Малика Атей
Глава 14
Наверное мы встретились с девочками в среду – во-первых, Ануар уже вернулся и подарил Бахти наряд Венди, и она была совершенно счастлива и могла слушать кого-то помимо себя, во-вторых, как правило, мы начинали видеться со среды. Мерзкая коричневая осень превращалась в стылую серую осень, и обычно Анеля бы жаловалась на наш неудачный климат, но сегодня она сияла.
– Вчера на пробежке я познакомилась с парнем, – сказала Анеля, и мы с Бахти обратились в уши. – Я начинала бегать, а он возвращался с какой-то вечеринки домой.
– Как рано ты бегаешь, – содрогнулась Бахти.
– Как поздно он возвращается домой в будни, – улыбнулась я.
– Девочки! – Анеля выглядела как никогда счастливой. – Он потрясающий.
– В шесть утра после вечеринки? Это удивительно, – я была вся внимание, но не хотела, чтобы мы с Бахти слишком переполошились. Я подумала, что явная демонстрация радости неделикатна и может показаться Анеле несколько обидной, она бы подчеркивала, что у Анели с незапамятных времен не было парня.
– В пальто, – значительно продолжила Анеля. – В идеальном черном пальто поверх костюма. Жутко воспитанный. Его зовут Чингис, он финансист.
– Титан и Стоик, – на автомате сказала я, девочки, не слышавшие о Драйзере[1], нерешительно покивали.
– Он как из рекламы, – сказала Анеля.
– Какой именно? – уточнила Бахти. – Такой слишком, как из каталога мужского белья, или с идеальной щетиной и скулами, как из рекламы часов, или с располагающей улыбкой, как из рекламы молока?
– Он соединяет в себе второе и третье, – с удовольствием нашлась Анеля.
– Зови к нам на игру, – предложила Бахти, но от перспективы знакомства нового парня с Бахти на лице Анели мелькнула тень.
– Да, но позже наверное.
– А он тебе потом написал? – я очень хотела заказать уже еду, но нужно было сперва послушать Анелю, не перебивая.
– Сразу утром, кивнула Анеля, – как только домой пришел, и потом в полдень, когда проснулся. И зовет вечером поужинать!
– Покажи фотку, – Бахти протянула руку к телефону Анели.
– В Вотсаппе у него нет фотки, – помотала головой Анеля. – А его соцсети я еще не знаю.
За ужином Анеля выяснила, что он почти не ведет свои страницы, находя их пустой тратой времени. Она написала нам в чат, едва Чингис проводил ее домой.
Анеля: Он просто идеальный.
Бахти: Ты уже дома?
Анеля: Да, и мне понравилось, что он не затянул первое свидание.
Я: О чем говорили?
Анеля: О путешествиях, о политике, о школе – да обо всем.
Анеля: И он очень милый со всеми – с официантками, охраной и т.д.
Бахти: !!!
Анеля: Учился в Канаде, сейчас живет с родителями, делает ремонт в своей квартире.
Я: Интересно, в каком она районе.
Анеля: О! Он мне пишет!
Бахти: Блин, значит он видит, что ты онлайн.
Я: Игры с отложенным ответом – это старые игры, Бахти.
Анеля: Отвечать?
Бахти: Да в любом случае отвечать, он же онлайн.
Я: Игнорирование в мессенджерах – это временно работающая и дешевая замена настоящей занятости и чувству собственного достоинства.
Бахти: А я в детстве притворялась, что сплю, и не замечала, как засыпала. Так что притворяться – полезно.
Я: Ты не станешь тем, кем притворяешься.
Бахти: Еще как станешь.
Анеля: Девочки, так что мне отвечать?
Я: Смотря что он пишет.
Анеля: Сейчас перешлю
Бахти: Смотри не перешли кому-нибудь не тому
Анеля: Бахти, ты параноишь меня. Он написал, что у меня детские глаза.
Я: Смайла достаточно
Бахти: Смайла недостаточно. Это такой ответ типа – пффф, окей
Я: 😉
Анеля: Я написала «Да?», он такой: «Есть такое)) Спасибо, что согласилась поужинать со мной».
Я: У него вообще нет фотографии на аве?
Анеля отправила картинку (наверное, дважды проверив, что отправляет ее нам, а не ему), которая служила ему аватаром – кадр из «Лица со шрамом» с Аль Пачино. Изображение слегка насторожило меня, но не успела я понять, почему, как Бахти прислала ссылку на видео, которое разместила Айя. Снимала Айя еще хуже, чем выглядела, мельтешение налево-направо, а нет, лучше направо-налево, и еще налево и потрясти. Она записала, как Юн учит ее сына играть на гитаре. Видео длилось всего минуту, но казалось, будто эта стыдоба длится вечно: сын Айи отличался отрицательными способностями к музыке – ни слуха, ни ритма, ни намека на артистизм. Артистизм ему заменяла наглость, такая же, как у Айи – не тот всепобеждающий нахрап, обаятельный в своей мощи, но раздражающая каждой мелочью наглость от презренной простоты. Юн возле придурошного сына Айи казался утонченным пришельцем с лучшей планеты, и возникал вопрос, каково ему, способному, как ни крути, возле образца бездарности, и так до конца не было ясно – он улыбается, потому что рад, или это вымученная улыбка?
Я: Какой нелепый подросток
Анеля: Нехорошо так о детях
Бахти: Да брось, Анеля, он же реально жуткий. Как Юн соглашается его воспитывать, я не знаю, я бы сбежала.
Анеля: Потому что Саша щедрый
Я: Или потому что Саша не хочет всегда жить с мамой.
Бахти: Счастливая Айя: не видит ни что сама жуткая, ни что сын у нее еще жутче.
Анеля: Чингис пожелал мне доброй ночи и сладких снов!
Сладких снов – после первого свидания? С этого момента мои сомнения рассеялись – я не знала пока, как выглядит Чингис, и вообще ничего о нем не знала, но он мне уже не нравился. И я подумала, что Анеля наверняка отнесла его к неправильной категории. Парень с располагающей улыбкой из рекламы молока, он является подозрительным парнем из рекламы каталога. Нужно только приглядеться.
Анеля явно недополучила внимания к ее зарождающемуся роману, и едва разговор в чате сник, она позвонила мне.
– И он меломан, – сказала Анеля с такой важностью, будто это что-то доказывало раз и навсегда.
– И как ты это поняла?
Анеля знает только современную попсу, в нее можно кинуть двумя-тремя незнакомыми именами, и она навеки останется под неизгладимым впечатлением, даже проверить не сможет.
– Ну, – Анеля замялась, – ну он сам в этом признался, когда рассказывал о себе.
– А как он об этом рассказал? – я продолжала допытываться.
– Он сказал, цитирую: «Я меломан. Я давно удалил бы «ВКонтакте», но я считаю, что там одна из лучших библиотек музыки».
– Он сам о себе сказал, что он меломан? Прям этим словом?
– Тебе ничего не нравится, – Анеля была готова распсиховаться, – то ты говоришь, что кто-то не приобрел достаточное количество слов, и у него нет точного определения, то человек дает определение, а тебя это не устраивает.
– Потому что он выделывается.
Так же, как обесценились диски с подборками романтичных песен, потому что любой идиот может прислать ссылку на свою любимую песню – и все идиоты ровно так и делают – так одержимость музыкой мне не кажется ни проверкой, ни показателем.
Больше нет ничего особенного в том, чтобы слушать ее в большом количестве или находить новые песни. Люди считают себя такими невероятными только потому, что у них в ушах все время что-то звучит, не понимая, что им просто не о чем подумать, что они заменяют свой ограниченный эмоциональный диапазон и скуку своей трусливой жизни силой чувств и их выражения других людей. Я не думаю, что люди, которые просто не способны посидеть пять минут в тишине – меломаны.
Следующее свидание меломан Чингис назначил на вечер воскресенья – по-моему, безобразное время. Слишком темно, слишком холодно, и что мешало ему пригласить Анелю в пятницу вечером или в субботу вечером, когда она ждала его сообщения? Анеля с Бахти уговорили меня заехать ненадолго к Анеле и обсудить, что ей делать. Я могла сказать ей, что делать, и по телефону, и я ехала якобы нехотя, но если быть до конца честной – мне нравилось выступать в роли эксперта.
– Анель, ай Анель, – крикнула Аже. – Подружка пришла.
– Кора, заходи, – Анеля перегнулась через перила и помахала мне.
Я пропустила Аже к выходу, она шла во двор проверять, хорошо ли политы ели, поцеловала Секеная в мягкую, как свежая булочка из столовой, щеку – он всегда встречал гостей и молча подставлял ее – и поднялась в комнату Анели.
Анеля сидела на зеленом ковре и жадно смотрела на карты Бахти.
– У вас точно есть высшее образование? – я бросила на Анелю с Бахти такой же неодобрительный взгляд, какой только что получила от Анелиной бабки.
– Даже Пушкин верил в гадания, – стандартно ответила Бахти.
– В пасьянс «Косынка»?
Казалось, пасьянс не получится: полколоды лежало внизу. Но Бахти переложила одну десятку туда, другую сюда, одну карту спустила с туза, другую подняла – и все сложилось.
– Ура! – сказала Анеля.
Бахти, довольная собой, будто только что выиграла финальную партию в покер среди знаменитостей, обойдя даже Натали Дормер[2], собрала карты, и, закинув ногу на ногу, стала их шустро тасовать.
– И какой вы задали вопрос? Раскладывать ли следующий пасьянс? – я рассматривала единственную полку с книгами: оксфордский словарь, учебники по истории за шестой, седьмой и девятый класс, «Гарри Поттер и Орден Феникса», «Сумерки» и три новые книжки, подаренные Анеле мной и Бахти – Бахти подарила «Театр» Сомерсета Моэма и «Шоколад» Джоан Харрис, я – «Девушку с жемчужной сережкой» Трейси Шевалье.
– Ты сегодня добрее обычного, – Бахти тасовала некачественную игральную колоду из киоска с расслабленно-профессиональным видом. – Кто внушил тебе этот радиоактивный оптимизм?
– Мы думаем, идти ли мне на свидание с Чингисом, – сказала Анеля. – Я хочу, но не знаю, сегодня воскресенье, завтра на работу.
– Конечно, надо идти! – Бахти подпрыгнула, сидя на кровати. – Подумаешь, работа, тебе двадцать пять, ты должна гулять, сколько влезет. И даже пасьянс получился.
– Потрясающе, – я подняла брови. – Когда в сорок лет вы будете анализировать, когда и почему вся жизнь пошла под откос, не забудьте вспомнить, что вы принимали решения, руководствуясь пасьянсом. Анеля, я бы на твоем месте не общалась с Чингисом. Он мне не нравится.
– Тебе никто не нравится, – отмахнулась от меня Бахти. – Анеля, не слушай ее.
– Кора, ты его просто не видела, – Анеля нерешительно переводила взгляд с Бахти на меня, – Он в жизни потрясающий.
– У него на аватарке в Whatsapp стоит герой Аль Пачино из «Лица со шрамом». Вместо собственного лица – лицо отвратительного персонажа, вас это не наводит на подозрения?
– «Читаю по аватаркам. Дорого. Звонить после полудня», – в конце Бахти продиктовала мой номер.
– Человек никогда не ставит титульные изображения случайно, – я уже не знала, как выбить из них дурь, – и если у него на аве Тони Монтана[3], тут одно из двух: он или агрессивная сволочь, который маму продаст за деньги, или вконец тупой придурок, который не понял, о чем был фильм, не понял, что Тони урод, решил, что тот хороший, крутой парень, который не убивает детей и бережет честь сестры. Вконец тупой, понимаете, который за наркотиками, которыми торгует Тони, видит только прибыль, а всего остального – всех поломанных жизней и всех трагедий – не видит, в голову ему это не приходит, и объяснять это ему уже поздно.
– Аль Пачино – культовый актер, величайший актер, – Бахти не могла позволить ни одному свиданию с богатым парнем в мире не состояться, – он совсем не обязательно имеет в виду именно этот фильм, он его мог и не видеть, он просто поставил любимого актера, а это нормально, это – …
– Нет, – я ее прервала, – ты прекрасно знаешь, что все двадцати- и тридцатилетние идиоты видели этот фильм, и ни один человек не ставит на свою аватарку кадр из неведомой ленты. Если он любит Аль Пачино, он бы поставил кадр из «Запаха женщины», и это было бы подозрительно, что не свое лицо, а кадр из фильма, но хотя бы фильм хороший, и герой замечательный. Если у него «Крестный отец» на аве, значит он патриархальный, закостенелый парень, который считает, что женщина должна быть или лиственницей, как его итальянская погибшая жена, или преданной – как ее звали, я не помню – которая будет по воскресеньям замаливать его грехи. А если у него «Лицо со шрамом», это все, финита, это непростительно, ничего, ничего хорошего от него ждать не приходится!
– Да почему ты судишь людей по их любимым фильмам? – спросила Бахти.
Анеля, растерянная, слушала нас, явно не имея, что сказать.
– Потому что, – я заметила, что шаги Секеная притихли: видимо, стоит снаружи и слушает, – то, что мы смотрим, становится составной частью нас. То, что человек выбирает смотреть – это то, что ему созвучно. Потому что любимые фильмы создают и отражают систему ценностей человека, во что он верит, во что он хочет верить, о чем он мечтает.
– Все мечтают о хорошем, – возразила Бахти. – Все хотят одних и тех же благ, бесполезно определять человека по его мечтам.
– Да? – у меня промелькнула мысль, что если Анеля, услышав все мои доводы, все же станет с ним общаться и влипнет во все, во что она неизбежно влипнет, мне не будет ее жаль. – Мечты – это самое разное, что только бывает у людей. Это единственное, что позволяет человеку оставаться человеком – или то, из-за чего он человеком быть перестает. И даже когда мы в результате хотим дом одного и того же размера, нас будет определять, чем мы заполним этот дом, и на какие пути согласимся, чтобы его приобрести. И если все, на чем человек вырос – это «Крестный отец», «Лицо со шрамом», «48 законов власти»[4] и Тимати[5] – то это безнадежно, беспросветно, непоправимо.
Анеля нервно вертела телефон в руках – Чингису требовался ответ, солнце садилось, ей ни к чему был спор о сознании, когда у нее беспричинно срывалось свидание.
