературе нового времени. Пальцы замерли на истрепанном красном переплете. «Голодные духи на заре коммунизма. О чем не говорил Конфуций, о чем не говорил Лу Синь».
Вдруг кто-то оттолкнул тонкие пальцы Фэй и ловко вытянул корешок и плотного ряда книг.
— То, что нужно, — обрадовался высокий мальчик, повертев в руках книжку.
Длинная челка закрывала сбоку лицо, но Фэй похолодела от звука знакомого голоса. Так мало изменился.
— Извините, — прошелестела она. Проклятый робкий голос! — Извините! Эта книжка мне нужна.
-Ага, мне тоже, — парень не обернулся. — Девушка пишет какую-то курсовую по ней.
— Ну, в таком случае будем читать вместе.
— Чего? Тут? Прости, конфетка, я ее забираю.
— Это книга для читального зала. Ее нельзя забирать.
Парень мельком взглянул на Фэйфэй, не скрывая раздражения – как на досадное недоразумение, вроде мухи или разлитого чая.
— Моя девушка пишет дома. Поэтому книжку я заберу. Не возникай – я ж верну. Может, еще успеешь почитать.
«Он не узнает меня?»
— Подождите. Тогда дайте мне отсканировать.
-Прости, — парень еще раз оглядел ее с ног до головы и эффектно откинул длинную челку. Эта стрижка вышла из моды, еще когда Фэй была в выпускном классе. — Очень долго. Я спешу.
Красный край обложки мелькнул и навсегда исчез в недрах рюкзака. Лю Бан подмигнул бывшей однокласснице, которую так и не узнал, и пошел домой, насвистывая популярную песенку «Я вернулся из странствий, чтобы взглянуть на тебя».
Фэйфэй дождалась, пока он выйдет, и бросилась вон. Теперь она красавица, а ничего не изменилось. Она все та же Груша Фэй. Девушка с трудом сдержала тошноту – приступ горько ополоснул гортань.
Ей удалось успокоиться только на подходе к Павильону Скрытых Дум. В парке не бывало людей, а Фэй знала эти дорожки наизусть. Это было лучше, чем домой. Дома могли оказаться родители или Ван Мин. Тот самый парень, за которого она вышла замуж, чтобы съехать от родителей. Жизнь не всегда поворачивается, как ты хочешь.
Фэй упала на колени в мокрую траву у пруда. Когда за садом ухаживала буддийская община, газоны стригли коротко, оставляя лысые дорожки, гладкие, как головы монахов. Фэй уговорила себя не плакать.
С той поры прошло, конечно, немало времени. Сама Фэй считала окончание школы днем величайшего освобождения, но на самом деле, над ней перестали издеваться еще в старших классах. Колоссальное давление предстоящего «гаокао» для юных китайцев было решающим – думать о чем-то кроме важнейших экзаменов они просто не успевали. А те, кто не питал надежд на поступление в университет, в старшую школу не пошли – зачем бездарно тратить деньги, которых нет? С бывшей толстушкой, неловкой Грушей Фэй просто никто не дружил.
Фэй почувствовала что-то щекотное на колене. Острая травинка или камень в мокрой земле. Ей не хотелось отвлекаться от мыслей. Но щекотка перекинулась на руку.
По кисти вверх к локтю полз муравей. Крупные муравьи карабкались и по коленкам, заползая под края замшевых шорт. Особенно крупная особь полностью скрылась под тканью. Беременная.
Фэй с визгом вскочила на ноги, судорожно захлопала по ляжкам, скидывая насекомых. Крик разорвал тишину сада, но никто не пришел на помощь – за пределами ограды тревожный звук тонул в шуме оживленных магистралей.
На земле было, и правда, многовато насекомых – после холодной недели они внезапно очнулись, разбуженные по-летнему теплым дождем. Фэй видела их всех. Они заползали на ее пальцы в открытых сандалиях и ползли вверх. Девочка кинулась к каменному пирсу. Но в старом разрушенном камне муравьи давно проложили свои дорожки. Некоторые уже забрались по телу до груди, часть зацепилась за лифчик, часть поползла выше. Фэй на бегу била себя ладонями, но насекомых было все больше. Застилавшие взгляд слезы не давали разглядеть дорогу. Фэй упала и разбила коленку. Теперь они могут попасть в кровь. Они могут попасть в кровь, а единственный выход – вода. Только там их не будет. Но что, если она утонет?
Темная зеленая гладь воды таила в себе и более уродливых монстров. Фэй даже показалось, что она видит утопленника. Что-то крупное и красное подплывало прямо к поверхности. Фэй показалось, что она видит свое лицо.
Оно с плеском вынырнуло.
В пруду плавало не меньше пятидесяти карасей.
Фэйфэй закусила губу, стараясь дышать через нос. Легкие сжались, а сердце раздулось, нездоровым стуком заполняя грудную клетку.
Щелчком сбила пару муравьишек с разбитой коленки. Внимательно оглядела кожу и каменный пирс. Неподвижность успокаивала. Фэй рассмеялась, размазывая слезы по щекам. Смех перешел в кашель и оборвался.
Врачи, как ни странно, считали ее психику крепкой – под давлением родителей диагностировали тяжелую депрессию, неврозы, панические атаки. Но настоящих лекарств не выписывали. Лучше бы выписали. Из фильмов Фэй знала, что если выпить сразу много – можно тихо и без боли заснуть. Раньше мысль о боли мешала. Но теперь Фэй часто вспоминала присказку детских врачей: «это как укус комара – раз поболит, и пройдет». Вся ее жизнь – как бесконечно долгий укус комара. Когда уже пройдет?
В такие минуты ей помогала молитва, но сейчас она позабыла все слова – все псалмы, все христианские песни распадались на отдельные слова, и не желали собираться в цельные полотна. В голове крутился детский стишок: «Луна закатилась, вороны кричат, морозным инеем стянуто небо. Клены возле реки, огни рыбаков, тоска вместо сна. Монастырь Ханьшань за городскими стенами бьет в колокола – приветствует одинокую лодку».
Третий класс, все по очереди читают учителю литературы. Фэй заикается на месте «Монастырь Ханьшань». Почему именно эти строчки?
Фэй помнила много моментов, когда ей хотелось умереть в школе. Когда ее сочинение прочитали вслух и смеялись над ним. Когда все разделились на пары, а ей одной не хватило. Когда мальчики во главе с Лю Баном кидали в нее бумажки с надписью «Груша-толстушка» и какими-то рисунками, иногда непристойными. Но страшнее всего был тот самый день, когда Лю Бан скинул ей в портфель муравьев. Их было много, больше чем Фэй видела за всю свою жизнь. Кажется, их собирали всем классом. Груша Фэй открыла портфель, запустила туда руку и почувствовала что-то странное.
А потом началась щекотка.
Фэйфэй всхлипнула, но быстро одернула себя. Сколько можно выплакивать одни и те же слезы? Она не обижалась на них ни за приобретенную фобию, ни за раннее знакомство с паническими атаками, ни за комплексы по поводу внешности. Но почему они не любили ее? Все, как один, не любили? Психолог ей говорил: это простые дети из бедных семей, вы раздражали их своим богатством, а полнота делала вас удобной мишенью. Фэй все это понимала, но в глубине души не могла не задаваться вопросом – а вдруг она действительно была нехороша? Неинтересна, неумна, ничтожна. Даже не очень смешна. Вдруг она по какой-то объективной причине не вызывала в них любви? Ведь бывают люди, в которых есть что-то отталкивающее? Может, и в ней это было?
Даже самые жестокие дети не могут ненавидеть просто так.
Фэй опустила руку в холодный пруд. Красные караси ускользнули – расплылись в разные стороны, точно водные круги от брошенного камня. Правда ли, что поймав красного карася, обретаешь счастье?
Фэй не поймала.
Телефон завибрировал.
Бэй: Ты тиха в последнее время. Все хорошо?
Что она могла написать?
Фиона: Нет, Бэй. Все уже не бывает хорошо. Счастье – иллюзия, такая упоительная, что хочется обманывать себя бесконечно. Но стоит один раз открыть глаза – и обман больше не возвращается. Ты была права. Всегда права.
Фэй выключила телефон.
Она подняла руку и посмотрела сквозь пальцы на тусклое шанхайское солнце. Зеленоватая вода из пруда тонкой струйкой стекла вниз к сгибу локтя, намочив ткань блузки. Девушка запустила сухую руку в сумку в поисках бумажных платков. Книжка, толстая тетрадь с конспектом, косметичка, тонкий планшет. Пальцы наткнулись на непонятный предмет. Странная форма, прохладное на ощупь дерево, металлическая выпуклость на гладкой поверхности. Круглые шарики – четки. Фэй вздрогнула, точно холодная вода из пруда по руке затекла в душу.
Вынула четки на свет.
У Фэй не получалось говорить с матерью. С детства все шло не так. Мать раздражалась от глупостей разговорчивого ребенка, но каждый раз, когда приходили взрослые гости, расцветала и много шутила. Маленькая Фэйфэй надеялась, что с возрастом она поумнеет, и маме станет с ней интересно. С отцом было проще. Папа Фэй, конечно, был слишком занят, чтобы уделять ей много времени, но всякий раз, когда он бывал дома, Фэй чувствовала себя принцессой. Он часто ночевал на работе и уезжал в долгие командировки. Это было даже хорошо – чем реже они с мамой его видели, тем счастливее становилась их семья от этих встреч. Фэй казалось так. Потому что когда папа заболел и провел дома неделю, они с мамой только и делали, что ругались. Пару раз даже досталось Фэй – хотя она всегда считала, что они с папой сообщники против мамы с няней. Фэй узнала, что отец может быть требовательным и раздражительным, может критиковать ее за лень и капризы. Фэй поругалась с девочкой из класса флейты, и ей не хотелось идти на урок – тем более в тот день вела нелюбимая преподавательница. Конечно, она не могла сказать об этом матери. Обычно, Фэй ушла бы из дома с портфелем и прогуляла бы урок в буддийском храме возле музыкальной школы. Но в тот раз ей зачем-то понадобилось одобрение папы. Ей и в голову не пришло, что он может не поддержать ее. Отец разозлился и повысил голос на Фэй – первый раз в своей и ее жизни.
Фэй так испугалась, что не осмелилась тайно прогулять урок в парке. Выдувая что-то совсем не похожее на музыку в деревянную дудку, Фэй думала: ее никто не полюбит такой, какая она есть. Никто и никогда. Значит, надо быть лучше. Надо быть совсем другой.
Громкий хруст веток отвлек взрослую Фэйфэй. Кошка запуталась в зарослях. Толстая серая Цао Мао вопреки всем законам кошачьей жизни, была почти ровесницей двадцатилетней Фэй.
Фэй пришла в голову странная мысль: если четки будут с ней, то умирать не страшно. Это все равно что держать за руку любимого человека. Сравнение вышло глупое: она никогда в жизни не держала за руку любимого человека.
Сейчас, когда дыхание затруднено мнимой астмой, стоит только войти в пруд и легкие не справятся. Зеленая вода начнет заливаться в горло, и через несколько коротких болезненных минут все пройдет. Как комарик. Укусит – и больше никогда не будет больно.
Деревянный крест с четками появился у Фэй в пятилетнем возрасте. Она никогда не прикасалась к нему и делала все, чтобы он затерялся в вещах – но не была готова потерять его навсегда. Фэй никак не могла вспомнить ту церковь, где взяла его. В Шанхае храмов было немного, и взрослая Фэй обошла все – но их убранство не вызывало отклика в памяти.
Фэй помнила, как оказалась на улице одна. Лил сильный дождь, все лавки по дороге позакрывались. Козырьки зданий не защищали от ливня. Продрогшая Фэй увидела свет в небольшом здании с крестом на треугольной крыше. Огонек пробивался сквозь цветной витраж, как в сказке. Фэй, тогда еще только научившаяся читать мантры для Амитофу, даже не понимала, что это за дом. Но она постучала в приоткрытую дверь, и ей открыли. В маленьком помещении оказалось много пустых скамей и только один хозяин – взрослый мужчина в красивом черном наряде, тоже словно из сказки. Он взял Фэй за руку и усадил на скамейку. Фэй робко осматривала невероятные расписанные стены, подвижные, словно в кино, оживленные динамичными скачками пламени. Падре вернулся с полотенцем и, посадив Фэй к себе на колени, вытер ей волосы. Руки священника пахли неизвестным ей маслом – от которого становилось спокойно и светло на душе. Фэй нравилось, но потом она почувствовала что-то странное. Щекотное, забавное ощущение поднялось из глубины живота. Плакать было стыдно – она знала, что это расстроит священника. Но стоило ей тихонечко вдохнуть, и слезы сами потекли по щекам. Да так сильно, что уже через минуту Фэй рыдала в голос. Растерянный падре осторожно погладил ее по голове, но Фэйфэй уже душил неукротимый плач. Она дернулась от успокаивающей руки, захотела слезть. Священник помог ей, сколько Фэй ни толкалась, и когда ноги почувствовали твердый пол, она опрометью кинулась вон из церкви. Только на пороге поняла, что держит что-то в руке – деревянные четки падре, за которые схватилась случайно. Священник обеспокоенно смотрел ей вслед. Ей запомнилась его встрепанная прическа – смешной хохолок от неловкого движения руки, когда в растерянности пропускаешь волосы сквозь пальцы. Он был тогда не старше Гао. А маленькой Фэй он показался ровесником отца.
Деревянные четки обнимали запястье, крест сам ложился в руку, вселяя уверенность. Она не покончит с собой в пруду, за которым столетиями ухаживали монахи, не осквернит дом красных карасей своей слабостью. Фэй отряхнула голые коленки от песка и крови, последним встревоженным взглядом убедилась, что муравьев больше нет. В тишине сада было легко забыть об этом, но малые ворота выходили на оживленную улицу, и всего в двадцати метрах располагался съезд с «гаоцзя» – высокоскоростного магистрального моста.
Снаружи пахло пельменями по два юаня за штуку, гудели машины, откуда-то слева звучала фирменная мелодия магазина «Фэмили Март», приветствовавшая покупателей в дверях. Фэй подошла совсем близко к кромке тротуара.
В луже отразился овал ее лица, плечи, ключицы в свободном вырезе белой рубашки. Кажется, она все-таки красивая. Или это тоже обман?
Вернувшись домой в тот день после церкви, маленькая промокшая Фэй быстро успокоилась. Не показываясь на глаза родителям, прошмыгнула в ванную и сидела там до тех пор, пока красные следы не пройдут.
В гостиной Фэй, как обычно, взяла с полки детское издание Троецарствия, открыла на пятой главе с шелковой закладкой и принялась читать. Тетушка Ху принесла датское печенье – в те годы в Шанхае было не так просто купить импортные продукты, господин Ли, папа Фэй, привозил редкости из Гонконга.
Мать вышивала, отец читал Файнэншл Таймс, который тогда только начал выходить на китайском, негромко вещал ССТВ-2. И хотя Фэй знала, что до прихода отца мама с тетушкой Ху весь день смотрели ССТВ-8, на котором безостановочно крутили сентиментальные китайские сериалы, к вечеру гостиная погрузилась в безукоризненную буржуазную атмосферу. Она знала, что отец гордится тем, как она читает Троецарствие вместо просмотра мультфильма про Счастливого барашка, который в тот год покорил весь Китай. Ей было нетрудно читать книги – в упрощенном пересказе древнекитайского опуса было не так уж много незнакомых иероглифов.
Но мысль о Счастливом барашке снова задела что-то внутри – ту самую струну, которая зазвенела в тишине церкви, когда падре усадил ее на колени. Фэй посмотрела на отца и не могла представить, как он делает то же самое. Берет ее на руки. Вытирает волосы. Настолько по-детски, что даже неловко.
Но почему тогда чувствовать тепло рук священника было так хорошо?
Погода изменилась. Небо затянулось сумеречным инеем. Порыв ветра сорвал зеленые листья кленов и кинул к ногам Фэй. Еще один день корейского тайфуна.
Светофор зажегся красным. В отражении Фэй была очень красивая, даже сама себе нравилась. Вереница машин неслась вниз с шоссе. Сжимая деревянный крест в холодной руке, Фэйфэй сошла с тротуара.
Сигналы машин прозвучали ошеломительно громко, в таком мучительном диссонансе, что Фэй пожалела – не о решении, но о выборе момента. Ей бы хотелось слышать музыку.
— Фэйфэй!
Уверенные пальцы больно сжались на запястье и дернули назад – с такой силой, что Фэй запнулась о тротуар и потеряла равновесие.
— Красный свет! Господи, Фэй, — растерянный и испуганный голос, знакомый, по-новому хриплый.
Гао едва удержал ее от падения. Фэй дважды выдохнула ему в плечо. И дважды вдохнула – от черного сукна пахло миртом, другими мирами и чем-то простым, китайским. Фэй с любопытством скосила глаза – из кармана скромно выглядывал пакетик чая Да Хун Пао. Вот, что он делал в буддийском квартале.
— С тобой все хорошо? – падре взял ее за плечи и аккуратно отодвинул, чтобы осмотреть на предмет повреждений.
— Я повторяла неправильные глаголы, — с неожиданной легкостью соврала Фэй. – Сразу после истории литературы экзамен по немецкому, а я даже не садилась за учебник.
— Вот ты даешь, — Гао попытался улыбнуться, но изогнутые брови выдавали беспокойство. – Во всех газетах пишут, что китайская система образования воспитывает калек. Но ты же умница, Фэй!
Фэйфэй улыбнулась – так инфантильно, словно не было никакого тайфуна и ветра, дувшего в ухо, и гула возмущенных водителей, и одноклассников. И смерти тоже не было. Ладони Гао сжимали ее плечи, отбивая ровный быстрый пульс, заставляя и ее кровь бежать быстрее, разогревать еще неготовое тело.
Шум улицы ворвался в уши как требовательный мужской шепот: “прекрати плакать”.
— Прости, — губы Фэй приоткрылись темно-розовым цветом. Помада стерлась от нервов. – Спасибо. Ты спас мне жизнь.
— Это Христос не дал тебе умереть, — строго поправил Гао, но не смог продолжить. Интимность внутренней тишины обостряла слух, оба заметили фальшь. – Ну и я помогал. Ты торопишься?
Фэй замотала головой. Гао серьезно кивнул, короткая челка сбилась на лоб.
— Сейчас мы с тобой пойдем в Старбакс на углу. Студенты из Цзяотуна любят там писать дипломы. Откроем конспекты, которые у тебя с собой, и подготовимся к твоей сессии. Я был отличником в семинарии, и видит Бог, мне далось это слишком легко. Я знаю, что это не мое дело, Фэй, но смотреть на твои мучения сил никаких….
Фэй коснулась пальцами его руки и несмело пожала ладонь. Тридцать шесть и шесть, чуть выше, чем у нее. Совсем как у обычных мужчин, к которым можно прикасаться без тени греха на кончиках пальцев, на губах, на бедрах. В этом неполном градусе разницы – весь грех.
Близость смерти провоцировала на смелость. Мужчина ее мечты никогда не скажет ей “я тоже тебя люблю”, но какое это имеет значение, когда даже из безопасной лодки она лезет в петлю. Одним несчастьем больше?
Гао ничего не сказал и пожал в ответ ее руку.
***
Вернувшись домой, Фэй повесила плащ на плечики и бесшумно побежала в свою комнату. Ни родителей, ни мужа не оказалось дома. Ей редко доставались счастливые часы в одиночестве. Сердце легко билось о грудную клетку, персиковый воздух несся в комнату сквозь все раскрытые форточки. Дни увядания цветов пахли плодами. Фэй сняла шорты, расстегнула рубашку и бросила на чисто подметенный пол. На широком подоконнике ждали учебники, залитые солнцем. Черные латинские буквы таяли в насыщенном фруктовом свете, Фэй растянулась на подоконнике. Двадцать четвертый этаж. Рука нащупала застежку лифчика, Фэй разделась по требованию вечерней погоды, в честь редкого часа уединения. Буквы расплывались перед глазами. Ее рука еще чувствовала тепло ладони священника, температуру и скорость крови. Пальцы еще помнили его голос, касающийся ее почти по всему телу.
Фэй подумала, что раз ей уже двадцать – можно стащить из папиного пиджака одну сигарету. Когда она, завернувшись в халат, подошла к шкафу с верхней одеждой, ее внимание привлек краешек белой записки, торчащий из кармана плаща. Сердце больно заныло. “Только не сейчас, пожалуйста” – подумала Фэйфэй и захлопнула дверь гардеробной. Но любопытство пересилило.
6.
В последний день следовало надеть черное. Даже если ее тело найдут и перед погребением облачат в белое – монохромный дуализм усугубит лаконичность событий. Суицид – единственный способ смерти, оставляющий за тобой право на хороший вкус.
В романе оставалось еще двести двадцать шесть страниц. Не успеть.
— Брат Иван убьет старика Карамазова руками Смердякова.
Дуняша оторвалась от книги и уставилась на нескромного собеседника. Пикап на Достоевском нечасто встретишь в Шанхае. Серьезный юноша в наглухо застегнутой суньятсеновке поставил перед русской учительницей кружку американо.
— Вы говорите на английском? – пристыжено спросила Дуняша. Сердце замерло от отчаяния. Господин Крутой сказал ей что-то про “брата Ифаня Каламасофу” на своем безупречном китайском, но смысл фразы потерялся в быстром потоке незнакомых иероглифов. Западные фамилии на китайский манер искажали самый простой текст.
— Говорю. Не переживай, — господин Крутой улыбнулся. Ей, Дуняше. И совсем не так, как господину Суну. — У тебя все равно отличный китайский. Я – Бэй.
Дуняша аккуратно закрыла книгу. Взяла чашку с кофе замерзшими пальцами, белыми как фарфор. Надо же им познакомиться при таких обстоятельствах. Она ведь красивая. Она, так сказать, интересует мужчин в контексте своей красоты. Как же так вышло, что этого особенного мужчину она заинтересовала только в контексте своей смерти?
Это было идеальным подтверждением мысли, подтолкнувшей ее к роковой встрече – природа жизни несправедлива. Круг замкнулся.
— Я считала, что ты – девчонка, — только и придумала сказать Дуняша.
— Так многие считают. Прости, что не разубедил. Разве это важно?
Дуняша оценивающе посмотрела на Бэя, при взгляде на которого всегда думала скорее о сексе и детях, чем о суициде.
— Ну что ты. Конечно, нет.
— У нас еще час до полуночи. Хочешь дочитать книжку или поговорим?
Бэй интеллигентно отпил ее кофе. На непроницаемом лице читалось одно: «тот факт, что мы сегодня умрем, не делает вечер менее заурядным».
— Скажи мне, загадочный Бэй. Весь интернет хотел тебя в проводники. Это же так круто – разделить смерть с ее главным адептом. Почему ты выбрал меня?
— Потому что у тебя все хорошо, — улыбнулся Бэй.
Дуняша не поняла.
— Я не люблю несчастных людей, доктор Фауст. А у тебя всегда все хорошо. Почему ты вообще решила покончить с собой?
“Я не решала”, — хотела крикнуть Дуняша. — “Я просто хотела подурачиться. Я просто…”
— Ты преподаешь английский? – Бэй резко поменял тему.
— Да. Откуда…?
— Все эскаписты и неудачники преподают английский. Сколько тебе лет? Больше двадцати пяти? Уже не студентка. Обидно смотреть на проходящую мимо жизнь, да? Выпьем на дорогу.
«Ох, не захлебнуться бы в потоке комплиментов», — подумала ошарашенная Дуняша. И вслух сказала:
— Ну ты и хамло. Я буду текилу.
Бэй следил, чтобы Дуняша пила хорошо. Дуняша не подводила. Через час Бэй знал про нее все, а она про него – что он любит Рахманинова и отлично умеет слушать.
Дуняша тоже когда-то любила Рахманинова. Лет с восьми знала, что будет играть его лучше всех. Выиграла свой первый международный конкурс с ним. Выпускалась из музыкальной школы с ним. Поступала в консерваторию, правда, с другими ребятами – но даже исполняя обязательную программу, знала, благодаря кому с ней происходит все это волшебство.
На первом курсе ее звали работать в фортепианные трио, но она не могла позволить себе бездарно тратить время. Все вокруг знали, что Дуняша талантлива. Это мешало. Даже Сергей Дмитриевич, преподаватель по специальности. Она играла хорошо, а некоторые вещи Рахманинова – лучше всех. Они с Сергеем Дмитриевичем сходились во мнении, что этого, конечно, недостаточно.
За несколько месяцев до выпуска учитель сделал Дуне подарок: Второй и Третий концерты в Большом зале Филармонии – и не в осточертевшей Москве, а в ее родном Петербурге. Это выступление должно было расставить точки над «и», объяснить местной публике, что теперь им есть кому доверить Рахманинова.
Но в последний момент организаторы фестиваля мягко попросили ее поменять программу. Рахманинова захотел сыграть другой петербургский мальчик, а Дуняше сказали сыграть этюды Скрябина и Шопена.
Мрачные парфюмерные этюды вместо двух величайших концертов, оправдывающих существование человечества. Дуняша проплакала всю ночь. Сергей Дмитриевич, преподаватель по специальности, чувствовал свою вину – ему нравилось, как ученица играет Шопена, и потому он с легкой душой продал ее организаторам. Дуня действительно умела играть этюды лучше Сергея Дмитриевича, но несправедливость организаторов показалась ей вызовом. В глубине души Дуня уже знала – ей не нужна помощь Рахманинова, чтобы достойно ответить на вызов.
Дуняша готовилась сказать что-то большее. За неделю до выступления она постучалась в квартиру Сергея Дмитриевича и сообщила ему о своем намерении. Преподаватель консерватории ценил время, свободное от общения с будущими гениями, и уже несколько лет подряд отказывал в дополнительных занятиях всем студентам – особенно самым одаренным, которые при любом удобном случае пытались вытряхнуть из него «нечто большее». Сергей Дмитриевич чуть было не захлопнул дверь у нее перед носом. На улице шел дождь, и прилипшие к щекам мокрые пряди делали ее похожей на героиню малобюджетного югославского сериала, к которым старик-пианист питал слабость. И было что-то в ее голосе, отчего у учителя в руинах прокуренных легких разгорелся огонь.
Они занимались чуть больше, чем следовало. Не успевали спать. Учитель заставлял работать над старыми ошибками, но Дуняша знала – дело не в этом. Они искали ключ, что заставит весь механизм музыки работать – ее руками, ее душой, ее умением.
На третье утро Дуняша легла вздремнуть. И проснулась совершенно спокойной – что-то случилось с ее даром. Она наконец-то могла играть.
На репетиции перед отъездом в Петербург учитель не дослушал первый этюд до конца. Холодно попросил Дуню отойти от инструмента и никогда больше не прикасаться к его пианино. Дуняша решила, что это от усталости и истощения. Закрыла крышку, забрала ноты, вежливо попрощалась. Учитель молча проводил ее до порога.
На концерт Дуняша надела черное – и глядя на себя в зеркало, сочла невозможным всякое волнение. Безукоризненность техники была бы уместна, но именно в этом концерте не играла решающей роли. Дуне предстояло сообщить публике кое-что более важное.
Оказалось, это совсем несложно.
Зрители кричали браво после первого этюда, Дуняша не дала им закончить. После второй вещи – сразу третью, затем еще и еще. Она знала, что никогда не играла так хорошо, и удивлялась сама себе. Ей понадобилось всего двадцать лет, чтобы научиться. Материя музыки менялась от прикосновений ее пальцев – дьявольски легко.
Когда последняя нота рассеялась в холодном воздухе зала, Дуня уверенно встала и обернулась к публике, готовая к овациям и обморокам. Но пронзительная тишина нарушалась только петербургским кашлем и шмыганьем носов. Никто не аплодировал. Не разговаривал с соседями. Дуняша переводила взгляд с одного лица на другое и видела что-то не то. Женщины плакали, сдерживая дурноту. Мужчины растерянно изучали свои ботинки. Некоторые вздрагивали от судорожных всхлипов, закрывали ладонями искаженные рты. Пять минут зрители неподвижно сидели на своих местах, а Дуняша стояла на сцене. Билетершу тихонько выворачивало у дверей зала. В воздухе дрожал запах нашатыря и корвалола. Придя в себя, публика встала и молча разошлась.
— С тех пор я не касалась инструмента, — Дуняша опрокинула очередную стопку текилы и подмигнула Бэю. — А ты пьешь, как девочка.
Господин Крутой смотрел с интересом, прикрыв губы кулаком, сдерживая то ли смех, то ли кашель.
— Да это просто джекпот, — наконец, произнес он. Кажется, действительно заинтересовался. – Я думал, все иностранцы бегут в Шанхай от низкооплачиваемой работы и унылой личной жизни. А тут – на тебе. Так что ты сделала с ними? С публикой?
— Не с ними. С музыкой. Я осквернила музыку.
Дуняша посмотрела на свои руки, точно они были повинны в злом колдовстве.
Бэй опрокинул рюмку и закашлялся. Дуняша подумала: что-то он долго кашляет. Не смеется же?
— Хорошая история, Фауст. Кроме шуток! Посмотрим-ка. Сколько тебе лет? Двадцать пять? Нет, тебе же больше – двадцать семь. Ты не замужем. Бойфренда у тебя тоже нет. Угадал? Так. С семьей ты не общаешься, — Бэй обмакнул пряник в чай и откусил мягкую половину. — Нормальной работы у тебя нет. Потому что единственное, что ты умеешь делать, теперь отправилось в мусорку, — Бэй прожевал пряник, аккуратно вытер губы салфеткой и снова разлил текилу. — Салют, доктор Фауст. Я переживал, что увижу первокурсницу, страдающую от несчастной любви и неуходящих прыщей. Но встретил тебя. Твоя жизнь достойна того, чтобы оборвать ее раньше срока. За тебя!
Дуняша педантично дождалась, пока он опрокинет рюмку, и только потом опустошила свою. Бэй халтурил: каждую вторую стопку выливал в кактус. Пытается ее споить? Мужчины. В интернете он казался тоньше.
Бэй захлопал по карманам в поисках сигарет и случайно оглянулся вслед прошедшей филиппинской модели. Дуняша улыбнулась: ну вот, а она уже всерьез успела придумать, что он ею заинтересовался. Надо же. Мечтай, Дуняша.
— Твое здоровье. Время не раннее. Не пора ли нам?
Небо Шанхая, розовое от рекламы неоновых экранов, в районе Моганьшань окрасилось ночью. Фонари на улице по старинке освещали лишь часть тротуара, опавшие листья неслись вслед исчезающему в тумане такси, как в детективе нуар. Когда небоскребы Луцзяцзуй скрывались в тумане, Шанхай вновь обращался в двадцатый век. Бэй спустился к набережной реки Сучжоу, Дуняша послушно шла следом. Он любезно оплатил их ужин и такси, и Дуняша чувствовала себя на свидании. Это было хорошим подарком перед смертью. Она старалась выглядеть красивой – чтобы ему тоже нравилось. Но волнующе строгий взгляд Бэя напомнил: они собрались не за этим.
После недавнего наводнения вода в Сучжоу-хэ поднялась. Казалось, что сам тайфун лезет на поверхность из черных, вспученных недр.
— Смотри, — насмешливо прошептал Бэй, вскочив на каменный бортик и ухватившись за перила. Пораскачивался, напружинив руки, и вдруг согнулся пополам. Волосы метнулись назад, ограда врезалась в живот, Бэй вытянулся над рекой, и неспокойная мутная вода почти схватила его отражение.
-Смотри, — шепотом повторил Бэй. — Не на меня, дурочка. Туда.
Дуняша проследила за его взглядом. В черной воде не отражались их лица. Пахло сточной канавой.
— Я ничего не вижу, — сказала она.
— Да. Потому что там ничего нет. Река поглощает свет, как материя жизни. Ничего не отражает. Твое лицо – картинка, которую ты ожидаешь увидеть в зеркале, которая подтверждает твое присутствие в мире. Так вот смотри – эта река говорит тебе правду. Мир не знает тебя и знать не хочет, он не замечает, отражаешься ты в нем или нет, он в любой момент готов забыть о каждом из нас. О тебе он уже забыл. Ты пропустила собственную смерть, Фауст.
Что-то булькнуло в неспокойном потоке. Ледяная вода, текущая вдоль замшелых каменных бортов, готовилась выбить из нее воздух, отнять ноги и руки, залить смерть в горло, в легкие, в нутро.
Бэй гримасничал что есть силы, мучительно сдерживая веселое возбуждение. Болезненно сведенные скулы, ямочки на щеках от удовольствия.
— Не бойся, Фауст, — сочно прошептал он, помогая перелезть через ограду. Мокрые шершавые поручни оцарапали ладони. Дуняша поскользнулась, едва ступив на узкую, покрытую мхом полоску асфальта за оградой.
— У тебя была хорошая жизнь. Но твои руки прокляты, и твое имя засыпано землей. Ты несешь скверну и пустоту, когда заходишь в комнату, и все чувствуют это. Я чувствую это. Вода смоет эту печать, Фауст. Прыгай.
Властный соблазнительный шепот Бэя грел замерзшее ухо. Дуняша подумала: а теперь она может ослушаться? Бэй привел ее за руку, Бэй говорит, что пришло время. Она всю жизнь мечтала встретить учителя, который скажет ей, что делать дальше. Бэй легко подтянулся и сел на ограду, свесив ноги над пропастью. Наклонился близко к Дуняше, улыбнулся ей в ухо.
-Прыгай, — с энтузиазмом шепнул Бэй. Она поняла: этот человек знает про нее все.
— Какой смелый, — хихикнула Дуняша и схватила Бэя за руку. В глазах отразилось забавное замешательство. — Ты со мной? Полетели.
И они полетели.
Легкие разорвались, наполнившись речной массой. Боль расходилась красным цветом по диафрагме, по линиям ребер, по кровеносным сосудам. Черная вода Сучжоу-хэ была тяжелее голубой воды бассейна. Сверху совсем не шел свет, привкус мазута обжигал язык. Неподвижное тело тянулось ко дну, как ребенок, отказывающийся вставать в школу. Дуняша проявила настойчивость.
Мокро было везде, вода стекала по волосам на плечи и ключицы, под одежду по мокрой груди и животу. Влажное прикосновение губ, сопровождающееся красной болью в легких. Теплое, приятное на ощупь тело под ладонями. Живое.
Дуняша наклонились, чтобы сделать так еще раз, но остановилась. Пальцы почувствовали вибрацию. Грудь под ладонями дернулась, Бэй кашлянул.
Дуняша бессильно выдохнула, не сводя с него глаз. Черные волосы разметались, открывая ухо. Скромная дырка от давно снятого пирсинга. Татуировка у линии волос – одна из триграмм Великого предела, «ли», ясность. Остановка посередине пути, то самое место, где мы оборачиваемся назад. И обращаемся в соль.
Бэй очнулся, попытался привстать, со свистом выплюнул речную воду из легких. С трудом поднял прищуренный взгляд на Дуняшу. Дальний свет фонарей походил на солнце после той тьмы, в которую довелось окунуться им.
Бэй ладонью заслонился от света. Он не понимал, почему лежит на асфальте, почему на нем сидит мокрая девушка, почему пахнет рекой. Кровь невольно тянулась вниз, механически откликаясь на тяжесть женского тела. Несколько секунд он не мог вспомнить свое имя, а потом память вернулась. Бэй расхохотался и снова закашлялся, морщась от боли.
— Ты чуть меня не убила, — просипел он. — Смешно.
— Не смешно, — также шепотом возразила Дуняша. — Ты сам дурак. Откуда я могла знать, что ты не умеешь плавать?! Я думала, ты шутил.
Бэй вновь рассмеялся с мучительным свистом.
— Мне нравится твое чувство юмора, Фауст.
— Меня зовут Дуня, — смущенно призналась она. — Можешь звать меня Дуняшей.
Силуэт девушки вырисовывался тенью в тусклом фонарном свете, тепло ее тела требовательно давило на бедра. Бэй отнял руку от лица. Зрение, осязание, память возвращались.
— Привет, Дуняша. Меня зовут Иосиф. Можешь звать меня Йоши-тян.
7.
Красный огонек такси моргнул в темноте и превратился в зеленый, иероглиф «пустота» с визгом унесся в неосвещенный конец Янань-лу. Ба Юэ спрятала в широкий карман смятые юани – сдачу из немытых рук таксиста, мелкие купюры с благостным лицом председателя Мао. Ци Юэ ждала на ступеньках телестудии, уставившись в яркий телефон, трижды опутав ремешок сумки вокруг запястья – чтобы вор не смог вырвать недавно купленную Шанель.
— Ты недооцениваешь нынешних воришек, сестра. Кто позарится на твою сумку? Таких в городе больше миллиона, и красная цена им — сто тридцать юаней.
Ба Юэ села рядом и прислонила свою сумку к сумке Ци Юэ. Золотые набалдашники Шанель поблескивали в сиреневых огнях Чжунтань-лу, сливались в волшебную летучую рыбу, готовую прыгнуть со ступенек прямо в глубины реки Сучжоу-хэ.
— Если мы несколько раз их перепутаем, ты отличишь, где подделка, а где настоящая?
Ци Юэ отложила телефон. Речная вода, поднявшаяся из-за шторма, выплескивалась из берегов, мох нарастал на набережную. Из переулков жилого квартала доносились голоса. Жилые дома теснили разорившуюся телестудию. В квартире на втором этаже несмотря на поздний час горел свет, и господин Моррисси жаловался на кухне, что жизнь больше не кажется ему такой яркой. Женский голос подпевал ему с тайваньским акцентом, звенела посуда, лилась вода из крана. Вчера Ци Юэ узнала, что телестудия закрывается, и сегодня пришла в скромное старое здание забрать документы. Никто не переживал за ее судьбу — сериал о пяти провинциальных девушках, покоряющих Шанхай, где Ци Юэ досталась одна из главных ролей, к концу сезона перескочил с утреннего времени на вечернее, и хотя не вытянул телестудию из долгов, но сделал Ци Юэ модной актрисой. Ее карьера только начиналась, но что было делать мужу?
В сиреневых фонарях Чжунтань-лу поддельная сумка Ба Юэ горела роскошью, неотличимой от настоящей. Ци Юэ предложила бы поменяться, но ведь упрямая Ба Юэ все равно откажет.
Луна в дрожащей воде Сучжоу-хэ – их общий иероглиф “Юэ” – связал их сильнее, чем кровь и фамилия. Две Юэ не были сестрами.
Громкий всплеск привлек их внимание, одинаково вытянул шеи, как у двух крупных речных птиц.
— Что там? Опять самоубийцы балуются? — шепотом спросила Ба Юэ, едва сглатывая любопытство.
Ци Юэ закурила, отвернувшись от злосчастного моста. Только бы не муж.
Две Юэ познакомились в школе, когда дети подняли их на смех из-за дурацких имен. Ци Юэ родилась в июле, а вслед за ней – Ба Юэ, в августе. Родители обеих девочек не здоровались при встрече и намеренно избегали друг друга, но в одном были похожи – не сумели придумать дочерям лучших имен, чем “Седьмая луна” и “Восьмая луна”. Июль и август.
Семья младшей августовской Юэ происходила из Пекина. В шестидесятые годы компартия собралась строить «третий фронт» на случай войны. Большая стройка развернулась в самых нищих районах Поднебесной – в деревнях, забытых и Небом и председателем Мао, без школ и дорог, без воды, и без крепких домов. Коммунисты выдумали хитрость, достойную эпохи Борющихся Царств: возвести заводы и фабрики в таком захолустье, куда, в случае вторжения, не добралась бы ни она уважающая себя иностранная армия. Это обеспечивало Китаю стабильное производство на случай войны. Затея собрала тысячи неприкаянных горожан без гроша в кармане: для самоотверженных строителей переезд сулил твердую материальную поддержку партии. Условия казались манящими, а сроки строительства – безобидно короткими, и тысячи горожан, едва сводящих концы с концами, решились бросить свои унылые квартиры и отправились в нищие районы Китая служить на «третьем фронте». Городские трудились бок о бок с крестьянами, зажимали носы от деревенской нищеты и запрещали детям заводить неподобающих друзей – чтобы те ненароком не наплодили внуков и не остались в этой небом забытой дыре на еще одно поколение. Но те все равно заводили, а партия, сулившая мигрантам городское жилье по завершению стройки, все не спешила выполнять обещания. К концу семидесятых, когда возвращение отложили еще на несколько лет, сдались даже самые упрямые. Родители младшей Юэ, хоть и выросли в деревне, чуть не в каждой фразе умудрялись похвастаться своим пекинским происхождением. Со временем хвастовство даже обросло поддельными воспоминаниями: Юэ подглядела, как отец плачет, разглядывая журнальную фотографию Запретного Города и площади Тяньаньмэнь, и не могла понять: он тоскует по прошлому, которое выдумал, или по будущему, которое вряд ли настанет? Они запрещали ей дружить с деревенской шпаной, заставляли учиться лучше сверстников, чтобы в будущем поступить в Пекинский университет и не проиграть городским абитуриентам. Младшая Юэ злилась, но слушалась – почти всегда. Единственным ее непослушанием стала дружба со старшей Юэ – смешливой деревенской девчонкой, которая с трудом читала иероглифы, и в свои шестнадцать кокетничала не хуже, чем гонконгские кинозвезды.
Ба Юэ имела привычку выходить в школу заранее, чтобы по дороге незаметно свернуть к ущелью. Там, под грудой камней прятались сокровища – книги старосты Хэ, красивого строгого мужчины старше нее на двадцать пять лет, который менял рубашки каждые три дня и говорил с надменным пекинским выговором, но оставил ошметки своего блестящего мозга в неисправном токарном станке, потому что стал близорук из-за книг и при проверках был вынужден опускать нос ближе дозволенного. После смерти старосты Хэ соседи разобрали нехитрое добро, на книги позарился Лао Ван, а потом и Лу Гоцян с женой – во время жарких споров часть драгоценных книг была сброшена в ущелье, и ни одна из сторон не пожелала спуститься за вожделенным богатством. Ба Юэ высушила их от родниковой воды и ошметков кленовых листьев, и спрятала в камнях, а в будние дни вставала раньше на один урок, чтобы успеть прочитать пару десятков страниц. Утро 25 апреля началось со сцены в «Мадам Бовари», где Эмма с любовником катаются в карете по Лиону, опустив шторки, и Ба Юэ боялась выдохнуть, чтобы не нарушить томительную непристойность текста. Вместо обычных 6:30 она захлопнула книжку в 6:45, и за пятнадцать минут успела бы добежать до школы, но моросивший дождь вдруг сменился сплошным ливнем. Ручей, спускавшийся вниз по ущелью, немедленно вышел из берегов, излившись на соседние камни, а Ба Юэ вместо удобных пекинских тапочек надела мамины туфли на каблуке, из которых ее ноги торопливо выскальзывали на свободу, столкнувшись с малейшими сложностями. Ба Юэ спряталась в крошечном гроте, испачкав блузку о земляной вал, и трусливо смотрела на скользкие скособоченные валуны, ведущие в школу и в пропасть. Учитель не будет ругаться, потому что образование в этой деревне никому не нужно, но оно нужно ее отцу, который ждет, что Ба Юэ поступит в Пекинский университет экономики и финансов, и оно нужно ее матери, которая ждет, что Ба Юэ выйдет замуж за выпускника Пекинского университета экономики и финансов, но Ба Юэ плакала, глядя на дождь, потому что все неспортивные девочки любят плакать, и гексаграмма «пи» доходит до своего предела, изливаясь в «тай», а судьба приходит в жизнь августовской Юэ с гитарными аккордами, не похожими ни на что.
Музыка, разрывающая ее сердце на тысячи танцующих Юэ, заиграла из розовых зарослей персика. Над магнитофоном сгорбилась девочка из класса постарше – подружка по несчастью, еще одна прокаженная с унизительным именем, печатью родительского разочарования. Если бы вместо них на свет появились белые, крепкие мальчики, тем бы досталось по счастливому имени от местного гадателя, который за пару юаней предсказывал судьбы новорожденных. Но стоило ли тратиться на девчонок? Родители двух Юэ не пожелали даже открыть словарь именных иероглифов и выдумали имена в самый день несчастливых родов, равнодушно сверившись с календарем.
В отличие от Ба Юэ, старшая Ци Юэ была деревенской и по отцу, и по деду, и наверное, по всем прадедам с Цинских времен, и младшей Юэ, конечно, было запрещено общаться с ней. Но в руках крестьянская Юэ держала чудо.
— Учитель говорит, что ты единственная отличница на всю школу, — Ци Юэ хитро улыбнулась, не поворачивая головы. — А тоже прогуливаешь.
— Что он поет? — тихо спросила Ба Юэ, прикусив смущение.
— Одному Небу известно, — Ци Юэ полезла в холщовую сумку с истертой красной звездой и достала маленькую квадратную коробку с четырьмя иностранными юношами. — Староста Хэ говорил, что здесь поется «я хочу держать тебя за руку», но может, это и вранье – кажется, он сам был не прочь подержать меня за руку. А кто теперь разберет?
Младшая Юэ рассматривала почти неотличимые друг от друга лица на обложке кассеты и почувствовала немедленную потребность узнать, кто из них поет.
— Мне нравится крайний правый, с детским лицом, — сообщила Ци Юэ, мечтательно подставив лицо опадающим цветам персика. — Но замуж я выйду за того, что слева.
— Почему? — прошептала Ба Юэ. Каждый вопрос давался мучительно. Что если родители узнают про разговор с деревенской девочкой, что если поймут вечером, по выражению лица или запаху? Но от новой подружки не пахло провинцией – только персиковым цветом и западом, музыкой, кинопленкой, гонконгским диалектом. Ци Юэ закрывала глаза и качала головой в такт песне, даже подпевала беззвучно, как будто знала иностранные слова, и Ба Юэ боялась пошевелиться, потому что волосы Ци Юэ метались в таком беспорядке, который бывает только у актрис в гонконгских фильмах, и не бывает у крестьянок, и грудь была чуть-чуть больше, чем у других девочек в школе, а талия – чуть-чуть меньше. Они прослушали весь альбом, и сердце Ба Юэ бешено стучало о ребра, потому что за один пропущенный урок она успела влюбиться пять раз – в красивую Ци Юэ, и в четверых музыкантов с обложки кассеты.
— Потому что он самый грустный из них, — наконец ответила Ци Юэ. — Понимать бы все-таки, что они поют. Дурацкий английский. Сколько извилин нужно, чтобы его выучить? Явно больше, чем у меня. Может, у тебя хватит?
У Ба Юэ хватило. На следующий день она притащила в школу английский словарь, который пылился на полке с тех пор, как дедушка отобрал его у опального профессора-реакционера. Ци Юэ зря подозревала старосту Хэ в дурных намерениях – в песне и впрямь пелось «я хочу держать тебя за руку». Когда они перевели все песни с альбома, Ци Юэ стала подозревать, что выйти замуж за грустного музыканта с обложки будет непросто – слишком много девочек крутится в его голове. Но по-настоящему она оставила эту затею позднее – когда узнала, что в центре Нью-Йорка его застрелил сумасшедший фанат, и случилось это почти двадцать лет назад, еще до рождения обеих Юэ.
8.
У Гао сложились трудные отношения на работе. Шепот за церковными колоннами, затихающий при его приближении. Долгие взгляды коллег, прятавшиеся в пол, в углы, в черноту одеяний, стоило Гао поймать их тяжесть.
До ухода падре Франческо Гао был учеником-любимчиком, скромным, подающим надежды шутником. Его обожали священнослужители Церкви святой Екатерины. В неприятный декабрьский день старый падре поскользнулся на пролитом масле возле уличных тележек с тофу, и очень скоро стало ясно – общину ждут перемены. Падре слег, старые кости заживали медленно, врачи не давали прогнозов. Лечение осуществлялось за счет церкви, но денег не хватало. Церковное расписание начало сползать, прихожане, то и дело натыкавшиеся на закрытие двери, со временем перестали возвращаться. Гао и не думал становиться главным отцом Церкви Святой Екатерины, он ведь держался на правах ученика. Но навещая учителя в больничной палате, Гао слышал, как много тот говорил о смерти, как мечтал вернуться в родную Италию, в прохладу Санта-Праседе посреди жаркого Рима. Падре бредил морем.
Гао тогда было тридцать лет. Он помог учителю после выписки привести дела в порядок и вернуться в Рим, а сам занялся реорганизацией церкви. Старшие священники не любили читать проповеди, так как на них приходило не более пяти человек, и только в непогоду набирался десяток нищих. Гао стал вести проповеди сам. У него получалось неплохо – за год его чтения стали собирать в церкви больше народу, чем в лучшие времена прежнего руководства. Гао не понимал, почему людям нравится слушать именно его – он делал ровно так, как учил падре Франческо. Озарение пронзило Гао во время одной из проповедей. Священник запнулся, подавившись воспоминанием. Его интонации точно повторяли итальянские интонации родного отца, чьи мессы маленький Гао любил слушать, спрятавшись за самой большой колонной Санта-Мария Маджоре. Они с бабушкой и дедушкой жили в китайском квартале в двух шагах от римской базилики. Гремел бум китайской иммиграции. Дэн Сяопин открыл границы для финансовых потоков, и те, кого не подхватила волна новой экономики, утекали против течения – в дальние страны, готовившие им новую жизнь. Тоска по родине бурлила и заваривалась в котлы чайнатаунов прямо в сердце непримиримых западных культур – крошечных филиалов китайской народной республики, не обозначенных на политической карте.
Мама Гао казалась новоприбывшим почти итальянкой – ее родители сбежали в Рим в начале семидесятых, скрываясь от Культурной революции. Она давала им уроки итальянского и английского – этот язык почему-то тоже оказался важен, и много помогала свыкнуться с местной жизнью: учила, где найти продукты для зимнего «хого», как платить за коммунальные услуги и избегать конфликтов с местными.
Папа Гао не жил с ними.
В отличие от сверстников, Гао носил китайскую фамилию дедушки. Мама объясняла это просто: папу приняли в семью ангелы и Иисус, а они не носят фамилию. Маленький Гао Ди всегда думал, что папа ушел от них к Богу, и втайне очень об этом горевал. Однажды он поделился с матерью своими сомнениями в правоте отца, и мама рассказала кое-что, от чего мир Гао перевернулся с ног на голову. Папа не уходил от них. Наоборот. Папа спустился к маме из своей ангельской семьи с тем, чтобы подарить им маленького Гао Ди. В тот день Гао поверил в Бога и понял, что будет служить ему всю жизнь. История его рождения – это и история Иисуса. Гао никому не сказал о своем открытии.
Уже много позже, после переезда семьи в Шанхай, школьник впервые поведал обо всем другому человеку – соседу по парте, Китамуре Йоши. Гао и сам не знал, что толкнуло его на откровения. Слова лились бесконечно, Йоши смотрел с провокационной мягкостью. В какой-то момент Гао остановился и неожиданно для себя произнес: “Моя мать была прихожанкой Санта-Мария Маджоре. Мой отец исповедовал ее. А потом сделал ей ребенка”. И эта история уже не так походила на историю Иисуса.
Священники говорили Гао: тот, о ком ты говоришь на своих проповедях, это не наш Бог. Гао знал. Это был его Бог, которого Гао выдумал, чтобы жить дальше. Бог коллег был другим.
Каким был Бог на самом деле?
С годами Гао понимал это хуже.
***
Фиона: На днях что-то произошло.
Фиона: Бэй? Бэй, вы здесь?
Бэй: Для тебя – да.
Фиона: Вы знаете, насколько важным человеком стали для меня? Я хочу, чтобы между нами никогда не было лжи. Единственный кусок вселенной, где все будет по-честному.
Бэй: Я никогда не врала тебе, Фиона. И ты – мне, если я правильно успела понять, что ты за человек.
Фиона: Я врала вам все время.
Фиона: …пишет.
Фиона: Простите. И вам, и себе.
Фиона: Бэй?
Фиона: Бэй, вы же здесь?
Бэй: Я слушаю тебя.
Фиона:…пишет
Фиона:…пишет
Бэй: Чувствую, меня ждет новый том «Троецарствия».
Фиона:…пишет
Фиона: Знаете, я его впервые увидела два года назад. Он разговаривал с кем-то и жестикулировал книжкой – такой потрепанной, зачитанной книжкой в кожаном переплете. Не развязно жестикулировал, а естественно, как будто он в западном фильме. Я только мельком увидела его профиль, и по приподнятым бровям мне показалось, что он любит шутить. Я смотрела ему в спину и думала о том, что хочу прикоснуться к нему – провести рукой по плечам, по позвоночнику к пояснице. Я сейчас думаю – как вообще можно влюбиться, увидев человека со спины? Я врала вам, Бэй. Я не страдаю из-за греха. Я страдаю из-за несчастной любви. Каждую минуту своей жизни я думаю: почему его нет рядом, мне так нужно, чтобы он был рядом, почему его нет. Только это. От этих мыслей голова как чугунный колокол. Мне не больно от вины. Мне больно, потому что мне не дают, чего я хочу. Я капризный ребенок, а не кающаяся грешница. Я всегда знала, и всегда стыдилась. А теперь мне не стыдно.
Бэй:…пишет
Бэй: Что же изменилось? Теперь твоя любовь – счастливая?
Фиона: Теперь мне наплевать. И на счастье, и на правила. Я заявляю себе, Богу и вам – я люблю, и это важнее, чем счастье. Важнее, чем совесть. Кто нам придумал правила? Если нужно, я отдам все: и свою жизнь, и свою вину. И свою боль.
Бэй: А чужую?
Фиона: Да-да, конечно, это тоже. Пытаюсь найти в себе чувство вины и не нахожу. О, знал бы мой возлюбленный, какой я ужасный человек! Он тоже думает, что я мучаюсь из-за мужа. А мне настолько все равно.
Бэй: Как же ты в себе заблуждаешься. А если он не захочет отпускать? Если он любит тебя?
Фиона: Если даже любит – а что я могу поделать? Это его любовь. Каждый сам в ответе за свою. О, я тебе расскажу, что такое любовь. Это совсем не то, что все думают! Я сегодня впервые в жизни готова сказать кому-то, что люблю.
Бэй: Ты на грани ада, Фиона. Не того, про который написано в Библии, а другого ада, в котором ты сама вываришь свою душу.
Бэй: Фиона? Ты еще тут?
Фиона: Ты говорила, что нужно освободиться. Почему теперь, когда это произошло, ты говоришь, что я неправа? Где я неправа?
Бэй: Это не свобода, Фиона. Это снова желание. Ты совершаешь одну и ту же ошибку, забывая: есть участь более страшная, чем жизнь без любви.
Фиона: Нет такой участи.
Бэй: Твоя жизнь течет естественно, она дала тебе такое тело, такой дом и такого мужа. Теряя что-то из естественного, взамен ты приобретаешь искусственное. Ты несчастна и в одном шаге от еще большего несчастья. И если ты хочешь туда пойти, то знай – желания приведут тебя к цели.
Фиона: А не все ли равно, Бэй? Мы с тобой хотим убить себя, в конце-то концов! Нет счастливых и несчастных людей, как нет плохих и хороших. Вопрос в том, кому ты врешь: себе и всем остальным или кому-то одному из этих двоих. Если ты не можешь понять моих слов, нарисуй их на двух пересекающихся осях. Жизнь – это сплошное вранье, вранье и скука, мы все мучаемся от скуки, и врем друг другу, что не скучаем. Что жизнь может мне предложить против вранья и скуки? Только желания. Только потери. И я готова их принять, я готова унижаться перед жизнью, перед родителями, перед мужчиной, который не может или не хочет быть со мной – потому что только это меня излечит от скуки и вранья. Я человек, я создана для любви и страдания.
Бэй: Никто не создан для страдания. И для любви, если на то пошло.
Фиона: Тогда для чего?
Бэй: Ты задаешь неправильный вопрос.
Фиона: Прощай, Бэй.
Бэй: Фиона?
Бэй: Фиона?
***
— Я читал вашу Библию, падре. Много раз, от корки до корки. Нет, вру. На исповеди вру, надо же! Читал два раза, второй – просто пролистывал. Это невозможно читать, падре: они только и делают, что выдумывают и противоречат друг другу. В вашей Библии, падре, говорят, что после смерти самое оно только и начинается. Как вы думаете, Бог обманывает нас? Может, он любит нас и хочет уберечь нас от правды – я бы понял такого Бога. Это просто мир у него такой получился – люди страдают на земле, страдают, а потом все заканчивается. Такой вот мир. Но он нас любит и не может прямо об этом сказать, он должен уберечь, потом ведь нам будет все равно, а пока его слова облегчат нам страдания. Милосердный бог – это бог-обманщик.
Падре рассматривал складки своей сутаны на коленях, сложенные руки, светящиеся белым пятном в полумраке исповедальни. Гао не решался поднять глаза – чтобы ненароком не узнать знакомый профиль за деревянной решеткой.
— Я очень хочу умереть, падре, но ведь боюсь. В моей жизни ничего не случалось – вот вроде бы когда-то обещало случиться, но не случалось. За всю жизнь ничего не произошло. А что если и после смерти ничего не произойдет? Совсем тоска. Ты просыпаешься – или не просыпаешься, если повезет, но если все-таки просыпаешься – а вокруг ничего. Мертвые. Время идет. Растут ногти и волосы. Наверху над могилой ходят живые, рожают детей. Подкладывают к тебе новых мертвых. Хоронят детей, хоронят друг друга. Зачем они рожают детей, если они их все равно положат сюда? Ну может, не они, ну повезет им, положат другие дети. Но все равно же – сюда. И за всю их жизнь ничего не произойдет, и за всю жизнь их детей ничего не произойдет, и за всю жизнь их внуков – я знаю, я пробовал, я жил, я живу. Каждый день. И вот я лежу мертвый в могиле, и там тоже ничего не происходит. Растут ногти и волосы. Так и хочешь закричать: да перестаньте вы уже нас рожать, дуры!
Падре подумал: это смешно, как он боится пересечься взглядом с другом. Как будто сам лично его обманул.
— Мы в психотерапии всегда заставляем их искать причину. Давай, вываливай мне на ковер свою душу, пока ты не начнешь ползать в слезах и тосковать по мамочке, которая не оценила твой первый сделанный для нее рисунок. Мы ищем причину – и эта причина в непрожитой боли, в стыде, в родителях и супругах, в детях, в нелюбимом деле, в любимом деле, в страхах, в сдерживаемом гневе, в изменах, в болезнях, в неисполнившихся мечтах, в предательстве, в одиночестве, в несправедливости. Мы доискиваемся причины, радуемся и заканчиваем терапию. Пациент плачет, он счастлив, мы открыли ему Бога, нашли в самом его сердце. И он потом еще живет счастливый какое-то время, пока наконец не понимает: оттого что он обрел Бога, мир ни на цунь не изменился. Младенцы умирают от неизлечимых болезней, жены изменяют мужьям, старики ходят под себя и неделями ждут звонка от детей. А он как дурак идет с веселой улыбкой и Богом в сердце по улице, вот это молодец! Вот это победа! Вся жизнь просветленных – это борьба. Реальность или Бог. Кто кого. Изо дня в день мочалят друг друга. Мы в психотерапии всегда ищем причину, а зачем, если причина – вот она. Ты знаешь свою причину, падре, и я знаю свою. Вон те школьницы знают свои, и тот старик свою тоже знает. А у той проститутки – у нее, может, нет причины, никакой трагедии в жизни нет, но она все равно плачет. Молится и плачет, и знает свою причину, которой нет, и твою причину, падре, и мою причину. И каждый из нас знает. Ну честное слово, падре, то что вы здесь говорите вашим клиентам про рай, и то, что я говорю своим про позитивное мышление – это просто позор. Мы с вами отлично знаем, что происходит. И не надо думать, что они не знают.
Последние слова Иосиф пробормотал неразборчиво, послышался характерный щелчок, затем еще раз. Падре бросило в краску – следовало возразить, но робкая немота стянула горло. Священник кашлянул. Доктор чертыхнулся и пробормотал извинения, вытащив изо рта незажженную сигарету.
— Ты пришел исповедоваться, сын мой, — сказал падре, почти проглотив нелепое “сын мой”. Гао даже не попытался изменить голос, как делал это с Фэй. Доктор Китамура прекрасно знал, с кем разговаривает. — Так исповедуйся. Ты свою причину знаешь, и пришло твое время рассказать ее Богу. В которого ты не веришь.
Последнюю фразу падре прошептал одними губами и подумал что-то еще, даже более обидное.
«В которого не верю я».
Иосиф хмыкнул, зашуршал по карманам – прятал обратно сигареты. По церкви растекался аромат западных благовоний, так непохожих на китайские. Мирт и ладан, сандаловое дерево. Память об ускользающем рае.
— Да, я пришел исповедоваться. Но не Богу, а тебе, Гао. Я тебе расскажу. Знаешь, когда я решил, что стану психотерапевтом? На третьем курсе. Отец одноклассника взял меня в свой кабинет ассистентом еще до выпуска. Угадай, за какие заслуги. Я излечил его сына от гомосексуализма – подложил к нему в постель пьяную Биньбинь, а на утро оказалось, что Биньбинь беременна – вот так сюрприз. О, эти невинные университетские времена. Мы работали в клинике при Шанхайском Институте Психоанализа, люди становились в очередь, как на аборты. Кризис среднего возраста, биполярное расстройство, депрессия, депрессия, стресс, депрессия. Знаешь, как часто мне говорили «я больше не хочу жить»? Боже. Я уже и сам задался мыслью: неужели жизнь такое дерьмо, что она совсем никому не нужна. А они, выходя от меня, становились в очередь в соседние кабинеты – к кардиологу, к урологу, к гастроэнтерологу. Понимаешь, эти ублюдки все так же бегали по утрам, заказывали по пять блюд на обед и еще надеялись на секс. И думали, не оборвать ли им такую жизнь. Понимаешь, Гао, каким мудаком надо быть, чтобы хотеть умереть и все равно интересоваться, что там под юбкой у секретарши? Людей невозможно любить, когда знаешь их так близко. Можно жалеть. Но у меня не такое хорошее сердце, падре. Однажды ко мне пришла женщина и сказала «я хочу умереть», а я ответил «вон окно, прыгни, пожалуйста». Это был мой первый излеченный пациент. А дети. Мамочки водили ко мне нервных подростков. Я сопереживал каждому, я выкладывался на сто, на двести. Каждый новый ребенок говорил мне одно и то же: отвали нахер от меня, Фрейд недоделанный, я просто хочу умереть. Я заводился, хотел их видеть чаще, я стал одержим собственными пациентами. Но мамочки твердили одно: доктор, сберегите его от суицида до совершеннолетия, а дальше он разберется. Им вторил супервайзер – с детской психикой шутки плохи. Лучше напугать их, заставить спрятать тревогу поглубже, вырастить нормальных невротиков. Лучше, чем подбирать трупы у порога больницы. Но дио мио, падре, гордыня – худший из грехов. Я придумал, как их вылечить. Я брал за шкирку этих четырнадцатилетних поэтов-смертников и ставил на подоконник, вкладывал ножницы им в руки, требовал резать, орал на них, подталкивал в спину. Я смаковал их никчемность, унижал, издевался над ними. Знаешь, это ведь подсудное дело, падре. Но детишки за эту жестокость проникались ко мне таким фантастическим доверием, о котором и не может мечтать посредственный врач. Падре, мой метод работал безотказно. Ни одного трупа под окнами, ни одного потенциального невротика. Я чуть было не опубликовал сенсационную работу по детской психологии, но редактор альманаха вовремя направил статью главврачу клиники. Ее не пустили в печать. Меня чуть не уволили – оставили, только испугавшись ответного шантажа. Такой врач мог опозорить имя больницы на весь Шанхай. Меня не подпускали к детям, супервайзер присутствовал на всех сеансах и фактически вел их за меня. Он говорил детям: ваши родители любят вас, и ругают только из любви, одноклассники перестанут вас бить, если вы не будете привлекать их внимание. Дети говорили ему: отсоси у Фрейда, дебила кусок, и продолжали резать руки. Я больше не мог работать. По крайней мере, сам. Мне был нужен сообщник. И я придумал Бэй. Завел аккаунт на сайте, популярном среди школьников. Бэй оказалась куда влиятельнее, чем я мог представить. Может, из-за анонимности, а может, потому что она девочка. Она стала даже лучшим психологом, чем я. Моя реальная карьера уже завершилась: я целыми днями крутился на стуле, выслушивая жалобы на неверных мужей и ревнивых жен, а Бэй стала иконой угнетенных подростков. Она отнимала столько времени! Я не спал. Со временем я стал ее ненавидеть, нарочно саботировал ее работу, заставлял делать ошибки. Сука Бэй, у нее все равно было какое-то дьявольское обаяние, от которого у подростков текли слюни и отключалась голова. Я уволился с работы. У меня был чертов фан-клуб, который следовало как-то контролировать. И это были уже не те детки, которых мамаши водили ко мне – одинокие, лишенные внимания занятых родителей, обреченные на изоляцию в обществе из-за социального неравенства, учащиеся лучших шанхайских школ, читавшие и моего Фрейда, и моего Фромма. Нет, это была толпа нытиков и неудачников, настолько социально не приспособленных и лишенных чувства ответственности, что даже звезда Бэй не могла привести их в чувство. Это превратилось в игру. Я подталкивал их к самой пропасти и ждал, что же будет дальше. Прыгнет или нет? Мы с Бэй делали ставки. Из всех, кого я доводил до грани лично, решились всего трое. Двоих мне удалось вовремя схватить за шкирку. Дио мио, падре – мне все до такой степени опротивело, что я не знал, протяну руку или нет. Ты знаешь, насколько это инстинктивный жест? Я ничего не загадывал, просто ждал, как отреагирует мое тело сегодня. Третьему я дал умереть. Семнадцатое марта и на удивление теплый день. Последние годы в Шанхае стояли холодные весны, а тогда розовые магнолии уже цвели по всему кампусу университета – как сейчас помню. Я пришел к нему на лекцию по поэтике конфуцианских текстов. Обсуждался утерянный канон о музыке, сожженный легистами при Цинь Шихуане. Профессор, кажется, говорил, что потеря не слишком велика – все, что нужно знать о музыке, сказано в Ли-цзи, Книге ритуала. И тут мой пацан встает и говорит: «В каноне о музыке не было ни слова о музыке. Искусный лжец из царства Лу хотел рассказать вам о том, чего вы так сами и не поняли за две гребаные тысячи лет. О том, как сложил эту мелодию с помощью человеческого, настроил цинь с помощью природного, исполнил с помощью обрядов и долга, наполнил ее великой чистотой. Ведь настоящая мелодия сначала соответствует людским делам, согласуется с естественными законами, осуществляется с помощью пяти добродетелей, отвечает естественности; затем она приводит к гармонии четыре времени года, к великому единству – всю тьму вещей. Вот о чем он хотел втолковать вам, профессор. Канон о музыке – про жизнь, конец которой приходит без начала. Вращается ли небо, профессор?». Его выгнали, и мне пришлось выйти вслед. Парень долго прикуривал, руки дрожали, а на лице – ни тени страха, спокойствие как посреди океана. Сел на подоконник с сигаретой, прямо под пожарную сигнализацию. И включил карманный кассетник – я таких уже лет десять не видел. Сентиментальная академическая соната, западная и незнакомая. Рассматривал меня с хамским вниманием. «У нас меняют окна, — сказал он мне. Как будто понимал, с кем говорит. — Они еще не закреплены. Если надавить, то можно вылететь. Весь университет спорит, кто вывалится первым». И я сказал ему, что я – Бэй. Что пришел посмотреть на то, как он будет первым. В такие моменты они обычно тянутся поговорить. Напоследок поклянчить причину жить. Им всем кажется: может, они что-то упустили? Этому не казалось. Я тоже вытащил сигареты, парень мне улыбнулся и сказал, что в других обстоятельствах попытался бы со мной переспать. А потом вытолкнул стекло локтем и упал назад. Нырнул, как девочки-спортсменки на олимпийских соревнованиях. Рыбкой вниз. Мне кажется, я даже с места не дернулся. Не протянул руку – прикуривал. Вся эта история уложилась в один обеденный перерыв. Я возвращался в клинику, и всю дорогу думал – что за музыка играла из его приемника? Очень привязчивая мелодия.