– Если он окажется скучным или глупым, Анелька просто перестанет ему отвечать, – сказала Бахти примирительно. – Сейчас же не решается ее судьба. Она же не замуж за Тони Монтану собирается.
Я пожала плечами. Я не могу отсыпать им немного мозгов.
– Давай еще один, – Анеля замолкла, формулируя про себя вопрос. – Всё, раскладывай.
Дама бубен на короля пики, дама крести на короля черви – очень скоро все карты легли на свои места, и то, как быстро получился пасьянс, не оставляло сомнений: что бы ни спросила Анеля, ответ не просто да, ответ однозначно да.
Анеля вернулась с победой – свидание прошло идеально, они сходили в кино (Чингис накупил столько еды, что они с трудом занесли ведерки с попкорном и остальное в зал, и он взял приличные места посредине, не на последнем ряду), потом сходили в кофейню, потом он проводил ее домой, поцеловал и уехал. Анеля сказала, что он целуется потрясающе (не уверена, что у нее достаточная выборка для объективной статистики), и спустя пару дней она пришла ко мне заказывать комплект белья.
– Его букет продолжает раскрываться и цвести, – многозначительно сказала Анеля.
– И? – я сделала вид, что не понимаю, куда она клонит, чтобы она произнесла свою глупейшую мысль от начала до конца и сама услышала, как это глупо.
– Я давно замечала, что букет, подаренный с любовью, всегда долго стоит, а если цветы купили так это, на отвали, они вянут, не раскрывшись, – объяснила Анеля, не заметив подвоха.
– Интересно почему, – я печатала ее мерки, потому что с моим неразборчивым почерком я сама к следующему сеансу не пойму, какие цифры записала, и придется мерить ее по–новой.
– Мне кажется, даритель вкладывает свою энергетику, и вообще, – она попыталась подстроиться под меня, – это же логично: кто-то старается и выбирает хорошие свежие цветы, а кто-то покупает залежалый букет, лишь бы побыстрее или подешевле.
– Бред, – я закончила с мерками и подняла на нее глаза. – Нет никакой связи между свежестью букета и искренностью.
– Всегда есть связь, я всегда это замечаю, – с нажимом повторила Анеля.
– Бывают совпадения, – я мысленно перебирала букеты, которые мне дарили, и которые я покупала к столу или весной, импульсивно. – Но настоящей закономерности нет. Любому мудаку может повезти с продавцом или завозом. Иногда покупаешь цветы самой себе, выбираешь три часа, несешь домой гордая, как младенца из роддома, а они вянут к вечеру.
– Он подарил мне потрясающие цветы, у него потрясающий вкус, они безумно дорогие, и ни один парень не станет тратиться на девушку, которая не нравится ему серьезно! – Анеля была явно готова расплакаться от несправедливости.
– Широкие жесты часто делают те, кому нужно купить хорошее впечатление.
– Ты просто не видела его фотографию, – Анеле так сильно нужно было убедить меня, как будто я ее мама, она учится в школе, и я могу не отпустить ее гулять с ним. – Он не какой-нибудь додик, он нереальный красавчик, ему вообще не нужно стараться, чтобы понравиться.
– Конечно, не видела, если в душе он Тони Монтана. И не увижу, наверное, погибнет человек с таким потрясающим вкусом, заваленный порошком «Ариэль»[6].
– Не смешно.
– Ты просто «Лицо со шрамом» не видела, поэтому тебе и не смешно.
Анеля посмотрела мне в глаза, пытаясь произвести на меня такое же мощное впечатление, какое взгляд Бига производил на Кэрри:
– В общем, – она приосанилась. – Я думала сказать это, когда мы будем втроем с Бахти, но скажу тебе сейчас. Чингис хочет с вами познакомиться и спрашивает, подходит ли вам эта пятница?
Я этого не ожидала. Я была почти уверена, что он женат, и потому у него нет ни своей фотографии на аватарке, и потому он дарит такие дорогие цветы, и потому он не захочет светиться, не познакомит ее со своими и не познакомится с ее друзьями.
– Хорошо, – я улыбнулась. – И я предупрежу Бахти, чтобы она хотя бы с ним не флиртовала.
Глава 15
Была суббота, солнечная и холодная, и народ мерз, но сидел на летней площадке. Я надела сегодня узкие брюки из парчи, белую футболку, мамину необъятную шубу Москино[7] ярко-голубого цвета – она купила ее несколько лет назад, но носить так и не стала. Я старалась не думать о погибших ради настолько непрактичной шубы животных (и будет, наверное, еще хуже, если ее съест моль). Мои черные меховые тапочки смотрелись довольно забавно с этим гламурным нарядом – мне ужасно нравилось, что время шло, а тапочки продолжали производить свой эффект.
– Не пойду я к этой пацачке[8] Хмульже на День рождения, – сказала Бахти, как только я поздоровалась с ней и Анелей и села на свое место.
– Не ходи, конечно, – я поставила сумку на свободный стул. – У Гульжи как раз нет кавалера, проведет вечер с Ануаром. Боже, как я хочу спать, – я подавила зевок, глаза слезились. – Я вчера не могла уснуть до четырех утра.
– Моя мама тоже вчера не спала, – ответила Бахти. – Она говорит, из-за полнолуния.
– У меня дома все всегда крепко спят, – тихо сказала Анеля. В последнее время она разговаривала так тихо, что приходилось вслушиваться. В нетребующихся ей очках с ничтожным минусом, за ноутбуком она выглядела важной.
– Расскажи мне ваш секрет, – я так зевала, что боялась ненароком вывихнуть себе челюсть.
Анеля пожала плечами и ответила, не отрывая взгляда от экрана:
– Дело, наверное, в том, что в нашей семье все очень устают за день.
От сонливости я даже не нашлась, что ответить, к тому же ко мне подошел какой-то парень – я его не помнила, но он сказал, что мы сходили с ним на свидание когда-то пару лет назад. Я вообще не смогла его вспомнить – ни проблеска.
Анеля зализала волосы в унылый пучок – не самая выгодная прическа, когда у тебя нет ни затылка, ни лба, ни подбородка – и еще не была собрана для отмечания Дня рождения Гульжи. Она делала вид, что у нее масса работы, хотя Бахти потом сказала, что Анеля успела только открыть ноутбук, посмотреть в него, пока мы разговаривали, и захлопнуть, когда собрались уходить.
Мы с Бахти уже были готовы для вечера, и решили поехать вместе с Анелей к ней домой – она хотела спросить нашего совета, что ей надевать. Я любила ездить с Бахти, она вела машину плавно и хорошо, спокойно пропуская пешеходов и ни на кого не выступая, в салоне звучала приятная музыка и пахло карамелью.
Во дворе Анели росли только отдельно стоящие ели, в основном вся территория была занята самим домом и бетонными дорожками.
– Девочки, заходим, – мы услышали голос мамы Анели. – Бахтиша, ты пришла? Твое лечо с картошечкой залетает на ура.
– Мам, мы уходить собирались, – Анеля сняла жесткие остроносые туфли и хотела сразу подняться в свою комнату.
– Ничего не знаю, – детским голосом отозвалась мама.
Нам пришлось зайти на кухню. Меня втиснули между Анелей и Секенаем, Бахти – между мамой и стенкой. В одной широкой руке мама Анели держала большую серую котлету, в другой – маленькую блестящую самсу с сыром. Откусив и то и другое, она затолкала в рот редиску и глотнула фанту. Ажека, на другой стороне «мраморного» пластикового стола, уже перешла к сладкому: возле нее лежал пакет зефирок в виде грибочков, плетеная корзинка с украинскими конфетами на развес и только что нарезанный вафельный торт в шоколадной глазури. Анеля с Секенаем не отставали: пока Бахти маялась со своими локтями и ковыряла пельмени, с которых стекал кислотного цвета бульон из кубика, а я, спрятав руки под стол, печатала сообщение Кариму, что мы опаздываем, они успели разделаться с тремя упаковками фри и ведерком острых куриных крылышек.
– Анель, ай Анель, – Аже передавала по кругу остывший чай со сливками, – ты почему на шею ничего не надела? Ее сглазят, – обратилась она к маме Анели. – Карима семья нашу Анель всегда глазит.
– Ажека права, – мама ухватила бело-коричневый грибочек из зефира толстыми пальцами без маникюра. – С такими вещами шутить – это ой-ой-ой.
Вечеринка Гульжи уже началась, когда мы только переместились из кухни в спальню Ажеки. Мы с Бахти сели на пол вторым рядом – в первом, перед зеркальным шифоньером, сидела Анеля и, на подушке, Ажека.
Я посмотрела на две набитые золотом и жемчугом косметички спокойнее, чем Бахти – нечто подобное, в гораздо меньшем, правда, объеме, было и у моей мамы – но когда Аже вынула из ридикюля гарнитур с сапфирами и изумрудное колье, у нас обеих поползли вверх брови.
– Какой у вас чудесный вкус, – сказала Бахти, ощупывая крошечную подвеску с аквамарином от Тиффани, которая еще полчаса назад считалась ювелирным изделием.
– Хочешь не хочешь, – ответила Аже, – а за жизнь наберется много украшений.
Анеля надела плоскую тяжелую цепь из белого золота и жемчужный браслет, и мы вышли, наконец, на улицу.
– Мы забыли подарок, – сказала Анеля, пристегиваясь.
– Дома? – спросила Бахти.
– Нет, – Анеля повернулась ко мне, я предпочитала сидеть на заднем сидении, – мы купить его забыли.
– Мне казалось, – ответила я, – мы все негласно решили, что и так делаем Гульже большое одолжение своим приходом.
– Даже цветов не возьмем? – Анеля обратилась к Бахти.
– Да шла б она к черту, цветы ей покупать, – за то время, что мы провели у Анели, Бахти еще больше обозлилась на Гульжу.
«Представляю, – шепнула она мне на выходе из дома Анели, – сколько драгметалла собрала за жизнь, хотела-не хотела, мать Гульжи и Карима».
Гульжа ничего плохого нам не сделала и даже не сказала, и подразумевалась милой, но было в ней что-то противное, как в поцелуе после «Орбита».
– Припарковаться негде, – издалека увидела Бахти.
Мы дали круг, но так и не нашли место – выбранный Гульжан клуб, судя по количеству машин, по популярности мог сравниться с Зеленым базаром в канун Курбан Айта[9]. Бахти остановилась за квартал. Фонари скупо освещали дорогу, их свет не захватывал тротуар. Анеля и Бахти, обе на высоких каблуках, взяли меня под руки с двух сторон.
– Сколько ей исполняется? – спросила Бахти, едва не наступив в полуоткрытый люк.
– Восемнадцать, – ответила Анеля.
– Или девятнадцать, – добавила я.
– Или девятнадцать, – подтвердила Анеля.
Мы добрались, охранник, глянув документы, впустил нас внутрь. Мы стояли в очереди в гардеробной, когда вдруг я услышала смачный шлепок по кожаным штанам Бахти. Я повернулась – возле Бахти стоял, улыбаясь, Ануар – она мгновенно расцвела и забыла, кажется, что не хотела приходить.
– Ой, – манерно сказала она Ануару, – ты хочешь познакомиться со мной? Да кто ты такой, неужели ты крутой?[10]
Ануар обнял ее, забрал у нас верхнюю одежду и сказал, чтобы мы шли внутрь, пока Гульжа не повзрослеет еще на год.
Гульжа – хайлайтер на ее скулах, ключицах и носу светился, как грани диско-шара – бросилась обнимать нас, будто родных. За столом сидела тьма ее подруг, любимых ее девочек. Дружить, когда никто не меняется, не развивается, не разоряется, не бывает ничем настоящим занят едва ли сложно, но они прославляли свою дружбу, будто вместе брали Трою, спускались в Тайную комнату[11], делили последний кусок соленой оленины. Они считали, что прошли вместе огонь, воду и медные трубы («Трубы у нас были золотые», – сказала Гульжа, не понимая, что вообще такое медные трубы), хотя я думаю – в их очевидных, легко решаемых проблемах нетрудно понять, что не надо вести себя, как падла, и большой проверкой их маленькие беды не являются.
Первое время Карим наблюдал за Гульжей с нескрываемым разочарованием: Гульжа была воплощением всех сомнительных тенденций, а ее подруги несли такую околесицу пополам с очевидностью, что было стыдно находиться с ними в одной компании, но потом он, видимо, абстрагировался от сознания своего к ней близкого родства и разговаривал весь остаток вечера со мной, не слушая тосты и не реагируя на попытки Гульжи вовлечь его в игры и танцы.
– У меня колет сердце, – пожаловалась мне Анеля.
– Может, тебе что-то выпить надо? Или хочешь, отвезем тебя домой?
Анеля покачала головой.
– Пройдет, наверное, – ответила она.
Гульжа, напирая на особый статус именинницы, то и дело подходила к Ануару. Она пригласила его на первый танец, потом фотографировалась с ним на всех фонах, потом попросила его пиджак, когда ей надо было проводить до такси рано уходившую подругу. Ануар вежливо улыбался и возвращался к Бахти, едва у Гульжи заканчивался повод держать его возле себя.
– Мы поехали, – сказала мне Бахти в какой-то момент. – Тут не может быть никакой серьезной ревности, но знаешь, она меня достала. Кстати, я посчитала свечки – кажется, ей девятнадцать.
– У меня вышло восемнадцать, – я их тоже считала.
– Или восемнадцать, – махнула рукой Бахти, отдала мне мой номерок от гардероба, отправила нам воздушный поцелуй, и они с Ануаром ушли.
На втором этаже клуба была большая открытая терраса, откуда Гульже непременно нужно было отправить в воздух китайские фонарики.
– Я тоже хочу запустить фонарик, – сказала мне Анеля. – Мы запускали такие на выпускном, и мое желание тогда сбылось.
– Они вредные, – я не помнила точно, чем: то ли мешают птицам, то ли засоряют планету – ничего хорошего в любом случае.
– Давай хотя бы посмотрим? – подруги Гульжи уже поднялись наверх, и Анеля не хотела идти туда одна.
Мы поставили бокалы и пошли. Я уже почти поднялась по скользким ступеням без перил, когда сзади раздался жалобный голос Анели – она застряла на третьей ступеньке, не решаясь ни подняться выше, ни вернуться назад.
– Если на обратном пути ты шараебнешься на этой лестнице, – устойчивая в своих чудесных тапках, я протянула ей руку, – я в темноте не различу, где твои зубы валяются, где браслет, и что собирать в первую очередь.