Иосиф запнулся, и долго молчал, а падре хотелось дальше – он чуть было не попросил доктора продолжить, против церковного протокола – по старой дружбе. Падре чувствовал солоноватый привкус на губах, и знал, что эта кровь – Иосифа, мертвого мальчика и его собственная.
— Бэй надоела, — строго сказал доктор, вернувшись на эту сторону света. — Я бы последовал примеру своего юного героя, если бы не господин Сун – фантастический ублюдок, морда на рекламе Шанхай Инвест Банка. Любит русское искусство, может, слышал? Его трусливый сын все ему рассказал про демона-лисицу из интернета, которая снится ему и тянет в песочные курганы. Папочка, несмотря на заплывшую физиономию, соображал тогда быстрее всех ублюдков Шанхая. Он нашел меня, вытащил за шкирятник из квартиры и посадил за карточный стол. Правила игры – для идиотов, смысл – в обмане. Ты хоть представляешь, как это просто – обманывать людей? У Суна была и более интересная работа, тонкая, грязная, которую мне не могла предложить ни одна клиника, ни один самый извращенный пациент. Бэй навсегда потонула в прошлом, как детская игрушка, проводник в несуществующий мир. Пластмассовая машинка, с которой ты воображал себя гонщиком. Динозавр, которого убивал на доисторической охоте. Космический корабль, из которого ты ясно видел свое будущее – в звездах, в кристально чистой темноте. Бэй стала моей очередной несбывшейся историей. Мечтой, затоптанной буднями – мечтой о смерти, падре. Это такая боль – желать смерти и так позорно бояться ее. Все равно, что мечтать стать пилотом и чувствовать головокружение от высоты. Это выбивает почву из-под ног, это так несправедливо. Я врач, падре, я знаю, о чем говорю. Бэй – персонаж, придуманный, чтобы говорить о смерти. Со всеми, с каждым, переживать ее день за днем и оставаться в безопасности. Помнишь, я рассказывал про Аокигахару? Я так же жалок, как и эти самоубийцы. Мне даже умереть одному страшно. Если умирать, то всем самолетом. Всем поездом. Или хотя бы с подружкой – взявшись за руки.
Старое дерево тревожно скрипнуло – Иосиф отклонился назад, вальяжно вытянув ноги. Исповедоваться в грехах следовало, стоя на коленях. Гао знал: если Иосиф напускает безразличный вид, значит внутри него – ад. Йоши прислонился к решетке исповедальни, и пряди черных волос, что чуть длиннее остальных, залезли в резные отверстия, оказались на стороне священника. Пересекли одну из самых важных, интимных границ. Гао коснулся пальцами мягких кончиков, думая – заметит или нет.
— Я познакомился с девочкой, падре. Она взяла меня за эту самую руку. Отвела туда, куда я стремился попасть всю свою жизнь, куда боялся идти. А потом зачем-то вернула с того света. Ты не спрашивал, как у меня дела. Рассказываю: на прошлой неделе я умер и воскрес. И знаешь, о чем я подумал, когда воскрес? Я лежал мокрый на жестком асфальте, одно из запястий болело – вывихнул при падении. На мне сидела мокрая девочка с желтыми волосами, и сквозь нее проходил лунный свет. Сквозь волосы и кожу, прямо сквозь ее нутро, сквозь живот и пальцы. Я понимал, что только что умер. Со мной наконец-то что-то произошло. От этой мысли у меня даже встал – а тут надо признаться, падре, последние года два подобного за собой не припомню.
Губы Иосифа растянулись с трогательной виноватостью, и тут Гао случайно встретился с ним взглядом. Йоши наклонился к священнику и зашептал, почти касаясь губами дерева, впитавшего дыхание сотни прихожан, их признания, ложь и жалость к себе.
-Я пришел сказать тебе, падре. Есть что-то, отнимающее у моей жизни весь ее цвет. Это что-то сродни болезни. Те, кто никогда ею не страдал, при всей чуткости души, не могут понять. Всякий зараженный обречен. Есть лекарства, которые снимают боль и продлевают нам жизнь. Я создал такое лекарство. За это мне светит тюрьма, но ведь на исповеди можно? Я создал лекарство – ее, Бэй. Но когда моя болезнь прошла глубже, я стал равнодушен к опасности и забыл мою вакцину в незапертой комнате. Она не помогла мне – почему она должна была помогать еще кому-то? На прошлой неделе я впервые за последние два года зашел на сайт под старым аккаунтом Бэй. Кое-что случилось, падре. Сообщество разрослось, само по себе. Больные только больше заражали друг друга. Я подумал – вот чем больница стала без врача, лагерем зачумленных, нарывом, неохраняемым лепрозорием. Но самое странное – по веткам форума, по личным сообщениям, я понял, что Бэй жива. Кто-то взломал аккаунт и уже несколько лет выдает себя за Бэй. Мой самозванец, падре, глуп и опасен. Я, как одержимый, читал каждое его сообщение, и не понимал, чего он добивается. Он непоследователен, неубедителен, у него нет морали и нет ритуала. Старшее поколение еще помнит свою Бэй, и ходит за ним, как за императором их маленькой аутопожирающей вселенной. Молодые боятся спорить. Новая Бэй – дура, а возможно, и женщина. И она – убийца, падре. Но не бойся, она не достаточно хороша, чтобы повести кого-то на смерть. Большее, на что она способна – это подтолкнуть в спину падающего человека. Бэй не настоящая, Гао. Ей наплевать на мертвые и живые души. Такие люди могут преследовать только простые цели. Твоего прихожанина убил не демон смерти, а корыстный человек.
За окном смеркалось. В приоткрытую дверь задуло осенью, мелькнуло грозовое небо. Гао вспомнился цвет листвы перед штормом – насильно изумрудный, как предчувствие смерти. Иосифу вспомнилась музыка мертвеца.
9.
Когда пробил роковой час, Ци Юэ стирала белье в уличном рукомойнике. Ба Юэ получила из Пекина посылку – родственники прислали подержанный японский магнитофон фирмы Сони, подарок на ее семнадцатилетие. Юэ сразу же примчалась к подруге, зашедшись радостью, села на мокрую траву рядом с рукомойником, гордо повертела в руках новинку и вдруг похолодела. Кассеты не помещались в магнитофон, плоское и круглое отделение предназначалось для чего-то другого, неизвестного обеим Юэ. Их маленький приемник уже никуда не годился – что-то сломалось в музыкальном механизме, и катушки со старческой истеричностью зажевывали пленку кассет. Новый магнитофон мог бы стать их спасением, но оказался бесполезной городской игрушкой, которую в деревне не приспособишь даже под цветочный горшок или садовое украшение.
Пока младшая Юэ помогала старшей развешивать простыни, с берегов Хуанхэ спустился туман, и предчувствие будущего на девичьих лицах спряталось за бьющимися на ветру белыми полотнами. Очертания гор темнели на востоке, точно горбатая спина дракона, который нес им счастье, но сбился с пути. Едва ли кто тогда думал, что туман, унесший беззаботную юность Ци Юэ и Ба Юэ, уже сильно отличался от старой дымки, покрывавшей китайскую землю в те времена, когда поэт Ли Бо мучился от похмелья в соседнем уезде. Республика праздновала десятилетнюю годовщину экономических реформ Дэн Сяопина, и промышленный смог производств уже достигал крошечных деревень провинции Гуйчжоу.
Ба Юэ подумала о своем новом красивом магнитофоне и едва не расплакалась от обиды, но Ци Юэ вдруг вынырнула из-за мокрого пододеяльника и поцеловала ее в ухо. Пока Ба Юэ растерянно вдыхала мыльный запах свежего белья, подруга растянула рубашки отца на длинных веревках, напевая “она влюблена в меня, и мне хорошо”, и посмеиваясь то ли над своим гуйчжоуским акцентом, то ли над самой любовью. По земле скользнула тень. Край простыни взметнулся с порывом ветра, приоткрыв фигуру, в густом тумане почти лишенную цвета.
— Вы – две Юэ? — низкий мужской голос остановил быстрые руки девушек, словно отлаженный механизм.
— А тебе чего нужно? — опомнилась Ци Юэ.
Юноша достал из кармана пачку сигарет и щелчком выбил две. Ци Юэ демонстративно отвернулась от протянутой сигареты. Девочки не спросили, как его зовут, он и сам не счел нужным представиться – гангстера Люй Хэ знала вся деревня.
Люй Хэ был одним из тех, кто выходил на улицу после комендантского часа, когда Ба Юэ сидела с учебниками у окна. С наступлением темноты его банда прогуливалась по району, слушая громкую музыку из приемника и на ходу чокаясь бутылками пива «Циндао». После окончания школы все юноши шли на завод, а самые ленивые оставались помогать родителям в поле, но банда Люй Хэ презирала труд. В будни они слонялись по деревне, мешая людям спать, а в выходные давали представления в старом здании склада, на которые втихаря ходили некоторые смелые взрослые и молодые парни с завода, а иногда и девушки. Ставили, в основном, Ибсена и Чехова, иногда что-то китайское. Родители Ба Юэ не могли представить себе более гнусной компании для дочери, да и сама Юэ покрывалась мурашками от вида рослого наглого Люй Хэ с магнитофоном на татуированном плече, с банкой «Циндао» в кармане растянутых джинсов и спутанными волосами до плеч.
— Позавчера в Шаньчжунлу в уезде Лаодун случился оползень, — деловито сообщил он. — Наша газета тоже про это писала. У Гун Саньцзы там родственники, их эвакуировали перед самым началом и поместили в ночлежку, но ночлежка, оказалось, не была рассчитана на тысячу беженцев и обвалилась. Дом у них за горой Хошань, оползень до него так и не добрался. В общем, все их вещи прислали Гун Саньцзы, и среди них есть видеокамера. Мы в клубе ставим «Грозу», и собираемся снять видео. Отправим его в Пекин, в Большой Национальный Театр. Но учительнице Синь Пинь уже сорок лет, и хотя лучше нее на сцене никого не было и не будет, но мы сняли видео, и всем было видно, что ей сорок, а мне двадцать три. Она сказала: для Пекина так не пойдет, ставь вместо меня одну из Юэ. Которая из вас умеет играть?
Люй Хэ так страшно прищурился, что тень от ресниц очертила разбойничьи уйгурские скулы, и Ба Юэ схватила подругу за руку. Ци Юэ ничего не ответила, даже не изменилась в лице, но младшая Юэ почувствовала быстро бьющееся сердце в ее ладони.
В деревне говорили, что учительница Синь Пинь, потеряв работу в школе, совсем позабыла стыд. Раньше она вела в местной школе театральный кружок, но три года назад директор упразднил эту должность — деревня богатела, и в каждом доме теперь был телевизор, с тем и надобность в деревенском театре отпала. Люй Хэ с одноклассниками стали последним классом Синь Пинь, и после увольнения учительницы их часто видели вместе — двадцатилетних парней и сорокалетнюю госпожу Синь, и сколько деревенские женщины ни отводили глаза, слухи о ее бесстыдстве облетели весь округ.
— И чего у Синь Пинь возникла такая идея? — надменно пропела Ци Юэ, подставляя взгляду Люй Хэ свою правую щеку под самым красивым яблочным углом. — Какие из нас актрисы? Я даже не читала пьесу. Ты читала?
Ба Юэ кивнула, глядя под ноги. Сердце Ци Юэ горячо шлепнулось ей в ладонь.
— Я читала. Но я не буду играть. Родители ждут меня дома каждый день. Если они узнают, что я ходила на болота после комендантского часа, они больше никогда не выпустят меня одну. Даже в школу.
— Скажешь, что занимаешься с учителем, — отмахнулся Люй Хэ. — Это всего на один спектакль. Месяц прорепетируем, снимем, и дело с концом.
Ба Юэ покраснела. Деревенская трупа давала представления на складе за болотом, но никто из ее друзей не был там. С наступлением темноты в деревне объявлялся комендантский час, и несовершеннолетним запрещалось выходить на улицу без сопровождения. Взрослые могли гулять на свой страх и риск, но к семи все прятались по домам, и те, кто задержался в гостях или в лапшичной старого Чжана, решали заночевать там, и родные засыпали в надежде получить вести к утру, и только нищие и пропойцы продолжали стучать жестяными плошками по заросшей мостовой всю ночь до рассветного часа.
— Боишься? — кивнул Люй Хэ и беззлобно сплюнул под ноги. — А ты? Ты тоже?
Ци Юэ загадочно прикрыла глаза и пожала плечами — так буднично, будто тревога, вплетенная в мокрый туман и запах выстиранных простыней, не трогала ее.
— А ты что же, совсем смелый? Не боишься ни веревок, ни лисьего кладбища? Ты знаешь, почему ввели комендантский час? — Взрослые редко говорили об этом вслух. Улыбка Ци Юэ вдруг показалась зловещей. — Потому что болотами поросли лисьи могилы, Люй Хэ.
Шум разбушевавшихся на ветру простыней захватил смех юноши, и девушки сощурились, разглядывая его гортань.
— Они рассказывали вам об этом в детстве, да? Засыпайте, маленькие Юэ, не то придет бес с лисьего кургана и утопит вас в болоте.
— Каждый год кто-то умирает, — прошептала Ба Юэ. Люй Хэ перестал смеяться.
— Часть твоей души после смерти поднимается на небо и соединяется с ян, а часть — спускается под землю и соединяется с инь, — важно кивнула Ци Юэ. — Если человек кончает с собой, то его иньская душа остается при нем. Она оседает в землю под повешенным, в речной ил под утопленником, по виду напоминает жженые отруби, и если ее сразу не выкопать, она войдет глубоко, но не сольется с инь, а окрепнет и обернется бесом. Такой бес будет слоняться по округе, подыскивая себе замену. Если кто-то из жителей совершит самоубийство, его иньская душа отрубями осыплется на землю, и пока вести об обстоятельствах новой смерти не дойдут до небесной канцелярии, бес успеет проскользнуть в открытые двери к вожделенному инь, оставив вместо себя новую беспокойную душу. Вот что мне рассказывали в детстве, Люй Хэ. И так написано в «Положениях о корнях и травах»
Родители Ба Юэ никогда не говорили такого, строго и без объяснений запрещали выходить из дому по вечерам, но год из года Ба Юэ слышала, что кто-то из деревни снова пропал на болотах. В прошлом году они нашли еще живое тело Лао Ханя и повезли его в городскую больницу, но домой он так и не вернулся. Ба Юэ слышала, как мать говорила соседке: «Лао Хань едва окреп, достал веревку и в палате повесился».
Люй Хэ держался невозмутимо, но в плотном тумане напряжение оседало на коже, быстрее передавалось от тела к телу.
— И от кого мы прячемся в комендантский час? От беса? Или от самих себя? Когда ты последний раз заглядывала в глаза соседям? Думаешь, бесы, толкающие их на самоубийство, обитают в болотах и выходят на охоту только в темное время суток?
— Можешь думать что угодно, Люй Хэ. Но вот что я тебе я расскажу. Помнишь, как в прошлом году старосту хоронили в закрытом гробу, потому что он размозжил себе череп на производстве? Мой папа с ним дружил, и он взял на себя труд сжечь тело после церемонии. Так вот, знаешь, что он там увидел? Лицо старосты Хэ было на месте, только раздулось больше обычного. А вся шея была залита бесформенным сине-серым пятном. Знаешь, отчего такое бывает?
Люй Хэ прищурился и полез в карман за новой сигаретой. Ба Юэ сделала вдох и подумала «только не рассказывай дальше, я не хочу знать, не рассказывай».
Но Ци Юэ рассказала.
Староста Хэ был избран главой деревенского совета, хотя мало кто из активистов понимал, за что ему доверились сельские жители — он не походил ни на кого из деревенских обитателей, и если бы старшее поколение не помнило, как он бегал по улицам в детских штанах с дыркой, его бы, пожалуй, признали за чужеземца. Несмотря на городской душок, староста Хэ чтил предков и не дразнил духов, традиции уважал и за соблюдением комендантского часа следил строго. Но и у такого блистательного человека нашелся изъян: староста Хэ любил театр. В дни представлений он надевал неприметный плащ, прихватывал карманное издание Книги Перемен и шел на болота. Много лет ничего не происходило. Люди, выходившие из дома по вечерам, не внушали не доверия соседям, и потому театральная публика никогда не сбивалась в стайки — зрители подтягивались поодиночке, и заговаривать друг с другом на улице было неловко.
Но однажды к старосте Хэ подошла женщина. Он как раз проходил мимо переправы через мелкий приток Вороньей реки, и она окликнула его с пристани. Ей нужно было переправиться на другой берег, а лодочник уже ушел, и она не могла найти ни одного жителя деревни, который помог бы ей совершить переправу. Хэ понял, что девушка — из деревни на том берегу и местных порядков не знает, и согласился помочь. Пока они плыли, незнакомка рассказала Хэ про приток Вороньей реки: в их деревне ходило поверье, что эти воды затягивают животных и мутят их разум, и при цинских императорах все местные кошки утопли в бурном течении, и потому уже много веков на все окружные деревни не найти ни одного кота. Хэ высадил девушку на соседнем берегу и отчалил. Несмотря на странный рассказ о котах-утопленниках, незнакомка ему понравилась — красавица говорила на чистом красивом китайском и была одета с хорошим городским вкусом. Единственное, что показалось Хэ необычным — это моток веревки, который девушка держала при себе. Уж больно он не вязался с изысканным платьем и белыми руками. Уже подплывая к берегу, староста вдруг заметил в глубине лодки ту самую веревку, забытую девушкой. Он размотал моток и обнаружил, что второй конец насквозь промочен кровью. Тут Хэ понял, что повстречал не живую девушку, а беса-самоубийцу, который отправился в соседнюю деревню за новой жертвой. Он вернулся на тот берег, чтобы предупредить местного старосту. Постучавшись в дом, Хэ понял, что дверь не заперта и увидел в гостиной болтающееся тело старосты. Чудом его удалось привести в чувство. Так Хэ спас человека от злого морока. Казалось бы, повод заважничать. Но Хэ даже не сказал никому, кроме пары близких друзей. По странному стечению обстоятельств, с тех пор его как подменили — староста Хэ начал пропускать собрания, часто выходил из дома без надобности, и по словам жены, поменял вкусы в еде — если раньше ему нравилась гуйчжоуская мясная похлебка, то после того случая он ел только отварной рис, точно постился. Как-то раз они с женой поспорили, не стоит ли позвать строителей помочь с отделкой дома — балки прогнили от сырости и в любой момент могли обвалиться. Чтобы доказать жене абсурдность ее опасений, Хэ решил продемонстрировать крепость домашних балок весьма странным способом. Он поставил табурет посреди комнаты, накинул на шею веревку, обвязал другой конец вокруг балки, и сказал жене: если она считает, что балки прогнившие, пусть немедленно выбьет из-под него табурет. Жена только начала ругаться на Хэ, как вдруг случилось непонятное: табуретка сама выскользнула у Хэ из-под ног, да так резко, что хруст шеи чуть не заглушил хруст обвалившейся балки. Старосту чудом спасли. А еще через неделю он якобы размозжил себе голову на производстве. Разбирая вещи Хэ, жена нашла под его кроватью шмат веревки, почти полностью пропитавшийся кровью.
Ветер стих, мокрые простыни застыли в тумане, распространяя свежий мыльный запах. Все трое решились поднять глаза, только когда мимо пролетела громкая стая ворон. Люй Хэ достал из-за пазухи истрепанную «Грозу» и положил книгу на табуретку возле таза с мокрым бельем и магнитофоном. Его взгляд на секунду задержался на новом магнитофоне “Сони”.
— Красивая штука. Откуда вы берете диски?
— У нас пока нет дисков, — тихо призналась Ба Юэ, глядя себе под ноги.
— Конечно у вас нет. В нашей деревне ни у кого нет, и в соседних городах такого не держат. Мы воруем их у туристов из Гуйяна, когда автобус приходит через соседнюю станцию, если на главной трассе ремонт. Они выходят на ней курить, оставив вещи без присмотра. Иногда попадается что-то стоящее.
Люй Хэ поставил условие — он будет делиться с ними музыкой, если одна из Юэ согласится на роль в “Грозе”. Девочки отошли посоветоваться и бросить жребий. Но бросать оказалось нечего: у Ба Юэ не было шансов выбраться из-под строгого родительского присмотра. Подруги смотрели друг на друга так горячо, что все невысказанные противоречия сталкивались в каплях тумана: страх нарушить правила, предчувствие ссор с родителями, сомнение в существовании духов, желание переслушать всю музыку на свете, желание играть в местном театре, страх встретить на болотах женщину с веревкой, чувство перемен, волнение перед возвращением к Люй Хэ.
Ба Юэ промолчала. Ци Юэ сказала «да». Перемены, наконец, пришли к ним на порог. В жизни одной Юэ появились диски Боуи и Моррисси, в жизни другой — театр и секреты от родителей. В жизни обеих появился Люй Хэ.
Втроем они встречались на складе, до репетиций театра. Ба Юэ приносила прослушанные и выученные наизусть записи, чтобы обменять их на новые, которых хватало еще на семь-восемь дней. Люй Хэ как-то раз дал ей гитару и самоучитель, решив, что это займет ее на много недель, но план провалился — новое занятие надоело Ба Юэ ровно через пару часов. Гитара вернулась обратно к Люй Хэ вместе с запиской «это слишком больно», и к выходным Ба Юэ явилась на склад за новыми записями. В понедельник она ехала к Люй Хэ возвращать Дэбби Харри, и должна была успеть к началу вечерней репетиции, но отец все не уходил на маджонг, спорил с мамой на кухне, и Ба Юэ измучила взглядом стрелку наручных часов, подаренных на семнадцатый день рождения, пока наконец спина отца не скрылась в тумане на пороге лапшичной старого Чжана. Шел седьмой час, репетиция на складе давно началась, и Ба Юэ могла бы просто оставить диск в шкафчике Люй Хэ, но ведь если он тоже принес ей что-то новенькое, то пришлось бы ждать, когда они закончат, а солнце уже касалось дальнего берега реки, в которой топились местные кошки, и Ба Юэ едва не плакала, из последних сил торопясь к назначенной встрече с ускользающей музыкой.
— Эй, подвезти тебя? — свистнуло ветром в уши, и Ба Юэ подумала, что сама природа бесстыдно издевается на ней. Но велосипедист, только что обогнавший ее, так упрямо притормаживал и оборачивался, что младшая Юэ, наконец, сообразила — это поток ци задул ей в ухо, это вселенная ни с того ни с сего решила ей помочь.
Она запрыгнула на багажник, сжимая коленками развевающийся на ветру зеленый сарафан. Велосипедист раскрыл над ними зонт, как чуткий даосский колдун, предугадывающий погоду за мгновенье до — ливень обрушился внезапно, и так же внезапно кончился, велосипед пронесся по лужам, пачкая брызгами лодыжки Ба Юэ, и остановился у поворота на склад. Юэ помахала велосипедисту, благородно оставившему ей зонт, и пошла кричать подругу, по размякшему болоту в белых босоножках.
Дождь затушил благовония, оставленные в ритуальной плошке риса, принесенной на обед золоченой бодхисатве, которая смотрела на Ба Юэ с такой тоской, что девушка даже пошарила по карманам в поисках зажигалки, хотя никогда не носила ее с собой, и нашла только апельсиновый леденец, а потом увидела за курганом Ци Юэ с Люй Хэ и зажала рот двумя ладонями, чтобы не закричать.
Люй Хэ, деревенский гангстер с большой репутацией вскружил голову ее подруге, которая была достойна куда большего, и которая уже никогда сможет выйти замуж за хорошего парня, и у Ба Юэ заныло сердце от боли за разбитую жизнь красавицы, носившей ее имя, и от трепета, что все это могло случиться не с подругой, а с ней самой, с Ба Юэ, и от осознания, что каждый раз прибегая на склад за новой музыкой, она одевалась лучше обычного, и один раз даже накрасила глаза маминой тушью, и Люй Хэ, кажется, заметил и улыбнулся. Для Ба Юэ не могло быть более страшной участи, чем стать любовницей деревенского парня, да еще такого, который никогда на ней не женится — а как потом рассказать об этом отцу и матери, которые копили деньги на переезд в Пекин к родне, на поступление Ба Юэ в Пекинский университет, хотя сама Ба Юэ хотела поступить в Шанхай, в университет Фудань на английскую филологию, чтобы наверняка понимать, что поют парни с ее самой первой кассеты, чтобы однажды кто-то, такой же красивый как Пол Маккартни, сказал, что хочет держать ее за руку, но в тот момент она поняла, что хотела бы этого от Люй Хэ.
У Люй Хэ под правой лопаткой была татуировка, луна и тот кролик из чуских строф, который круглый год толчет в ступе снадобье бессмертия, и юноша, снимая платье с Ци Юэ, наверное, верил в успех кролика, но Ба Юэ в свои семнадцать внезапно поняла, что бессмертия нет, и что в Пекинский университет она никогда не поступит, и тем более, в Шанхайский, что родители никогда не скопят деньги для переезда, что мечты доведут ее до станка на фабрике или до лапшичной старого Чжана, где она встретит будущего мужа, и родит ему детей, которым никогда не будет рассказывать ни про Шанхай, ни про Пекин, которым не позволит читать европейские книги и слушать музыку на английском, чтобы они не переломали себе нефритовые стенки разбухших от мечтаний сердец, не перерезали свои яшмовые ручки, не остались в одиночестве в ситцевом зеленом сарафане с лодыжками, затянутыми в гуйчжоуское болото. Бодхисатва, на все дождливое лето оставшаяся без обеда с миской размякшего жертвенного риса, подсказывала, что корень страданий в желаниях, и Ба Юэ была с ней согласна, но с каждым днем убеждалась, что люди, которые ничего не хотят, все равно бывают несчастны. Ее отец, рыдающий над фотографиями Пекина, который он считал своей родиной и в котором никогда не был, что оплакивал он? Мечту о будущем, у которой истек срок годности? Отец предпочитал поддельное прошлое настоящему, хоть оно и доставляло ему больше страданий. Он не получил того, к чему стремился, но и того, к чему особенно не стремился, тоже не получил: ни крепкого деревенского дома, ни хорошего здоровья, ни сына, ни сколько-нибудь значительной любви — его история не стала историей успеха с какой стороны ни посмотри, но неисполнившиеся мечты занимали его больше, чем весь живой мир, потопивший его своим тугим болотным течением, чем мох, поросший на внутренних стенах его дома. Когда Ба Юэ случайно порезала себе запястье, очищая батат от кожуры, то чуть не умерла со стыда, пришлось три недели носить единственную рубашку с длинным рукавом, скрывая от родителей свежие шрамы, а если бы они узнали? Юэ и так уже не исполнила одну их мечту, родившись девочкой, а умереть преждевременно, без красного диплома и здорового внука было бы подлейшим ударом в спину, ведь в таком случае, фотографии Юэ добавились бы к фотографиям Пекина в отцовских руках, и ее лицо стало бы очередным символом разочарования в природе вещей, опровержением любимого совета Будды «корень всех страданий — в желаниях», ведь ни отец, ни мать не хотели Юэ, но потеряв, с ума сошли бы от горя, ведь со временем научаешься любить даже то, на что смотреть не можешь без разочарования.
Юэ обманывает себя, когда зазубривает учебник, ожидая, что это поможет ей при поступлении в университет. Родители обманывают себя, когда не пускают ее гулять вечером и надеются уберечь от той жизни, которой пришлось жить им. Буддисты просят Амитофу лишить их желаний. Даосы круглый год толкут снадобье бессмертия. Рабочие на фабрике откладывают половину зарплаты, чтобы купить детям чуть больше счастья, чем досталось им. Чтобы прекратить страдания, нужно выйти из круга перерождений, и Ци Юэ лишается невинности с единственным мужчиной на тысячу километров вокруг, который умеет смотреть так, будто он уже давно вышел из всех кругов перерождений и закрыл за собой дверь. Ба Юэ рада за подругу, но понимает, что теперь будет одинока всю свою жизнь.
10.
Фэй не могла говорить. Они с мужем и родителями слушали «Квартет на конец времени» в зале Шанхайского оперного театра. В ушах Фэй красовались серьги из белого золота, на Ван Мине сидел мешком костюм Тома Форда. Еще до конца первой части Фэй поняла, что у нее заморожена гортань и пропал голос.
Мать воспринимала музыку хорошо – ее непроницаемая ироничная улыбка возникала во всех трудных ситуациях. Наверное, если бы перед ней зарезали человека, назвав это перформансом, она бы улыбалась с тем же вежливым юмором.
Выйдя из театра, отец заговорил с Ван Мином о проекте Сантори. Фэйфэй хотела поддержать беседу с матерью, но оказалась способна только на тишину.
Они с Ван Мином посадили родителей в такси, пообещав отправиться на следующем. Но красные огоньки дрейфовали в шанхайской ночи, как рыбы-светлячки южно-китайского моря. Стая занятых такси стояла в пробке. Устав ждать, Фэй молча пошла вдоль набережной Хуанпу, вслушиваясь в неизбежно приближающиеся шаги мужа.
Когда Ван Мин поравнялся с ней, Фэй сказала:
— Нам надо развестись.
Дыхание Шанхая поглотило протяжное, ошеломленное “о” Ван Мина.
— Ответь мне что-нибудь, — попросила она после минуты тишины.
— На что? Ты разве задала вопрос?
— Я не должна была так говорить, — нахмурилась Фэй. — Извини. Я хочу развестись. А ты?
Муж молча шаркал рядом, вновь на полшага позади Фэй.
— Я хотел любить тебя до конца наших жизней.
— Извини, — легкие Фэй, замороженные квартетом Мессиана, трудно дышали. — Ты слишком хорош для того, чтобы всю жизнь прожить с женщиной, которая тебя не любит.
На левом ботинке мужа развязался шнурок. Фэй почувствовала острый укол жалости, потребность опуститься на колени и завязать его. Но неколебимо шла вперед, и каждый следующий шаг твердил ей: твой выбор правильный.
— Когда ты согласилась выйти за меня, — вдруг улыбнулся муж, — Я так удивился. И испугался. Мне было нечего тебе предложить. Я не дал тебе ни нового дома, ни денег, ни даже своей фамилии. Только пообещал быть с тобой всегда. Что бы ни случилась, как бы ни повернулась твоя и моя жизнь. Я верил в это обещание всем сердцем. Пожалуйста, не отнимай его у меня.
«Ух ты», — подумала Фэй, и проклятые легкие совсем разладились. Впервые за все отношения с Ван Мином ее сердце зашлось так, что от боли волна удовольствия прошла по всему телу.
— Я знаю, Мин. Но ты прав, это не был вопрос. Нам надо развестись.
***
В хитросплетениях судеб Ван Мин разбирался чуть лучше Ли Фэйфэй. Так, например, он знал, что разойтись по-настоящему им не удастся: уж слишком настойчиво Небо сводило их жизни в одну. Повернись все чуть иначе, и она могла бы стать ему сестрой, но жизнь решила повести их под венец, и Ван Мин был только рад такому исходу.