Она захохотала. Мы выключили режим скрупулезных сучек, она отправила в воздух фонарик с желанием, которое никогда не сбудется, и еще пару часов мы радостно пили, пока Гульжа не показалась нам младшей сестрой.
В конце вечера Карим развез нас по домам. Дома я поставила те же танцевальные песенки, под которые мы скакали с Анелей, и умывалась, довольная, но незаметно мое настроение поменялось. У меня возникла мысль, не совсем ясная пока. Она не отпускала меня, пока я не заснула, сшибленная алкоголем, и проснулась вместе со мной, как только я открыла глаза утром.
Анеля, я думала об Анеле.
Моим открытием нужно было срочно поделиться с Бахти.
Я звонила Бахти, пока она не проснулась, и не могла дождаться, пока они с Ануаром позавтракают, и она приедет ко мне в Лангедейк.
Через час Бахти приехала, счастливая после ночи с Ануаром, рассеянная и мечтательная.
– Тебе вчера ничего не показалось странным? – спросила я Бахти без приветствия. – Бахти, сними их, – я сняла с нее солнечные очки, чтобы она вышла из роли и слушала меня внимательно. – Тебе не кажется странным поведение семьи Анели?
– Да они вообще чокнутые, – сказала Бахти любимую фразу. – У них столько денег, а кучкуются под одной крышей. А хотя, – Бахти явно стало стыдно, – это же наверное потому, что они болеют, потому, что они хотят успеть провести друг с другом все оставшееся время?
– Мне кажется, они не больны, – сказала я.
Бахти наконец сфокусировала на мне взгляд.
– Сама подумай: они едят, как мушкетеры перед войной, вчера Анеля сказала, что они и спят все прекрасно. У них неухоженный, конечно, но цветущий вид. Они не пропускают ни одно мероприятие, никто из них не похудел, ни у кого не выпадают волосы. У Анели не бывает следов от капельниц, ни одного синяка на руке ни разу. Если люди прекрасно едят что угодно в огромном количестве и переваривают, гуляют и спят в свое удовольствие, разве это не показатель здоровья?
– Анелька же говорит, у них редкое что-то – может, там другие симптомы?
– Какие? – я слегка понизила голос, когда нам принесли кофе. – Какие такие симптомы? Бахти, я не жалуюсь на самочувствие, но когда мне выдирали зуб мудрости – меня две недели лихорадило и щеку раздуло до самых ключиц. Человек неделю лежит после пищевого отравления, и легкий овощной супчик вызывает у него изжогу. Редкие тяжелые заболевания, которые ведут к летальному исходу, должны как-то влиять. Нет, бывает, что у человека рак, а он об этом не знает и скоропостижно умирает, но так, чтобы болезнь уже нашли, она бы страшными темпами прогрессировала, а больной ел бы все подряд, прежде чем забыться крепким восьмичасовым сном – где ты такое видела?
– У Анели дома, – ответила Бахти.
– Вспомни, когда это началось: когда у Юна появилась Айя. До Айи Анеля еще получала какое-то внимание, и у нее были надежды, она пыталась быть милой, все время что-то приносила и все такое – но ей ведь впервые стало плохо, когда Айя пришла ко мне в гости, и во время игры Анелю так задвинули, что я даже не помню, что она делала и говорила, пока у нее не случился приступ.
– Но ей же было плохо.
– Или не было, – я воссоздала в уме тот вечер. – То есть, плохо ей было, но морально, а вот физически – она не позволила позвонить ни маме, ни в скорую, ни какому бы то ни было другому врачу – не потому ли, что они бы увидели, что она в полном порядке? Она так дергалась, что не дала ни замерить температуру, ни – я правда не знаю, что бы это показало, но что-то бы показало – посчитать пульс. Расплакаться – это Анеле раз плюнуть.
– Она была такая бледная, – с сомнением сказала Бахти.
– Бахти, зайди в туалет, смой помаду и румяна, сделай несчастное лицо. Она не была белой как смерть, она ведь ни на секунду не потеряла сознание.
– Ну капец, – Бахти, впечатленная, помолчала. – Нет, ты правда думаешь, что она могла выдумать свою болезнь, болезнь матери и Ажеки? Кто же станет о таком врать?
– Сделать вид, что тебе плохо – это последний способ обратить на себя внимание. Анеле нечего рассказать нам интересного, а когда она с важным печальным видом говорит об их болезнях, мы все слушаем, ужасаемся и как можем ее поддерживаем.
– Слушай, ты права, – Бахти смотрела на меня большими глазами. – Анеля говорит, что ей плохо, как только ей становится скучно, а еще как-то мы с ней договорились поехать утром на йогу, потом она мне пишет, что опоздает, потому что ей надо сначала в больницу на капельницу. А в итоге она приехала на йогу раньше меня, хотя ты же меня знаешь, я мигом собираюсь. Если посчитать по времени, она никак не могла успеть смотаться в больницу. Да и, – она замедлилась, – да и какая йога после капельницы? После капельницы лежат, чтобы не кружилась голова.
Я кивнула.
– Вчера она сказала, что у нее болит сердце, и сидела, ссутулившись, пока я разговаривала с Каримом, а ты – с Ануаром, но как только вы ушли, а я стала общаться с ней, боль в ее сердце прошла настолько незаметно, что она выпила бокалов пять и прыгала со мной под все веселые песни.
– Вам было весело? – неодобрительно спросила Бахти.
– Да, – я не стала увиливать. – Но я тебе говорю: у нее не болело сердце.
– А как мы скажем ей, что знаем?
– Никак не скажем, – я вертела в руках Рей Баны[12] Бахти, их подарил ей недавно Баке, – будем надеяться, что у нее это пройдет.
Мы не скажем Анеле, что ее вранье нелепо и, по большому счету, бессовестно. Мы не скажем Бахти, что она поступает с Ануаром как ужасная дрянь. А они не скажут мне, что я расточительная корова, просравшая дядино наследство.
Глава 16
Когда на тебя подают в суд ни за что ни про что, тебе кажется – какой бред, это скоро пройдет за отсутствием состава преступления. Тебе даже кажется, что раз ты на самом деле не виноват, ты можешь вообще в этом всем не участвовать. Кажется, что это не очень злая школьная разборка, и если на нее не прийти, все и обойдется. Иск Боты казался мне смехотворным. Где только не размещены фотографии полуобнаженных девушек – этих изображений так много, что сложно даже приводить отдельные примеры. В самом начале этой нелепой истории, мы тогда только вернулись из Грузии и узнали о гневе Боты, мы сидели с Бахти в Лангедейке.
– Что ты будешь делать? – спросила у меня Бахти.
– Ничего, – я пожала плечами. – Это же нелепая жалоба, я ни в чем не виновата.
– Реальность или отсутствие твоей вины не имеет никакого значения, – Бахти выглядела обеспокоенной и расстроенной. – Если Бота захочет тебя засудить и не пожалеет на это денег и времени, тебя объявят виноватой, даже если на деле ты Франциск Ассизский[13].
– Бахти, на твоего папу тогда завели уголовное дело, на меня – гражданское. Это же разные вещи, здесь не задействованы ни деньги, ни юридические лица, ни интересы, связанные с каким-нибудь имуществом.
– Ты не понимаешь, – Бахти никогда не выглядела такой серьезной. – Он не был ни в чем виноват – ни в чем, ты слышишь меня? У него были неопровержимые доказательства его невиновности, но это никого не трогало. Его подставили партнеры по бизнесу, и скоро он уже сидел в следственном изоляторе – Кора, он там год провел – и потом мы продали все, что у нас было, и заплатили за него, и его выпустили с условным сроком, но знаешь, в себя он так и не пришел.
– У Боты на меня ничего нет, – я не представляла, как из оскорбленных чувств Боты можно раздуть что-то большее, – она просто потратит деньги, но никто не станет реагировать на такую глупость, у них есть более важные дела.
– Если тебе дорога свобода, – мрачно ответила мне Бахти, – я советую тебе прямо сейчас, во-первых, клясться и молиться Боте, что ты ни при чем, принести ей на всякий случай за что-нибудь извинения, что-нибудь сделать с Айдаром, чтобы он начал с ней спать, и она бы успокоилась, а еще – щедро заплатить человеку, который занимается твоим вопросом.
Иск Боты вызывал у Бахти параноидальный страх такого размера, что я частично послушала ее – обратилась за советом к матери Анели. Вся семья Анели была судейской: покойный дядя, дедушка (он жил не с ними, а с относительно новой семьей) и мама. Я рассказала матери Анели все, не признавшись, конечно, что слух о Боте действительно запустила я. Она смотрела на меня внимательно, задавала мне дополнительные вопросы, и в конце, почти смеясь, сказала:
– Мы не говорим ой-бай, – она тряхнула редкими волосами, крашеными рыжей хной. – Не надо разводить панику на ровном месте. Гражданские иски – это такая мелочовка. Не переживай.
Я обрадовалась, поблагодарила ее и сразу написала сообщение Бахти, что у меня хорошие новости.
– Мы не говорим ой-бай, – с улыбкой повторила мама Анели, слегка журя меня за ее зря потраченное время, и мы попрощались.
– Думаешь, она права? – с сомнением спросила у меня Бахти, когда я пересказала ей разговор с Анелиной матерью.
– Бахти, она судья, – я была уверена, что в чем – а в этих вопросах семья Анели разбиралась прекрасно.
– Она судья, – подтвердила Бахти. – А это значит – она по другую сторону баррикад.
Ее слова вертелись у меня в голове, когда в самом конце ноября в стенах учреждения, от одной мысли о котором хотелось сгинуть, я слушала приговор. Он был составлен таким образом, что мне казалось, я потеряю сознание от страха, и я и сейчас не хочу произносить все, что я успела представить, пока его читали. Но нет, я не ошибалась пару месяцев назад: никто и вправду не лишает свободы за какие-то снимки. За них только выписывают огромный штраф. Я отдам в его счет все, что заработала в ателье, а еще возьму очередной кредит, и, значит, отдам все, что заработаю в обозримом будущем.
Но мы не говорим ой-бай.
Город заледенел неожиданно, в два дня: сначала резко похолодало и выпало двадцать сантиметров снега, на следующий день поверх снега пошел дождь, а ночью ударил мороз. Неровные блестящие дороги и тротуары навевали мысли о костылях, и я семенила, раздувая ноздри от напряжения, как старая бабка, и сожалела, что у меня нет палки. Впрочем, в списке моих сожалений это был даже не ничтожный пункт – скорее, интервал между строками, этот список был уже даже не длинным, а многостраничным и толстым. Я кое-как сходила уплатить штраф – какое маленькое слово для выписанной суммы – и, собрав все свое мужество, с горем пополам добралась до ателье. Едва я села за рабочий стол и слегка успокоилась – одно прикосновение к материалам и инструментам сообщали мне растерянную в последнее время уверенность – мне позвонила мама. Она не спросила, можно ли ей прийти. Она поставила меня в известность, что придет.
Она пришла не сразу – она сначала заставила меня терять время, ожидая ее прихода, и когда я наконец смогла вернуть себе концентрацию и действительно погрузиться в работу, тут она меня и отвлекла. Она позвонила в дверь, и не успела я выйти из-за рабочего стола – я искала ногой под столом второй тапок, потом больно стукнулась бедром об угол – затарабанила крепким кулаком. Стекло было, конечно, противоударным, но мне все равно показалось, что сейчас оно разобьется на мелкие кусочки. В маминой позе, хоть она и стояла против света и не была видна достаточно четко, читалось нетерпение, и я ничего не могла с собой поделать, представляла, что она обо мне сейчас думает. Думает, что занимайся я спортом, я была бы ловчее и расторопнее, и разве можно в таком молодом возрасте быть такой медлительной?
Мне нравился спорт, но я его ненавидела. Мама отбила у меня желание заниматься каким бы то ни было видом спорта и даже танцами, и регулярно продолжала его отбивать. Если повторить о пользе чего-то с достаточным напором достаточное количество раз, можно не сомневаться в обратном эффекте. Иногда я порывалась пойти на плавание, но мама, пока я искала себе хороший купальник и хороший бассейн с тренером, успевала столько раз сказать, что мне уже давно пора идти на плавание, давно надо было ходить, и заодно на аквааэробику, и предварительно сесть на жесткую диету, чтобы подсушиться, а не нарастить мышцы поверх жира, что я бросала эту затею, не дойдя до первого занятия. Так происходило всегда, бывали и более печальные примеры, и не проходило дня, чтобы она мне так или иначе не указала на мою неспортивность, а значит, некрасивость и не здоровье.
Мы поздоровались – что она наделала со своим лицом? Она надула себя филлерами, и вместо овала у нее теперь был какой-то жуткий шар, целая ряха, а не лицо. Косметолог посоветовала ей следить за своей мимикой, и теперь мама не могла расслабиться и почти перестала улыбаться. Мама не понимала, что ее старость наступает только потому, что она готовится к ее наступлению. Она не выходила из дома без шейного платка, и казалось, будто платок ей действительно необходим. Ее утяжеляла солидность, которой она понабралась у Ермека Куштаевича. Она зазывала старость, и та пришла.
Мама явственно порицала мое ателье (разумеется, ей не приходило в голову, что меня ее критика ранит, я и не рассчитывала на подобную чуткость и сказала ей напрямую – перестань, я едва справляюсь с твоим неодобрением – но мама и этого не смогла услышать), и при том приходила с завидной регулярностью. Она приходила надолго, энергетические вампиры вообще не торопятся уходить, пока не опустошат тебя совсем.
Маме было не скользко – я видела, как она взлетела по моему крыльцу. Я почистила его вчера, но от влажности и холода оно покрылось тонким льдом, и сама я едва поднялась, вцепившись в перила. Она сняла дубленку и небрежно бросила ее и свою тяжелую сумку на один из низких полированных комодов, едва не сбив сине-белую китайскую вазу.
– Возле нас открылся бельевой магазин, – сказала мама. – Я зашла, так в целом неплохо. У них пять видов комплектов, и тоже все вручную, и дешево, и популярно, я когда пришла, еще несколько женщин прям мерили и покупали.