Он сам догадался, что имя ему выбрала мать – очень в ее духе было назвать сына иероглифом древнее Книги Гор и Морей, древнее Книги Стихов, древнее самой китайской письменности. «Мин» – свет, с которого все начинается и которым заканчивается, слева солнце, справа луна. Этим светом была бабушка, была мама, и должен был стать маленький Мин, да только не вышло.
Он впервые прочел «Троецарствие» в восемь лет, когда большинство его ровесников еще листало книжки с картинками и часами сидело над сказками про лис и коммунистов. В девять Мин открыл для себя «Путешествие на Запад», а еще через год с чувством глубокого разочарования осилил «Сон в Красном Тереме», после чего решил, что знает о людях все, что нужно знать, и на этом окончательно потерял интерес к окружающим. Впрочем, дело было не только во внутренней зрелости и интровертности маленького Мина – просто в школе не нашлось ни одного человека, который захотел бы с ним подружиться.
Мама познакомилась с папой в Чэнду, когда оба захотели покормить одну панду в заповеднике, ровно за три месяца до того, как партия решила перевести маму в Шанхай на должность заместителя секретаря комитета по градостроительству и архитектуре, и не то что бы мама хорошо разбиралась в архитектуре, но, по мнению местного правительства, она обладала куда более важными качествами. В отличие от большинства чиновников, мама Ван Мина быстро научилась вести дела с выскочками-капиталистами. В конце восьмидесятых мало кто из чиновников умел задать правильный настрой на деловых встречах: предприниматели еще не привыкли к своей новой роли и по привычке боялись расстрела за каждое неверное слово. Румяная красавица из солнечного Чэнду улыбалась так легко и одобрительно, что строители расслаблялись и, наконец, выкладывали на стол заботливо свернутые пачки юаней, значительно ускоряя процесс градостроительства.
Ван Мин часто думал – чаще, чем положено детям – как бы сложилась ее жизнь, если бы она не познакомилась с отцом в этом Небом забытом Чэнду, в этой дыре, где нет никого, кроме провинциалов и панд, если бы она уехала в Шанхай и вышла замуж за одного из будущих магнатов недвижимости, за кого-то вроде господина Ли, папы Фэйфэй, которые с ума сходили от ее румяных щек и чиновничьей формы. А какой была бы его жизнь, родись он на пару лет позже в большой квартире в районе французской концессии, с другой формой носа и другой фамилией, с другой судьбой? Но папа Ван Мина работал младшим редактором детской передачи на государственном телевидении, которая выходила по средам в два часа дня, и поэтому они снимали комнаты в небогатом районе Аньшань Синьцунь, откуда маме приходилось полтора часа добираться на автобусе до Набережной Бунд, где располагался Комитет градостроительства, и где судьба с подлым опозданием все-таки свела ее с господином Ли.
Ван Мин понимал, что она хотела как лучше, но благими намерениями выстроилась дорога во все шестнадцать буддийских адов, восемь холодных и восемь горячих, прямо в руки к владыке Яньло-вану, первому богу смерти, которого маленький Мин повстречал на своем пути, директору лучшей школы в центре Шанхая, который дал ему стипендию по настойчивой просьбе господина Ли, чтившего понятия долга и благодарности чиновникам, как никто другой.
Ван Мин учился у светлых умов Китая, бок о бок с будущими наместниками шанхайского царства, маленькими императорами, которые были бы с ним предельно вежливы, приди он к ним через пару десятков лет – убираться в их гостиной или учить английскому их детей, но, конечно, не в тот сложный семилетний период, когда сидеть за одной партой с безродным ничтожеством – унижение, которое не все юные небожители готовы сносить молча. Ван Мин прекратил попытки подружиться с одноклассниками после того случая в третьем классе, когда он все-таки выпросил у мамы новый портфель – не тряпичный, а кожаный, как носили все в его школе. Мама купила лучший портфель на свете, рыжий, блестящий, но одноклассники растоптали его на следующий день и порвали на части, проверяя, не хотел ли Ван Мин обдурить их дешевой подделкой. Ван Мин не хотел, и портфель, в самом деле, оказался настоящим – но, как пошутили одноклассники, уже довольно потасканным. Больше маленький Мин не пытался стать своим.
В итоге это сыграло всем на руку – когда Ван Мин поступил в университет Фудань, никто не удивился и не стал приставать расспросами. Одноклассники решили, что неуклюжий ботаник получил стипендию на обучение, ведь к восемнадцати он прочел больше, чем все члены экзаменационной комиссии. Если бы хоть один из них поинтересовался порядком стипендиального отбора, его бы ожидало интересное открытие: в том году университет Фудань выдавал гранты только приезжим, а обладателям шанхайской прописки было предложено поискать денег на обучение или найти вуз попроще. Немного любопытства от окружающих – и репутация мамы Ван Мина могла бы серьезно пострадать. Но, ко всеобщей радости, никому не было дела ни до бесплатного обучения, ни до жизни Ван Мина.
Единственный, для кого поступление в самый престижный вуз страны стало неожиданностью, был сам Мин. Возвращаясь домой, он забрел в узкую подворотню, где пожилая женщина в клетчатом переднике готовила на пару шанхайские клецки, а ее муж в старомодном коричневом костюме чинил сломанные магнитофоны. Механическая слаженность их движений звучала так гармонично, точно две пары старых рук десятки лет играли вместе. Ван Мин заказал две порции сяолунбао, женщина сбросила двенадцать свежих клецок в простой полиэтиленовый мешок, старик забрал деньги и протянул Мину сдачу в несколько юаней, не отрывая глаз от разобранного приемника. В ароматном пару рисового теста Ван Мин вдруг понял, что не рад своему поступлению. Все достижения вдруг потеряли смысл, тем более что и не было никаких достижений – была только мать, всегда улыбчивая и сутками пропадавшая на работе, которая хотела сделать его счастливым.
Не иметь друзей и внимательно читать «Цветы сливы в золотой вазе» – значит подмечать отвратительное в людях, даже в тех, про кого ничего подобного не хочется знать. Например, про собственного отца, который любит свою работу в детской редакции и придумывает сюжеты передач про животных, которые дети с раздражением переключают в поисках американских мультфильмов, который ни разу не пробовал прыгнуть выше собственной головы и испытывает трудности с перешагиванием порогов, просьбами о повышении зарплаты и исполнением простейших поручений, выбивающихся за рамки еженедельных походов в магазин. Или про мать, которая как-то умудряется зарабатывать сыну на самую престижную школу в городе, на самый престижный университет в стране, будучи рядовой госслужащей. Про господина Ли, который приходит в гости к матери, когда никого нет дома.
У господина Ли своя история, у мамы Ван Мина своя, у Мина – очки и канцелярская книжка, плохое зрение, хорошая память, заточенное до предела умение видеть зло в людях. Конечно, маленький Мин не знал всего, но точно знал больше, чем хотелось бы. Все началось с солнечного и очень холодного январского дня, со станции метро Аньшань Синьцунь, на северо-востоке Шанхая, откуда тринадцатилетний Ван Мин вышел в половине первого пополудни, потому что простудился на физкультуре и был отпущен с уроков раньше обычного. Дома в этом районе были на порядок ниже новой шанхайской нормы, красились охрой, обносились разноцветными решетками и начали облезать уже через пять лет после постройки. Район Аньшань Синьцунь, где аллеи деревьев высаживались ровно вдоль велосипедных дорожек, походил скорее на небогатый, но опрятный провинциальный город, чем на Шанхай, и в морозные солнечные дни мог показаться почти привлекательным – для кого угодно, но не для Ван Мина, который больше всего на свете мечтал однажды проснуться на месте любого из своих одноклассников и навсегда застрять в его теле – эту мечту он написал древними иероглифами на дорогой белой бумаге и спрятал под кроватью, рядом с ритуальными благовониями.
Возле калитки, ведущей к их дому, Ван Мин обнаружил ослепительный малиновый автомобиль, иностранный, с английским названием на капоте, с водителем в перчатках, скучающим в ожидании хозяев. Местные мальчишки почтительно осматривали достопримечательность, выглядывая из-за деревьев и припаркованных велосипедов. Неподалеку стояла пара, в которой Ван Мин немедленно признал владельцев иностранного чуда. Красивый мужчина в плаще что-то увлеченно рассказывал молодой женщине с копной длинных, прокрашенных рыжиной волос, и Ван Мин залюбовался ими, жадно придумывая подробности той жизни, в которой эти двое были его родителями. Но затем мужчина сказал что-то смешное, и девушка рассмеялась, запрокинув голову, так что Ван Мин смог разглядеть ее профиль и с трудом устоял на ногах, узнав в небожительнице собственную мать. Мин спрятался за мусорный бак, тяжело дыша, всматриваясь в мамину фигуру, не понимая, как мог не узнать ее в первое мгновение. Дома мама всегда носила плотный пучок на затылке, не пользовалась косметикой и одевалась скромнее.
Мин снял меховой ободок, защищавший уши от промороженного морского ветра. Кончики немедленно покраснели, обещая обострение простуды к вечеру, но Мин уже мог различать обрывки их диалога. Чем больше замерзали уши, тем теплее билось сердце — незнакомый мужчина говорил с мамой исключительно о работе. Он оказался крупным шанхайским предпринимателем, прибравшим к рукам хороший кусок на рынке нового строительства. Они с мамой неслучайно оказались возле их дома: он показывал ей пустырь, на котором собирался строить третий Волмарт в Шанхае. Слухи о строительстве ходили давно, инициативных предпринимателей тоже набралось немало, но мамин департамент до сих пор не согласовал это ни одному подрядчику. Видимо, один из них решил лично помочь маме определиться с выбором.
Ван Мин наблюдал за ними издалека, не решаясь приблизиться. Мужчина лишь иногда касался плеча мамы, очень деликатно. И так часто добродушно улыбался, что Мин поневоле проникся к нему симпатией. Он осмелился выйти из своего укрытия, только когда они сели в машину и исчезли за поворотом, провожаемые оравой местных мальчишек.
С тех пор он не раз видел этого мужчину в самых разных обстоятельствах. А однажды мама даже познакомила их. Господин Ли действительно оказался небожителем из мира недвижимости, далекого от маленького Мина и его семьи как бессмертие от неудачливых даосов. Мин подозревал, что часть успеха господина Ли – заслуга мамы, а часть успехов самого Мина – заслуга господина Ли. В пятнадцать лет он без проблем перешел из средней школы в старшую со своими обеспеченными сверстниками, хотя стоимость обучения была настолько высока, что часть одноклассников была вынуждена перевестись в школы попроще. По непонятным причинам они продолжали жить в маленькой квартире на задворках Шанхая, и содержимое гардероба Мина никак не менялось. Но Ван Мин знал, что присутствие господина Ли – это лучшее, что случалось с его семьей за последние пятнадцать лет.
Как-то раз в школе он увидел жену господина Ли – она пришла искать репетитора для семилетней дочери. Ван Мин почему-то не думал, что господин Ли женат, и был слегка разочарован – молодая женщина показалась ему приятной, но не особенно запоминающейся. По какой-то неочевидной причине все проходящие мимо мужчины оглядывались на нее, и Ван Мин сообразил, что его мама не сможет с ней тягаться – именно потому что объяснить и разоблачить ее привлекательность был не в силах даже сам Мин, привыкший разбирать природу людей до последней иероглифической черты. Потом он спросил у мамы, почему дочь господина Ли не учится в его школе, ведь это заведение куда больше подходило для таких как она, чем для таких как он. Выяснилось, что господин Ли отправил дочь учиться в обычную школу – при Фуданьском университете, с хорошими преподавателями, но сомнительным контингентом: деревенскими мигрантами и обладателями стипендий для бедных городских семей. Его гонконгский брат, долго проживший в Штатах, рассказал, что на западе так делают все богатые люди, и господин Ли принял самое некитайское из возможных решений – решил пренебречь потенциальными связями ради академических достижений и западного шика.
Родители не ругались. Отец дольше пропадал на работе, чудом удерживаясь на позиции младшего редактора, словно само провидение оберегало его жизнь от любых изменений. Он даже не старел: Мин видел, как появлялись морщины у глаз его матери, как отпускались уголки ее губ, как нежный румянец становился бледнее, и тянущееся к небу и смеху лицо с каждым годом все больше внимания уделяло людям, а затем – неустойчивой земле под ногами. Отец был так же хорош собой, так же свеж и неуклюж, как пятнадцать лет назад, смеющийся Будда с большими ушами, торчащими на запад и восток. Мин понимал, что такие уши не могут не слышать перешептываний о неверности жены, но не могут они и не прощать – тем более, когда есть сын, когда есть семья, когда есть детская передача о животных. Смеющийся Будда предпочитал глухоту несчастью, и Мин что есть силы клялся себе никогда не повторять ошибки отца, с раздражением отмечая свое беспощадное внешнее сходство с ним.
Господин Ли, в отличие от отца, никогда бы не пустил дела на самотек и выработал будничную привычку добиваться желаемого во всех плоскостях. Тем отвратительнее выглядела их бесстыдная дружба с матерью – пожелай он жениться на ней, реальность давно бы прогнулась по одному его слову. Сжалившись над матерью Ван Мина, провидение само положило конец этой дружбе: об их незаконных операциях с приватизацией городского имущества стало известно прессе и маминым начальникам. Ван Мин не знал подробностей дела: газеты писали, что господин Ли купил территорию старого буддийского храма и собирался снести древнее здание для постройки торгового центра. Скандал ударил по всем: господин Ли потерял проект, а мама Мина едва не рассталась с работой. Храм в суете скандала был забыт – монахи так и не вернулись в стены, оскверненные быстрым течением шанхайского времени. Господин Ли больше никогда не показывался на пороге кабинета матери Мина. Всем почти удалось сохранить лицо.
Ван Мин впервые увидел дочь господина Ли, когда уже работал старшим лектором на факультете китайской словесности. Он рассчитывал возненавидеть свою несостоявшуюся сводную сестру, но не собирался тратить на это много времени – ее отец достаточно укоротил жизнь его матери. Мину и в голову не приходило, что Ли Фэйфэй станет первой и самой важной любовью в его жизни. “Цветы сливы в золотой вазе” утверждали, что покоряться низменным страстям – удел ничтожных людей, но “Сон в Красном Тереме” напоминал: не было на свете ни одного благородного мужа, который бы сумел избежать этой участи. Будучи неоконченным, роман не отвечал на главный вопрос: ждет ли героев счастье. На этот вопрос ему ответила сама Ли Фэйфэй.
***
Ван Мин просил дать ему время, и Фэй согласилась. Но на следующий день передумала: позвонила в агентство, нашла ему квартиру, упаковала все его вещи и поставила чемодан на порог. Сама помогла ему переехать. Расставаясь, муж поцеловал ее в висок, и Фэй с трудом сдержала гримасу – жалости, страха, вины. Весь путь домой ее не покидало чувство, что ложь, с первого дня вплетенная в ее брак, непристойна. Впервые она сказала Ван Мину, что любит его, в самый день свадьбы и прекрасно знала, что врет. В пересменок таксистов на шанхайских улицах было невозможно поймать машину. Через полчаса озлобленного стыда Фэй удалось остановить старый Лексус. Водитель, расплывающийся по креслу, как груда нестиранного белья, пожалел замерзшую студентку и подкинул до дома по двойному тарифу. Руки плохо справлялись с ключом. Отец, конечно, задерживался на работе. Мать смотрела в гостиной ССТВ-8 – “Эта блестящая жизнь” с холодным Питером Хэ и мармеладной Ли Цинь.
Фэй рухнула на диван, стащив колготки до колен, и замерла, уставившись в открывшуюся книгу. Кто-то вновь подкинул записку. “Шлюха” – обвиняла надпись. Сердце Фэй понеслось в угрожающую пляску, мебель в комнате пошатнулась. Фэй вспомнила сложное иностранное слово “тахикардия”. И два родных иероглифа: “сердце торопится”.
От страха не хотелось оставаться одной. Физическое тепло мамы, ее расслабленные плечи, выбивающиеся из прически волосы оказались немедленно нужны. Фэй присела на подлокотник кресла.
— Помнишь, господин Сун говорил про выставку белорусских художников в Моганьшане? Сегодня открытие. Хочешь сходить?
Мать неожиданно легко согласилась – предложения Фэй редко бывали ей интересны, да и сама Фэй почти никогда не проявляла инициативу. Но перед самым выходом, когда Фэйфэй уже бросила в сумку ключи, мама вдруг задержалась.
— Ты уверена, что хочешь пойти так?
Она смотрела в зеркало на отражение Фэй. На синие брюки, короткую широкую рубашку из хлопка. Взгляды двух женщин встретились.
— Разве плохо? — нахмурилась Фэйфэй.
— Тебе двадцать лет, — мать поджала губы и тоже нахмурилась, безупречно повторяя мимику дочери. — Ты носишь одни и те же хлопковые рубашки, одни и те же штаны. И эта твоя помада, она прибавляет тебе сразу десять лет. Я говорила тебе: если нужна помощь, только скажи. Ты же знаешь, что мы с отцом не призываем тебя экономить на важных вещах. Сходи в Лейн Кроуфорд, там шустрые девочки – они приведут тебя в порядок.
— Мам, — позвала Фэй, отведя недовольный взгляд в сторону. — Я вполне справляюсь сама. Кажется, получается не так плохо.
— Не так плохо? Да, все у тебя отлично, Фэй, — мать вздохнула, еще раз скосив глаза на отражение дочери. Пальцы одной руки обхватили другую, уже в перчатке. Губы сжались в тонкую линию, не давая осуждению выброситься резким словом. И разжались. — В твоем возрасте я вышла замуж за твоего отца. Его компания по размерам уже тогда стояла в одном ряду с государственными гигантами. А ты к своим двадцати успела выйти за нищего парня, повесить его на шею отца и по первому капризу развестись. Как думаешь, с чем это связано?
“С моей помадой?” – подумала Фэй.
Или с тем, что мама – первая красавица Шанхая, воплощение светскости, а Фэйфэй – неудачница со средними оценками, которой с трудом удалось похудеть к двадцати годам? Наверное, с этим.
— Ответь мне, Фэй. Я очень хочу тебя понять, — мама на секунду замешкалась, а затем сняла перчатку. Размотала шарф. — Я понимаю, что ты выходила за Ван Мина в страхе, что более приличный мужчина на тебя не клюнет. Отец пристроил его в компанию, сделал из него что-то, с чем не так стыдно показаться на людях. Но тебе он разонравился, и ты его бросила. Что дальше? Надеешься, что теперь тобой заинтересуется кто-то получше? Потому что ты похудела? Но кто об этом догадается, глядя на твои мешковатые брюки? И во-вторых, дорогая, на себя нужно смотреть очень трезвым взглядом. Ты уверена, что можешь разбрасываться? А что в тебе такого, что у тебя за душой? Только молодость? Ну еще приятные черты лица, спасибо маме. Если ты думаешь, что это все, чем я привлекла твоего отца – ты здорово ошибаешься. В тебе нет ни природной женственности, ни тонкости, ни остроумия, которое располагает людей. Ты не можешь позволить себе быть еще и посредственной студенткой и сумасбродной женой. Ты никогда не думала, что однажды придется самой зарабатывать себе на жизнь?
— Даже если и так, — Фэй прикусила губу. Ее глаза от гнева становились чернее, а от слез – почти синими. Хотелось взглянуть в зеркало и узнать, что же там. — Думаешь, я не смогу себя обеспечить?
— Ты? Конечно нет, — Мать рассмеялась, с досадой кинув перчатки на мраморную этажерку. — Ты на каком месте в листе успеваемости? Фэй, дорогая, ты вечно будешь сидеть на отцовской шее. Если его это однажды не достанет, и он не пересадит тебя на шею кому-то из своих компаньонов. Видимо, если папа не подсуетится, сама ты нормального мужа не найдешь.
— Я могу хоть сейчас найти работу и…
— Так найди, — мать сняла колье и с едва сдерживаемым раздражением бросила на кресло. Бриллианты заструились по сиреневому бархату. — Найди работу и жилье. Твои ровесники снимают. Если ты всерьез думаешь, что представляешь что-то из себя – без моих наставлений и папиной карточки – вперед за порог! Самое время удивить мир.
Фэй вдруг подумала: а вот это английское asthma. Китайский иероглиф “удушье” пишется двумя элементами – “рот” и “почтение к родителям”. Пытаешься вдохнуть, но возникает препятствие. Это значит – ты забыл что-то сделать, и пока не вспомнишь, воздух не пройдет в легкие.
Девушка обошла мать, не глядя надела туфли, потянулась за плащом, но тут же отпрянула – плащ Прада подарила мама на прошлогодний весенний фестиваль. Фэй всегда брала папин зонт – черный, легкий и огромный. Теперь вещи светились зловещим радием, шептали “не прикасайся, это не твое”.
Фэй признала их правоту и ушла. В маленькой сумке лежали ключи, кредитка, которую Фэй выбросила в канализационный люк, несколько смятых юаней. Привычный путь до храма через музыкальную школу. Вечернее занятие с мисс Чжао, старшеклассники, репетирующие восьмой квартет Шостаковича. Фэй едва не поскользнулась – дети играли чудовищно, верхушка буддийской обители мелькнула среди деревьев за эстакадой, как символ оборвавшегося детства. Эти маршруты больше не принадлежали ей, демоны разлетались из-под каблуков, оскверняя родные дороги. Школа, которую оплачивал отец, флейта, которую Фэй так искренне не любила. Буддийский сад, который давно покинули все, кроме нее. Теперь на ступенях заброшенного храма будет спать лишь одинокая Цао Мао. Сколько лет ей осталось жить? Больше или меньше, чем Фэй?
Приходилось постоянно сворачивать – знакомые улицы концессии не желали больше знать ее. В какой-то момент Фэй забрела в дурно пахнущую подворотню и случайно вышла на Западную Янань-лу – яркие вывески проспекта ослепили, заставили срочно нырнуть обратно в темноту. Переулки пахли все хуже, мощные высотки вырастали на всех углах. Шанхай изменился даже за ее недолгую жизнь, искривился вширь, в неподобающих местах вырос в небо.
Пока Фэй делала уроки, сидела на диетах и учила себя не обращать внимания на оскорбления, ее город из азиатской помойки превратился в новый блестящий торговый центр. Пока Фэй писала курсовые в библиотеке, пока читала все книги из списка литературы, ее однокурсники открывали рестораны, устраивались в издания, вели популярные блоги. Чтобы хоть как-то скрыть свою несуразность в ряду блистательных друзей, Фэй вышла замуж. И развелась. Это записывать в жизненные достижения?
Научные работы, журналистика, репетиторство, замужество – она немножко потрогала все и везде оказалась не к месту. Жаль, не успела завести ребенка. Для полноты картины неплохо было бы и в этом облажаться. Хрупкий мирок Ли Фэйфэй из папиных юаней в строительной пыли, из никому не нужных книг, из таблеток для похудения, – мыльный пузырь-долгожитель, несущийся мимо зданий, мимо рек, играющих детей и прачек, полощущих белье. Вдруг лопнувший в сезон корейского тайфуна.
Сливовые туфли Маноло Бланик больно жали мизинцы. На небоскребе, выглянувшем из проема нищих домов, Фэй прочла красную надпись “Штормовое предупреждение: остерегайтесь тайфэна!”. Крупные капли рухнули на плечи, забрались под воротник рубашки, захлюпали по углам подворотни. “Радостный курятник – крылышки всего за 11 юаней!”, “Тяньцзиньский хворост – лучшая выпечка северного Китая”, “Ювелирные украшения Чоу Тай-фок”, “Осторожно! Тайфэн и гроза! Оставайтесь дома”. Вывески мелькали перед глазами, разноцветные лампочки, мигающие, яркие и тускнеющие в дыму жарящихся на раскаленной плитке лепешек, за озлобленным стеклом дождя. Одежда Фэй промокла и прилипла к телу. Улицы кривились одна в другую, яркие иероглифы гасли в неистовстве тайфуна, все звуки города сливались в диссонансный шум, царство атональности, мрачную шанхайскую оперу.
Фэй даже не могла заплакать – астматичный ком в горле не исчезал, а бьющий в лицо ливень портил зрение. В какой-то момент ей показалось, что рок наступит здесь, в эту ночь. Не было дома, в который она могла вернуться, не было крыши, под которой ей бы позволили переждать дождь. Когда пальцы Фэй потеряли чувствительность, а губы побледнели в тон с безупречной северной кожей, в черноте тайфуна мигнул огонек – электрический фонарь, каждое воскресенье разогревающий ее кровь. Из штормовой бури выплыл на перекресток корабль-призрак – тонкие серые своды врезались в густоту мокрого небосвода, как танцующий в волнах скелет. Жестяные колодки привели Фэй к порогу церкви.
***
Гао собрал манускрипты в деревянный ящик. Ветхая бумага портилась от сырости. Свитки ему прислали из библиотеки Гуанчжоу – в южно-китайском климате пергамент истончался. Ближайший год сулил ему смерть.
Гао читал дневники Маттео Риччи, иезуитского миссионера, принесшего христианство на китайскую землю. Девятнадцатилетний итальянский священник прибыл на азиатский берег, облачившись в одеяния буддийских бродяг, и рассказал черни о христианском Боге. А когда слухи о нем дошли до Пекина, Маттео переоделся в конфуцианский халат и сблизился со знатью. Иезуитские хитрости. Трое просвещенных конфуцианца стали его учениками. Павел – Сюй Гуанци, талантливый математик, полюбивший скорее европейскую науку, чем католицизм. Михаил – Ян Тинъюй, юноша из благородной буддийской семьи, шуточками и взятками миривший конфуцианских ученых с христианами. И Лев – Ли Чжицзао, которого Маттео Риччи излечил от смертельного недуга. Чиновник, основавший первую церковь Пекина, которого родные знали по имени Воцунь – “Я существую”. Довольно прогрессивный католик для своего времени. Для любого времени. Третий апостол Поднебесной.
Из-за штормового предупреждения служители прихода рано разошлись по домам. Слушая шум непогоды, Гао пожалел, что не пошел с ними. В церковной комнате было удобно заниматься учеными делами, но Гао не любил оставаться в ней ночью. Храму следовало отдохнуть от него. А ему – от храма.
Сквозь свист ветра Гао не сразу распознал стук. Гроза, как в пьесе Цао Юя, тревожила многоголосным шумом – сквозь шорох дождя то и дело прорывались едва различимые завывания, точно буддийские бесы-оборотни выкрикивали проклятья вслед разбежавшимся по домам горожанам.
Кто из клира мог вернуться в церковь в такой час?
Священник приоткрыл дверь и нервно отступил на шаг. На пороге стояла Фэйфэй, промокшая до нитки, белая, как ангел из затопленного ада. Гао впустил ее, от изумления позабыв слова приветствия. Черные волосы с одной стороны прилипли к щеке, с другой были заправлены за ухо. В белой рубашке и подвернутых синих брюках Фэй походила на школьницу. Гао вспомнил своих одноклассниц, но они упрямо отворачивали лица, память подсказывала лишь очертания их тел, сине-белый цвет формы, черные волосы до плеч. Как-то раз после урока физкультуры он с ребятами из класса играл в футбол во дворе. Начавший моросить дождь быстро перерос в ливень. Тогда экологи не рассказывали о кислотных дождях, и китайцы не прятались от частых сезонных ливней. Мальчишки продолжали гонять мяч, одноклассницы играли в игру – водили хоровод, взявшись за руки, и что-то неразборчиво кричали друг другу. Гао играл нападающим. Он легко обошел зазевавшегося защитника и послал мяч в ворота, но неудачно – в последний момент поскользнулся на влажной траве. Мяч потерял скорость и несмело подкатился к воротам. Сердце Гао упало. Но вратарь, которому ничего не стоило поймать мяч и сделать пас товарищам, не сдвинулся с места.
— Гол! — пораженно сказал Гао, и не услышал ответного рева команды.
Вратарь даже не посмотрел на залетевший мяч. Гао растерянно проследил за его взглядом. Девчонки дурачилась под дождем и смеялись, показывая пальцами друг на друга. Юбки пружинили, открывая голые колени. Гао неуверенно оглянулся на товарищей по команде – кто-то смотрел на девочек в открытую, кто-то демонстративно отворачивался. Но никого больше не интересовал мяч – его забитый мяч! Девчонки то и дело оттягивали рубашки, мокрая ткань все равно липла к телу. Показывали пальцами друг на друга и смеялись, прикрывая губы ладошками. А та, на которую показали, немедленно принималась оттягивать рубашку. В этом не было ничего интересного, но Гао чувствовал, что хочет смотреть дальше. Хочет, чтобы что-то происходило дальше.
— Поздний час, Фэй. Почему ты здесь? Церковь закрыта.
Девушка растерянно отступила. Гао поежился от своей грубости – он ведь вовсе не так хотел сказать.
— Прости, я не… На улице дождь, Фэй, ты вся мокрая, а здесь даже сменной одежды нет. Проходи.
Фэй неловко присела на край скамейки, избегая смотреть на Гао. Священнику стало мучительно стыдно. Вода капала с волос, с одежды, стекала на деревянную скамью и пол церкви. Белая ткань одежды липла к ее телу, точь-в-точь как тогда, у одноклассниц Гао. Только сейчас никто не мог подсказать, что нужно поправить рубашку. Гао еще раз взглянул на Фэйфэй и понял, что он – точно не сможет. И заметил, что ей холодно.
— Ты простудишься. Пойдем.
В пристройке рядом с церковью оставались комнаты для клира. Когда священники из других городов приезжали для обмена опытов, их оставляли на ночлег здесь. У Гао была комната, которую он считал своей. Раньше он часто оставался в ней ночевать, но в последнее время это нравилось ему все меньше.
— Садись, — священник кивнул на невысокую деревянную кушетку возле стены. Мебели было немного, как в японских домах – простая кушетка, татами на полу и соломенные двери. Гул тайфуна вибрировал в тонких стенах дома. Гао не был уверен, что дом устоит.
— Можно я сниму туфли? — вдруг спросила Фэй. Гао удивленно обернулся. В китайских домах не принято снимать обувь, но ходить по японским татами следовало босиком. Почему эта мелочь показалась ей важной? Гао расстроился – неужели он выглядит настолько недружелюбно, что Фэй его стесняется?
— Конечно. Я сейчас.
Гао набрал таз горячей воды и взял несколько полотенец. Одно сразу накинул на голову Фэй, другое бросил рядом на кушетку.
— Зачем вода? — улыбнулась она. — Я больше не могу купаться.
— Надо, — Гао подвинул таз к ее ногам и осторожно тронул за колено. — Будь умницей.
Фэй опустила ступни в горячую воду, на цыпочки. Гао быстро закатал ее брюки возле щиколоток, чтобы не намочить. Ему вдруг вспомнился голос Иосифа: “знаешь, насколько это инстинктивный жест? Я ждал, как отреагирует мое тело сегодня”. Его тело реагировало.
— Прости, что доставляю столько хлопот. Я совсем забыла про тайфун. — Фэй робко улыбнулась.
— Как маленькая, — отругал ее Гао. И вдруг понял, почему сегодня она кажется ему болезненно несмелой, беспомощной, почему она так похожа на школьницу. Бледно-розовые губы Фэй не скрывались под алой помадой. Гао впервые в жизни видел цвет ее губ, их настоящую форму и размер.
Фэйфэй вытерлась полотенцем и поджала ноги под себя, не желая опускать горячие ступни на прохладный пол.
— Высуши волосы, — велел Гао. — Если устроишь Ноев потоп в моей комнате, где мы будем набирать каждой твари по паре?
Фэй хихикнула.
— Помоги, — сказала она, протянув полотенце священнику. Странная просьба – но не такая, на которую следовало ответить нет. Такого правила нигде не было.
— Детский сад, — вздохнул Гао и сел рядом с Фэй. Девушка наклонила голову, мокрые капли упали ему на колени. Гао растер полотенцем ее волосы, сначала осторожно, потом сильнее, стараясь не смотреть на очертания ее тела под прилипшей рубашкой.
— Первый раз не на себе, — нахмурился он. — Все равно мокрые?
Фэй встряхнула головой, влажные пряди рассыпались, и капли воды – крошечные, спрятанные в волосах украшения, замельтешили в темноте. Гао подумал – было бы здорово поймать один из бликов, как солнечный зайчик на стене, как потерявшуюся в воде перламутровую ракушку. Гао поднял руку, но вовремя остановился, едва коснувшись пальцами влажных волос Фэй. И подумал, что зря себя обманывает – нужно было проводить ее в комнату и уйти, тогда было бы вовремя. Теплое напряжение растягивалось по одному из двенадцати меридианов его тела, стыдное, но удивительно знакомое, как будто каждая встреча с Фэйфэй уже давно готовила его к чему-то неизбежному.
— Холодно, — сказала Фэй, покусывая ненакрашенные губы.
— Разденься, — еле слышно ответил Гао и отвернулся к окну.
В черном потоке грозы горели редкие фонари и пара вывесок. Пельменная семьи Лу и массажный салон “Персиковый источник”. Гао знал, что много лет назад владелица защищала диссертацию по поэме Тао Юаньмина “Персиковый источник” и назвала салон в память о каких-то совсем других временах. Мимо стеклянной витрины прошла девушка в коротком белом халате – массажистка из Сианя. Моргнувший пару раз свет отключился, скрыв фигуру девушки кромешной тьмой.