Раньше бы я кинулась ей объяснять: толку, что вручную, если мерки сняты не с тебя и размеры усредненные, и дешевое белье, сшитое вручную, зачастую хуже фабричного, но теперь я знала, что это провокация. Я скажу это, она ответит, что я болезненно воспринимаю конкуренцию, и чем сразу критиковать, лучше бы поизучала рынок и задумалась. Снова спросит: «А ты уверена, что это вот все надо делать?» Потом не дослушает и произнесет что-то вроде: «Мы вас вырастили в тепличных условиях, на всем готовом, вы же о жизни ничего не знаете».
– Сегодня клиентов не будет, да? – спросила мама и сразу ответила себе на свой вопрос. – Ну да, кому нужно в такой холод за каким-то бельем идти, это же не вещь первой необходимости. Вообще, интересно, это кому-то будет нужно?
Я не стала ей отвечать, что зимой световой день короткий, и если не оставить себе пару хороших часов на шитье, можно за сезон испортить зрение.
– Ну тем более, – мама вынула из пакета мужские джинсы, – раз есть время, ты может и при мне управишься. Подкоротить – это же быстро, – и с этими словами она протянула мне штаны, очевидно, купленные Ермеку Куштаевичу, но я их не взяла.
– Мам, – я надеялась, она поймет мой отказ, если объяснить подробно, – я не могу подшить их. Это очень толстая ткань, а у меня специальная бельевая машинка с тонкими иглами, она сломается из-за джинсы. Как минимум иглы сломаются, и они у нас даже не продаются, я заказываю их на сайте. Она не рассчитана на это, понимаешь, она рассчитана на шелк и кружево.
– Ты не можешь подшить даже простые джинсы? – я упала в маминых глазах еще на несколько позиций. – Что тут сложного, тут одна строчка, полчаса работы.
– Нет, это не сложно, – согласилась я. – Но машинка должна быть для толстых тканей.
Мама, со штанами в руках, оглядела мой рабочий стол, прошлась по комнате и заметила еще одну машинку.
– Эта для трикотажа, – сказала я, предвосхищая мамин вопрос.
Мама потрогала белое ночное платье из мягкой сеточки на моем столе – я едва удержалась, чтобы не вскрикнуть, что нельзя трогать белое, не помыв руки. Всю неделю, вышивая гладью подол, я мыла руки каждые полчаса. Кремом, чтобы не оставить жирных следов, я их, конечно, не смазывала, и руки в течение дня ужасно сохли, пусть я и мыла их хорошим флорентийским мылом. В то же время, я не могла цеплять дорогую ткань сухими руками, и ночью приходилось спать в хлопковых рукавицах, густо смазав руки кокосовым маслом – не самое приятное ощущение, но единственный выход. Ночное платье заказала невеста (некрасивое бледное лицо, но фигура изумительная), она хотела, чтобы я вышила цветы и ее новые инициалы, так она собиралась сообщить мужу в первую брачную ночь, что возьмет его фамилию.
Мама подошла к зеркалу – кажется, ей не понравилось собственное отражение. Она молчала, но разглядывала все в комнате, и мне было не по себе. Исподтишка, чтобы она не поймала мой взгляд, я посмотрела на эту невысокую аккуратную женщину и вдруг поняла: я все еще боюсь ее. Я боюсь следующей маминой фразы, боюсь ее плохого настроения, ее недовольства и осуждения, боюсь животным страхом, как самая слабая антилопа в стаде, как крестьянин с мотыгой перед обученным военным. Все, что принадлежало мне – все мои знания, веры и привязанности – все в разговоре с мамой становилось ничтожным, стыдным убожеством. От всего следовало избавиться и скрывать, что оно когда-то имело ко мне отношение.
Мама могла, иногда, вдруг проявить ко мне ласку, и в ответ я сразу открывалась и радовалась и все ей рассказывала, и потом жестоко жалела об этом, потому что мама не понимала, что вся эта неважная, враз поведанная ей информация – секреты, и, не отдавая отчета в том, что делает, она пересказывала ее между делом Ермеку Куштаевичу, упоминала при Гастоне, и мне казалось, я никогда больше, ничем больше не буду с ней делиться. Однажды так и произошло, однажды я перестала делиться.
Мама начала что-то листать в своем телефоне.
– Я показала вчера твою фотографию моей Дильназе, она говорит, тебе срочно надо делать пилинг. Я и сама так уже считала, но вот теперь мастер подтвердил.
– Мастер, – кивнула я. – Темная девка, которую на двухнедельных курсах научили мазать кислоту из канистры.
– У Дильназы запись за записью семь дней в неделю, а не пустое ателье с неработающей техникой, – сказала мама будничным тоном.
В ее представлении это не было оскорблением – всего лишь правдой, от которой не стоит закрываться.
– А чай ты так и не купила? – спросила мама.
– Я не ем там, где работаю, – должно быть, я прозвучала высокомерно, потому что мама ответила уже совсем зло:
– А, конечно. Ну да, работаешь. Трудишься, труженик тыла. Я устала повторять, что чай надо пить вовремя и кушать тоже вовремя, у тебя потому все откладывается в жир, что ты днем не ешь.
Я посмотрела на маму с облегчением – это все? Я всего лишь толстая и рафинированная, и больше она мне ничего не скажет, никаких новых унизительных слов, перед которыми я была бы еще беззащитна?
Мама выцыганила у меня новый выпуск Харперз Базаара[14], сразу же его раскритиковала, полистала, сминая страницы, и все равно забрала. Она осмотрелась на прощание, оторвала вполне свежие лепестки роз из той вазы, которую едва не разбила вначале, повесила свою жесткую сумку на сгиб локтя и, наконец, вздохнула:
– Я, конечно, никогда бы не подумала, что моя дочь будет работать продавщицей.
Назавтра предстояло идти на работу, но я уговорила Бахти прийти и принести Асти. Я сказала ей, что мы выпьем по бокалу в честь окончания кампании Боты, но Бахти правильно поняла, что я имела в виду на самом деле. Она принесла три Асти. Когда третья подошла к концу, мы оделись и направились в магазин. Скользкий двор, который по пути домой я преодолевала добрую четверть часа, мы пересекли в минуту, бесстрашно. Мы шли по льду, хохоча и оскальзываясь, Бахти размахивала айфоном в руке, не боясь его уронить, и мы подпевали Канье Уэсту.
– It’s amazing, – я пыталась изобразить гипнотический голос Канье.
– I’m amazing[15], – как могла низко спела Бахти.
– Мне хватит на одну бутылку Асти, – я заглянула в портмоне и увидела в нем последние печальные купюры.
– Значит, можно взять три бутылки советского шампанского! – загорелась Бахти.
– Это же такая гадость, – я чуть было не упала на спину, Бахти подхватила меня.
– Господи, какая ты тяжелая, – Бахти ощупывала растянутую руку.
– Не тяжелее, чем бравировать. Нет, не так, – я сглотнула и сфокусировалась. – Не тяжелее, чем лавировать между Баке и Ануаром.
Бахти поднесла ко рту невидимый микрофон:
– I’m amazing!
– Все может быть, хотя понимаешь – не точно.
Мы зашли в супермаркет, и я снова открыла кошелек:
– Мне хватит на бутылку Асти и еще останется.
Бахти прикатила ко мне, встав одной ногой на тележку и отталкиваясь второй.
– Я взяла три советских шампанских!
Я нахмурилась, Бахти взяла меня за плечи.
– Слушай, слушай: Асти в животе уже есть, так? У нас было три Асти. Три на двоих – это по сколько выходит?
– Три на два не делится, – уверенно ответила я.
– Тогда знаешь как получается: у тебя две трети Асти и всего одна треть будет советского шампанского, а у меня – одна треть Асти и еще знаешь, я думаю, надо взять маринованные огурцы.
– Мы должны все посчитать на калькуляторе до того, как идти на кассу, – настаивала я, не в состоянии прикинуть, хватит ли мне.
– У меня нет калькулятора, – сказала Бахти, айфон торчал из кармана джинсов. Она положила в тележку огурцы, стеклянная банка стукнулась со звоном о бутылки. – У меня был калькулятор на ЕНТ, но я его забыла в аудитории, где мы сдавали, так обидно. И главное я говорю охраннику: я забыла калькулятор на четвертой парте, можно я, пожалуйста, заберу? Он такой: нифига, гуляй. Это вообще ужасно обидно, когда у тебя только что было твое, а потом ты стоишь перед дверью и тебе говорят: вали давай. И ты уходишь, и такое ощущение, что можно еще развернуться и свое забрать, но ты продолжаешь идти по коридору – и все.
Мы проснулись утром на полу гостиной, потолок надо мной уже не кружился, но голова определенно весила больше всего остального. Со стоном я приподнялась на локти и кое-как прителепалась в ванную. И блевать уже поздно, и тошнит зверски, и одна за другой, как маленькие балеринки выбегают на сцену, ко мне прибежали все безжалостные мамины слова.
– Кора, – Бахти зашла в ванную и направила холодный душ себе в лицо, попутно забрызгивая все вокруг. – Ты помнишь, что сегодня надо знакомиться с парнем Анели?
– О нет, – я совершенно забыла про Чингиса.
– Мы должны пойти, – сказала Бахти.
– Да, должны.
– Несмотря на то, какая у Анели сука мать?
Я забрала у Бахти душ и точно так же намочила лицо.
– Дети не несут ответственность за поступки родителей, – ответила я со всем великодушием, которое еще сохранилось в моем обезвоженном, упившемся существе.
Но мы не пошли на встречу с Чингисом. Нам было настолько плохо, что я как легла на кровать, прильнув лбом к стенке, так и не смогла встать до глубокой ночи – а Бахти лежала в коридоре на своем пуховике, чтобы было быстрее добираться до ванной.
Анеля безуспешно звонила нам на постепенно разряжающиеся телефоны, и где-то там, в шумном зимнем мире, Чингис говорил ей, что люди, которые не уважают других, не уважают в первую очередь себя.
Глава 17
Мама, оскорбленная моим отказом подшить Ермеку Куштаевичу его новые джинсы, на время так ко мне охладела, что вообще перестала звонить. Считая себя обиженной стороной, она думала, что ее молчание пристыдит меня лучше любых упреков, и я позвоню ей сама и принесу извинения.
Я догадываюсь, почему мама никогда не устает об общения: она совсем не понимает, что чувствуют другие люди, она переживает всегда только свои эмоции и никогда – чужие. Думая о других, она не стала бы вспоминать, что им свойственно, а значит, чего от них следовало бы ждать – она просто ждала того, чего хотела сама. Мама не заморачивалась анализом исторического тренда и не проследила, что я никогда – никогда – не звонила ей первой после размолвки (и не начинала с ней снова разговаривать, когда мы жили под одной крышей). Я не звонила ей первой потому, что я хотела, насколько это возможно, продлить период разобщенности. Мама не выдерживала и выходила на связь сама: либо она устраивала еще большую ссору, энергозатратный для меня, но предпочтительный вариант, суливший дополнительную пару недель покоя, либо делала вид, будто все в порядке, втайне надеясь, что я сама подниму разговор о своем поведении, не заслуживающем ничего, кроме порицания, либо подсылала ко мне Гастона – странный выбор гонца с учетом моего к нему отношения – а впрочем, да, снова забыла, она так и не могла, искренне не могла понять, что я его всерьез не люблю, как не могла понять, за что, и возможно ли подобное. Я не могу сказать, что я ненавидела Гастона, но он был мне глубоко неприятен: он заставлял меня хуже относиться к миру. Гастон так сердечно представлял меня своим новым друзьям и знакомым, что им не приходилось сомневаться, что я ему родная младшая сестра. Он присылал мне букеты на День рождения и 8 марта, он не забывал привезти мне сувениры из каждой поездки, но я точно знала: это отношение не ко мне, это его понимание того, как положено. Сама по себе я ему неинтересна и не близка, и не поженись наши родители, встреться мы с ним при любых других обстоятельствах, я была бы ему такой очевидно чужой, а все, что ему чужое, ему противно, что он не проявлял бы ко мне и минимального уважения. Он считал бы, что я высовываюсь, что во мне нечего уважать.
На этот раз она выбрала последнее. Гастон заехал ко мне в ателье, когда я с жуткой скоростью шила новой клиентке все белье для ее путешествия – она ехала отдыхать с перспективным бойфрендом и заказала мне все, действительно все – пеньюары и удлиненные лифы, корсеты, шорты и пояса – за считанные дни до поездки. В другой момент я указала бы на невыполнимость ее желания в настолько сжатые сроки и предложила бы уменьшить заказ втрое (и это было бы все равно немало), но сейчас я отчаянно нуждалась в деньгах и на все согласилась.
Я не отвечала Гастону на звонки и сообщения, у меня не было на это времени, но я не ожидала, что он ко мне притащится.
– Я тороплюсь, – сказала я Гастону, не впуская его внутрь (мой звонок наконец пригодился). – Говори и вали.
– Бедная твоя мама, – презрительно ответил Гастон. – Я бы на ее месте тебя не прощал, но у нее слишком большое сердце.
– Быстрее, – ответила я.
– Мама позвала тебя в воскресенье на обед. Она хочет тебе помочь, – и он потер большим пальцем средний и указательный.
Господи, неужели она даст мне, наконец, денег?
Когда мне только присудили штраф, я назвала маме сумму – без больших надежд, скорее с желанием пронять ее большое сердце или показать, что я в состоянии заплатить и такой долг. Она выразила уверенность, что это станет мне уроком на всю жизнь и добавила, что всецело согласна с решением судьи.
– Бота ее подкупила, – сказала я.
– Ты держала свечку? – ответила мама, и так мне стало неприятно, что я и не думала просить у нее помощи.
Это было совершенно в ее духе, ничего неожиданного: мама всегда присоединялась к тем, кто устраивал травлю надо мной. И все же мне хотелось, могла я в этом признаться или нет, чтобы она была на моей стороне. Чтобы она перестала здороваться с родителями Боты, чтобы сказала мне, что я не заслужила этого, и если – если даже заслужила, если даже я возмущаю общественную мораль или способствую разложению этого поганого общества, если даже я сама, сама во всем виновата, даже в этом случае она никогда ни в чем меня не обвинит, потому что она любит меня, потому что ей нравится все, что я делаю. Она часто напоминала мне, что она моя мать – чтобы я не смела повышать на нее голос или чтобы слушалась ее. Так вот, мне хотелось, больше всего во всем этом хотелось, чтобы она обнаружила: если она моя мать, стало быть, я – ее ребенок.