Гао повернулся к Фэй. Рука потянулась за сухим махровым полотенцем, но Фэй покачала головой. Гао не мог понять, когда он ошибся, что сделал не так, почему оказался в этой минуте. Ему хотелось, чтобы все оказалось дурным сном, после которого он бы какое-то время не мог смотреть в глаза его участнице. Но еще сильнее ему хотелось, чтобы настоящая Фэй села к нему на колени.
Гао не прикасался к женщинам с тех пор, как стал священником. Йоши еще в школе смеялся над ним, предлагая выполнить план на жизнь за один выпускной год, до поступления в семинарию. Гао, конечно, не успевал – тогда ему нравилась учительница рисования младших классов, и было совсем не до планов.
Но ненакрашенные губы Фэй, ее мокрое тело и волосы напоминали не учительницу рисования, а тех девчонок – одноклассниц, прыгающих под дождем, отсутствие белья под рубашкой одной из них. Гао помнил эту картину очень ясно.
Румянец Фэй мерцал в неосвещенной комнате нескромным приглашением, пальцы неловко вертели застежку, не осмеливаясь следовать грубоватому предложению священника. Гао наклонился и провел языком по приоткрытым губам Фэй, требовательным движением руки раздвинул ей бедра и помог пересесть к себе на колени. Фэй часто задышала, прикасаясь голым животом к шершавой ткани сутаны, тело тянулось к близости. Гао почувствовал ответное прикосновение ее языка, расстегнул пуговицу на брюках, ощущая пальцами горячую кожу живота, бедер, не желающих оставаться в неподвижности.
— Нет, все-таки не могу, — сказал он, прикусив ее нижнюю губу. — Прости, Фэй.
Гао привел в порядок растрепанные волосы и одежду, и вышел в ванную, оставив Фэй одну. Неоновая реклама такси, проезжающего мимо церкви, окрасила залитое ливнем окно, ломаными сиреневыми дорожками спускаясь к пандусу вниз.
11.
В сентябре начался красный перечный сезон. Две Юэ и гангстер Люй Хэ отправились в соседнюю деревню закупить несколько мешков специй на будущий год и пройтись по ярмарке даосских предсказателей. Автобусы до Чжаосина отъезжали от центральной станции рано утром, и девушкам пришлось прогулять школу, чтобы успеть нагуляться до заката солнца.
Темно-коричневые крыши, отсыревшие за летний сезон дождей, в сухом сентябрьском тепле горели сплошным красным полотном. Маленькие перцы-чили сушились на всех крышах и верандах, в кузовах припаркованных грузовичков и в велосипедных корзинах. На узких улицах сидели женщины и торговали своим перцем, прохожие на ярмарках сталкивались друг с другом, и часть щедро разложенных специй рассыпалась по мостовой, топталась в красную пыль и неслась по дорогам.
Ци Юэ не терпелось попасть к предсказателю. Старик дрожащими руками перекладывал вырванные страницы из Книги Перемен и так долго щурился на руку девушки, что Ба Юэ и Люй Хэ устали ждать и пошли одни гулять по ярмарке.
— Ты веришь гадателям? — спросила Ба Юэ, отводя глаза подальше от тела Люй Хэ, рискуя смотреть только на его тень.
— Этому, который сейчас врет Ци Юэ – верю.
— Почему тогда врет?
— Потому что ни один гадатель на ярмарке не скажет тебе правду. Ни шарлатан с черепашьими панцирями, ни даос, ни чтец Книги Перемен. Каждый скажет только то, что ты хочешь услышать. Большего знать не нужно.
Двое крестьян впереди с трудом подняли корзину, до краев наполненную водой, и опрокинули ее под ноги прохожим. Ба Юэ только успела захлопать глазами, Люй Хэ схватил ее за талию и ловко подтянул на ступеньки у входа в чайную лавку. Младшая Юэ чуть не рухнула на колени. От рубашки Люй Хэ пахло юньнаньским табаком и кукурузой, а красный поток, умывший улицу, лился по камням точно кровь.
— А ты почему не пошла к гадателю? — Люй Хэ помог ей спуститься и сразу полез за сигаретами.
— Потому что боюсь услышать, что не буду счастлива, — честно призналась Юэ.
— Предсказывай они такое, очередь из желающих была бы коротка. Человек живет только надеждой на лучшую жизнь. И богатый крестьянин, и городской чиновник, и счастливый семьянин. Каждый изо дня в день ждет, когда жизнь станет получше. Когда вот это все закончится, когда счастье придет. А оно не приходит никогда, маленькая Юэ. Если бы гадатели говорили нам правду, мы бы перестали вставать с постели.
Юэ не поняла, почему смелый и влюбленный Люй Хэ говорит эти вещи, но знала, что он прав, и что она не ошиблась, влюбившись в него, как бы ей ни было стыдно за эту молчаливую, нетребовательную любовь.
Юэ не хотела знать, как именно она загубит свою жизнь, на каком перекрестке встретит то несчастье, которое отберет у нее желание продолжать дальше. Жизнь была слишком длинна для счастливых финалов – за каждым из них следовало что-то еще. И что оставалось людям, прожившим много лет? Подсчитывать добрые и злые годы и вычислять, были ли они счастливы? И в самом последнем возрасте надеяться, что завтра будет получше?
— Люй Хэ, — Юэ тронула его за рукав, стараясь не смотреть в глаза слишком долго. — Может, все дело в болотном кладбище? Может, это только люди из нашей деревни не бывают счастливы? Здесь в Чжаосине дышится легче, я заметила. Ты никогда не думал, что мы все прокляты этим болотом?
Люй Хэ отряхнул руки, и в воздухе замерцала красная пыль.
— Знаешь, почему на самом деле ввели комендантский час? И почему люди боятся болот?
Юэ покачала головой. И Люй Хэ рассказал ей тайну, о которой знали почти все взрослые в деревне – но молчали так крепко, что уже начали забывать.
На болотах росло много речной травы, часть входила в перечень лекарственных средств из «Трактата Небесного Земледельца о травах». Нашлась там и сонная трава, которую легендарный Шэньнун советовал как средство от дурных видений. Но то ли Небесный Земледелец никогда не страдал настоящей бессонницей, то ли трава с тех времен стала сочней, но в новых медицинских трактатах ее уже не включали в список успокаивающих средств. Сонная трава значилась в разделе «яды».
Как сообщил Люй Хэ, хитрость заключалась в дозировке. В малых дозах трава и впрямь усыпляла – если меньше минуты сосать одну травинку, то заснешь крепко и без тревог. Но большая доза горького сока погружала уже в иной сон – с яркими видениями и смутно-счастливым покалыванием во всем теле. В этом сне иногда играла музыка, не похожая ни на одну из земных мелодий. Люй Хэ слышал разное: кто-то говорил, что сонная трава Сычуани поет ту же песню, что и трава Гуйчжоу, а кто-то рассказывал, что мелодия у каждого болота своя и нигде не повторяется. Все твердили одно: сонная музыка соткана не из тех нот, что различает человеческое ухо, она подобна шепоту будды, и сыграна на небесных инструментах. Проникая друг в друга, инь и ян создают двенадцать звуков, подобных двенадцати месяцам, а пять тонов соответствуют пяти постоянствам. Если слушать достаточно долго, то можно узнать, как звучит хлопок одной ладонью. Но сны обрывались на самом важном месте. Ради этих снов жители деревни и пробирались по вечерам на торфяники. Наверное, они надеялись, что если несколько ночей подряд слушать эту музыку, то можно постигнуть суть вещей, но с каждым новым сном у них оставалось все меньше времени. Кто-то делал травяные отвары и супы, но лечебные книги напоминали, что сонная трава – это яд, и если съесть слишком много, то можно отправиться на тот свет – мозг заснет так глубоко, что тело забудет как дышать во время ясного сна. А самых жадных, которые плевали на книги, съедали втрое больше разумного и горечью сводили свои языки, ждала рвота – обильная и изнурительная, тянущая кишки наружу, и бессонное разочарование вслед за ней. Никто не мог рассчитать точных доз, но и молодые, и старики шли туда каждую ночь, скрываясь от соседей и родных, за новой порцией красочных снов, за новой симфонией будды.
В «Странных историях из кабинета неудачника» волшебные феи, скрашивающие чудесным появлением жизнь одиноких мужчин, почти всегда оказывались лисами-оборотнями, а счастье – недолговечным мороком. Подобно феям, сонная трава творила чудеса недолго. Несчастные, привыкшие к волшебным сновидениям, лишались покоя и радости, все труднее вставали с постели по утрам, поток ци неотвратимо покидал их тело. Цинский новеллист называл это лисьим наваждением, а Люй Хэ – наркотической зависимостью, но оба говорили об одном и том же: в конце пути несчастных ждала петля.
Красные перечные реки омывали потоки улиц Чжаосина, и когда Ба Юэ с Люй Хэ добрались до конца ярмарки, ноги у обоих казались стертыми в кровь. У развилки маленькая Юэ наконец решилась на вопрос.
— Ты ее пробовал?
— Да, и много раз. Но музыки я больше не слышу. А недавно из моих снов пропал цвет.
Ба Юэ облизнула губы и почувствовала вкус перца во рту. Люй Хэ улыбался, но Ба Юэ видела страх в веселых уголках губ.
— Может, надо показаться врачу?
— В деревне нет таких врачей. Мы уже закончили спектакль. Через неделю я уеду в Шанхай.
— А Ци Юэ?
— Мы едем вместе. Кажется, она хотела сама сказать тебе. Но у нее бы все равно не вышло. Однажды ты бы просто нашла под дверью письмо, и в доме Ци Юэ уже не осталось бы ее вещей. Не говори ей, что я сказал. Она каждый день с тобой прощается и не хочет, чтобы тебе пришлось делать то же самое. А мне кажется, тебе бы понравилось.
Ярмарка кончилась, дорожный камень стерся в песочную тропу. На развилке слепой старик плел корзины правой рукой, а левой прописывал иероглифы тушью. Тонкая бумага, исчерченная даосскими заговорами, отпугивала духов и приносила счастье. Люй Хэ купил одну для Ба Юэ.
Рядом со стариком играл белый щенок, фыркал от перечной пыли, и пока Люй Хэ торговался с каллиграфом, тот облизал руки Ба Юэ и уткнулся мордой в колени. Большущий щенок, но не старше шести месяцев от роду.
Юэ присела, измарав брюки в красной пыли. Из всего, что сказал Люй Хэ, она поняла только одно. Ни один человек не останется с нами до конца наших дней, и каждому отведено лишь немного времени – кому-то несколько месяцев, а кому-то больше двух десятков лет. Но жизнь длится дольше, чем то, что связывает нас друг с другом. Люди обречены на расставания.
— Это ваш пес? — спросила она слепого.
— Этот бездомный. Родился недавно у снежной собаки Гоцяна, так он же городскую красавицу себе нашел и ушел от своей Лайлинь. Той ребенка кормить нечем, куда ей одной собаку. Недокормленная померла после родов, и щенки все тоже. Вот один остался.
Ба Юэ плохо понимала чжаосинский выговор, но собака так счастливо лизала ей руки, что впервые в жизни она приняла важное решение легко, не спросив ни у кого совета. Люй Хэ только пальцем у виска крутил, а Ци Юэ переживала, что родители подруги устроят нешуточный скандал. Пес шел по левую руку Ба Юэ, не отставая ни на шаг, и она пообещала ему, что будет с ним рядом всю его жизнь.
Они ходили вместе в ущелье читать книги старосты Хэ и слушать диски на новом магнитофоне Сони. Через неделю Ба Юэ, как обычно, встала пораньше и предупредила маму, что идет гулять с Ци Юэ, но на пороге ее ждало письмо.
Деревенский совет так потом и не узнал, кто поджег торфяники. Однажды с болот потянуло едким дымом, и остановить пожар удалось лишь через несколько дней, когда прибыла помощь из провинциального центра. Несмотря на опасения, что огонь может навредить урожаю, жители деревни спали крепче обычного, а по утрам задумчиво напевали незнакомую музыку, не умея правильно схватить мотив.
Младшая Юэ осталась одна – с письмом подруги и рвущейся наружу мечтой о любви. На перекрестке двух единственных асфальтированных дорог в деревне Ба Юэ познакомилась с Чжоу Гуном, двадцатичетырехлетним юношей с завода, из хорошей городской семьи. Давным-давно он подвез ее на велосипеде до театра, когда она боялась не успеть на комендантский час. Такой дружбе родители радовались, и даже разрешали Чжоу Гуну заниматься с Юэ историей, готовить ее к поступлению в университет. Через месяц Юэ забеременела, а еще через месяц двоюродный брат Чжоу Гуна вернулся на Весенний фестиваль в родную деревню и рассказал местным мальчишкам, что на фабриках в Гуанчжоу платят по пять тысяч юаней в месяц – против местных семисот. В конце февраля Чжоу Гун навсегда исчез из жизни младшей Юэ, у которой едва начал расти живот. Весь Китай отмечал переход в новую эру. На календаре стоял 2000 год.
***
Новый Шанхай разучился подражать западу. Нищие, спящие на скамейках французской концессии, разбирались в импортных продуктах. Экспаты открывали и закрывали рестораны. В воздухе пахло жареным тофу и парфюмом дома Гермес, по радио звенел Сен-Санс, ругались харбинские грузчики. Девушки читали Фицджеральда, юноши работали с макбуков. В колониальной части Шанхая Европа оставалась собой, только реже мылась.
Чудом на углу Фусин-лу и Укан-лу сохранилась кондитерская из другого Китая – шокирующий слепок безвозвратно ушедшего десятилетия, когда студенты открывали первые заведения “иностранной кухни” в крошечных провинциальных городах. Там подавали сэндвичи с пластиковым сыром и хлебом, не черствеющим веками, морковный торт с маминой грядки, недорогой и хороший кофе, а окна украшались снежинками и рождественскими ангелами уже к концу октября, сразу после праздника середины осени. В Шанхае Христос рождался раньше, чем на Западе – возможно, из-за разницы во времени.
Бариста выложил на прилавке пряничные буквы – получилось английское “welcom”. В углу стояла настоящая ель, каких по нынешним временам не сыскать даже в Старбаксах – зеленая, с длинным иглами, пахнущая снегом. Окна смотрели на темную и не праздничную Фусин-лу. В поздний час в кофейне оставалось всего три посетительницы.
Сидевшая возле окна Ли Фэйфэй с красными губами и ослепительно ровным каре показалась баристе небожительницей из тайваньских журналов мод. Он даже подумал, не взять ли у нее автограф на всякий случай — вдруг и впрямь окажется знаменитостью? Девушка внимательно изучала инструкции от лекарств с мелкими иероглифами и иногда переписывалась с кем-то с белого светящегося макбука. Рядом горой лежали коробки таблеток – целая аптека, все с редкоупотребимыми иероглифами и нечитаемыми латинскими названиями. Phenobarbital, Temazepam, Diphenhydramine. Проходя мимо ее столика, бариста обронил в шутку: “голова не лопнет все это читать? может, вырежем из них снежинки и приклеим на окно?”. Фэй вежливо улыбнулась, и бариста тут же смекнул: вдруг небожительница серьезно больна, а он так бестактно об этом пошутил?
Других девушек, шушукавшихся за барной стойкой, бариста хорошо знал – обе помогали ему красить стены три года назад. Их тогда было четверо, и судьба застала их в разных точках – кто-то был счастлив, а кто-то не очень, кто-то решился остаться в Шанхае, а кто-то то и дело думал о переезде. Ма Шуньфан изрядно исполосовал землю Поднебесной. Его родители держали сувенирную лавку в Чэнду, продавали туристам вручную пошитых панд. Деньги водились весной и осенью, а в остальное время приходилось трудно. Ма Шуньфан дождался восемнадцатилетия, и вместе с одноклассниками уехал в Гуанчжоу, работать на мебельной фабрике. Родители, конечно, были бы против – мальчику из небогатой, но славной городской семьи не следовало уезжать на кантонские заработки. Но Ма Шуньфан трудился по несколько смен, посылал деньги домой и не читал гневные послания от отца. На фабрике плохо дышалось, после вечерней смены Ма шел с молодыми рабочими играть в карты и пить пиво. Иногда с ними шли девушки. Как-то раз на фабрику поступил иностранный заказ. Инспектировать приехала белая девочка в коротких шортах. Бодро гоняла кладовщиков, вскрывала все коробки, ругалась с бригадиром, который еще не сталкивался с западными инспекциями и был оскорблен до глубины души. Отбраковывала половину. Раздражала всех. Ма поручили подбросить ее до центра Фошаня. Ма, хоть и не злился на инспекторшу, заговорить все же не рискнул. Девочка потянулась, разминая затекшую от работы спину, и достала из рюкзака книжку. Ма долго силился прочесть английское название. “Женщина французского лейтенанта”, которую Ма тоже читал однажды на летних каникулах. Всю дорогу он хотел спросить девочку, что случилось с ее жизнью, как так вышло, что судьба забросила ее в эту дыру, а как же Фаулз, а как же ее красивые желтые волосы? И потом спросил себя: а что же случилось с жизнью Ма Шуньфана? Через неделю он уже работал курьером в крупном шанхайском издательстве, снимал комнату в общежитии у Старых Западных Ворот, едва сводил концы с концами, но понимал — его жизнь застряла на пороге чего-то грандиозного, и рано или поздно судьба вытолкнет его на нужную дорогу.
Ци Юэ и Ба Юэ, сплетничающие в ночном кафе, подружились в средней школе, расстались в старшей и снова встретились через десять с половиной лет на Шанхайском вокзале у северных ворот, когда Ба Юэ с сыном и лохматым псом по имени Бамбук сошли с поезда, прихватив один чемодан на троих и пачку креветочных чипсов, а Ци Юэ узнала подругу с первого взгляда, как будто и не было этих десяти лет. Когда-то давно старшая Юэ отправила младшей открытку с поздравлениями на Праздник Середины Осени, и перед тем, как сесть на поезд, Ба Юэ выслала на указанный адрес ответное письмо. В теплый весенний день они с сыном три часа ждали у северных ворот Шанхайского вокзала, доедали хрустящие чипсы, смотрели на городских жителей, прежде чем появилась Ци Юэ, чудом получившая письмо в час прибытия поезда.
Ма Шуньфан познакомился с обеими Юэ в общежитии, куда поселилась младшая Юэ после переезда в Шанхай. Старшая помогла ей найти жилье и устроить сына в местную школу. Ма Шуньфан был первым жильцом в новостройке в Хункоу, и когда две женщины с лохматым псом пришли смотреть квартиру, очень боялся шумной и напористой старшей Юэ. Но жить осталась только младшая, а с ней – мальчик Додо и собака по имени Бамбук.
Додо оставался по вечерам один – Юэ работала официанткой в итальянской закусочной на семьдесят седьмом этаже одной из новых высоток Пудуна. Вечерняя смена заканчивалась в половине одиннадцатого, и Юэ не всегда успевала на метро. Десятилетний Додо поначалу боялся Ма Шуньфана, но со временем освоился. Особенно ему нравилось, как сосед играл на гитаре популярные китайские песни и передразнивал участников телешоу “Лучший голос Китая”. Выяснилось, что Ма Шуньфан еще и вкусно готовит, может помочь с уроками и ловко проходит сложные уровни в компьютерных играх. Додо не стеснялся пересказывать матери. Ба Юэ стеснялась и приносила корзинки свежей выпечки из ресторана, а по ночам заплетала косу и выходила в общую гостиную в бежевой ночной рубашке до колена. В тусклой полосе света из приоткрытой комнаты Ма Шуньфан видел тени ее тела, которые остались бы скрыты под яркими лампами. Только через год он понял, что влюблен.
Старшая Юэ с мужем часто заходили в их гостеприимное общежитие. Ма Шуньфан сочинял песни, обе Юэ пели с ним, Додо рисовал промышленный смог над посевными полями риса. Пес по имени Бамбук привлекал к себе внимание, ненавязчиво наступая всем на ноги. Немногословный Люй Хэ с обаятельными привычками бывшего гангстера налегал на сливовое вино после очередных неудачных проб в телесериал.
В стеганом одеяле дзен то и дело выбивались нитки.
Люй Хэ уже пять лет обивал пороги телестудий, но не просыпался знаменитым. Ма Шуньфан любил Ба Юэ, но не осмеливался пригласить ее на свидание. Бамбук радостно скулил, встречая хозяйку, но уже не просился на долгие прогулки, и все чаще укладывался на кухне, в дальнем углу. Додо рисовал, но выходило неправдиво и тускло, словно в плохом, незапомнившемся сне.
Поток ци, гулявший сквозь форточки, ловивший сквозняки и скользящий сквозь щели, бился в их закрытые двери. Все обитатели квартиры на двадцать восьмом этаже Небоскреба Юань-ин что есть сил старались быть счастливее. Поток ци разбивался о двери и поворачивал прочь.
Пока однажды маленький Додо не впустил его.
Солнечным февральским утром Додо прогуливался с одноклассниками по переулкам Моганьшань и по обыкновению заглянул в мастерскую Сян Сяна, который на каждом холсте писал Внутреннюю Монголию и продавал картины за баснословные по тем временам юани. Но в этот раз Додо заинтересовали не новые картины, а мужчина в черном – новый ученик мастера Сяна. Руки мужчины покрывали татуировки и брызги красок, пальцы упрямо рисовали в студенческом альбоме страницу за страницей. Мужчина рисовал Будду.
Додо сел рядом и заглянул ему через плечо. Художник вырвал из альбома пару листов и молча протянул их мальчику. Додо нарисовал мандариновое дерево, кладбище и женщину. Объекты получились хорошо, но картина не вышла. Художник забрал эскиз и за каждым надгробием спрятал лисьи морды. А затем нарисовал женщине рыжий хвост.
Додо привел учителя домой.
Ба Юэ и Ма Шуньфан, игравшие на подоконнике в китайские шашки, синхронно обернулись на вошедшего Додо и двадцатилетнего художника по фамилии Мао, который носил только черное, чтобы остановить краски, поднимающиеся от его ладоней к локтям, по венам, по предплечьям, к горлу и к сердцу. Додо влюбился в учителя, и чтобы оплатить занятия, Ба Юэ и Ма Шуньфан предложили мрачному дружелюбному юноше бесплатно пожить в незанятой комнате. Так вышло, что в тот день Мао как раз собрался переезжать. Ци ворвалось в распахнутые двери квартиры на двадцать восьмом этаже Небоскреба Юань-ин, в районе Хункоу, рядом с еврейской синагогой, в десяти минутах ходьбы от метро. В замочной скважине скрипела «юаньфэнь» – встреча, предопределенная судьбой.
Через шесть с половиной месяцев они впятером открыли кафе на перекрестке Фусин-лу и Укан-лу. Первый взнос за аренду был оплачен гонораром за продажу картины Мао: “Будда на лисьем кладбище”.
Пять лет спустя друзья уже не жили вместе, но раз в неделю встречались в своем кафе. В ту ночь Ба Юэ и Ци Юэ обсуждали будущее Додо, который всерьез вознамерился стать фотографом. Ба Юэ украдкой кивнула на девушку возле окна: юный Додо, кажется, воображает, что стоить ему стать фотографом, так он только и будет, что снимать таких моделей. Мальчику нужен не новый объектив на Кэнон д-50, ему нужна красавица-подружка.
Ли Фэйфэй, показавшаяся хозяевам кафе героиней тайваньских модных журналов, вежливо попросила пару стаканов воды – чтобы запить целую горсть таблеток. Затем ночной посетительнице потребовались ножницы и скотч – и тут уже обе Юэ всерьез заинтересовались происходящим. Когда она ушла, все трое бросились рассматривать аппликацию, которую старательно наклеила на окно эксцентричная девушка. На стекле красовались бумажки с игривой бахромой, а надписи – все до одной оскорбительные, словно хлестали грязной водой, смывали улыбки с лиц. “Сдохни” “жирная” “шлюха”. “Мы тебя ненавидим”. “Сдохни”.
“Мы очень ждем”.
А Ли Фэйфэй, тем временем, уже сворачивала на Аньфу-лу. В храм ей хотелось попасть до рассвета. Но не в тот храм, в котором она выросла во взрослую и сильную Ли Фэйфэй. А в тот, чей запах хранил самую суть ее сердца.
Наряженная елка в кафе напомнила Фэй годы, когда мода на рождественские деревья только пришла в Шанхай. Она тогда лежала на полу в своей комнате и делала уроки, перед каникулами задавали особенно много. В дверь позвонили, и папа почему-то предложил Фэй самой впустить курьера. Она с ворчанием отвлеклась от натужных дробных вычислений и, едва открыв дверь, потеряла дар речи. Сонная фантазия ворвалась в ее рутину синим пятном с декабрьским запахом. Огромная ель, выкрашенная в ярко-голубой цвет, поселилась в углу гостиной. Фэй никогда не видела ничего красивее – в ее голове дерево не обозначалось иероглифом “ель”, оно светилось неоновым “праздник”. За два дня до рождества вернулся из Америки господин Ли Чжунфань, он же дядя Дэвид, и велел им скорее паковать чемоданы – в качестве подарка он снял для семейства виллу на вьетнамском пляже на несколько рождественских дней. Это было великолепное Рождество. После праздника Начала Года отец с дядей Дэвидом улетели в Гонконг, а они с мамой нежились на пляже еще две недели. Счастливая и загорелая Фэй, едва переступив порог дома, почувствовала тревогу. Что-то было не так: забытое недоразумение, чужая боль, вытесненная из сердца, какая-то пропущенная трагедия готовились напомнить о себе. В гостиной Фэй ждала осыпавшаяся голубая ель – голые ветви неловко прятались в углу, а праздничные синие иголки застилали пол. Молодое дерево, которому была уготована особенная судьба – стать праздником для маленькой семьи, не успело выполнить предназначение. Наверное, когда его срубили и вывезли из леса, все остальное уже перестало быть важным. Остались только волшебная красота и способность радовать людей – которыми по глупости так никто и не воспользовался. Фэй было почти двенадцать лет, но она весь вечер плакала, представляя, как ее рождественская ель день за днем стоит одна, и ждет чьего-то возвращения, неотвратимо теряя красоту.
Сколько голубых иголок осыпалось, прежде чем она перестала ждать?
Изогнутые крыши разрезали сумерки, точно откидные черты иероглифа “восемь”. Собаки, охранявшие храм от нечистых духов, взобрались на края и лаяли вслед разбегавшимся белым лисицам. Фэй на мгновенье замерла перед входом – а пустят ли ее буддийские стражи? Она ведь тоже лисица – женщина, сбившая праведника на дурной путь. Но львы, дежурившие у ворот, пропустили ее в храм.
Залитый росой сад звенел в предрассветной тишине. Рыбы спали в синеве пруда, ивы осторожно касались поверхности воды. Стрекозы молчали.
Фэй не понимала, почему в этом полном воздуха саду она не может сделать вдох. Чужая небуддийская тревога отделяла ее тонкой ширмой от осеннего храма. Каждое дерево в саду знало, про что оно и почему растет на своем месте. Для Фэй места не находилось.
Христианка в атеистическом Китае. Богатая наследница в простой школе. Выбившийся стежок в материи дзен. Чем прикрыта твоя пустота, чем заделаны дыры? Древнекитайской литературой, «Сном в Красном Тереме», западной музыкой, жарой Борокая, миланскими распродажами, корейскими лосьонами для лица, успешной защитой курсовой, мастерством заваривания улуна, запахом ладана и прохлады в церкви, любовью к молодому священнику, занятому разборками с Богом? Чем ты собираешься отчитываться перед своей никчемностью, маленькая Фэй? Ты – бессонница на пятом часу утра, ребенок с грустным детством, который не смог повзрослеть. Ты – худший поступок в жизни лучшего на земле человека. Ты – передержанный чай, погожий день, проведенный дома, ты – то, что лечится временем, но никогда не проходит бесследно. Второй конец той любви, что была со счастливым концом. Ты иллюстрация того, что мир несправедлив и жесток, ты доказательство того, что нет Бога. А если тот, кто смотрит за нами, и впрямь всемогущ, значит, услышав твой голос, он первым делом убавил звук. Что толку злиться на это? Простейшее правило неразделенной любви – не задавай слишком много вопросов, если боишься услышать молчание.
В восточной стороне сумерки посветлели на тон, приветственно мяукнула Цао Мао. Редкие всплески воды напоминали о красных рыбах счастья, еще не покинувших пруд. Фэй начинало клонить в сон.
Тогда в детстве – кто прогнал монахов, но оставил храм нетронутым? И отчего родители стали посещать христианскую церковь? За все эти годы они ведь даже не прочли Евангелие. Мама Фэй думала, что Иосиф был сыном Иисуса, и от их линии пошел род человеческий. Что заставило этих людей когда-то громко назвать себя христианами?
Скамейки под ивовыми деревьями покосились. Фэй вспомнила спину сына настоятеля, того самого, который дружил со старшей девочкой. Изгибы совсем молодых мышц под грубой тканью цвета слоновой кости, закатное солнце на шее и нестриженом затылке. Им было лет по двенадцать, а Фэй всего семь. Когда они втроем заигрались на мосту и опоздали к раздаче леденцов, на дне жестянки осталось всего две конфеты. Фэй сразу схватила одну, но застыдилась своей жадности и протянула ее друзьям. На совете было решено отдать целый леденец Фэй, как самой маленькой, а второй – разделить на двоих старших. Фэй была уверена, что поделить твердый манговый леденец невозможно. Но у друзей получилось. Они по очереди сосали конфету и передавали уменьшающийся желтый камешек изо рта в рот, подталкивая его языком. Фэй показалось это странным, но не противным. Даже самой немного захотелось попробовать.
В этом воспоминании остались невинность и ясное солнце тех дней, шанхайское небо, еще не затянутое смогом. У Фэй было не так много воспоминаний о счастье. Одно: когда она поскользнулась на обледеневшем мостике через пруд, и сын настоятеля взял ее за руку, чтобы довести до другого берега. Второе: когда на открытии нового отцовского небоскреба мама сыграла на эрху “Отражение луны в источнике Эрцюань”, а вечером сказала Фэй, что играла в ее честь. Третье: когда в храм привезли котят и разрешили детям поиграть. Когда сам настоятель взял котенка из коробки и передал в руки Фэй. Цао Мао. Как-то раз Фэй попыталась принести ее домой, но обоим сильно досталось от родителей. С тех пор за Цао Мао ухаживал сын настоятеля. Почему он оставил ее здесь, когда ушел? Думал, что Фэй сможет о ней позаботиться?
Еще одно разочарование.
Было несколько других воспоминаний – не слишком счастливых, но несомненно, очень важных. Были руки священника, вытирающие ей волосы в храме: воспоминание, которое она так бережно пронесла в своем сердце и деревянных четках сквозь годы и разрушила за один час. Теми же руками.
Фэй присела на каменную скамью у стены храма, рассыпалась по мрамору как мерцающая сумеречная пыль. Цао Мао спала в зарослях дурманной травы. Фэй вытянула травинку и принялась посасывать кончик. В детстве они притворялись, что курят. Трава была сочной и сводила язык, зубы рвались разгрызать таинственные волока. Как-то раз подруга с сыном настоятеля наелись столько травы, что лекарственный сок впитался в прыгучую кровь и сморил подростков посреди дня. Маленькая Фэй съела куда меньше, но и ее начинало клонить в волшебный сон. От страха девочку вырвало. Она прибежала к настоятелю и рассказала обо всем. Мальчика выпороли, а им с подругой еще неделю не давали гулять по храму без взрослых. Все так дулись на нее за это. Потом мама рассказала Фэй: трава опасна. Это лекарство из “Канона Врачевания”, оно снимает боль и погружает больного в сон. Если съесть слишком много, можно не проснуться.
Фэй облизала кончик. Насколько много? Она уже и так съела много.
Потемневшие глаза не чувствовали поднимающегося рассвета и плохо отличали свет от тени. Фэйфэй видела серую шерсть Цао Мао и спину сына настоятеля. Персиковый закат на бежевом халате. Он оборачивается и подмигивает Фэй. Рядом нет взрослых, нет настоятеля, нет даже подруги Фэй. Этот момент – только для нее. Мальчик говорит: наша встреча не случайна. Я – твой друг, а ты – мой. Между нами – юаньфэнь. Так было предопределено.
Через две недели и полтора дня он навсегда исчез из ее жизни, оставив пустые дорожки храма и маленькую Цао Мао.
Заросли лекарственной травы щекотали безвольно повисшую руку Фэй. Пальцы сжались мягким усилием, сорвали большой пучок. Ли Фэйфэй жевала сразу много травинок, а язык немел так быстро, словно его окунули в горячий суп с мятой и вяжущим сычуаньским перцем.
Она уже не чувствовала свет, но еще чувствовала время. И было время рассвета.
Фэй родилась в такой же час. Если бы смерть не промедлила, линия ее бытия завершила бы начатый круг идеально вовремя, вернувшись в точку истока.
Но чего-то не хватало.
На пороге смерти Ли Фэйфэй захотелось послушать музыку.
Ненавистная флейта в истоках Влтавы, ее первый и последний концерт, предвечернее деревенское веселье на берегу и лунные русалочьи танцы, ее холодная флейта, ее напоминание о смерти.