Пожалуй, в последнем и заключалась проблема. Ей не нравилось, какой ей достался ребенок. Сейчас на меня набросились бы псевдопсихологи со словами, что у моей матери какие-нибудь там проблемы с материнством, и она не принимала бы ни одно существо, вышедшее из ее собственного живота, но нет. Я посвятила последние двадцать лет изучению ее поведения, ее желаний и реакций, и я говорю это серьезно: ей не нравлюсь именно я. Начнем с того, что она хотела бы мальчика, а если уж так не повезло, и явилась девочка, то она еще могла бы полюбить стройную девочку, достаточно сообразительную, чтобы работать в большой корпорации, и достаточно глупенькую, чтобы не задавать лишних вопросов ни себе, ни ей, ни начальству, ни мирозданию.
Ее бесило во мне все.
Я поняла, что окончательно выросла, когда в моменты несправедливости прекратила воображать себе собственные похороны и стала визуализировать чужие. Долгие годы, когда мама незаслуженно доводила меня до слез, я представляла себе ее раскаяние и вечную, невосполнимую утрату, которую ей придется понести, как придется осознать, что я была хорошим человеком и чудесной дочерью, а уж в каком безупречном порядке я хранила все свои вещи – можно переложить в красивый пакет и передарить с чистой совестью.
Как только я пришла на обед – ни Гастона, ни Ермека Куштаевича, ни собственно обеда не было – как только мама открыла мне дверь, я поняла, что она позвала меня не для того, чтобы помочь. Она позвала меня, чтобы упрекать. Я была маминым недостатком, ее неприятной особенностью, тем, что в плохом смысле выделяло ее среди ей подобных. Ее бесфамильные родители не дали ей возможности щеголять семейными связями: дети обязаны были компенсировать это. С одной стороны находился безупречный Гастон, с другой – я, ставящая ее в неловкое положение. Ей хотелось, чтобы Гастон был ее родным сыном, и она относилась к нему как к родному.
Когда она выходила замуж, я небезосновательно надеялась, что она наконец отстанет от меня, и я утрачу бремя ее неусыпной бдительности и многослойного осуждения. Но мама была многорукой и адски энергичной, и Ермек Куштаевич оказался такой же доставучей ханжой, как она, к тому же он был почти не занят своей бесполезной, почетной работой. А еще он не матерился и не курил, отчего досрочно отвел себе место в сонме святых.
Мама начала издалека – показывала мне фотографии детей ее друзей, которые, благодаря работе в хорошей фирме, то и дело ездят в заграничные командировки, а потом продлевают их в счет отпуска и «видят мир». Я была знакома со многими из них. Они противопоставляли статусные вещи, понты и потребление путешествиям, утверждая, что путешествия – это настоящая жизнь, и в любой момент, как подвернется случай, надо срываться и мчаться куда угодно, и обязательно чувствовать себя счастливым в поездке. Они романтизировали физические передвижения – может, из-за Жюля Верна, может, из-за сказок о Синдбаде Мореходе, из-за Колумба и Магеллана – а может, и я сейчас романтизирую их романтичность, и ни о каком парусе и киле, и плоте и дирижабле они даже не думали, но дело вот в чем: путешествие само по себе не является чем-то особенным или по умолчанию положительным. Вместо того, чтобы заставлять душу трудиться, они заполняли пустоту потреблением непрочувствованных путешествий. Они не растили свой сад, они просто привозили на бетон взращенные чужими руками цветы, те вяли, и они привозили новые.
– Дети сейчас, конечно, тепличные растут, – сказала мама. – Никто из нашего поколения забавы ради себе бельевые ателье не открывал.
– Я делаю это не ради забавы.
– А ради чего, Корлан? – мама протянула мне чашку некрасивого чая. – Человек, который хочет крепко стоять на ногах, будет не с тряпочками возиться, а займется настоящей работой.
– Тогда не покупай дизайнерскую одежду, – я накинулась на нее. – Знаешь, кто ее придумывает? Школьные неудачники, странные лохи, которые знают каждый снимок Шалом Харлоу[16], а сами не догадываются помыть голову, заучки в самодельных шмотках, которых не то что другие дети – учителя не любили, над которыми все смеялись.
– Не сравнивай себя с большими брендами, там работает штат профессионалов, и там знаешь, не натуральное хозяйство: сама пошила, сама рекламирует, сама продает, сама моет. Если ты такая талантливая, вон, кто-то начинает в своем гараже, и очень скоро их замечают и раскручивают.
– А если нет? Если маленькое ателье так и останется маленьким ателье, если мой максимум – это большой список покупателей и хорошая репутация? Если ко мне не придут никакие инвесторы, и я не превращусь ни в Викториас Сикрет, ни в Ла Перла[17] – значит, мне нельзя этим заниматься? То есть начиная с определенной суммы и определенной высоты, деньги и успех облагораживают любое занятие, и быть мелким барыгой плохо, а наркобароном – Боже мой, какой большой человек?
– Не передергивай, – мама покосилась на окно, будто кто-то мог услышать нас шумным днем с шестого этажа. – Я что, не разрешила тебе учиться, где ты хотела? Чего-то там рисовала, чего-то возилась – люди с такой профессией становятся художниками-постановщиками, или в современных галереях задорого продаются – все, кто что-то умеет, понимаю я это, не понимаю, они все на слуху. Талант, знаешь, измерить нельзя, это тебе не спорт, не математика. В наше время уже нет непризнанных гениев, это было раньше, потому что люди были необразованные. Сейчас есть разные мнения, есть Интернет, и если людям не нравится, значит, не надо это делать. И настоящее искусство я ценю, я хожу в хорошие музеи и иду на фильм о Ван Гоге вечером.
Меня накрыло злостью.
– Не надо смотреть фильм о Ван Гоге. Не надо ему сопереживать, осуждать его современников и чувствовать себя замечательной.
Я знаю, как поступила бы мама с Ван Гогом. Она бы долго присматривалась плавающим полупустым взглядом, и в конце купила бы у него одну картину, и столько бы проявила унижающей снисходительности, столько сетовала бы, что переплатила, столько рассказывала бы всем, как она поддержала его – что он не выдержал бы, любым путем заработал бы денег и выкупил у нее свою картину обратно.
Когда я говорю ей что-нибудь, что не дает мне покоя и о чем она никогда не думала, она смотрит на меня со смесью жалости и нетерпеливого желания это немедленно прекратить. Я никогда не договариваю ей свои мысли в том виде, в каком планировала, я оступаюсь где-то на середине и скомканно веду к концу, а заканчивает она – и совсем не так. Я не договорила, совершенно не выразила, что думаю, но она сворачивает тему. Она не хочет находиться на той незнакомой территории, где она никто и где она не ориентируется, в системе координат, где ее не существует, и потому уводит меня.
Я набрала воздуха и сказала то, что мне давно хотелось сказать маме, и чего я не говорила, потому что обычно я защищалась, а не нападала.
– Ты скажешь, – голос у меня срывался, – пользуясь словами, которые я сама тебе и подсказала, что я ремесленник, а не художник, и так оно и есть, и я счастлива быть ровно на своем месте, но будь я художником, ты бы точно так же меня презирала. Ты никогда не научишься узнавать красоту с первого взгляда, потому что ты сначала смотришь на ценник, а потом восхищаешься.
Мама покачала головой.
– Это комплексы, Корлан, и надо посмотреть им в лицо. Вон Анеля стройная, и она поэтому может одеваться нормально, а ты все думаешь, что отвлечешь внимание от лишних килограммов своей обувью, одеждой своей. Нет, я понимаю в подростковом возрасте – но я думала, ты в какой-то момент перестанешь строить из себя особенную. Надо добиваться хорошего положения, и потом уже сверх этого можно покупать какие-то бренды, что-то эксклюзивное делать. Я могу себе это позволить, потому что я кое-чего добилась в жизни, а ты пока – ничего и нигде, и такими темпами ты никуда не успеешь – ни карьеру сделать, ни замуж по-человечески выйти, о детях я вообще молчу, с такой инфантильностью какие дети? Ладно, я тебя не для того позвала, чтобы слушать от тебя надуманные обвинения. Я не буду говорить об этом Ермеку Куштаевичу, мне и так перед ним за тебя стыдно, но на, возьми.
Мама положила передо мной конверт с деньгами. Я не знаю, сколько там было. Я их не взяла.
Ей кажется, что смотреть на всех, кто стоит в ее сомнительной иерархии ниже, с жалостью и что-то подкидывать время от времени – это доброта. Это зло, а не доброта. Доброта – это ценить в человеке человеческое и не ущемлять его достоинство. Ее жизнь будто является самим воплощением нормы из французской палаты мер и весов, тем единственным, к чему вообще стоит стремиться, и все, кто к ее возрасту не достиг того же – лохи и неудачники. Ее чувство превосходства безгранично. Если у нее столько же денег, и она ходит в те же места, что и изумительные люди, ей кажется, что тем самым они равны, а если она узнает об их несовершенствах, долгах или слабостях, то она выше их.
И тут мне стало окончательно грустно. Меня взяла такая тоска, я больше не могла вмещать в себя всю печаль всего, что я помнила, что происходило со мной на самом деле, и что я боялась, могло произойти, и не вмещала всю будущую жизнь, которая виделась мне предрешенной, кромешной печалью. Я почувствовала себя не той ненадолго несчастной, которая просит о помощи и получит ее, я ощутила все приходящее с многолетними разочарованиями смирение, когда мысль, что ты мог бы жить совсем по-другому, посещает тебя каждый день, но оттого не становится менее чужой. Она напоминает парад, проходящий мимо окон дома престарелых: ты его видишь, но разве можешь ты к нему присоединиться?
Остаток дня я провела в прострации: лежала и тупила в телефон. Ближе к двум часам ночи я наконец заставила себя вымыть посуду, вернуть на места разбросанные вещи, принять душ и лечь спать. Я уснула крепким глубоким сном и не сразу поняла, что трель домофона мне не снится. Еще даже не светало, но кто-то настойчиво пытался попасть ко мне.
Это была Анеля. Ее щеки, обычно милые, теперь бессильно висели по обеим сторонам от опущенного рта.
– Он даже не заплатил за такси, – Анеля свернулась на моем диване. – Чингис. Я видела, как он препирался с водителем – он ему протянул две или три двухсотки, кто за такие деньги поедет среди ночи через полгорода? Я просто села в машину, назвала твой адрес и сказала, что заплачу сама, сколько надо.
Под окнами промчался идиот на шумном мотоцикле.
– Я не знала, что это так больно, – сказала Анеля, когда рев мотора стих. – Мне было больно, и я сказала ему об этом, но он перевернул меня на живот и сказал: «Конечно, больно, у тебя же это в первый раз».
У Анели текут по лицу слезы, но Чингис все берет ее сзади резкими толчками, выходя, он терзает ее даже сильнее, чем снова протискиваясь внутрь. Он сдвигает ее на бок и насаживает на себя.
– Я наконец поняла, на кого он похож, – Анелю затрясло от озноба, я быстро принесла ей одеяло, – на дуболомов Урфина Джуса.[18]
Чингис спрашивает, встанет ли она на четвереньки. Анеля еле заметно кивает и приподнимается. Он пружинит на кровати в нетерпении, руки упираются в бока, но в Анеле все саднит. «Я больше не могу», – говорит Анеля, когда Чингис собирается притянуть ее к своему гладкому прокачанному торсу. «Я больше не смогу», громко повторяет Анеля и слезает с кровати. Душ течет еле живой водой, Анеля сидит в ванне на корточках, из нее льется, не переставая, жидкая кровь. В нише кафельной стенки столпились гели – Анеля берет более или менее приличный и намыливается. Она гладит свое развороченное тело, слегка покачиваясь. К концу ее душа вода так и не согрелась, кровь все не останавливается – хорошо, в сумке завалялась толстая ночная прокладка.
Вытереться нечем, и Анеля, в трусах, заворачивается в простыню. Чингис, не глядя на нее, заходит в ванную. Он возвращается через пару минут, раздраженный, одевается, ложится на свою сторону и скоро засыпает. Час или два Анеля сидит, не шевелясь, боясь потревожить свежий разрыв, потом она надевает платье и с трудом натягивает колготки.
– Ты была права, – Анелин голос звучал безжизненно, – у него есть невеста. Он разбудил меня в пять утра тем, что вытягивал из-под меня простынь, сказал, что она приедет через два часа. И это была квартира девушки, я не заметила в темноте, а потом увидела – столько косметики, столько обуви. Я хотела уйти сама, но он настоял на том, чтобы посадить меня на такси.
– Какие у него хорошие манеры.
– Они еще даже лучше, чем ты думаешь. Он вышел со мной, потому что ему надо было в супермаркет, купить новый комплект постельного белья, пока невеста не вернулась. С такой гордостью сказал мне, что у них круглосуточный супермаркет, я говорю: «Какая развитая инфраструктура». Он не понял, что это был сарказм, и сказал что-то типа того, что Алмата – лучший город на свете, все есть и все удобно. Я сказала ему: «И люди сердечные». И он снова не понял, сказал, что поддерживает.
Анеля говорила непривычными для нее, грамотными предложениями, без сленга и перестановки слов, и хотя из-под пышного одеяла едва высовывалась маленькая голова, Анеля была видна четче, чем когда-либо. Я не знала, что она так долго хранила невинность. Я не понимала, что она воспринимала Чингиса настолько серьезно, что, считая его идеальным, она подразумевала не идеальный роман, но те единственные безупречные отношения, которые ведут женщину из чистоты к священным узам брака. Зубы у нее громко стучали, платье промокло от пота.
– Я принесу тебе сухую одежду.
Анеля переоделась в мою пижаму, я перевернула одеяло и накрыла ее сухой стороной.
– Как будто я что-то в себе испортила, – ее лицо больше выражало вину, чем обиду, – будто я себя испортила.
– Ты бы поспала, – я мягко гладила ее по спине.
– Почему у меня так, – с трудом, как застывшую в холодильнике мазь, выдавила Анеля.
– У меня неделю не спадала температура, – я вспомнила свой первый раз, – мама не могла понять, что со мной. Я пыталась простыть, чтоб это нормальней выглядело – ела эскимо, открыв окно, а был январь, но горло у меня так и не заболело. Мне повезло, что у мамы была куча встреч, и она не потащила меня сдавать анализы на туберкулез и гепатит, но честно – я думала, я умираю, позорно так умираю, так позорно, от какого-нибудь СПИДа, что если они узнают причину, меня и оплакивать никто не станет.
– Но это же ненормально.
– Нет, температура бывает часто.
– А Бахти через полчаса в школу пошла.
– Да, а через полгода после желтухи запивала траву вискарем. Хочешь, горячего молока принесу?
Анеля кивнула.
– Это нормально, правда, – я протянула Анеле горячую кружку.
– Так ужасно, – ее слезы закапали в молоко. – Ужасно.
– Это пройдет.
Анеля яростно помотала головой.
– Это теперь никогда не пройдет, навсегда со мной останется.
– Это пройдет, – повторила я. – Станет одной из тех вещей, до которых никому нет дела. Как результаты ЕНТ[19].
Анеля забылась тяжелым сном, я постелила себе на полу возле нее. В девять утра меня разбудил луч солнца, он светил мне прямо в глаз. Анели рядом не было, и я подошла к двери ванной.
– Анеля, ты там?
Послышался стон, потом Анеля ответила.
– Мне больно, и еще кровит. И трясет.
Я услышала шум слива и открыла дверь. Остатки ее макияжа размазались по всему лицу, волосы были сальными, как если бы она не мыла их перед свиданием с Чингисом.
– Не грузись, – я протянула ей банное полотенце. – Все это совершенно не важно, – я открыла навесной шкафчик, – вот тут молочко и вата.
– Спасибо.
– Не закрывай дверь на ключ, ладно? Еще утопишься, – я улыбнулась. – Бред вообще. Никому эта лиственность не нужна, я тебе обещаю.
Потому что с теми, кому она нужна, не стоит иметь ничего общего. С теми, кто считает, что мальчики должны получить первый в их жизни секс за деньги, с теми, кто способствует операциям по восстановлению девственности, с теми, из-за кого все строится на стыде, и ничто – на любви.
Ханжество крепнет, опираясь на чувство стыда, чувство свойственное нам: но ханжество искажает его прекрасные черты. Оно умалчивает о существовании не одного, но двух, совсем отличных по своей природе и действию, видов стыда. Под знаменем стыда возвышающего оно пользуется так называемым стыдом, неправильным стыдом. Возвышающий стыд созидателен, он – то, что делает человека человеком, он отец стен и драпировок, свободы, возникающей в сокрытии, в потребности и возможности уединенного и своего собственного, он оберегает лучшее в нас. Но стыд бессмысленный, надуманный разрушителен, он Бастилия, он способ подавления и управления, он нужен несчастливым лицемерам, чтобы сделать всех вокруг такими же несчастливыми. Он ограничивает ум, делая его бесполезной обузой, он лишает человека бесценного права на ошибку, он будит худшее в нас. Ханжество видит своим врагом не бесстыдство: оно воюет со свободой и волей.
Как было бы спокойно и благородно сказать, что у тебя чудесная семья, и подруги – еще с песочницы, и твой муж – твой первый парень, и все-то у тебя всегда получалось с первого раза, и тебе нечего стыдиться и ничего никогда не хотелось изменить. Но это дурацкое, это в самой своей сути неверное желание – делать все правильно с самого начала, всегда все делать правильно. Потому что мы узнаем себя, ошибаясь, мы растем, ошибаясь, и мы узнаем свое, сравнивая.
Глава 18
– Ты тащишься от стольких геев, – Бахти, по моему заданию, молола в механической кофемолке гвоздику. – И при этом обвиняешь Юна в латентности, как будто хуже этого ничего быть не может.
Я на секунду задумалась
– Понимаешь, – я перебрала в уме все, что делал при мне Юн. – Гетеросексуальные мужчины любят женщин, геи любят мужчин, а Юн – обычный пидор, он никого не любит.
Бахти рассмеялась.
– И потом, – я разбила яйца в муку, – разве его истеричное желание всем нравиться не вызывает у тебя презрение?
Бахти прекратила крутить ручку мельницы и посмотрела на меня, будто решая, говорить ли следующее.
– Он пытается быть хорошим, – расплывчато начала она. – Я думаю, он пытается заслужить любовь.
– Да у него что ни выбор, – я приняла из рук Бахти перемолотую гвоздику и насыпала ее в тесто, – то невнятный бред. Убеждать Анелю своей помощью и вниманием, что она ему небезразлична, встречаться с какой-то идиоткой, или когда он таки решил тебя не сдавать – может, он хочет казаться хорошим, это я еще могу признать, но он не пытается таким стать.
Но Бахти покачала головой.
– Юн бы очень хотел быть хорошим.
Я узнала, что она имела в виду, немного позже, но я обращалась с ним плохо в тот вечер авансом. Просто потому, что он мне не нравился, потому, что если он старался быть хорошим, он старался недостаточно. И потому, наконец, что малые ссоры с Юном давали мне короткий отдых от осуждения себя, от тяжелого чувства вины, от страха.
Поговорить мне было не с кем. Я не знала, кому сообщить об этом ощущении бессилия, кому объяснить его. Я не могла рассказать о нем тем, кто находился в положении гораздо хуже моего: мне было стыдно. Я не могла спросить совета у тех, кто превосходил меня качеством своей жизни – их заверения в том, что и у меня все будет прекрасно, не показались бы мне правдой. И я металась от одних к другим, даже не намекая на вещи, о которых действительно хотела поговорить. Я возвращалась после этих разговоров, приносивших мне одно глухое раздражение, и слушала Рахманинова до одурения – в первые мгновения, слушая его Элегию, я наконец испытывала радость узнавания, и ход его мысли доставлял мне удовольствие, которое почти можно было потрогать, но к двадцатому кругу, истерзанная своими и его чувствами, я хотела, чтобы меня кто-нибудь спас. Я хотела услышать обыкновенные слова: ничем не подтвержденные мне обещания счастья, заверения, что и несчастья не будет, слова, что я хороший человек, что я напрасно так безжалостно презираю себя.
Меня поражают эти самовлюбленные идиоты, которые предрекают себе раннюю смерть. Это так архаично – думать, что твоя юная, яркая жизнь оборвется к тридцати годам, это я не знаю, насколько надо быть счастливым человеком, чтобы предполагать такую чушь. Совершенно очевидно, что все мы проживем долго. Жизнь будет проходить мимо, мы будем ее со всех сторон анализировать, и никогда нас не покинет ощущение, что мы всегда жили и всегда были бессильными, безголосыми свидетелями несчастий. Из восьмидесяти лет двадцать займут ожидания, декада уйдет на страдания, и еще полвека – на сожаления.
Иногда я с ужасом представляю себя в старости в маленькой комнате уродливого ателье, расположенного на подступах к рынку, среди других портних, с уродливой подушечкой для иголок (в виде сердца, в цветочек) и чуть менее уродливым изделием в руках, швами наружу. Я выхожу на свет Божий к клиентке, ее явно раздражают мои прикосновения. Они с матерью внимательно меня оглядывают, неубедительно скрывая свою внимательность, и потом, по дороге домой, говорят: наверное, в молодости она была очень красивой. «Какая тяжелая работа для ее возраста», – скажет дочь. «Кто-то же должен ее делать», – ответит мать.
Нам милы грустные удовольствия, очаровательная печаль, упоение сентиментальным оплакиванием. Ничего нет общего у меланхолии с отчаянием, меланхолия – ветер на пустынном зимнем пляже, отчаяние – это когда собственная рука вдруг становится, как у предателя Питера Петтигрю, серебряной и неуправляемой, и начинает душить твое горло. Это неспособность очнуться от дурного сна, неспособность справиться с самим собой.
И мне оставалось только изводить остальных.
– Я никогда не читала Достоевского целиком.
Мы сидели на полу кругом и пили вино.
– Корлан, ну не знал я, что ты не любишь красное! – Юн порывисто встал, но поскользнулся на гладком паркете.
– А я тебе ничего и не говорю.
– Только четвертый круг заставляешь нас поминать нелюбимых тобой писателей, – ответил Юн.
– Потому что это вино меня не вдохновляет, – я кивнула в сторону дурацкой бутылки сладкого шираза.
– Если хочешь, я съезжу за чем-нибудь другим.
– Да все нормально, – одновременно откликнулись Анеля и Бахти.
Ануар лег, положив голову на колени Бахти.
– Я никогда не занимался сексом на виду у кого-нибудь.
Карим беззастенчиво выпил.
– Расскажи, – попросила Бахти. Карим покачал головой.
– А наедине расскажешь? – Бахти загорелась.
– Может быть.
– Эй! – возмутился Ануар
– Я же шучу, – Бахти наклонилась и поцеловала его. – Я никогда не встречалась со своим учителем, – Бахти обратилась ко мне, я сделала вид, что отпила.
– Я все видела, – наябедничала Анеля.
– Оно окрашивает зубы, – я критиковала юновское вино весь вечер.
– Я могу сходить в «Столичный»[20], – снова предложил Юн.
– Поскользнешься еще.
– Знаешь! – на сей раз он поднялся на ноги медленней и, стараясь сохранить достоинство – насколько это возможно в коричневых носках – вышел в коридор обуваться.
– Юн, она же пошутила, – в один голос сказали Бахти с Ануаром.
– Саша, останься, пожалуйста, – прощебетала Анеля.
Юн вошкался – наверное, ждал моих извинений.
– В кои-то веки Юн перешел от слов к делу: пообещал сходить в магазин и, несмотря на гололед, идет туда, – безжалостно сказала я.
Юн хлопнул дверью.
– Ни разу не смешно, – Анеля побежала догонять его.
– Почему ты с ним всегда так? – Ануар смотрел на меня с осуждением.
– Потому что не решаюсь сказать ему прямым текстом: «Юн, ты мне не нравишься, не приходи больше», – я составила грязную посуду на поднос. – А он все не хочет понимать намеки.
Ануар опешил и замолк.
– Просто – за что? – спросил он через какое-то время.
– Не знаю, но с ним что-то не так.
– Ладно, – Ануар отказался от дальнейших расспросов. – Надеюсь, вы помиритесь, и все будет ОК.
Бахти взяла Ануара под локоть:
– Кора, ты не обидишься, если мы тоже пойдем? Все равно вчетвером не получится играть.
– Идите, – я кивнула, немного обиженная, что так долго готовила десерт, а его никто не попробует. – Спасибо, что остался, – я закрыла за ними дверь и увидела, что Карим пока не собирается уходить. – Они все так легко пугаются.
– Кто рассказал тебе? – спросил Карим. – О Юне. Ты ведь поэтому его не любишь?
Я сделала вид, будто понимаю, о чем он. И я села к нему поближе и слово за слово узнала секрет Юна.
Наверное, я сидела к нему слишком близко.
Я умывалась, злая, что согласилась вчера с ним спать, злая, что я размазня, а он – как ни в чем не бывало. Я подошла к постели, Карим лежал на ней поперек, звездочкой, лицом вниз. Весь блестящий, гладенький, возвышается узкая мясистая попа, идеальное, изумительное тело, идеальная темная кожа, и он так раскидался по кровати – беспечность гадкого ребенка, который наносит обиды и не может их почувствовать. Мне захотелось сделать ему больно. Я села рядом, легко провела рукой по его спине, прицеливаясь. И следующим движением, когда он, расслабленный, ждал, что я буду гладить его, я вонзила ногти в его попу, ободрав ему кожу до крови.
Возмущенный возглас. Он повернулся ко мне – не дожидаясь вопроса, я въехала ему по лицу.
– Какого черта, – он поймал мои запястья и опрокинул на спину.
Я его пнула по голени – попала по кости, наверное, потому что он сжал рот. Он смотрел на меня с интересом, глаза ясные и чистые после сна, и в лице никакой злости – но только я попыталась высвободиться, чтобы ударить его, как он прижал меня к кровати, больно сжимая мои руки.
– Я люблю тебя, – он дождался, когда я посмотрю на него, и поцеловал меня в шею.
Я ударила его коленом, не очень понимая, куда попадаю, и он сменил мягкий поцелуй долгим, больным засосом.
Глава 19
Утром тридцатого декабря мне написал Ануар.
Ануар: Кора, Юна сегодня не будет.
Я: Ты хочешь суюншi?[21]
Ануар: Предлагаю позвать вместо него Вову.
Я: Без неудачника за столом как-то не по себе, правда?
Ануар: Он хороший парень.
Я: У которого в пятницу днем нет планов на пятницу вечер.
Ануар: Не будь такой милой в течение дня, на вечер же ничего не останется.
Я видела Вову как-то раз – печальное создание. Кадык, постакне и безответственность. Карим протянул Вове руку поздороваться, но тот вынимал из спортивной сумки тапочки и не заметил.
– Ануар сказал принести сменку, – произнес Вова, так толком ни с кем и не поздоровавшись.
– Сегодня последняя игра перед Новым Годом, – Ануар пританцовывал от предвкушения, – я хочу услышать от вас такое, чтобы сомневаться, встречать ли его с вами.
– Я тогда лучше пойду, – пошутил Вова.
Никто не рассмеялся.
– Там сегодня так красиво, просто Нарния[22], – Бахти нарушила негостеприимное молчание.
– Только очень холодно, – Вова подул на худые малиновые руки, – аж сопли возникают.
Вова не обратил никакого внимания на мои старания. Он отодвинул высокую белую свечу подальше от себя, молча съел свою порцию утки с красносмородиновым соусом и, шмыгая, уставился в окно: все было покрыто снегом и окрашено в удивительный, мягкий розовый свет.
– Капец там холодно, – пробормотал Вова.
– Может быть, – шепнул мне Ануар, – следовало ценить Юна?
Мы начинали играть сразу – как справедливо отметил папа Бахти, пить имеет смысл на голодный желудок.
– Я жду честной игры от всех и от каждого, – я торжественно процитировала слова мадам Трюк, которые она как-то сказала перед матчем в квиддич.
– Я никогда не выдавливал прыщи, – начал Ануар.
Все выпили, Вова посмотрел на Ануара с новым уважением.
– А что ты делаешь, когда он прям прет, прям просится? – спросил Вова.
– Я всегда занимался сексом, – серьезно сказал Ануар. – Превентивные меры.
– Примитивные меры, – возразила Анеля.
– Я никогда не ходила в школьный туалет, – и сразу после своих слов Бахти отпила, зная, что она такая наверняка одна.