Мамина эрху – отражение той же луны в источнике Эрцюань. Мама играет эту песню для мужа и его друзей, но посвящает ее шестилетней дочке. Мементо мори, маленькая Фэй.
Аккомпанировать смерти Фэй был призван целый оркестр, но никто не пришел, и полумертвое тело придумало, как сотворить музыку из пустоты.
Фэй встала с каменной скамьи, шлепнулась в грязь и на коленях приползла в павильон молитв. Высокий порог пропустил ее внутрь. Туфли Фэй покорно сняла у входа. Растянувшись возле гонга, она достала холщовый сверток, припрятанный за левой пяткой Будды. Деревянная рыба, которой монахи бьют в гонг. Слой пыли, скопившийся за тринадцать лет, на ощупь мягче и тоньше шелка.
12.
Когда Ван Мину позвонили и сообщили о жене, он воспринял новость почти спокойно. Долгая пауза и сдержанное обещание приехать прозвучали сухо. В скрипе телефонной связи звонивший расслышал участившееся сердцебиение Ван Мина – так в первую минуту реагировали все родственники, внезапным известием сбитые с ног.
Ван Мин обещал связаться с ее родителями, но едва повесив трубку, вдруг позабыл о данном слове и бросился на проезжую часть – телом ловить такси.
Голубоватый оттенок кожи Фэйфэй звенел в сумеречном свете – цвет из палитры молодого Пикассо, номер “ангельская смерть осенью”. Неустойчивое октябрьское тепло отодвинуло занавеску и не решалось зайти.
Мониторы угрюмо гудели возле кровати. Бесшумно капала опиумная вода, прозрачной рекой стекала к венке на сгибе локтя, прямо в тонкую кожу, в кровь неподвижного тела Фэй. Лицо Фэй, лишенное сознания, было другим – и не таким, как во сне. В тихом изгибе губ пряталась боль, незаметная чужому взгляду. Ван Мин был не чужой, он знал про свою жену больше, чем она сама. Ван Мин никогда не шел против ее желаний. Юная наследница миллиардного состояния, красавица Ли Фэйфэй должна была блистать на обложках журналов, в безвкусного цвета кабриолетах и на благотворительных вечерах, должна была наслаждаться всей полнотой несправедливого счастья, подаренного ей судьбой. Ей дали все: и красоту, и ум, и деньги – и столько несчастья в придачу, что Фэйфэй не успевала вздохнуть. Фарфоровой жене Ван Мина, вопреки всем порядкам, досталась грустная и удивительно заурядная жизнь. Ван Мин не мог отобрать у нее последнее решение.
Неуверенные пальцы коснулись аппарата – новенькая машина жизни в дорогой клинике, уже оцарапанная слишком резкими движениями медсестер. “Ты права”, — подумал Ван Мин, вспотевшей рукой оглаживая круглый регулятор. — “Я на твоей стороне”.
— Господин Ван!
Мужчина отдернул руку от аппарата и резко обернулся, застигнутый врасплох.
— Святой отец, — выдохнул Мин, скомкав согласные сухостью губ. — Откуда вы… Вам сообщили о Фэй?
Гао зашел в палату, мельком глянув на капельницу – и немедленно выругался, осквернив свой светлый сан и ничуть не устыдившись этого.
— В этой стране проще умереть от рук идиотов-врачей, чем по собственной воле! — священник сердито закрутил регулятор капельницы. — Зачем они прогоняют столько физраствора? Хотят, чтобы ее снова тошнило?
— А я, наоборот, сделал сильнее, — Ван Мин испуганно покраснел и дернулся поправить очки. — Это же полезно для выздоровления.
— Но не в таких количествах! В семинарии нас учили уходу за больными – в другое время я бы говорил об этом скромнее, но такое чувство, что этих медсестер воспитывали даосские лекари: чувствуешь недомогание – выпей ртути, и все пройдет!
Ван Мин взлохматил волосы, рука сняла холодную испарину со лба. Мерзость.
— Как вы здесь очутились, святой отец?
Гао смотрел на Фэй, со сдержанным волнением изучал ее живое, спящее лицо, прислушивался к ровному дыханию.
— Я звонил ей, когда она наглоталась таблеток, — раздраженно ответил он, даже не взглянув на мужа Фэй, словно его вопросы были досадной помехой. — Дворник, нашедший ее в храме, сразу сообщил в скорую и мне – когда высветился звонок на ее мобильном. Врачи хотели связаться с родителями, но на айфоне блокировка – а у меня есть только ваш номер. Надеюсь, вы уже сообщили им?
Ван Мин попятился, задел плечом капельницу и чуть не опрокинул аппаратуру. Наделанным шумом ему на мгновенье удалось привлечь внимание Гао. Ван Мин вздрогнул под разъяренным взглядом священника.
“А на проповедях такой душка”, — усмехнулся про себя Ван Мин. Впрочем, на смех времени не было.
— Я поговорю с врачами о ее терапии.
— К черту терапию, — отчеканил священник. — Скажите, чтобы пальцем ее трогали – она быстрее придет в себя без их стараний.
Ван Мин нервно поправил очки и вышел из палаты. Гао задержал взгляд на закрывающейся двери.
— До чего паршивый у тебя вкус на мужчин, Ли Фэйфэй, — сообщил он девушке, присаживаясь на край постели. — Просто один краше другого.
За окном гаркнула птица. Затишье после тайфуна пронизывало теплое октябрьское утро, светло-сиреневое небо означало благоприятный для выздоровления час. Лунный календарь на стене гласил: счастливый день для вспахивания земли, помолвки и смерти. Несчастливый – для посева, развода и судебных тяжб.
Врачи рассказали Гао, что Фэй приняла летальную дозу барбитуратов и транквилизаторов. По всем правилам не должна была выжить. Но маленькая Фэйфэй все делала с излишним усердием. Для верности самоубийца съела пучок сонной травы из местного храма – ядовитый сорняк, в древности используемый китайскими медиками для лечения бессонницы, но при сильной передозировке вызывающий обильную рвоту. Транквилизаторы даже не успели впитаться в ее кровь.
“Не иначе как ангел-хранитель вступился”, — предположил доктор, отдавая должное сутане Гао. Священник расхохотался и едва удержался, чтобы не врезать умному доктору.
Священник пожал руку спящей девушки. Холодная ладонь, на ощупь как сиреневое небо в окне больницы.
Фэй проснулась.
— Прости.
Первые слова Фэй. Гао подумал, что лучше бы она призналась ему в любви. Как будто сделанного было недостаточно.
— Дио мио, Фэй. Когда твои родители придут, перед ними тоже будешь извиняться?
Девушка захлопала глазами, окончательно проснувшись.
— Родители?! Нет, только маме не говори, — прошептала она, опасливо оглянувшись по сторонам.
Гао неловко рассмеялся.
— Вот на вид – дура дурой. Как тебе хватило хитрости выкупить столько транквилизаторов в аптеке?
— Я не покупала, — Фэй отвела глаза. — Их прислала Бэй, давно еще.
Священнику показалось, что его оглушили ударом по голове.
— Бэй! Господи, Фэй, да что с тобой? Как ты могла попасться на эту удочку? Она даже таблетки тебе подсунула!
— Не для того, чтобы я выпила, нет! — глаза Фэй заблестели от обиды. — Она сказала: воину спокойнее, если меч при нем. Она не хотела моей смерти, она просто дала мне выбор. Я сама просила о…
— Ты ее защищаешь, — Гао потрясенно охнул, нечаянно выпустив руку Фэй. — Она же убийца! На ее руках – смерть Чжан Лоу, и еще бог весть сколько смертей. Она чуть не забрала твою жизнь, а ты…
— Чжан Лоу? — Фэй присела на кровати и поморщилась от сильного головокружения. — Откуда… Чжан Лоу тоже общался с Бэй?
— Да, он тоже в свое время нашел утешение в ее обществе. А ты помнишь его? Он часто приходил в церковь, всегда в хорошем костюме и с идиотским галстуком.
— Я знаю его не по общине, — перебила Фэй. — Чжан Лоу был директором отдела маркетинга в папиной фирме. Они с папой даже дружили немного. После его самоубийства этот пост отдали Ван Мину. Нам всем еще было не по себе, что повышение вышло при таких обстоятельствах. Но отец счел это правильным.
Гао хотел что-то сказать, но вдруг замер на полуслове. Странная мысль пришла в его благочестивую голову. Низкая мысль.
— Фэй, на тебя ведь записана часть акций отцовской компании? У Ван Мина есть какие-то права на ваше имущество?
Девушка нахмурилась.
— Нет, никаких. В случае развода он не получает ничего.
— А в случае твоей смерти?
Веки Фэй, по-древнегречески тяжелые, устало поднялись.
— Гао, брось это… Я виновата, из-за моей глупости у тебя шок. Пожалуйста, не сходи с ума. С чего Бэй помогать моему неудачливому мужу таким диким способом?
Прежде чем священник успел что-то ответить, в палату зашла медсестра.
— Проснулись! — охнула она, быстро переводя испуганный взгляд с Фэй на капельницу, и затем на Гао. — Все нормально?
— Вашими стараниями, — кивнул священник, огромным усилием смиряя волнение.
Медсестра переминалась с ноги на ногу и искоса смотрела на Гао, желая что-то ему сообщить.
— У нее не было приступа? — шепотом спросила она, когда Гао вышел с ней в коридор.
— Какого приступа?
— Истерики? Не пытается снова себя убить? Я поставила ей седативное, но капельницу вынули, и…
— Погодите, — Гао растерянно нахмурился. — В капельнице – седативное? Вы что же, шутите?
“Не может быть”, — подумал он, чувствуя холод, выплескивающийся в диафрагму. — “Они полные идиоты? Не могут же все пытаться ее убить”.
— Господин Ван сказал, что у пациентки бывают приступы. И если не дать ей успокоительное, она снова попытается наложить на себя руки. Мы поставили ей препарат, надеясь, что она проспит хотя бы день, но капельница…
— Ее врач знает об этом? — прохрипел Гао. В лице медсестры вдруг проступили острые лисьи черты, словно глупый оборотень решил показать свою мордочку священнику.
— Нет, но я подумала… От лекарства ведь не может стать хуже. А вы знаете, как она пыталась покончить с собой? Господин Ван так нам и не рассказал.
Губы Гао по привычке начали читать молитву, но голос пропал. Гао задумался: а была ли в его жизни хоть одна молитва, которая кого-нибудь спасла?
— Вы не могли бы проводить меня к господину Вану? И пожалуйста, вызовите полицию. Как можно скорей.
***
Офицера Цао Цао больше всего забавляли жалобники. Сначала они приходят отдавать правду: вот она, держите, на руках вам принес, как трепещущее сердце. Смотрите, все смотрите, по рукам кровоточит.
Как и всякий, отслуживший в полиции больше десятка лет, офицер Цао знал: то, что кровоточит, – это еще не правда.
Потом они все терпят. Терпят, зайчики, стараются услужить, бельишко свое выдают, пеленки кровоточащие, попросишь другой какой орган достать – и тот выложат. Вот оно, легкое мое пробитое, смотри. Вот она печень, вот сколько я пил от своего горя.
Потом злятся. Из себя выходят, размахивают руками, отбирают из грязных офицерьих рук свои пожитки, обратно все в себя запихивают, как попало. Кричат: я вам доверял, а вам нет дела до моей правды. Вас за этот стол посадили людей защищать, а вы только курите и смеетесь, смеетесь и куревом воздух загрязняете, и нет вам дела до моей правды!
Потом успокаиваются. Снова на стол выкладывают – но уже не все подряд, уже аккуратненько. И без крови. Там, где кровь, – там правды не доищешься.
Потом начинают путаться. Вытаскивают что-то не то. Пугаются, прячут. Снова вытаскивают что-то не то. Мусор из карманов падает. Вот тут уже можно приглядеться. Там, где мусор – правды побольше.
А потом устают. Повторяют одно и то же, как тряпичные куклы, слова, на вкус как картон, как сосиски из лавки 7-Eleven, и вот тут-то на прилавке среди пластиковых упаковок, еды без срока годности и бесконечного неверия, вот тут и находится она – правда.
О том, что верить перестают все, офицер Цао знал давно.
Но особенно упоительно было смотреть, как это происходит со священником. На красивом, утонченном, почти иностранном лице. Такие лица приятнее всего созерцать в моменте разочарования.
— Как поживаете, отец Гао? — приветственно улыбнулся офицер. — Линда как раз заварила свежайший кофе. Хотите?
— Нет, благодарю, — священник даже не взглянул на заботливо выставленный стул. — Для чего вы вызвали меня? Кажется, я уже рассказал все, что мог.
— Ну как же? Я давно вас не слышал! Мы ведь почти сроднились за это время. Отличное получилось расследование.
Вошла полная китаянка Линда, едва ли владевшая английским в достаточной степени, чтобы без ошибок написать свое имя. Принесла кофе.
— Вы понимаете, в каком состоянии сейчас жена Ван Мина? Та самая, которую он довел до попытки самоубийства? Вы хоть что-то понимаете?
В этом духе священник говорил еще долго – но сил оставалось все меньше. Офицер Цао занимался разбирательством всего три дня. Проверяли много версий. Версия Гао звучала правдоподобно. Но доказательств не было. Оба это знали, и офицер Цао получал удовольствие – потому что любил свою работу. Священник Гао – нет.
По словам падре, незадачливый профессор китайской литературы получил должность в крупной строительной компании, женившись на дочери владельца холдинга Ли Цзинаня. Так как управленческими качествами профессор не обладал, продвигали его трудно. И однажды, ради невозможного в других условиях карьерного скачка, он решился устранить с дороги начальника своего отдела – Чжан Лоу. Профессор обратился к самому тонкому методу, известному криминалистике — анонимным психологическим давлением довел жертву до суицида.
-Страдал ли Чжан Лоу депрессией?
-Да.
-Мог ли сам решиться на самоубийство?
-Да.
Обернутые даосской нитью руки офицера Цао тянули из священника правду, как ртуть, и прямо на столе обращали ее в золото.
Затем же, по словам Гао, профессор все равно не получил желаемого признания. Со временем он понял, что карьера его не состоится, и решил позаботиться о своем состоянии иначе – убив жену, чья доля акций переходила ему в случае ее смерти. Как и с Чжан Лоу, профессор действовал исподтишка – медленно и неотвратимо вкладывал в голову впечатлительной женушки мысль о самоубийстве и терпеливо ждал, когда дьявольский росток пустит свои корни.
Но Ли Фэйфэй решила встряхнуться от тяжелой депрессии самым верным женским способом – объявила мужу о разводе и выставила его за порог. Несчастному профессору пришлось немедленно усилить инвазивность своего метода – он сам выслал ей нужные лекарства для вечного сна.
-Но постойте, господин Гао, — внимательный алхимик Цао накрывал бойкие аргументы мягким пушным одеялом. — Выслать лекарства – не то же самое, что зарезать. А ведь стоило им подписать бумаги на развод, и все, прощай план! Что же подтолкнуло госпожу Ли на страшный шаг?
Теплая кровь поднялась от сердца падре к щекам, бросилась в голову, брызнула в рот офицера Цао, горячим пониманием изливаясь в пищевод. Ноздри следователя расширились. Правда всегда лежала ровным свертком под чувством вины. Правда уже пахла, как тележка жареного тофу, как мертвец в подворотне.
— Есть ли хоть одно доказательство ваших слов, господин Гао?
Офицер Цао понял, что прищемил священнику лисий хвост, когда тот набрал номер своей драгоценной любовницы, той самой жены того самого профессора.
— Фэй. Пришли мне свой пароль. Я хочу показать им твою переписку с Бэй.
Варево бессмертия настаивалось у следователя на столе, красные даосские веревки на запястьях весело звенели жестяными фигурками. Офицеру Цао исполнялось сорок восемь лет, шел год овцы, повторяющий год его рождения. Время испытаний, злых перемен – страшный год для всякой судьбы. Офицер Цао звенел амулетами и знал – он слишком хорошо изучил жизнь, чтобы оставить ей возможность себя переиграть. Мало кто прятал столько карт в рукаве, столько свитков с заклинаниями, столько загадок и красных бумажных фонарей.
— Поверьте моему чутью, господин Гао. Дело вот-вот решится.
В глазах священника мелькнул нехристианский гнев и немедленно спрятался. На столе следователя зазвонил телефон.
***
Гао вышел из участка, вдохнул стянутый предгрозовой воздух и пожалел, что не курит. Дым корейского тайфуна впитывался в одежду, в волосы священника, дым ускользающего обмана. Преступление, которому не будет наказания. Коллеги Гао безусловно посоветовали бы ему уповать на суд божий. Гао в очередной раз убеждался в собственной профнепригодности.
У остановки на Центральной Хуайхай-лу притормозил пятьсот тридцать седьмой автобус, шедший от парка Хуансин на самом севере Шанхая. Вышло двое: румяная девушка в желтом пальто, со связкой мандаринов и поддельной сумкой Шанель, и худой мужчина в очках с удивительно скромной и сутулой осанкой, пожиравшей даже элегантность дизайнерского плаща. Эти двое, единственные из всех пассажиров автобуса, ехали от самого парка Хуансин. Деревенская школьница, Хуан Сяобао, приехала в Шанхай из Дунбэя вслед за сестрой Хуан Сяолун, когда учитель математики разбудил ее на уроке, неучтиво хлопнув учебником по поверхности стола и пообещав, что не допустит ее к госэкзаменам. “Ну и засунь свои госэкзамены…” — рассудила Сяобао, порядком притомившаяся от обучения, и пожелав маме с папой хорошего урожая в наступающем сезоне, села на поезд до второй столицы. Сестра, Хуан Сяолун, конечно, не ожидала такого подарка – она только-только перебралась в квартиру к мужу, и с протекции свекрови устроилась секретаршей в маленькую контору, торговавшую недвижимостью. Связей, чтобы подыскать работу сестре, у Сяолун, конечно, не было: в караоке-бар, где она раньше работала, девочку не взяли – лицом не вышла, а нагружать семью мужа новой обузой Сяолун не решилась – не по ритуалу. Сначала следовало забеременеть, а потом лезть со своей родней.
Юная Сяобао и сама нашла, чем заняться – ходила по утрам на курсы маникюра, а по вечерам, пока сестра показывала квартиры клиентам, развлекала домашних деревенскими дунбэйскими шутками, лепила пельмени-цзяоцзы, которых шанхайцы отродясь не нюхали, и делилась такими бойкими и свежими сплетнями из жизни кинозвезд, как будто сама, по меньшей мере, дежурила на киностудиях днем и ночью.
В постели она тоже оказалась уютной и нетребовательной. Муж Сяолун, большой ценитель кино, пельменей и округлых деревенских бедер, быстро нашел общий язык с сестрой жены и вовсе не думал ее выгонять. Была только мысль через годик выдать ее замуж за нового соседа по лестничной клетке – скромного, но явно не бедствующего профессора китайской литературы.
Сяобао покрепче ухватила связку мандаринов и направилась в участок, угощать мужа сестры свежими фруктами перед ужином – самое голодное, одинокое время.
Перспективный сосед теперь сопровождал ее всюду.
Фары белой полицейской ауди ослепили Сяобао и профессора, ослепили священника, мечтавшего о сигарете, и не дали им узнать друг друга.
Двое полицейских вывели из машины арестанта – молодого мужчину в синем китайском френче и железных наручниках.
— Йоши-тян, — охнул Гао. — Ты зачем здесь? Что происходит?
Китамура-сенсей удивился встрече, улыбнулся краешком побледневших губ.
— Кажется, мне не придется ждать страшного суда. Бэй предстает перед людским законом, падре.
Веселье Иосифа кипятком разлилось по грудной клетке священника. Три раза за три дня сердце Гао разрывалось в кровавую кашицу. Если это и было божественным испытанием, то Гао был готов провалить его, не торгуясь.
— Как они узнали, Йоши? — падре бросился вслед за полицейскими, грубо тянувшими доктора в участок.
— Кто-то дал им наводку на сайт, — безмятежно рассказал Иосиф, — и их айтишники пробили создателя. Не смотри так, Гао-тян, я был молод и глуповат.
— Святой отец, держитесь на расстоянии, — прервал беседу полицейский. — Это уголовный преступник.
Гао ворвался в кабинет офицера Цао под скрипучие протесты секретарши Линды. Самодовольная даосская морда улыбнулась.
Ждал.
— Как обидно, господин Гао, что вы сомневались в нашей доблестной китайской полиции. Мы нашли вашего убийцу!
— Но это не он! Йоши Китамура – не тот Бэй, которого вы ищете!
— Ох, поверьте, святой отец, это нынче так просто. Современные технологии в моем возрасте уже кажутся почти волшебством. Наша команда нашла создателя аккаунта Бэй в считанные минуты. А так как господин Китамура в криминальном мире личность известная, мы уже давно держим его на полицейской ладошке. От лица местного управления полиции и всего города Шанхая выражаю вам благодарность за верную наводку – вы помогли поймать опасного преступника и сделали город чуть более счастливым местом.
Гао собрал остатки кислорода в ссохшихся легких.
— Я хочу видеть его.
— Господин Гао, вы не…
— Отведите меня к нему!
У падре начиналась такая детская истерика, что офицер Цао даже умилился святой непосредственности.
— Хорошо, господин Гао. Из уважения к вашей профессии.
Иосиф смиренно сидел в углу камеры, по-студенчески поджав под себя одно колено. Увидев спешащего к нему священника, доктор улыбнулся и устало помахал.
— Тебе положен звонок, Йоши. Кто-то из влиятельных друзей сможет тебя спасти.
— Дио мио, падре! Твоя вера в людей поистине безгранична. Чем влиятельнее друзья, тем меньше им хочется марать свое имя связями с уголовниками.
— Не может быть, чтобы совсем никто…
Йоши меланхолично спрыгнул со скамейки, прислонился к железной решетке и улыбнулся Гао прямо в искореженное виной и беспокойством лицо.
— Скажу тебе по секрету – когда они сказали, что у меня есть право на звонок, я даже в отчаянии позвонил Суну. Он единственный, у кого хватит связей закрыть это дело. Что сказал мне господин Сун? Одному Господу Богу твоему, Гао, известно. Связь вдруг начала барахлить, как только Сун узнал, что я звоню ему из участка. Очень-очень неразборчиво стало. Что-то вроде: гори ты в аду, Иосиф, я же просил не звонить мне из полиции.
— Не может быть, чтобы ничего нельзя было сделать. Где твой телефон? Они отобрали его? Я дозвонюсь, я смогу уговорить…- падре чувствовал, как ком кипяченых слез бурлит в горле, вступает в реакцию со словами и отправляет куда-то в желудок Гао эхо горячих просьб: я не виноват, я не хотел, прости меня, прости меня, я все исправлю.
— Не волнуйся за меня, Гао-тян, — Йоши повис на прутьях, щекой прислонившись к железной ограде, округлив губы в насмешливо-чувственное “о”. — Я понесу свое наказание, как велит твой Бог. Или ты плачешь, что виноват передо мной? Святой отец, я, Иосиф, раб божий, убийца и кандидат на пожизненное заключение, отпускаю тебе твой грех. Иди с миром.
Гао попятился, не чувствуя онемевших ног, опутанных конопляным перцем. Первый друг падре, сосед по парте Китамура Йоши, сам догадался о его предательстве, и сам отпускал его грех, готовый принять себе и чужую вину – все равно ведь нести шею на плаху. Перед казнью доктор стал по-христиански щедр.
Гао не заслуживал прощения.
Посрамленный, он бросился вон из коридора, но голос Иосифа, мягкий и холодный, как лед, закинутый за шиворот и скользящий вниз по позвоночнику, заставил обернуться.
— Одна просьба, Гао-тян. В моем айфоне есть номер одной русской нелегалки, Дуняши-тян. Если полиция не отдаст тебе телефон, то спроси о ней бармена в “Челябинске”. Передай ей… Передай, что тогда на мосту, не разыграй она свою комедию, а прими все всерьез – да я бы поймал ее. Пусть я и дурак, но вовсе не собирался причинить ей вред. Ты уж прости за такую просьбу – но как можно спокойно сесть в тюрьму, когда где-то есть хорошая девчонка, которая дуется на тебя?
13.
Снежное печенье Ван-Ван – хрустящее соленое тесто и капли сладкой белой глазури. Железная коробка датского песочного печенья – так интересно, что внутри. Постсоветское детство научило Дуняшу, что несмотря на соблазнительную картинку, под крышкой всегда оказываются бабушкины швейные принадлежности.
Тонкие соленые крекеры в зеленой фольге. Толстые сладкие лепешки в фиолетовой. Южно-китайский таракан между ними, который тоже не может определиться.
Что же выбрать?
Мужская рука в темно-синей куртке потянулась за прозрачной упаковкой снежного печения. Какое красивое сукно. Суньятсеновка.
Печенье отправилось к Дуняше в корзину, а знакомый мужской голос на чистом русском сообщил:
— Я, кажется, тебе должен.
Господин Крутой владел языками.
— Можешь просто сказать спасибо, — сказала Дуняша, не оборачиваясь. — И купить мне снежное печенье.
— Нет, я только одну фразу выучил, — признался Иосиф на английском, ловко обходя девушку и прислоняясь плечом к шаткому стенду. — Спасибо за звонок Суну. И за тот раз, на мосту.
— Не за что. “Тот раз” на мосту мне тоже понравился. Мы в расчете, — Дуняша развернула тележку и направилась в сторону касс. Иосиф двигался немного быстрее, чем обычные люди – чего вполне можно было ожидать от невротика, работавшего на мафию. Тележка Дуни мягко уперлась в подставленное бедро.
— Нет, не в расчете, — вежливо улыбнулся доктор Китамура.
Поединок взглядов закончился, не начавшись – а упаковки печенья уже готовились наблюдать бой русской и психопата. Кто-то толкнул Дуняшу в плечо, и девушка резко развернулась. Гора пивных банок, чудом державшихся в охапке неловкого покупателя, рассыпалась по полу. Мальчик лет семнадцати вздохнул, сначала скорбно, а затем – с нездоровым воодушевлением.
— Доктор! Китамура-сенсей! — поправил очки так взволнованно, точно встретил не Иосифа, а, по меньшей мере, возлюбленную из младшей школы.
— Майки, — Иосиф не сразу вспомнил имя бывшего пациента. — Какая встреча. Ты вырос. Я предполагал, что ты начнешь злоупотреблять алкоголем ближе к тридцати годам. Недооценил.
— Да-да, я помню. Вы смешной доктор, — мальчик самозабвенно почесал затылок. — Обещали, что я сопьюсь и выпрыгну из окна. Но вы не про тридцать говорили. Сказали – сопьешься, когда поймешь свой лимит в музыке. Я понял сегодня, Китамура-сенсей.
Иосиф поморщился, Дуняша повесила мрачный взгляд на мальчика.
— Сегодня самое важное прослушивание в моей жизни, — весело продолжил Майки, — А Сон подвернул ногу и ждет врача в больнице Чанхай. Вы знаете, где больница Чанхай? Это на севере, вооооон там, в начале синей ветки метро. Это почти и не Шанхай. Даже если они перевяжут его за час и отпустят, ему все равно не успеть. Сон пишет, что у него на талончике написано время ожидания – пять с половиной часов. Вот что творится с шанхайскими клиниками! Ну вам ли не знать, Китамура-сенсей. Сон – мой друг с фоно, он кореец. Он должен был мне аккомпанировать на прослушивании. Он неплох. То есть впервые в жизни меня не бесит пианист – настолько неплох! Ох. Но сейчас уже что… Не хотите выпить со мной за загубленную карьеру?
Майки вовсе не собирался заканчивать монолог вопросом, речь спешила впереди него, но доктор Китамура интересно улыбался – как будто уже знал, что ответить. Пришлось замолчать.
— После каждого сеанса я говорил твоей маме, что тебе нельзя заниматься музыкой. Жизнь была бы слишком милосердна, дав тебе такой легкий выход, — Иосиф улыбнулся, как голливудская кинозвезда. Правый глаз невротично дернулся. — У меня есть для тебя пианистка.
Доктор указал на Дуняшу. Майки поправил очки и критически осмотрел пианистку. Пианистка выглядела недружелюбно.
— Ты не очень сообразительный, да? — по-деловому уточнила она у Иосифа. — Я не играю.
— О, нет-нет, ты не поняла. В твоей коротенькой обломной карьере еще не бывало таких звездных моментов. Майки стал моим пациентом в четырнадцать, когда его госпитализировали с истощением после выигранного конкурса. У Майки на фоне одержимости музыкой развился очень сложный невроз – он мог уснуть только после одиннадцати часов упражнений на скрипке. Если Майки занимался меньше, его мозг не мог отключиться от беспокойства. Наши сеансы были успешны – через полгода лечения Майки уже нормально засыпал после всего восьмичасовых занятий. Тебе не доводилось аккомпанировать музыкантам такого уровня.
Иосиф потер ладони до искр, чуть не захлебнулся внутренним смехом. В учебниках по психиатрии всегда имелась дополнительная часть, куда помещались сложные клинические задачи. Китайские преподаватели не разбирали их на занятиях, но советовали самостоятельно упражняться дома. Этого, конечно, никто не делал: после нескольких часов впустую потраченного времени студенты ставили задачники пылиться на полку, с раздражением обвиняя профессоров в том, что на их курсе еще рано решать такие мудреные кейсы. Ближе к выпуску Иосиф понял: знаний всегда было достаточно. С неразрешимыми загадками действуют только самые простые инструменты.
Дуняша с внимательным дружелюбием оглядела Майки-куна и сурово произнесла:
— Каждый великий скрипач – невротик. Не каждый невротик – великий скрипач.
Доктор Китамура слегка поник: пазл не желал содействовать ему в сборке. Семнадцатилетний Майки расстроился, заметив беспокойство Иосифа.
— Китамура-сенсей, вы слишком добры и снова мне помогаете. Да. Все, как раньше. Помню, блевал на вашем диване, а вы не давали мне идти заниматься. Старые добрые времена. Очень жаль, что не доведется сыграть с пианисткой-сан. Не ругайтесь на нее, Китамура-сенсей, это я во всем виноват. Конечно, мне бы не составило проблемы найти посредственного пианиста в консерватории – кто угодно из учителей мог бы мне аккомпанировать. Это было бы поумнее, чем просить незнакомую женщину в продуктовом о таком одолжении. Даже если она ваша подружка. Проблема во мне – очень легко раздражаюсь, когда портят мою музыку. Просто перестаю играть. И плевать, что прослушивание – не выдержу, брошу на первой ошибке. Учителя скажут, что я хам, и выставят. И будут правы. Это не дело. Какой ты музыкант, если не можешь играть в ансамбле? Я не могу, я профнепригоден. Вот Сон был идеален. Вообще не бесил меня. Взял вторую премию на конкурсе Шопена, даже там никого не бесил. Очень удобный пианист. Я уверен, что вы тоже очень хорошая пианистка, пианистка-сан. Но я не умею играть с музыкантами не своего уровня. Конечно, вполне справедливо, что моя карьера закатится уже на заре.
Дуняша закипала с каменным лицом. Иосиф с каменным лицом ликовал. Японский скрипач, наоборот, краснел от расстройства и был готов удариться в бесконечный поток поклонов и извинений, но доктор схватил его за руку и пожал с необыкновенной сердечностью.
— Это великолепно, Майки. Это же юаньфэнь – встреча, предопределенная небом! Ты был великим скрипачом. Твоя карьера не может скромно угаснуть – она должна завершиться сокрушительным провалом. О поверь, Дуняша-сан – идеальная пианистка для последнего концерта. От ее игры кто угодно с моста прыгнет.
Майки растерянно похлопал длинными ресницами, сводящими с ума многих мальчиков в консерватории и некоторых несообразительных девочек.
— Что ты будешь играть? — спросила Дуняша, запуская холодок даже по спине господина Крутого Манипулятора.
Скрипач неуверенно оглянулся на суровую подружку доктора Китамуры и, превозмогая смущение, прошептал:
— Франка, скрипичную сонату. Вы согласны, пианистка-сан?
У Дуняши закружилась голова от смеси запахов из отдела кулинарии – сладкий лемонграсс, перец и кокосовое молоко из чана с тайским супом, нарезанный дуриан, копченые туши кантонских уток, болтающиеся в висельных петлях, голландский горячий шоколад японского производства, смутное воспоминание о последнем концерте в Петербурге.
Иосиф поймал такси.
Страшнее всего выглядел сам инструмент. Черный, огромный как конь, с блямбой Стейнвэй, крикливо импортный – громоздкий обломок Европы в современной аудитории шанхайской консерватории. Рояль, старше, чем все это здание, чем весь этот зудящий мегаполис, покрытый смогом цвета неоновых вывесок, такой соблазнительный и такой лицемерный. Еще один выкидыш родной для Дуняши культуры, потерянный в детстве брат-близнец, с которым так неловко встречаться в чужой стране. Которого теперь неприлично избегать.
“Юаньфэнь”, — с издевкой шепнул Иосиф и мягко подтолкнул застывшую в проходе Дуняшу.
Юный скрипач меланхолично возился с рукавами рубашки, то закатывая их до локтя, то расправляя обратно. Скрипку даже не расчехлил.