– Не может быть, – у Вовы округлились глаза, – да не бывает такого.
Бахти пожала плечами.
– Ааа, – улыбнулся Вова. – В смысле по…
– Нет. Вообще нет.
– Спасибо тебе, дорогая, – Анеля разглаживала рукой складки на скатерти, – что помогаешь мне держать диету.
Через несколько кругов мы сделали перерыв, и я с девочками пошла доделывать десерт.
– А что делать, чтобы прыщи прошли? – решился спросить Вова, зайдя на кухню.
– Пройдут, когда родишь, – ответила я.
На мгновение пятнистое лицо Вовы озарилось надеждой.
– Не ешь сладкое, – сжалилась над ним Бахти. – И главное, не пей сладкое.
– Ну капец, – ответил Вова.
Немного потоптавшись возле нас, он вышел, вжав многоугольную голову в покатые плечи.
– Господь Бог зажопил этой стране тестостерона, – сказала я тихо, как произносят проклятье в театре в сторону.
Я раскладывала в широкие бокалы слои десерта, а Бахти с Анелей делали вид, будто помогают мне. Они с восторгом согласились облизать ложки, которыми я накладывала муссы, и выскоблить остатки из мисок (Бахти обрадовалась этому заметнее, чем когда на прошлой неделе Баке дал ей штуку баксов на карманные расходы). На пороге кухни возник лапочка Ануар. Кариму позвонили, он спросил разрешения поговорить в моей комнате, и Ануар, небось, не хотел оставаться наедине с Вовой, которого сам и привел. Он принял прильнувшую к нему Бахти в ласковое, большое объятие, поцеловал ее макушку, убрал ниточку, прицепившуюся к ее кофте-кенгуру.
Я бросила взгляд на Анелю – она делала вид, будто не замечает нежностей Ануара с Бахти, но, как всегда в эти моменты, лицо у нее одновременно надулось и обвисло, похожего эффекта добиваются гиалуронщицы со стажем. Я сказала им взять по два бокала и идти в зал. Анеля оторвалась от телефона, которым якобы была занята и на который сообщения приходили, только если она писала первой, с ненавистью посмотрела на руку Ануара, лежавшую сильно ниже талии Бахти, и взяла бокалы, держа их только подушечками пальцев. Мне показалось, что подспудно Анеля хотела разбить их – чтобы стекло порезало ей руку, и чтобы кровь испачкала кремовое платье, и чтобы на нее обратили хоть какое-то внимание.
– К десерту будет лимончелло, – я извлекла из бара графин с круглой крышечкой из молочного стекла, – я нашла повара-итальянца, который сам его настаивает.
Все оживились, даже Анеля, но Вова, о котором Кора успела забыть и который сидел, как несчастная сутулая девочка, в углу, весь скривился.
– Ой, не знаю, – сказал он скрипуче, – это типа сладкий самогон получился?
– Нет, не то чтобы, – лаконично ответил ему Карим и разлил лимончелло по стопкам.
– А я слышал, – не унимался Вова, – что это очень крепкий напиток. У меня от крепкого изжога.
– Тогда тебе десерт нельзя, – я забрала у него бокал и отставила его на подоконник. Вообще, ему и впрямь не стоит употреблять сладкое, но я попыталась немного рассеять свою к нему жадность: – У тебя не будет изжоги, Вова. У тебя будет похмелье, и завтра ты сможешь лечиться, пить рассол и газированную водичку, за пивом кого-нибудь пошлешь. Ты будешь так занят, Вова, что на время забудешь о тленности бытия.
– Похмелье позволяет почувствовать себя очень молодым, – подхватил Ануар. – У тебя перестанет болеть седалищный нерв и левая рука, у тебя будет состояние здоровых людей, которые еще могут позволить себе травить свой организм и портить печень.
– Саша передает всем привет, – Анеля положила телефон на самый край стола, что ужасно меня нервировало, и так убрала волосы за ухо, чтобы они тут же снова упали ей на лицо.
– Он думал приехать? – спросила Бахти.
– У них там с Айей не все гладко. Ну и соответственно, ему надо правильно расставлять приоритеты, отношения – не отношения, друзья – не друзья, – сообщила она с таким важным видом, как если б плохой верстальщик Саша Юн был кинозвездой Китом Харингтоном[23], и знать подробности его личной жизни было кому-то интересно.
За окном возобновился снег, он падал так медленно, что казалось, будто снежинки, наоборот, поднимаются от земли вверх, притягиваясь магнетическим бело-розовым небом. Подрагивало горячее мерцание свечей, блестел яркий напиток, и ледяная смородина, которую я поздно достала из морозильника, от тепла покрылась изумительно красивой изморозью. Карим внимательно смотрел на меня трезвыми темными глазами. Алкоголь спускался из горла прямо к низу живота, я невольно вспомнила, как одним давним летом Карим целовал меня между ног, сидя на дне душевой. Он сидел в глубоком плие, похожий на скульптуры в фонтанах Бернини[24] – анатомически совершенный, каждая твердая, античная мышца очерчена. Мои длинные волосы облепляли грудь, повторяя ее форму, как у русалок, и достигнув сосков, вода стекала с них на его плечи и ноги. Он больно поцеловал внутреннюю часть моих бедер, коснулся меня внизу мягким плоским языком и поцеловал меня долгим поцелуем, как целовался со мной самой.
– Я никогда не занимался сексом в душе, – сказал Ануар, когда до него дошла очередь.
Мы с Каримом выпили.
– Там же скользко, – Бахти посмотрела на меня озадаченно. – Можно поскользнуться и что-нибудь себе сломать.
Нет, Карим крепко держал мои икры.
– Эта игра себя изживает, – сказала Анеля и поднялась со своего места. – Со своим туалетом и всеми типами помещений, в которых вы занимались или не занимались сексом, вы достигли ее дна.
– В чем вообще смысл, я так и не понял, – подал голос Вова.
– Я поехала, – Анеля вышла в коридор.
Бахти с Ануаром переглянулись веселыми взглядами детей, которые довели–таки классного руководителя, и Ануар попытался остановить Анелю.
– Анелька, это же прикол, – он вышел за ней. – Темы бывают разные, мы же не будем весь вечер об этой говорить.
– Тема, – возразила ему Анеля, – всегда одна и та же: кто хуже, тот и лучше.
– Мы же не выбираем победителя, – растерялся Ануар.
– Да? – со слезами в голосе переспросила Анеля и хлопнула дверью.
– Кора, верни ее, – сказала Бахти. – Она никого больше не послушает.
– Я думаю, на сегодня все, – я хотела, чтобы Вова ушел, думая, что все уходят, и мы могли бы поговорить.
Ребята отменили такси, пока Вова был в туалете, он уехал первым, и мы вернулись в зал.
– Ты считаешь, она права? – расстроенно спросила Бахти.
– Нет, – я понимала, почему уязвлена Анеля, но она могла бы и не выставлять нас в подобном свете перед полузнакомым человеком, не говоря о том, что игра в присутствии Юна ей казалась неизменно интересной. – Я не собираюсь считать себя поверхностной или испорченной только потому, что мне нравится один вечер в неделю обсуждать секс. И если кто-то начинает говорить на другие темы, не только о сексе, это никогда не бывает Анеля.
– Тоже правда, – вздохнул Ануар. – Просто мне не нравится чувствовать себя виноватым перед ней.
– Потому что ты сам считаешь, что виноват? – спросил Карим, – или потому что она обвинила тебя – ну, предположим не тебя лично, но тебя в том числе?
– Наверное, второе, – ответил Ануар. – Хотя какая разница, одинаково неприятно и хочется исправить.
– По-моему, она оскорбилась на присутствие Вовы, – сказала Бахти, – ей показалось, что мы его ей пропихиваем. То есть, мы его не пропихивали, но может она подумала, что раз Юна нет, мы теперь ей сватаем Вову.
После слов Анели во мне клокотала ярость. Не потому, что она взяла и испортила вечер, ради которого я весь день провела на кухне. Не потому, что сплетник Вова пойдет рассказывать, что случилось, всем нашим общим знакомым, и уж точно не потому, что я боюсь, что Анеля не придет в следующий раз, но потому, что меня это возмутило идейно. Все в моей семье были жуткими ханжами, и видеть проявление ханжества в друзьях – нет, я на это не согласна. Стороннему наблюдателю могло бы показаться, что Анеля, не задави ее другие упоминанием акне и секса в душе, сказала бы, что никогда не видела работы Лукаса Кранаха Старшего[25] вживую, и, например, Карим бы выпил, и она спросила бы, какие они, что ты почувствовал? Но на деле Анелю раздирают желания, которым она не находит выхода, и вопросы, на которые она не решается узнавать ответы. Она приходит на эту игру исключительно и только потому, что игра на львиную долю состоит из рассказов о сексе – а после обвиняет нас в том, что мы говорим о нем?
Мое чувство стыда велико, но мой стыд живет во мне, сберегая от нестоящего, а не идет впереди меня, закрывая мне обзор.
– Она вернется, – сказала Бахти. – Все будет в порядке.
И она действительно вернулась, но больше ничего в порядке не было.
Глава 20
Не раз и не два я спрашивала у Бахти, зачем она продолжает видеться с Баке, когда она думает это прекратить и как, по ее мнению, я должна смотреть в глаза Ануару. Бахти находила временно солидные ответы. Они вертелись вокруг полного отсутствия денег у ее родителей – ее отец лишился работы и уже много месяцев не мог найти другую, потому что никто не хотел нанимать пятидесятилетнего человека с судимостью – и еще порой мелькали слова о молодости и несерьезности Ануара.
Но я считала, что она неправа. Я считала, что в любой момент у нее может все развалиться, и она никогда не перестанет сожалеть. Я хотела переубедить ее, но стоило мне завести разговор в этом направлении, как она смывалась, и потом пару недель не оставалась со мной наедине.
В какой-то момент я поняла, что убедить ее – усадить ее перед собой, прочитать ей лекцию и заставить все изменить – я не смогу. Никому и ничего невозможно втолковать логически. Можно надавить и заставить – пользуясь властью или авторитетом, близким родством – но только когда такое получается, получается принуждение, за которое тебя будут винить до конца своих дней.
Единственный путь, в который я верила, и который не казался мне психологическим насилием – натолкнуть ее на определенную мысль, сказать ей, что я думаю, не прямым текстом. Я перебирала в уме подходящие способы. Мне нужно было что-то не слишком завуалированное, когда бы она совсем не врубилась, но мне не улыбалось и быть рупором правды. Не потому, что это неприятная роль, не потому, что был шанс, что она возненавидит меня – просто потому, я проверяла на многих, очень многих людях – увещевания не работают. Одни будут делать вид, что внимательно слушают, но в действительности не прислушаются, и ты только потратишь время и энергию, другие начнут тут же отрицать, третьи сразу попросят не лезть в их жизнь. Самые распространенные варианты – два первых.
В четверг мы с Каримом сходили на фильм, настолько перегруженный стереотипами, что они, как писал Умберто Эко[26], «праздновали воссоединение»[27], и мне требовалось противоядие. Я случайно вспомнила кадр с Анной Маньяни[28] из ленты Росселлини[29] «Рим – открытый город»[30], я видела этот кадр десять лет назад в одном из старых выпусков Вога, посвященном итальянскому кино. Мне понравилось название, и я поставила его.
Фильм давно закончился, а я все смотрела в одну точку, и перед моими глазами Пина – Анна Маньяни – снова и снова падала на асфальт, и снова с плеч главной героини, Марины, фашистка с легким презрением снимала только что дареную в обмен на жизни шубу, как только та выдала падре и бывшего возлюбленного.
Я думаю иногда, за что мы любим горькое? Почему мы называем любимыми произведениями те, которые принесли нам слезы, почему человек, по природе своей стремящийся если не к счастью, то к благополучию, так искренне и сильно любит печальные истории? Не может быть, чтобы только из потребности зрелищ, не может быть, чтобы только чувствовать превосходство своей жизни и успокаиваться. Мне все же кажется, мы хотим быть хорошими и настоящими, и постоянно чувствуя себя плохими, мы бросаемся к возвышенной горечи, потому что она очищает. Потому что, растеряв подлинную красоту и боясь, что нас больше не составляет то светлое человеческое, с чем мы были рождены, мы хотим заново выучить нерушимые законы, по которым не стыдно будет жить, мы хотим обострить притупленное, забытое чувство справедливости, мы хотим вернуть свою совесть. И потому, что радостное мы считаем наивным, систему координат радостного мы бываем не способны принять на веру. Она оставляет нам сомнения, она оставляет нам наш цинизм. Но нам тяжело его нести. Мы хотим умыть лицо холодной водой; убежденные в своем ничтожестве миллионами, которых мы не заработали, мы с благодарностью принимаем истории, в которых страсти человека разрушительны и созидательны, и значит, могущественны. И когда герой необратимо заблуждается, он все же не видится нам беспомощным, потому что была – была и остается, какую бы концовку нам ни показали – надежда, что он мог поступить иначе, и мир был бы иным.
Я отправила Бахти ссылку на фильм с огромным аудиосообщением, что ей обязательно надо посмотреть его прямо сейчас. Бахти поставит его, думая, что я прислала что-то приятное, а когда увидит аналогию, она, скорее всего, взбесится. Я думаю, она поймет, что я намекаю не на саму историю, не на предательство, но на ошибку этой красивой Марины, когда ей казалось, что чулки, духи и сигареты сумеют перевесить все остальное.
Если Росселлини не считал потерю мира достаточной причиной терять себя, может, и она отзовет себя с торгов.
– Твой Росселлини – сука, – проорала Бахти в домофон.
Я молча открыла ей дверь
– Значит, вот так ты ко мне относишься, да? – Бахти примчалась ко мне в чем была, в серых спортивных штанах и майке, едва досмотрела фильм. – То есть, если я шлюха, я сразу стукачка? Я, – в одном глазу Бахти лопнул сосуд, и она выглядела как боксер между раундами, – никогда не была сдавалой!
– Это все? – спросила я. – После «Рима» – это все?
– А ты у нас бескорыстная, да? Ты презрела материальное? Ты бы прощала все Кариму, не будь он богатым?
Все во мне обвалилось от ее реакции.
– Я больше ничем, – я услышала собственный холодный голос, – ничем больше не смогу тебе помочь.