Замечая подрагивающие от удовольствия уголки губ доктора Китамуры, Дуняша понимала – Иосиф, конечно, не улавливает нюансов.
Главный нюанс заключался в том, что мальчик, в сущности, был прав. Дуняша не дотягивала до его уровня. Также она не дотягивала до уровня преподавателей, и до уровня студентов-первокурсников, и до уровня воспитательниц детского сада, развлекающих ясельную группу воскресной полькой. Дуняша не играла три года и была не в форме.
Второй нюанс заключался в том, что сонату Франка Дуняша не играла ни разу в жизни. Но по странному стечению обстоятельств, слушала ее на повторе все утро, пока ехала на велосипеде из кампуса школы в свою съемную квартиру в новостройке, подражающей стилю французской концессии.
— Будем репетировать? — с напускным безразличием спросила она.
— Нет времени, — Майки пожал плечами и бодро спрыгнул со скамейки. — Ой, шнурок развязался. О, маэстро Чжао, профессор Ван! Здравствуйте, я на прослушивание. Вы извините, что я в прошлый раз не пришел. И в позапрошлый. Я и в этот раз хотел не прийти, но меня уговорил мой психиатр. Да, и Сон ногу сломал, представляете? Мне будет аккомпанировать пианистка-сан.
— Хоть сам черт, — буркнул крупноразмерный маэстро в коричневом костюме и мрачно уселся в первом ряду. — Начинайте.
Дуняша села за инструмент, подвинула высокую табуретку. Колоссальное одиночество полоснуло девушку по щеке, забралось в ухо, зазвенело болью в затылке. Сидеть было так жестко, что при всем желании Дуняша не могла бы сыграть хорошо.
Майки достал скрипку, быстро настроился. Вопросительно посмотрел на Дуняшу.
Так страшно ей бывало только в школе, на первых важных концертах. Преподавательница в розовой блузке наклонилась к крупному профессору, дирижеру шанхайского камерного оркестра, что-то зашептала на ухо. Собравшимся в зале иностранцам было не под силу разобрать их нежно-шершавый деревенский китайский. Все – от загорелой кожи до диалектных согласных – выдавало в них уроженцев провинции Хунань, деревенских детей, благодаря разбитой родительской жизни и расстроенному детству в съемных комнатах, в поездах, благодаря сестрам, днем работавшим в маникюрных салонах, а ночью – в караоке-барах, благодаря братьям, собиравшим мебель в Гуанчжоу и отправлявшим ползаработка домой, благодаря бессонным ночам, благодаря плохим дешевым инструментам, слезам, обедам в грязных лапшичных, сегодня оказавшихся судьями двух музыкантов, уверенных в своей исключительности с самого первого прослушивания в начальной школе.
— Простите, пианистка-сан, — неловко пробормотал Майки. — Но я все-таки буду хорошо играть.
Дуняша подняла руки над клавишами, вспоминая звучание родного языка, оставленного за днем эмиграции, осторожно пробуя забытые движения пальцами, локтями, спиной.
— Как хочешь. Тогда слушай очень внимательно.
Майки подумал, что пианистка сейчас скажет что-то важное – но она осторожно вступила. Профессора оборвали разговор, услышав первые ноты. Дуняша играла слишком тихо. Слишком медленно.
Майки понял: провал неизбежен. Никакая гениальность не спасет сонату в заданном пианисткой темпе. Возможно, получится постепенно ускориться и увести ее за собой? Он моргнул так медленно, как только мог – смежив веки на долгий миг, мечтая заснуть и проснуться в новом доме, с новой судьбой и именем.
Но вопреки ожиданиям темп оказался удобным. Скрипка звучала хорошо, раскрывалась с неожиданной искренностью – Майки удивился, как плохо знает свой инструмент. И вдруг услышал ошибку.
Скрипач распахнул глаза и чуть не подавился воздухом. Еще ошибка, вслед за ней еще одна. Она что, дурочка? Нотная запись перед глазами, это же фортепиано, сколько ума нужно, чтобы нажимать на нужные клавиши? Непрописанные в нотах звуки выскальзывали из-под пальцев пианистки, как будто она играла музыку, запомнив ее на слух.
Майки чувствовал, как его захлестывает волнение – в крошечной аудитории с тремя слушателями, на прослушивании, которое он уже решился завалить.
Никогда в жизни он не играл с такой бестолковой, непредсказуемой пианисткой. Уровень ее мастерства, как у пожилой учительницы музыки, дрожал в глубоких сумерках после заката карьеры, а непривычная манера требовала его постоянного внимания.
Майки слушал – и не мог оторваться.
Полная ошибок и выдуманных нот, ее музыка отличалась от той, что играл Майки, от той, что играл Сон, и их преподаватели, и другие студенты, и любимые музыканты Майки. Что-то было не так с самой природой звука. Майки не подсматривал, но откуда-то знал: музыку играют другие пальцы пианистки – те, что отражаются в поднятой крышке рояля. На лбу скрипача выступила испарина – он так старался не сбиться, а скрипка звучала непривычно легко, словно справлялась сама, без его помощи. На поверхность звука пыльцой ложилось колдовство. Лунная музыка пианистки-сан овладевала его скрипкой, его руками, добиралась до горла Майки.
Студент понимал: Дуняша играет из-за той стороны смерти.
Понимали преподаватели.
Иосиф слушал. И не сразу узнал.
Эта музыка уже появлялась в его жизни. Ее обдувал промышленный ветер, заглушала шанхайская весна, портил хрип кассетного плеера. Насмешливая болтовня мальчика, отвлекающая сигарета Иосифа. Не вовремя взятая в рот.
— Вытащи бананы из ушей, Йоши-тян, — студент спрыгивает с подоконника и протягивает Иосифу свой плеер. — Слушай. Ты ведь хочешь вспомнить, Йоши-тян? Слушай!
Закружилось небо над головой доктора, небо над шанхайской пылью, над снижающимися самолетами, над крышей консерватории, над землей Поднебесной. Китайская почва вдруг потянула в свои объятья сына развалившейся иммигрантской семьи, с еврейской кровью и японскими глазами, без родного языка и памяти о доме. “Слушай”, – подсказывал мертвый студент. Пальцы Дуняши, отраженные в полированной крышке фортепиано, скрипка Майки, впервые уговорившая музыканта уступить ей главную роль, хрипящая колонка кассетного плеера, купленного на рынке у Старых Западных Ворот за сорок пять юаней, тогда еще очень дорого, – все они говорили что-то свое, но время от времени поглядывали на Иосифа.
Слушай между строк.
Красная строка побежала от виска до окна. Иосиф ударился щекой о пол, прохладный и острый, как зеленый сычуаньский перец.
Преподаватели вскочили с мест, когда незнакомый слушатель вдруг потерял сознание и разбил висок от удара о расколотую плитку. Музыка сорвалась.
Скрипач растерянно почесал затылок смычком. “А что же с прослушиванием?” — думал Майки. Дуняша опустилась на колени рядом с Иосифом, безупречно точным движением, подсмотренным в оперных спектаклях. Славянские щеки побелели от тревоги и предчувствия своей вины. Несчастная пианистка хотела коснуться Иосифа, но в последний момент отдернула руку. Проклятье еще потрескивало на кончиках пальцев.
— Что с вами? — спросил чужой и испуганный голос. Профессор Ван, класс скрипки, не любившая Майки за слишком тонкую натуру и частые прогулы. — Надо позвонить врачу?
Врач. Иосиф вспомнил, как лежал в больнице после первого класса. Все летние каникулы только куски синего неба и колышущиеся занавески, такая тоска. Шанхайская экология сильно ухудшилась с тех пор. Утренний июньский цвет, вечерний августовский.
Маленький Йоши терял память. Чтобы остановить уходящее в черноту прошлое, врач велела ему вести дневники. Йоши много записывал, но что-то все равно оставалось за гранью.
Эта музыка, которая играла на приемнике у нырнувшего в окно парня. Запах тепла с улицы, врывающийся в строгие кондиционированные аудитории. Чжуан-цзы, безбашенный рок-н-ролл, утерянный “канон о музыке”. Ноты Франка хотели говорить с Иосифом на очень интимную тему. Китамура-сенсей достал сигареты. “Я сейчас умру” — студент посмотрел на доктора, а тот даже не пошевелился. Прикуривал. “Если бы не твои дурные привычки, мог бы успеть меня спасти” — продолжил парень. — “Это и твоя вина, Иосиф. Это твоя вина”. Доктор прикуривал. Вкус леденцов был слишком заманчив. Утром отец отпустил водителя и повез Йоши в парк. Так здорово прогуливать школу с отцом. Они катались на гоночных машинах в парке и пили дорогущие молочные коктейли на скамейке у тайского ресторана. А потом Иосиф захотел гамбургеры, и папа повел его в тот заветный американский ресторан на тридцать третьем этаже Парк-отеля «Шанхай». Оттуда просматривалась Народная площадь и набережная Бунд, старые дома разной высоты, извилистая Хуанпу, разделившая два столетия. Река без мостов. Колонки в ресторане сломались, и музыки не было – только редкий звон приборов и мягкая утренняя тишина. Окна тогда открывались так просто. И когда Иосиф доел картошку, папа залез в карман и высыпал на опустевший поднос сына горсть лучших леденцов. И столько же – из второго кармана. И еще горсть – из нагрудного. Обертка липла, Иосиф старательно раскрывал их и отправлял в рот один за одним. Особенно вкусными были зеленые. Он как раз отлеплял обертку от последнего зеленого, когда отец вдруг встал на стол, открыл окно пошире и вышел на ту сторону. Ветер подхватил его сразу – но понес не вперед, а вниз.
Откуда об этом мог знать тот парень из университета? Откуда об этом знал Сезар Франк из кассетного плеера?
После выхода из больницы мама сказала Йоши, что они с отцом разбились в автокатастрофе: папа погиб, а Иосиф потерял память. Так почему же эти двое рассказывали совсем другую историю? И откуда Иосиф знал, что они правы? Может, дело в том, что они оба – и студент, и Сезар Франк – тоже мертвые?
— Что с тобой? — спросил знакомый и взволнованный голос.
Дуняша хотела, чтобы доктор больше не закрывал глаз, хотела услышать свой честный приговор, оставшийся невысказанным много лет назад, узнать свое наказание и пригвоздить руки к кресту. Иосиф ответил:
— Я смотрю на тебя. И ты такая красивая.
14.
Психолог господина Ли брала восемьсот юаней в час и была самым полезным человеком в его жизни. На приемах она повторяла: все ваши беды – от чувства вины, чтобы быть счастливым, нужно изгнать его со дна желудка. Господин Ли чувствовал вину перед тремя женщинами и одним мужчиной. Грех перед женой с искренним равнодушием отпускала сама жена. Грех перед бывшей любовницей готовилось отпустить само провидение, подарившее ему шанс позаботиться о её сыне – когда Ван Мин стал мужем Фэйфэй, господин Ли понял, что Небо велит ему загладить вину перед матерью Мина. С женщинами всегда было легко: им только дай повод, они тебя простят и снова начнут любить, и господину Ли было тем более странно, что к самой важной женщине не вела ни одна дорога, и ни один нищий не просил денег у стен ее сердца, и ни одна принцесса не сбрасывала косы из башен ее замка. Ли Фэйфэй пила апельсиновый сок, читала учебник по грамматике немецкого языка и на приветствие отца отвечала предложением сварить ему кофе. Ли Фэйфэй, которой он дал все, что был должен, и даже немного сверх, но не слишком, чтобы не разбаловать, смотрела на него поверх кромки разрисованного гелевой ручкой учебника и ни в чем не обвиняла, и в эти моменты у господина Ли разрывалось сердце, подпрыгивая сразу под потолок, пританцовывая в стиле яркого американского диско, пришедшего в Китай в начале девяностых, когда мать Фэйфэй ещё пробовалась на роли в кино и не пускала господина Ли к себе домой. Дочерняя почтительность, конфуцианская добродетель, обернулась истинным проклятьем – как господин Ли мог искупить вину перед Фэйфэй, если та не давала ни одной подсказки, ни одной дороги не расчищала, только смотрела на него поверх учебника? Господин Ли понимал, что по этому лабиринту ему придётся блуждать самому.
Последним в его списке стоял настоятель буддийского монастыря, который господин Ли выкупил под застройку. С четырех сторон этот клочок земли был окружен банками и торговыми центрами, забыт властью и местными жителями, обречен на поражение еще до начала нового столетия. Непостижимым образом этот небольшой храм стал кладбищем той души господина Ли, которая отвечала за свободу выбирать собственную судьбу. Сердце звало его к той ночи, когда бумаги на снос были, наконец-то, получены, а управляющий проекта принес настоятелю храма весть о выселении. Господин Ли подумал, что поторопился, послав помощника, готов был сам прийти в дом настоятеля, но проспал – к полудню буддийская община, жившая на том месте не меньше двух сотен лет, вдруг испарилась. Монахов и след простыл.
Сделка завершилась лишь наполовину, но чаша качнулась, и Ноев потоп, собиравшийся снести маленький храм с лица земли, подхватил господина Ли и его любимую чиновницу Наони, которая ценой своей карьеры помогла Ли добиться своей цели. Комитет по охране памятников вспомнил о своей работе, разогнал все бульдозеры господина Ли, выставил чиновницу из кабинета и проводил до здания суда. Каждый предприниматель знает, сколько денег вложить в красный конверт, когда преподносишь его человеку в форме – как и с покупкой авиабилетов, с этим делом лучше не затягивать. Господин Ли довел до греха: и чтобы спасти свою репутацию и жизнь влюбленной в него румяной красавицы Наони с хрипло-нежным сычуаньским выговором, он впервые выложил больше денег, чем мог себе позволить. Его жена, их друзья – все они думали, что господин Ли отправил Фэйфэй учиться в обычную школу, желая стать примером для прогрессивной китайской общественности, а ему просто не хватило денег на платное образование для ребёнка. Чтобы замять дело с чуть не снесенным храмом ему пришлось заключить контракты, подводившие его компанию под банкротство через три года, и господин Ли заложил все свое имущество, кроме шанхайского пентхауса, и каждый день думал, что скажет жене, когда придётся переехать в квартиру попроще. Его снова спасла Наони, мама Ван Мина, красившая волосы в темно-рыжий цвет, потому что в середине нулевых эта мода захватила Токио, а господин Ли возил ей японские журналы из каждой командировки: она любила читать популярных японских беллетристов и смотреть фотографии красивых японок. Во всем мире не было второго человека, знавшего, как господину Ли пришлось перевернуть вверх дном весь мир шанхайской недвижимости, чтобы поправить дела и выйти из игры победителем. Румянец Наони заметно потускнел за те два года, пока она за руку отводила его от всех широко открытых окон и успокаивала тайными телефонными разговорами по ночам, на которые Ли решался, только когда засыпала жена. Но он оставил её жить с никчемным мужем и сыном, который где-то на пути взросления потерял потребность в связях с людьми, как-то раз вернулся из школы и в ответ на приветственные объятия матери попросил по возможности больше так не делать. Ли чувствовал внимательный взгляд дочери, слышал шуршание страниц ее изрисованного пометками учебника и пытался найти ошибку в подсчетах: он бросил одну женщину ради счастья двух других, а несчастливы остались все. Какой была бы Фэй, поступи он иначе? Господин Ли чувствовал, что нарушил хрупкий рисунок юаньфэнь, просвечивающий сквозь морозное стекло и исчезающий в темноте. Когда Фэй предложила им поужинать с её профессором словесности, Ли едва скрыл потрясение при появлении Ван Мина, а заметив, с каким восхищением тот смотрит на его дочь, решил, что понял, наконец, замысел провидения. Юаньфэнь свершалось без его участия, изящно исправляло его ошибки, сплеталось в задуманный узор вокруг неосторожной кляксы его предательства. Провидение, настойчиво переплетающее его широкое запястье с хрупким запястьем Наони, привело к его порогу Ван Мина, и Ли сделал все, чтобы тот остался. Но скоро понял, что муж дочери сломан, да так, что никакими деньгами и никакой заботой не починишь. Ван Мин не общался с родителями и на вопросы о них отвечал неохотно. Он подпускал к себе только Фэй, а Ли знал, что его дочь жестока, что её нельзя пускать к слабым людям, что она – маленькая копия своей матери, умной, нежной, не желающей взрослеть красавицы, которая сотрёт в порошок любого, кто покажет свою слабость в её присутствии. Фэйфэй выжимала апельсины на кухне, Ван Мин находился под следствием, жена в панике искала психологов для Фэй, но в итоге ко всем записывалась сама, господин Ли скучал по Наони и пытался понять, был ли у него шанс сделать лучше. События сыпались друг за другом, не оставляя ему возможности влиять на них. Его время принимать решения прошло, и теперь приходилось полагаться на Фэй и на Небо. К Небу у Ли было несколько вопросов, но он искал правильный момент, чтобы задать их: за последние двадцать лет Ли успел предать двух богов, отказаться от предложенного Небом второго брака и изувечить жизни стольких людей, что не чувствовал себя вправе ломиться в небесную канцелярию без предварительных согласований. Оставалось надеяться, что Фэй, искренне верившая сразу во всех богов, сможет договориться. Ли был готов вложить в красный конверт сколько угодно денег, но впервые в жизни не мог найти нужных связей. Он смотрел на знакомые латинские буквы на обложке учебника Фэй, складывающиеся в непроизносимые слова, и думал, что во вселенских настройках что-то сломалось: вместо того, чтобы чертить иероглифы, Небо обращалось к нему на каком-то другом языке. Ли, привыкший мять в руках материю жизни, как пластилин, вдруг почувствовал, что его существование – маленькая космическая капсула посреди тьмы вселенной. Он летит из пустоты в пустоту, вдалеке медленно проносятся глыбы звезд, и всякий раз приближаясь к земле, он что есть сил старается дотянуться до знакомых мест, но космос неумолимо несет его в другую сторону. В адресной книжке до сих пор оставался номер женщины, которой он не звонил почти десять лет.
***
У Старых Западных Ворот в тот день собралась целая толпа – открытие второй большой выставки однофамильца вождя проходило в одном из переулков нищего квартала. Китайские любители искусства мучились от тесноты и кислого запаха жареного тофу, толкались, возмущались, но ревностно оберегали свое место в очереди. Художника предупреждали о неизбежной давке и упорно советовали открыть выставку в Национальной Галерее, но он остался глух к доводам организаторов. Ба Юэ и Ма Шуньфан честно простояли полтора часа, пока сам мастер Мао в черном кителе и черных очках не взял их под руки и не украл из очереди. Они осели в тихой сумеречной чайной, в точности как усталые листики, опадающие с кленов, измученные канадские флажки – Мао, придавленный волнением, Ба Юэ, обиженная молчанием Ма Шуньфана, Ма Шуньфан, все утро готовившийся признаться Ба Юэ в любви и пропустивший три удачных момента.
В чайной Мао рассказал, почему настоял на проведении выставки в тесном и убогом районе старого Шанхая, где низкие дома из рыже-серого кирпича не реставрировались с позапрошлого столетия, и крысы бегали по сгнившим перекрытиям, а на стенах темнели пятна от жареного масла и ласточкиных гнезд, сваренных в супе еще при императоре Гуаньсюе. Кураторы Национальной Академии сами отбирали работы, и Мао был сбит с толку: у него накопилось не так много хороших работ, но парочка все же была, и кураторы проходили мимо них, улыбаясь и аплодируя не в тех местах, словно нарочно давая Мао понять – ты ничего не смыслишь в искусстве, твоя орбита врезается в стены этой студии, а за ними начинается самый обычный мир, которому наплевать на тебя, который всегда хочет дружить с тобой, но не особенно церемонится. Стены Старых Западных Ворот спасали работы Мао, которые так резко разонравились своему автору, посетительницы застревали каблуками в дырах старой каменной кладки, вдыхали ароматные пары вымоченных в чае куриных когтей, сырость поросших мхом и плесенью кирпичных стен и не оценивали его искусство, как кураторы Академии. Он признался друзьям, что струсил – а те подняли его на смех и поздравили с успехом.
— Поверить не могу, что Ци Юэ и Люй Хэ так и не пришли, — недовольно пробурчал Ма Шуньфан, упрямо почесывая за ухом старого пса по имени Бамбук, который за год борьбы с раком стал безнадежно зависим от человеческих нежностей.
Ци Юэ подошла через час, когда пятая заварка светлого тайваньского улуна уже начала отдавать речной водой. Строгая бледность, сводящая с ума производителей корейской отбеливающей косметики, сияла ярче обычного – всем троим бросилось в глаза отсутствие румянца на щеках старшей Юэ. А еще отсутствие Люй Хэ.
Руки Ци Юэ сцепились в замок у живота, а на лице затаилось никому не знакомое призрачное выражение. Только младшая Юэ почему-то вспомнила тот день, когда подруга сообщила, что собирается выйти замуж за Джона Леннона. Пятнадцатилетняя Ци Юэ, красивая как гонконгская кинозвезда, бесстрашно ждала чуда, которое никогда не случится с ними.
Ни один человек не пройдет с тобой до конца дороги, – вспомнила младшая Юэ. Мы обречены на расставания. Жизнь больше всякой любви и всякой дружбы. Бывают ли связи достаточно сильные, чтобы пройти сквозь полотно дней? Красные нити, обвивающие наши запястья, с серебряными утками-мандаринками и толстыми карасями, спасающие нашу удачу в годы перевернутой судьбы?
Изучая первые иероглифы в деревенской школе, класс Юэ читал текст об обитателях луны, отличницы мелко подписывали произношение ручкой, чтобы не опозориться, если учитель вызовет читать вслух. В учебнике говорилось: на луне живёт старец, связывающий ступни будущих супругов красными нитями, которые однажды сведут их вместе, даже если расстояния посмеют десятилетиями держать их в тысяче ли друг от друга. Учебник не предупреждал, что расстояния все равно победят, что длина нашей жизни неподвластна лунному старцу, что время обязательно отберет нас друг у друга. Когда Ба Юэ исполнился двадцать один год, ее сын проснулся утром от сильного сквозняка и заплакал, перебудив весь дом. Вслед за ним завыл пёс Бамбук. Известно, что дети и собаки чувствуют бедствия и землетрясения прежде других. Их землетрясением стал внезапный отъезд отца Юэ. Вечером он вернулся с маджонга в лапшичной старого Чжана и за час выкурил выигранную пачку импортных сигарет. Пока дымилась последняя бирманская самокрутка, отец Юэ собрал вещи и навсегда покинул их дом. Кто-то из деревенских попрошаек видел его в то утро на вокзале. Юэ боялась за маму – но та даже не разозлись и не сказала ни слова, будто исчезновение мужа казалось ей естественным продолжением их брака, предугаданным поворотом вещей. Только однажды, встретив на улице старую подругу Линь Ся, она позволила себе замечание: “Надеюсь, ему хватило ума купить тёплую куртку. Он ведь и понятия не имеет, что такое пекинская зима”. Сказала так уверенно, будто сама помнила, каково это – мерзнуть в Пекине – и точно знала, чем сейчас занят ее муж. Юэ помнила, как отец перебирал фотографии площади Тяньаньмэнь с огромным портретом Мао Цзэдуна, выцветшим за пять десятков лет задымленного солнца, и ругался, что прожил не свою судьбу. Маленькая Юэ тогда указала ему на неточность: словарное значение иероглифа “судьба” не предполагало такой трактовки, и отцу пришлось выкручиваться: если ему не было суждено жить в Пекине, то, наверное, ему суждено там умереть. Ба Юэ решила, что это шутка.
Ци Юэ рассказала, что от Люй Хэ осталась добрая половина вещей. Он забрал только то, с чем приехал в Шанхай в девятнадцать лет: пару футболок с западными рок-группами, куртку и растерзанный томик “Рикши”.
Пыль разбитого временем Шанхая уносила мысли Ци Юэ к южному течению Хуанпу, впадала в Янцзы, гналась за Люй Хэ, пожелавшим умереть на родной земле. Он ничего не объяснил старшей Юэ, а та ничего не объяснила младшей, но обе вспомнили день поездки в Чжаосин – когда, задыхаясь от пыли высушенных красных перцев, обе Юэ пожелали узнать будущее самого загадочного юноши провинции Гуйчжоу.
15.
В полдень 18 апреля 2003 года в солнечном коридоре музыкальной школы возле набережной Мойки что-то потянуло Дуняшу зайти в закрытый на ремонт класс, хотя настойчивое беспокойство подсказывало, что за дверью ее ожидает разочарование.
Спина пианиста горбилась над роялем, потерявшим голос от старости и запаха застоявшегося ремонта. Дуняша вспомнила, как сама играла в этом классе. Три года назад, когда у них еще вел пожилой пианист Евгений Юрьевич с трясущимися руками и тягой к агрессивному исполнению. Она собиралась поторговаться с бесом за свою душу, а пианист предсказуемо оказался человеком. Разочарование не заставило себя ждать. Музыкант мгновенно оторвал руки от инструмента, спиной почувствовав женское недовольство.
— Мне понравилось, как вы играете, — нудно призналась Дуняша, не утяжеляя похвалу любезностью. — Захотелось повеситься. Но это было приятно.
Пианист обернулся, и Дуня почти влюбилась, но одновременно захотела побыстрее завершить эту встречу.
— Меня научил Бог, — пояснил юноша и начал с того места, где прервался.
«Еще один юродивый», — уныло подумала Дуняша.
Пианист сыграл сонату Кабалевского до конца, все три части, и все это время она старалась не моргать, потому что стоило закрыть глаза, и спина музыканта превращалась в горб тролля, а рояль – в сказочный, поросший мхом инструмент. Какой бог учил его так играть? Юноша, скорее всего, обознался. Мысль о продаже души была отброшена преждевременно.
Когда он закончил, Дуня даже попробовала сыграть пару нот на инструменте – они прозвучали с положенной вышедшему в тираж роялю тусклостью.
Она потребовала объяснений, но, конечно, не получила. Бог являлся пианисту по ночам, садился за пианино и играл до утра, а юноша просто старался подражать. Выходило похоже, но недостаточно хорошо. Дуняше удалось выяснить, что мальчик когда-то окончил ее школу и поступил в Московскую консерваторию, но год назад оттуда ушел, потому что ему явился Он, и стало очевидно, что другого такого учителя нет ни в одной школе мира. Неожиданно легко пианист согласился обучать Дуню: по его словам, ничего сверхъестественного в его манере не было, просто ему достался лучший наставник. Дуняше не хватило совести называть их нового профессора Богом, поэтому они с пианистом договорились именовать их фортепианную школу “кружком небесных наставников”.
Главный наставник играл по ночам пианисту, пианист играл Дуняше, Дуняша старательно стучала по клавишам, бессовестно коверкая свою добротную школьную технику. Пожилые преподаватели хватались за голову, не понимая, что за беда приключалась с подававшей надежды ученицей. В один из дней пианист не пришел на занятие и больше никогда не появлялся в жизни Дуни, которая уже поняла, что ее школьное мастерство теперь непригодно для музыки, и до тех пор, пока она не постигнет тайну небесных наставников, совершенствование технических возможностей будет приравнено к упражнениям в вырезании бумажных снежинок.
Понимание пришло к ней через несколько лет, ночью, на северо-востоке Москвы, в квартире Сергея Дмитриевича, который согласился заниматься с ней инфантильным шаманством только потому, что студентка нервничала перед предстоящим концертом в Петербурге. Устав от беспорядочного звукоизвлечения Дуняши, Сергей Дмитриевич принялся прослушивать старые записи на компьютере и вдруг наткнулся на запись бывшего студента, чья манера немедленно всплыла в его памяти и непостижимо перекликалась с неуверенными попытками Дуни изувечить Шопена. Он рассказал Дуняше про талантливого питерского мальчика, который рано сошел с дистанции: в один прекрасный день узрел Бога и больше не появлялся на занятиях. Его обвинили в экзальтированности, но вскоре открылась истинная причина видений: мозг мальчика оказался поражен неоперабельной опухолью. Ходили слухи, что в самые тяжелые моменты болезни он играл особенно хорошо, но неизвестно, откуда эти слухи брались – никто из прежних друзей никогда больше не видел его.
Дуняша слушала Сергея Дмитриевича, испытывая чрезвычайное, разрывающее душу облегчение. Она еще при первой встрече поняла, что мальчик не до конца понимает своего учителя, и из-за этого ей приходилось повторять его ошибки. Небесный наставник являлся недогадливому пианисту вовсе не затем, чтобы учить играть. Бог пытался объяснить мальчику, что он скоро умрет. А все бесконечные Дунины упражнения служили, в конце концов, лишь одной цели: ей предстояло сообщить слушателям, что они умрут. Кто мог предположить, что они воспримут это с таким расстройством – будто в первый раз слышат.
Через много лет Дуняша поняла, что была неправа. Напоминание о смерти приходится заканчивать напоминанием о жизни, иначе тайна остается нераскрытой, а сердце останавливается от разочарования. Человеческий разум ненавидит тайну, с остервенением бросается объяснять все вокруг, вплоть до самых интимных вещей, а наша собственная природа не менее отчаянно ищет способ уберечь свою иррациональность от насилия разумного всезнайства. Как закон начинается там, где свершилось преступление, а прекрасное открывается людям только через знакомство с безобразным, так и жизнь возможно постигнуть лишь через смерть, и никак иначе, и если искусство пытается рассказать нам о нас, выдумывая третью величину, его ждет предсказуемый крах. Его величина – зеркало, удваивающее живое и мертвое, его язык – лента мебиуса, надписи на костях, тушь и бумага.
Бог, придумавший нам музыку, милосерден.
16.
Тень распятия падала на морозно-каменный пол церкви, на тело Гао, пополам рассекая сутану священника.
Падре с честью выдержал посланное Господом испытание, и теперь, стоя перед ликом сына Его, неловко боялся начать разговор. Что он мог сказать Иисусу?
Что с честью преодолел дьявольское искушение и не нарушил данное великое обещание? Что счастлив нынче оставаться с Богом, верным рабом с чистым и любящим сердцем, нынче как и прежде, и во веки веков?
Миртовая пыльца мерцала в холодном пространстве церкви, мягко оседая на темное дерево скамеек, медную утварь и благородное черное сукно. Мраморные статуи, приплывшие в Шанхай из Флоренции семь лет назад, скорбно отворачивались от Гао, предчувствуя мерзлую азиатскую зиму.
В торжественной, светлой тишине церкви Гао рухнул на колени перед распятием и едва сдержал рвущийся наружу вой.
Господи, за какие грехи ты послал мне испытание? Зачем дал мне силы справиться с ним? Я всю жизнь следовал твоим заветам, за что ты так со мной?
Гао знал, что поступил правильно. Однажды сделав выбор, следует придерживаться его всю жизнь. Воины, что уходят от государей, когда в их приказах больше нет правды – армия предателей, бегущая от своей вины, прикрывшись знаменем честного сердца. Гао был предателем дважды.
Он предал любимую женщину, расставшись с ней. Он предал Господа еще раньше – когда перестал верить в него.
Тридцатитрехлетний священник оставался верен своей самой большой лжи, и куда ему было деться? Оставить свою совесть у подножия распятия и уйти в ночную тьму, лишившись Бога, страны и призвания? Выйти на улицу, поискать там другую правду? Убедиться наверняка, что там ее тоже нет?
Гао поднялся с колен и обратил свое лицо к Богу.
— Прости, Господи. Я такой трус.
Колесики чемодана эхом заскрипели в пустой церкви. Священник взялся за латунную ручку тяжелой двери, и напоследок обернулся к дому, но не обратился в соляной столб.
Всего в нескольких километрах от церкви девичьи руки мерцали в полутемном зале мерными аккордами, скромно и неуклонно разрывая тишину, с каждым разом чуть требовательнее, чуть смелее.
На афише концертного зала Шанхайского оперного театра значилось западное имя пианистки, написанное длинным набором иероглифов. Прочитать такой текст прохожие не могли, но некоторые узнавали имя композитора, а других останавливали два забавных иероглифа в скобках. А Ву, «ворона» с ласкательной приставкой «а», Вороненок – сомнительное имечко из притонов Дунгуаня, грязных кантонских закоулков, пропахших маджонгом и китайской водкой, и уж точно не с концертной афиши по соседству с именем Рахманинова. Звучное прозвище досталось Авдотье Воротынской от школьников, среди которых даже самые талантливые не могли произнести мучительное русское имя без травм ротовой полости.
Господин Сун расположился в первом ряду, чтобы было удобнее разглядывать иностранную пианистку – афиша обещала приятную усладу для глаз под европейскую музыку. Господин Сун и сам держал несколько подобных заведений, но сегодняшнее развлечение относилось к разряду изысканных: девушка играла на инструменте сама, в окружении оркестра, и не собиралась раздеваться. Как настоящий ценитель русского искусства, господин Сун находил это чрезвычайно интригующим.
Впрочем, настолько просвещенной публики на концерте было мало: еще в фойе господин Сун успел заметить множество знакомых лиц. В этот вечер в холле оперного театра собрался весь свет криминального Шанхая: наркоторговцы, держатели игровых притонов и публичных домов с удивлением узнавали друг друга и неловко обсуждали нейтральные темы – последнюю волну смертных приговоров, повышение закупочной цены на героин из-за девальвации юаня, упавший спрос на филиппинских проституток после прошедшей на островах эпидемии птичьего гриппа.
Слушатели подготовились – запаслись крылышками KFC и колой, кто-то пронес пиво Циндао и термосы с кипятком, чтобы заварить быструю лапшу – экзотическое зрелище обещало затянуться на полтора часа.
В темном зале оседал нежный запах соевого соуса. Господин Ван, сидевший прямо за господином Суном, стыдливо захрустел курочкой. Вступил оркестр.
***
Фэй не говорила Гао, что поверила ему с первой минуты. Не говорила, что простила его, как только увидела после пробуждения и сама попросила прощения. Не говорила, что любит, и уже никогда не скажет об этом.
В годы постоянных упражнений с флейтой Фэй раз за разом убеждалась, что ей недостает какой-то простенькой, но редко встречающейся способности – лишней пары легких, сверхчувства ритма, слуха, предугадывающего звук. Фэй не могла даже играть без ошибок, и уж точно не думала, что может писать музыку. Но по ночам, стоило ей закрыть глаза, и чистый нотный стан заполнялся чем-то надрывно-нежным, неизменно забывающимся к утру.
Сейчас, по прошествии многих лет, она была готова проснуться и немедленно записать. Но что-то вновь не давало этому случиться.
Последний день тайфуна облил дождем перекресток Жэньминь-лу и восточной Фусин-лу. В лужи небрежно брызнул зелёный свет, нервные зонтики хлынули в направлении оперного театра. Фэй пришла в голову нелепая идея пройти переулками, и ее хрупкое меланхоличное тело затянуло в красно-бежевые сумерки узких дворов Лаосимэня, тысячелетней помойки у Старых Западных Ворот. Самый красивый, самый нищий район Шанхая, застиранное белье, развешенное над улицами, ощипанные тушки куриц, запах перечного тофу и благовоний, ржавеющие решетки на окнах, остановившиеся часы с Мао Цзэдуном в каждой каморке. Брошенные без присмотра велосипеды, Китай, утонувший в приливе эпох. Древние старухи с крохотными искореженными ступнями, замершие с трубкой опиума в пересохших губах. Старики, запятнавшие совесть красной юностью, заботливо разглаживающие билеты в пекинскую оперу еще 1968 года, напоминание о светлом вечере, когда, закидав камнями преподавателя словесности, они с друзьями и девушками отправились слушать “Хитрость в пустом городе”. Китайская кровь шипуче обливала органы Фэй, обливала очертания небоскребов, аптеки и кинотеатры Восточной Наньцзин-лу, Народную площадь, грязные воды Хуанпу. Заходящее солнце угрожающе краснело в дыму шанхайского смога. В сумерках Фэй неудачно наступила в выбоину и вдруг почувствовала, что не может удержать равновесие. Земля закружилась и ушла из-под ног, красное солнце в последний раз ослепило Фэй и утонуло в Хуанпу, вместе с выброшенными в тот день тушами мертвых свиней, заболевших неизвестной еще болезнью, которую всего через две недели объявят пандемическим свиным гриппом.
Боль тонкой змейкой обвила лодыжку Фэй. Девушка грустно посмотрела вслед толстой черепахе, улепетывающей по залитому помоями асфальту в сторону храма Юйюань. Чей-то испорченный ужин, несваренный черепаховый суп и подвернутая лодыжка Фэй свились в круговорот и вернули время в точку исхода.
***
Партия фортепиано пульсировала в волнах оркестра, как холодное северное течение. Даже сквозь слишком громкие духовые пробивалось звонкое предчувствие снега. Пальцы пианистки играли так быстро, что отражение в отполированной крышке фортепиано не поспевало за ними, не успевал свет, накапливалась тень в секундной задержке, спускалась к ногам музыкантов, волочилась по сцене, как серебристый дым, вилась вокруг виолончелей, взбиралась по коленям скрипачей, тянулась к смычку концертмейстера, стирала рукописные иероглифы в нотах дирижера.
Господин Ван, сидевший во втором ряду сразу за господином Суном, был вынужден отложить коробку с хрустящими куриными крылышками. Он и сам не понял, почему так сделал. Но был не одинок – на полу концертного зала выстаивали ряды крепко заварившейся, позабытой лапши, одиноко пылился открытый пакетик чипсов. Ведомые длинной тенью фортепиано, скрипки играли незнакомую музыку по идеально изученным нотам. Оркестру досталось два дирижера: скромный преподаватель шанхайской консерватории, рано начавший седеть, и что-то еще, спрыгнувшее с отражения в крышке фортепиано.
Иосифа тошнило в уборной.
Небрежно подвернутым рукавом рубашки он вытер капельки пота со лба, уставился в потолок, на муху, запертую под плафоном тусклой лампы, оставшейся еще со времен секретарства Цзян Цзэмина. Пожелтевший динамик транслировал музыку из зала. Пальцы Дуняши играли быстрее, чем следует, и откуда-то знали, где прячутся все нужные звуки. Иосиф слушал оркестр из самого глубокого колодца и с каждой минутой оказывался все дальше от поверхности земли. В отличие от господина Суна, господина Вана, и даже самой Дуняши, Иосиф понимал – оркестром дирижировали мертвые.
Покойники стояли за каждым музыкантом, поправляли смычок, похлопывали по плечу, подсказывая ритм, с любопытством трогали струны. За спиной концертмейстера стоял старший Китамура, гениальный финансист, основатель крупнейшей корпорации в Шанхае с японско-американским капиталом. Самоубийца, папа Иосифа. Он заглядывал в колодец Иосифа, и каждый раз, когда струнные оглушительным цунами бросались на берег, маленький Йоши слышал голос отца.
В тот год их семья еще не переехала в Шанхай, и каждое лето Йоши с мамой выбирались на Окинаву к дедушке Китамуре. Мама ходила на рынок с американской подругой, преподававшей в местной школе, к полудню они приносили домой пакеты свежих кальмаров. Йоши помогал дедушке жарить на гриле, а мама с мисс Эйлин готовили темпуру и резали дыню, пускавшую сок на разделочную доску и пальцы женщин, наполнявшую дом июньским запахом. Иосиф любил ходить по кромке моря и с местными ребятами спасать выброшенных приливом медуз и игольчатых звезд. В отличие от приезжих из Токио, дети местных рыбаков умели плавать, чем вызывали немой трепет Йоши. На выходные в июле иногда приезжал отец – финансовый мир плавился, как токийский асфальт, у горожан не хватало сил на биржу, и в своем растекшемся графике Китамура-сан находил время на пляжные прогулки с сыном. Но к концу второго летнего месяца погода на Окинаве менялась – продолжительный сезон дождей в юго-восточной Азии волновал море, поднимая мощные холодные течения и разгоняя рыб. Йоши во все глаза смотрел на белые волны, поднимавшиеся выше заграждений на пляже, выше самого Йоши, даже выше папы. Мама с мисс Эйлин смотрели новости по ТВ и с тревогой повторяли слово “цунами”, папа пил зеленый чай на веранде и впервые в жизни никуда не спешил. Сильнее, чем обычно, пахло морем.
Американской бирже оставалось доживать всего три месяца – в октябре того года индексы стремительно рухнули вниз, вскружив голову удержавшимся на плаву японским финансистам. Набирала обороты опасная игра в мыльные пузыри. Шел слух о том, что Дэн Сяопин вот-вот откроет шлюзы для иностранных инвестиций в Китай, крупные игроки чувствовали пульсацию будущего. Китамура-сан подписал соглашение с перспективным шанхайским застройщиком, господином Ли, которое через полтора года подведет его под неоплачиваемые долги. Афиши токийских кинотеатров обещали скорый выход картины “Хатико”, на многие месяцы ставшей хитом японского проката. Господин Ли добился от правительства разрешения на постройку первого небоскреба в Пудуне, и влюбился в юную киноактрису, игравшую на эрху в фильме “Певички из Гуйчжоу”, будущую мать Ли Фэйфэй.
Шел 1987 год, в июле Йоши исполнилось пять.
Отец спустился с ним к морю, чтобы посмотреть на волны высотою в человеческий рост. Но сойти с променада не удалось – сильный прилив размыл береговую линию, и море уже набрасывалось на белую ограду, заливая скамейки и хрупкие пляжные зонтики. Йоши держался за руку отца, подставляя лицо и одежду холодным брызгам, раздувая грудь, чтобы полнее вдохнуть соленый запах волн, наполнить тело тревожным предчувствием смерти. То лето унесло в море три рыбацких поселка на западном побережье.
Иосиф сползал по кафельной стенке мужского туалета в концертном зале Шанхайского оперного театра, и в музыке русского композитора слышал шум цунами на Окинаве. Руки пианистки срывали крышки с колодцев мертвых.
Мама ругалась, что ты уделяешь мне мало внимания, но как по мне, так внимания было слишком много, — говорил Иосиф мухе, застрявшей в грязном плафоне. Ты просто никогда не умел говорить о чувствах, да? Вот еще одно наследие, кроме двухсот миллионов юаней, которые дедушке пришлось выплачивать после твоего блестящего выхода из игры. Я влюбился в девушку, папа, и из-за тебя она разобьет мне сердце. Знаешь, она небожительница с неопределенным гражданством – то ли из небесных нефритовых садов, то ли с лисьего кладбища, я не разобрался. Но если бы ты тогда не бросил меня, я бы не кинулся с таким воодушевлением думать о ней днями и ночами. Она влюбилась в меня даже раньше, чем я на нее посмотрел, но я точно знаю: она разобьет мне сердце, я слышу это прямо сейчас, да, вот этими руками, которые вскрывают сейчас твою могилу.
А пока у меня все хорошо, я почти попрощался с Бэй – предстал перед земным судом, и избежал наказания, теперь осталось пережить только небесный суд. Ты ведь там будешь, да? Я восстановился в больнице, у них новое здание напротив седьмых ворот Сада Радости, помнишь, мама еще смотрела квартиры в том районе? Корпорация в этом году выкупила новый Хилтон в гавани Сучжоу, Юань Гун, наш управляющий, ведет дела очень верно, но я постараюсь чаще появляться на совете директоров, иначе они приберут к рукам дедушкину империю, которая и так с трудом пережила твой шанхайский спектакль. Мама живет с кузинами в Верхнем Ист-сайде, и кажется, больше не уедет из Нью-Йорка. Она очень красиво стареет – еврейская женская магия, много волнуется и всерьез увлеклась кулинарией, нью-йоркское издательство даже выпустило ее поваренную книгу. Я до сих пор жду, когда ты объяснишь, почему так поступил со мной, но ты даже сейчас молчишь. Я всегда хотел вырасти таким, как ты. Хотел идти с тобой рука об руку, хотел пить чай на веранде во время цунами и читать газету. Я не знал, что ты уйдешь из моей жизни, что я живой человек, я расту, а ты распят на кресте. Мы незнакомцы, а у меня никого не было ближе, чем ты, и каждое событие до сих пор связано с тобой. Я ждал тебя, хотя ты и умер, я ждал, потому что ты ведь должен был мне один последний разговор. За двадцать восемь лет ты так и не удосужился попросить прощения, так что слушай внимательно. Я прощаю тебя.
***
В очереди на границе континентального Китая и специального административного района Макао стоял гул китайских и португальских голосов, стон перегретых кондиционеров, жужжание мух, вонь и такая изнуряющая жара, что северянка Хуан Сяобао была вынуждена обмахиваться импровизированным веером из паспортов и регистрационных форм. Стоявший рядом жених потел куда сильнее нее, даром что южанин. Робко запустившийся вентилятор жалобно крякнул и снова замедлил вращение. По очереди ухнул обреченный стон.
Для Сяобао все произошло неожиданно.
Началось с того, что сестра Сяолун стала недобро посматривать на нее и часто отменяла вечерние смотры квартир, предпочитая остаться дома. Опытный следователь, офицер Цао, быстро смекнул, что жена о чем-то догадывается. Сяобао уж очень полюбился сестрин муж, но положение у нее в Шанхае было шаткое, и стоило их роману раскрыться, так Сяобао пулей бы вылетела назад в родную деревню. Цао Цао, заполучивший к пятидесяти годам красавицу-жену и заводную несовершеннолетнюю любовницу, быстро расставил приоритеты, сообразив, что достойная семья и будущий малыш куда интереснее, чем тюремный срок за связь со школьницей. Новый сосед по лестничной клетке казался Цао Цао самым перспективным выходом, и Сяобао интересный профессор в красивом пиджаке вроде бы приглянулся. Расстраивало только то, что никаких ответных флюидов от соседа не поступало. И тут, словно по велению неба, на рабочий стол офицера Цао упала папка с новым делом, фигурантом по которому проходил этот самый сосед, профессор Ван Мин. И не то что фигурантом – главным подозреваемым! Цао Цао, конечно, быстро раскусил, что громкие обвинения священника-правдоискателя вполне обоснованы, и Ван Мин – натуральный убийца. Офицер Цао не стал бы подкладывать милую сердцу любовницу какому-то психопату. Но сосед был убийцей вполне заурядным – униженным и жадным до денег, и вовсе не сумасшедшим. Бойкая Сяобао вполне справилась бы с таким кадром, да и на жертву она не тянула: из всех сбережений – смятая сотка юаней в кармане, да поддельные сумки Луи Виттон – подарки Цао Цао.
Дело лепилось ловко и ароматно, как северные пельмени в ладошках Сяобао, еще и нашелся повод посадить интересную фигуру – доктора Иосифа, держателя акций корпорации Китамура-Джонсон со странным хобби – интеллектуальной проституцией для кантонских триад. Но все начало рушиться, когда чертов господин Сун вдруг вступился за свою маленькую шлюшку, подергав за ниточки – начальник велел отпустить Китамуру, очистить файл и навсегда забыть его имя. Кто мог подумать, что эта толстая морда будет печься о чем-то, кроме контрабандной русской живописи и филиппинских шлюх. Дело ждало нового раскрытия. Пришлось оформлять Ван Мину и успевшей обручиться с ним Сяобао паспорта на выезд из Китая.
Сяобао, умница, не унывала – и Макао, и Гонконг казались ей куда лучше дыры под названием “родительский дом”.
Ван Мин нервничал. Крупный циферблат на ободранной голубой стене расплавился в восьмом часу, масса народа колыхалась в жаре, пограничники медлили. Цао Цао дал ему время до завтрашнего дня – утром Ван Мина объявят в розыск, и покинуть территорию Китая будет невозможно. Муха села на рукав рубашки, взмокший от пота. Ван Мин со злостью шлепнул по ней – красно-зеленые внутренности размазались по ткани. Сяобао хихикнула.
Маленький экран наверху, призванный развлекать застрявших на границе граждан, прокрутил очередной рекламный ролик о казино Макао и переключился на трансляцию классического западного концерта. Ван Мин узнал концертный зал Шанхайского оперного театра, куда его постоянно таскала Фэй – видит Небо, он никогда не хотел причинить ей вред, и если бы эта дурочка, эта добрая, красивая, ненавистная Ли Фэйфэй хоть немного любила его – как любила западных композиторов или острую лапшу, или читать форумы в интернете, – то он никогда бы не пошел на этот разрушительный шаг. Весь их чертов университет шептался, что Ван Мин женился на Ли Фэйфэй из-за ее денег, так думала ее мама, да что там – так думала его мама. Интересно, думала ли так сама Фэй? Потому что, кажется, никто не мог поверить, что профессор Ван просто потерял голову от красивой, юной, утонченной студентки, читавшей все те книжки, что нравились ему. Как он был счастлив, когда добился ее руки, и каким адом обернулась эта жизнь – каждый день доказывай, что ты достоин ее, ты нищая бездарность, библиотечная депрессия, шут трагичного мезальянса. Вот тебе все готовое, твоя новая должность, вот деньги, потянись ты хоть чуть-чуть, гуманитарный импотент – да провалитесь вы пропадом, богатые выродки. Папа Ли Фэйфэй хотел, чтобы зять научился играть по правилам богатых людей – и Ван Мин учился. Заключал нечестные контракты, трясущимися руками передавал деньги чиновникам. Но папе Ли, видимо, было мало. Вот твое повышение, Ван Мин, вот оно, у меня в руке, ну-ка попрыгай – оп, оп! И этот замечательный, всегда вылизанный Чжан Лоу, с трагичной судьбой и безупречной карьерой. Посоревнуйся, дорогой Ван, но я и так знаю – моя дочь дура, что выбрала тебя. Легкое приключение в чувство вины должно было надолго отвадить Чжан Лоу от продуктивной работы. Кто мог подумать, что он и впрямь убьет себя. Фэй, родная моя, хорошая, я вовсе не хотел его убивать. И уж точно я не хотел убивать тебя! А эти записки, которые я оставлял в твоих карманах и сумках, светлая моя, любимая, я совсем не хотел, чтобы ты от них так мучилась, я лишь хотел, чтобы ты поняла, что когда все тебя бросят, рядом все равно останусь я, чтобы ты поплакала на моем плече, чтобы нуждалась во мне, я немножко мстил тебе, мелко и исподтишка, хотел, чтобы ты стала чуть более несчастной, чтобы потом я мог спасти тебя, чтобы стал лучшим в твоей жизни событием, ее центром, ее счастьем, как ты была моим. Прости, я вовсе не хотел заходить так далеко. Прости, человек жалок, слаб. Я любил тебя. Я не хотел, чтобы все вышло так паршиво, прости, прости.… На какие стыдные вещи толкает нас любовь. Я и не думал, что способен – а если бы все смерти мира могли дать мне тебя, неужели я бы отказался? Ради чего еще опустишься так низко, как не ради любви?
Тихую музыку с экрана полностью заглушал многоязычный гул осоловевшей от теплового удара толпы, жужжание мух, размножавшихся на липких стенах таможни. Ван Мин не слышал ни одной ноты. Картинка сменилась – высветилось техническое сообщение на синем экране.
“Уважаемые граждане, по техническим причинам таможня закрывается. Приходите завтра к десяти утра. Спасибо за понимание”.
Белые иероглифы уплыли от закатившихся глаз Ван Мина, как одинокие кораблики на детском рисунке. Хуан Сяобао умаялась, приводя его в чувство. В тот вечер в Чжухае лил дождь – корейский тайфун спускался с шанхайских широт в провинцию Гуандун.
Ван Мин и Сяобао промокли до нитки, прежде чем нашли пустое такси. Им попался добрый водитель – возил их отеля к отелю, ждал, пока Ван Мин добежит до стойки регистрации и принесет Сяобао грустные новости – комнат на ночь уже нет. К половине одиннадцатого они оказались на другом конце города. Смена заканчивалась, водитель остановился у дверей массажного салона, где за скромную плату иногда разрешали переночевать. На этот раз Ван Мин не побежал узнавать. Таксист молча открыл багажник и закурил. Окно массажного салона горело веселыми красными иероглифами “мест нет!”
Визг колес о мокрый асфальт пронзительно пронесся сквозь нестройный ливневый шорох, захватив в кулак сердце Сяобао. Они вдвоем стояли под навесом, вода холодно чавкала в промокшей обуви. Чемоданы расползались от сырости. Сяобао вспоминала музыку, хрипевшую из тихих динамиков в таможне. Губы пытались что-то напеть, но ноты застряли на подходе к горлу. Она опустила руку в карман и нащупала стоюаневую купюру, заработанную за неделю в маникюрном салоне, и поняла, что уже много недель тоскует по теплой постели в родительском доме, по парте в деревенской школе, исписанной признаниями в любви, по соседке Чжань Чжань с ее розовыми заколками для волос и по постеру японского певца Таканори Мацумото. Ста юаней не хватало на самолет, но китайская земля, изрезанная рельсами и автобусными дорогами, всегда помогала деревенским детям искать путь домой.
Ван Мин сел на корточки и закурил.
***
Сутана, две чистые рубашки, семь важных книг. Деревянное распятие падре Франческо. Гао сел на край скамейки, ощущая на себе чуждый вес светской одежды, непривычное прикосновение ткани. Гао помнил тот мир со школы – в нем было куда больше прикосновений. Пальцы сжимали и разжимали отполированное дерево церковной скамьи, усердно запоминая трещинки на гладком лаке. Улыбку духовного отца, всегда плывущую мимо собеседников, в сторону рая слепых. Хруст тяньцзиньского хвороста и сахарную пудру на сутане падре Вэя, который даже во время проповеди не мог устоять перед гревшими карман сладкими посылками из родного Пекина. Запах улуна и кока-колы из соборной, где юный американский падре Чан записывал богоугодные видео о своем служении в Китае. Молитва в понедельник утром, самая честная за всю неделю – без усталости, слез и эгоистичных просьб, на чистом полу, в ожидании чуда на неделе. Разноцветные одежды, разноцветные лица прихожан. Волнение перед вступлением на кафедру. Ободряющий взгляд падре Вэя из-за колонны, рука, вслепую выискивающая угощение в кармане, и предчувствие духовного удовольствия. Раскрытая Книга. Близость Того, которого Гао искал всю свою жизнь. Как ребенок, наворачивающий круги возле сундука под одобрительные крики “горячо, очень горячо, да вот же, у тебя под рукой”. Гао не находил, но продолжал двигаться по подсказке родителей. Библии. Падре Франческо. Продолжал, даже впервые прижав к телу любимую женщину и отрекшись от нее во имя служения. Продолжал, по пути теряя невозвратные минуты. Купив телефонную карточку, слушал гудки. Никто не брал трубку.
***
Художник Мао оказывался на улице дважды – в детстве, когда родители разбудили его в ранний час и велели до рассвета собрать все, что ему дорого, и в двадцать лет, когда мастер Сян объявил, что снимает с себя полномочия наставника – если кто и сможет научить Мао живописи, то только сам Будда. Оба раза судьба пускала его под новую крышу в тот же день, как старый хозяин закрывал за ним дверь. Но последний раз случилось иначе – в кармане сами собой завелись деньги, друзья начали жениться друг на друге, и Мао понял, что время само деликатно выталкивает его на обочину. Счастливые годы в общежитии Небоскреба Юань-ин с нежной неизбежностью подходили к концу. На скопленные юани Мао купил квартиру в восточной части города, на острове пальм и иностранных банков, где ничто уже не напоминало о том Шанхае, в котором он впервые принес подношение Будде и впервые поцеловал девочку. Но до тридцатилетия Мао хотелось написать еще пару хороших картин и десяток годных для продажи, и для этого куда больше подходила студия в привычных сердцу трущобах на западной стороне реки Хуанпу. Нужная каморка нашлась в одном из путаных переулков у Старых Западных Ворот, где духом времени несло так же остро, как черепаховым супом и сырыми носками, а по ночам можно было наткнуться на пьяную девяностолетнюю певичку, сводившую с ума еще довоенный Шанхай, и на хромого коммуниста, прижимающего к груди портрет чуть более известного тезки Мао.
Отсюда было рукой подать до первого дома художника – того самого, который им с родителями велели покинуть до зари. В то утро тринадцатилетнему Мао хотелось собрать всех будд, которым он читал мантры и воскурял благовония, которых натирал до блеска после суетных летних дней. Сын настоятеля так заботился о каменных буддах, что забыл самое важное — котенка, спящего у ступеней павильона скрытых дум. Как-то раз в монастырь подкинули коробку бесхозных котят — отец раздал всех в первый же день. Самого пушистого и серого взяла себе семилетняя девочка с короткими косами, и в слезах вернула на следующее утро. Мао пришлось брать его под свою ответственность – котенок быстро привязался к новому хозяину, и уже через пару недель двое стали неразлучны. Кто-то из монахов назвал животное в честь сына настоятеля – «Цао Мао» – Мао, спрятавшийся в траве.
Уезжая в потемках, Мао не забыл про будд, натертых до блеска, про коврик для молитвы, школьные учебники и кассеты японских мультфильмов, но забыл про друга. Семья настоятеля переехала за реку Хуанпу, и поселилась в скромном зеленом районе нового Шанхая, через десяток лет внезапно ставшего финансовым сердцем Азии, бьющимся с часа открытия биржи до последнего уходящего менеджера, забывающего выключить за собой свет. В тот же день Мао сообщил отцу о намерении вернуться в храм за забытым другом, но отец больно шлепнул мальчика по затылку и велел поклясться всей сотней рук бодхисатвы Гуань-инь, что он не посмеет показаться на пороге брошенного дома.
Застройщики, прибравшие к рукам землю, взяткой добились разрешения на снос и пустили по свету монахов и семью настоятеля. Новый владелец пришел ночью к ним в дом и передал родителям официальные бумаги на расселение. Отца оскорбила не подлость времени, выметавшая их за порог вместе с мусором уходящей эпохи – он не смог простить судьбе, что оккупантом оказался один из верных прихожан храма — скупщик недвижимости, чей дом отец благословлял во время регулярных обходов по понедельникам. Иногда Мао ходил с ним. В доме господина Ли стоял запах апельсиновых деревьев, кофейных зерен и импортного печенья, и Мао тонул в густом европейском тумане, привезенном в двухэтажную китайскую квартиру из гонконгских командировок. Дочка магната поначалу стеснялась Мао, потому что была младше на несколько лет, но ее короткие толстые косички так забавно торчали в разные стороны, что Мао безостановочно улыбался, глядя на них. После того, как господин Ли отобрал у буддистов храмовые земли, отец так и не простил ему этого. Он запретил нечестному магнату и его семье впредь приносить подношения Будде в их храме — и для Мао это оказалось еще одним ударом. Дочь прихожанина проводила воскресные часы в храме и привязалась к Цао Мао. Сын настоятеля втайне надеялся, что после их отъезда она позаботится о котенке. А что еще оставалось делать, если сам он оказался предателем? Время ушло.
Два дня назад Мао набрался смелости и прошелся до восточной Фусин-лу, перешел на ту сторону, якобы купить онигири в Фэмили Марте – сердце трусливо поскуливало, боясь увидеть безликую новостройку на месте старого храма, и изнывало от нетерпения. Но храм остался нетронут — кто-то из городской администрации опомнился на этапе сноса, и застройщики заморозили проект. Мао ходил по дорожкам сада, незваный гость в брошенном доме, и вены болезненно напрягались от осязания пустоты. В саду всегда было тихо, но Мао помнил, как за каждым валуном, под каждой лилией бесшумно плескалась жизнь. Мао сел на ступени павильона скрытых дум, вспоминая, как валялся в сонной траве, разморенный на августовском солнце, и разглядывал ступни монахов, голые загорелые лодыжки, мелькавшие под подолом оранжевых одежд, как ленился поднять голову выше и гладил крошечную Цао Мао, размером с его ладонь. Казалось, из сердца вытащили кусок старого подгнившего дерева, и боль прошла, но на смену пришло нехорошее чувство. Мао вздрогнул, когда что-то теплое защекотало руку. Толстая серая кошка недовольно смотрела на сына настоятеля. Впервые с того дня, когда утренний паром через Хуанпу ревом мотора отобрал у него первого друга и память о родном молчании будд, Мао заплакал.
***
Дуняша чувствовала значительность происходящего, но отчужденно, точно мутное стекло отделяло ее от лунных вибраций музыки. Ноты скакали по клавишам фортепиано точно так же, как одиннадцать лет назад, в купчинской хрущевке на южной окраине Питера. Дуняша с утра до ночи проигрывала сложные места на “Заре” из 70х – соседи, радостно сбывшие инструмент, когда сын вылетел из музыкальной школы, к тому времени уже перестали жаловаться в милицию на вечерние упражнения непристойно усердной ученицы. Горячая убежденность мамы, что нужно подавать документы в парижскую консерваторию, споры до утра, интуитивное упрямство старших классов и жаркий хрип Дуняши “я хочу в Москву”, серый туман над зелеными парками питерской нищеты, рябина и крыльцо детского сада, слезы над неподдающимся отрывком. Разговоры про Москву – и страх, и интуиция, потребность поспорить с мамой, и немного – надежда вновь встретить своего учителя из школы небесных наставников, исчезнувшего без долгих прощаний, которого она больше никогда не увидит – потому что их главный небесный наставник считает, что одного раза было вполне достаточно, и пока Дуняша настаивает на московской консерватории, смертельно больной пианист сбегает от своих пессимистичных онкологов, подписывает контракт с французским лейблом, чьи владельцы принимают опрометчивое решение заработать на его неподдающейся объяснению музыке, и снимает квартиру в пригороде Парижа. Третью часть второго концерта невозможно сыграть безупречно, главные отношения в ее жизни – это отношения с Рахманиновым, и они не про счастье, и даже не про любовь, что бы ни думали преподаватели, они про соревнование, потому что Дуняша хочет быть лучше Рахманинова. Дуняшу нервирует чужая тетрадка по алгебре на крышке “Зари”, нужно списать домашнее задание, а через неделю выпускной экзамен, и как она собирается сдавать его, если путает ось икс с осью игрек? У Дуняши есть еще одна стыдная тайна: она не умеет брать интегралы, потому что тем утром, когда алгебра стояла первым уроком и учитель выскрипывал материал сколотым концом мела на доске, она читала под партой ноты третьего концерта Рахманинова. Дуняше только семнадцать, и она не понимает, что признание в любви от сорокалетнего учителя математики – это подсудное домогательство, что ее оглушительный талант, почему-то смущающий родителей и преподавателей, – это проклятие, от которого она через много лет попытается отмыться в водах реки Сучжоу-хэ за пять тысяч километров от дома. Не понимает, что учить третий концерт в семнадцать лет – плохая затея, которая оставит несколько шрамов на ее душе и карьере, но однажды даст повод для близкого знакомства с симпатичным психиатром. Даже спустя годы в ее третьем концерте будет угадываться звук мела, скребущего по плохо вымытой доске знаки интегралов. По этому поводу кое-кто из критиков назовет ее игру “пронзительной”.
Частые грозы заливают двор, маленькие разноцветные дождевики бегают по площадке перед детским садом, Дуняша разучивает Рахманинова и прогуливает уроки, притворяясь больной, гроздья рябины бьют в окно хрущевки. Одноклассники смеются на скамейке, в весенних куртках по моде конца нулевых, мокрых от дождя и советского шампанского, Дуняша обижается, что ее не позвали, но другая жизнь уже мнется на пороге, стоит только открыть дверь, хорошо выучить концерт, только уехать в Москву, и у этой иллюзии впереди остается еще несколько счастливых лет, прежде чем чуткий Дуняшин нос вдруг почует аромат жареного тофу и азиатских трущоб, несущийся из будущего. Играя Рахманинова в Шанхайском оперном театре, Дуняша вдруг услышала прошлое, а с ним – и те самые запахи весны, мандаринов, бабушки, свежих нот, навсегда оставшиеся в доме на улице, которая сменит название ровно через двадцать восемь часов после того, как Дуняша доиграет третью часть.
Господин Сун думал о филиппинских проститутках, о том, как они пляшут в рождественских нарядах вокруг вечно зеленой ели в гостиной борделя, как хихикают над голыми геометричными женщинами на полотнах русских кубистов. А еще он думал о мадам Жун, и ее сыне, переболевшем полиомиелитом, о ее рано поседевших волосах и переднем зубе, выпавшем на прошлой неделе. О беременности от нерадивого клиента, которого Сун собирался утопить в канаве. Господин Сун подумал, что нужно дать ему шанс – купить хорошее кольцо в “Тиффани”, поставить на одно колено перед мадам Жун, прослуживший в его заведении двенадцать с половиной лет, и отправить их в свадебное путешествие в Борокай – где его ребята будут присматривать за счастливым отцом, пока тот не свыкнется с собственным счастьем. Мадам Жун заслужила еще одну весну – взамен той, что была распродана за годы работы в доме распустившихся слив.
Господин Сун вдруг почувствовал, как крошечные каракатицы побежали вдоль могучего позвоночника, и запрокинул голову, чтобы случайно не заплакать от предательской щекотки. Глядя на светлый высокий потолок шанхайского оперного театра, господин Сун думал о том, как придет вечером в чистый родной бордель под вывеской массажного салона “Персиковый источник”, как намекнет мадам Жун на скорое замужество, как выслушает мнение белорусской проститутки Нины о новой картине тульского мастера, как обычно, остроумное и скептичное.
“Подарю девочкам абонемент в филармонию! — решил господин Сун, моргая в предвкушении счастья. — Всем борделем будем ходить!”
***
Выйдя за порог церкви, падре посмотрел на небо и нашел не то, что искал. Ни улыбки Бога, ни медали за смелость. Гао ждал чуда, а получил только звезды в дымке смога.
Иосиф всматривался в бежевый потолок уборной с разводами и трещинами от влаги, и видел, как ползет музыка вслед за муравьями по разрушенной штукатурке театра. Ветер с моря вырывал газету из рук отца, Иосиф наблюдал с замиранием сердца. Газета держалась крепко. Отец, погребенный в волнах цунами, подмигивал Йоши из-за несущихся на берег нот.
Дуняша запрокинула голову. Самая важная часть. Финал.
Фэй посмотрела вверх и увидела будду, окруженного лисами, японскую кошку, приветственно качающую лапой, свитую из птиц сутру сердца, прячущуюся под рукавом черной футболки, и наконец, юношу с мазком синей краски на щеке. Сын настоятеля, писавший картину в мастерской, возле которой подвернула лодыжку Ли Фэйфэй, склонился над ней, чтобы помочь.
Фэй не узнала его лица, но ухватилась за протянутую руку.