– Потому что мы не так сильно отличаемся! – Бахти еще пыталась спровоцировать меня. – Потому что ты мало чем лучше меня!
– Нет, – я поджала рот. – Потому что ты непроходимо тупая.
Бахти, в ярости и обиде, так быстро бежала по лестнице вниз, что сковырнись она, меня судили бы за – непреднамеренное? – убийство.
Каждый день на город бросались короткие яростные дожди, и после, когда садилось солнце, нельзя было оторвать взгляд от небес, от розового света, который покоился на торжественно плывших облаках, от полоски ослепительной сини, простиравшейся над ними. Мы не разговаривали с Бахти весь остаток зимы и весь март, и все это время в моей голове крутились ее слова, что я прощаю Кариму его проступки, потому что он богат. О, я хочу денег, в них есть эта темная притягательность, и когда ты держишь их в руках, есть у тебя и мнимое ощущение власти, и нет, я не стану врать, что не люблю деньги сами по себе, потому что я их люблю, но я люблю их меньше жизни, а больше жизни я люблю красоту, и если за деньги ее можно создать, я все хочу спустить на это. Я из тех, кто разорится при строительстве, но будет испытывать сожаление, что не может потратить еще, а не сожалеть, что потратил.
Мы снова стали встречаться с Каримом – вернее, мы снова занимались любовью. Однажды утром, уже попрощавшись, он прислал мне сообщение: «Я твой, и ты моя». Я должна была бы стать милее и терпеливее по отношению к окружающим, но они все мне ужасно мешали. Они задавали мне вопросы, до которых мне не было никакого дела, вовлекали меня в обсуждение их дурацких жизней, как будто меня это могло волновать. Я хотела целыми днями только давать Кариму, а остальные шли бы лесом. Мне совершенно не хотелось работать, полдня я проигрывала в голове утренний секс и еще полдня маялась, ожидая, когда он наконец освободится и придет ко мне. Мне не нужны были прелюдии, я постоянно хотела его. Иногда он приезжал ко мне в обед, брал меня, наклонив к столу, и потом я мечтала о нем до вечера. Сладко тянуло внизу, зацелованные соски отзывались, когда я их случайно задевала, целыми днями я представляла нас или переписывалась с Каримом, и мы в подробностях придумывали, что мы будем делать в следующий раз. Я ненавидела всех, кто мне звонил и на несколько минут прерывал мои мысли.
Глава 21
Как бы много мы ни приобретали, мы чувствуем утрату всего, что прошло, и все наши новые надежды связаны со старыми чаяниями. И когда вспыхивает мысль, что будет осень, будет теплая прохлада, она придет за бестолковым летом, в этой радости ожидания половина – печаль, неозвученное желание, чтобы не новая осень наступала, а одна из старых.
Я думала, я всегда смогу восстанавливаться. Я думала, когда настанет счастье, не будет ничего легче, чем зажить новой дивной жизнью. Я думала, однажды все мои беды закончатся, и я скажу: проблемы делают нас сильнее. До какого-то момента так, возможно, и есть, и, возможно, как редкость они и способны делать из тебя сверхчеловека, но как затяжная кромешность они просто отбирают у тебя все хорошее, и когда ты оказываешься на пороге счастья, твой изношенный ум не дает тебе шагнуть внутрь. Я больше не сомневалась в отношении Карима, но наше чувство, приходя ко мне вспышками радости, волнами нежности, злым собственничеством, не определяло состояние моего ума, радость не была местом пребывания. Но я не сомневалась в нем. Как-то мы сидели с ребятами в Лангедейке и говорили о том, как быстро проходит любовь, как неизбежно, но Карим сказал другое. Он сказал, что три года длятся понты и мероприятия – первое свидание, помолвка, свадьба, первая свадьба друзей, куда вы приглашены как пара, годик ребенку, а любовь – если вы действительно любили – пройти не может, она может только увеличиться.
Я так мало рассказываю о Кариме, потому что я привыкла прятать дорогие воспоминания о нем в дальние уголки, беречь их так, чтобы они сохранились неизменными, чтобы я помнила их, а не последнее воспроизведение их, не их заученные повторения. Перебирая их, я лишь провожу по ним быстрым взглядом: вот он говорит мне, что я хорошо пою, хотя пою я плохо, вот в десятом классе я делаю ему нелепую прическу, думая, что он ее расчешет, но потом узнаю случайно, что он ходил с ней еще два дня, пока она не распалась, вот наша первая ночь. За несколько часов до нее, на закате, он впервые летал на параплане, и я выспрашивала все детали, потому что я бы никогда не решилась на это. И он сказал, что было страшно, но было красиво, а я ответила – разве не все по-настоящему красивое – пугающе? Разве тебя не пугает море, разве не страшно пролетать над облаками, разве младенцы не пугают своей абсолютной беспомощностью, разве тебя не пугает отрешенность Симонетты Веспуччи?[31]
Но я плохо знала материю красоты, и я плохо знала материю мести. Я выплачивала долг с процентами за штраф, за ремонт и оборудование ателье, дорогущие коммунальные за ателье и квартиру. Я выплачивала все, что зарабатывала, но однажды – стоял теплый майский день – я подумала о том, что я справлюсь. Во мне вдруг поднялся забытый детский восторг: я буду счастливой и богатой! Еще несколько месяцев, и я выплачу основную часть долга за штраф, проценты снизятся, и я смогу позволить себе арендовать жилье. Если Гастон заедет не в июле, как грозится, если я смогу убедить их отложить хотя бы до осени, у меня будет шанс сохранить все – и свою свободу, и свое ателье.
У меня укоротилась шея. Я столько сидела, согнувшись над машинкой и столом, что у меня пережались все шейно-плечевые мышцы, и болели голова и глаза, и без косметики я стала плохо выглядеть. Но мне нужно было как можно больше заказов, и я пошла на все: я снизила цены, я стала браться за шитье вещей, которые не планировала шить изначально. Я была милой со всеми противными тетками, я согласилась шить Гульже (она как-то плохо понимала идею и заказала реплики Ла Перлы[32] и Ажан Провокатер[33]) и Айе и терпела их болтовню примерку за примеркой (примерка была нужна одна, но они приходили каждый раз, когда хотели, и я их не выгоняла). Я стала работать без выходных, потому что кому-то из клиенток было удобно приезжать в воскресенье утром, а кому-то в будни после семи. Я шутила, что квартира мне и не нужна, учитывая, как мало времени я провожу в ней.
Как-то утром, когда я пыталась выспаться наконец, я проснулась от того, как кто-то ворочал ключом в моей двери. Я поднялась и плохо координируемым шагом направилась в прихожую.
– А ты все спишь? – спросил Гастон. Не спрашивая разрешения, он и его невеста прошли внутрь.
Я стояла, с грязной головой, с прыщом на щеке, в мятой пижаме, напротив этой блестящей будущей четы: Гастон, в поло от Ральфа Лорена, ремень Эрмес в тон замшевым мокасинам, его девушка с накрученными волосами, на высоких каблуках, Леди Диор[34] на сгибе локтя.
– Ты пока умывайся, – опекающим тоном сказал Гастон, – мы в зале посидим.
– Пошел вон, – я открыла ему входную дверь.
– Из моего собственного дома? – улыбнулся Гастон.
Невеста переминалась с ноги на ногу, но вынула из своей жесткой сумочки сложенные вдвое копии документов.
– Столько беготни, – сказал Гастон, кивая на договор дарения, – мы трижды были только у нотариуса.
– Ты говорил про июль, – я старалась звучать с достоинством.
– Так и есть, – кивнул Гастон, обнимая свою швабру за длинную талию, – мы заедем в июле. А до этого надо сделать ремонт – тут же мрачно, как в музее. Мы как раз пришли прикинуть, какие работы потребуются. Мы просчитываем бюджет наперед, не совершаем непродуманных трат.
Когда они ушли – нет, они не торопились – я позвонила маме впервые с той зимней ссоры.
– Мам, – у меня стоял ком в горле, – как ты могла?
– Знаешь, Кора, – голос мамы звучал чуть тише обычного, – ты перешла всякие границы. Ты меня обвинила в том, что я все деньгами меряю. Не устраивай драму, тебе есть, где жить, у тебя есть родной дом и родная мама. Ты выставляешь меня в непонятно каком свете и все никак не хочешь понять: дело не в том, чтобы забрать у тебя игрушку. Дело в том, что у твоего брата появляется своя семья. А семья должна создаваться достойно, единственный сын Ермека Куштаевича не может привести жену в съемное или тесное жилье. А до твоей свадьбы еще далеко, и я надеюсь, ты все же найдешь мужа не без денег – еще и его я тащить не собираюсь.
Мама искренне полагала, что я буду относиться к Гастону как к брату и с радостью не только отдам ему свою квартиру, но еще и все, что в ней. Мне некуда было забрать свою потрясающую мебель, и арендовать какой-то склад тоже было плохим выходом, потому что это стоило слишком дорого. И я решила (с безумным взглядом за запотевшим пенсне) – «Так не доставайся же ты никому!»[35] – хорошо ее отсняла и выставила на продажу в интернете. Моя мебель продавалась быстрее, чем стулья в романе у Ильфа и Петрова. Каждый день ко мне приходили люди, озирались у меня, как в музее, так или иначе выражали восторг либо недоумение (объективно чаще первое) и уносили с собой то гипсовую голову Давида, то бархатный пуфик, то черный лакированный стол – я поставила на все ужасно низкие цены, потому что иначе мне было не распродать половину своей жизни до экспроприации ее Гастоном. Отдавать свои вещи в руки совершенно чужих людей было едва выносимо, и от продажи к продаже мне не становилось легче, но видеть, как этими же самыми вещами пользуется Гастон и его жена, я бы точно не смогла.
Один из покупателей пообещал приехать в промежутке с шести до восьми вечера – он не знал, во сколько сможет освободиться с работы – и я сидела на стуле, который вот-вот должен был перестать быть моим, и поглаживала его красивую скругленную спинку, когда в дверь позвонили.
В трубке домофона я услышала знакомый женский голос.
– Кора, это я, – сказала Бахти.
Я открыла, сердце у меня застучало быстрее. Может, она только что бросила Баке и приехала ко мне? Может, я обниму ее сейчас и поцелую ее чудесные волосы?
Бахти, хорошенькая как всегда, с прыгающим высоким хвостиком, зашла и задержалась в моих объятиях.
– Я так скучала по тебе, – сказала она, не размыкая рук. – Я так по тебе скучала.
Она огляделась.
– Где твои вещи?
– Гастон скоро сюда переедет, и я их продаю.
– Господи, какой мудак, – ответила Бахти.
Мы прошли на кухню, я поставила чайник, и Бахти вздохнула. Она вздохнула нервно и горько, и я поняла, что она не смогла принести мне хорошие новости.
– Понимаешь, – сказала она без начала, – я не верю, что Ануар может меня любить и что он меня не бросит. Я хочу в это верить, я больше всего на свете хочу радоваться, что он у меня есть и он меня любит – но я не могу. Он заслужил всего самого, самого лучшего, никого нет лучше, чем он, но я ему не доверяю. Я каждый Божий день боюсь, что сегодня он меня бросит. Мне приходит сообщение – и пока я не открою и не прочитаю его, во мне все холодеет, у меня сердце колотится ненормально, и я успеваю представить, как он пишет, что я ему не подхожу, что-нибудь вроде «Ты же понимаешь, Бахти, что не подходишь мне». И я мысленно соглашаюсь, что не подхожу. А еще временами я боюсь его, Кора. Я произношу какую-нибудь смешную, но резкую шутку, и в следующее мгновение боюсь, что сейчас он мне влепит по лицу и скажет, чтобы я не смела с ним так разговаривать. Я боюсь с ним куда-то ехать, я отказалась уже от миллиона поездок, и потом я сижу и мечтаю об этой несостоявшейся поездке.
Бахти замолчала. Она вгрызалась ногтями одной руки в другую, оставляя глубокие овальные следы.
– Бахти, – мне захотелось взять ее на руки, едва я с ужасом поняла, что она сейчас расскажет, – ты боишься Ануара, потому что тебя когда-то били?
И Бахти кивнула.
– Это не имеет к Ануару никакого отношения, у них вообще ничего общего, вообще ничего, я смотрю на Ануара и мне стыдно – если бы он только знал, как я о нем думаю, он бы в себя не смог прийти. Я не думаю так о нем на самом деле, я не знаю, как перестать представлять себе, что все пойдет не так. И у них ничего общего, они просто оба молодые и красивые. Тот придурок был тоже высокий и спортивный, и тоже из хорошей семьи – я не была знакома с его родителями, но и так понятно. И понимаешь, ладно бы это было недавно и какой-нибудь там посттравматический синдром, но это было так давно, это было несколько лет назад, и после этого у меня была куча парней, и я их никого не боялась. Почему Ануарка мне его напоминает, – Бахти расплакалась, – ну почему именно он.
Бахти плакала, все лицо у нее было красным, и по нему текли непрерывным потоком слезы и сопли. Я дала ей кучу салфеток и села на пол возле нее, прильнув к ее коленкам.
– Кора, я же не хочу, чтобы было так, я же не так совсем хочу. Какой-то козел триста лет назад мне вмазал, это был один вечер, один вечер триста лет назад, а я теперь – а я теперь вот так? Что за бред вообще, – она остановила рыдания, перевела дух и высморкалась. – Короче, представь себе ситуацию. Мы с этим уродом встречались, наверное, месяц, но он из тех козлов, которые сразу – «моя девушка, познакомьтесь с моей девушкой, родная, тебе привезти апельсинов?». Он знал, что я разведена, ему это до ужаса не нравилось, он то и дело проходился по этому поводу, и я так этого стеснялась, как будто я убила мужа, а не развелась с ним. Но я ему все равно жутко нравилась, и он вел всякие серьезные разговоры, всю нашу жизнь распланировал и представлял меня друзьям чуть ли не невестой. Я работала моделью, и мы так и познакомились – он жутко смазливый, его позвали на кастинг, правда он не прошел, потому что перед камерой начинал дико ржать, а я была в агенстве как раз. В общем, мы встречались уже где-то месяц, была пятница вечер, он шел на день рождения к другу, а я работала в тот вечер. Я работала хостес, мы рекламировали сигареты – знаешь, когда человек заполняет анкету, и ты ему даришь симпатичную зажигалку. И мы с ним столкнулись в баре, я пришла с сигаретами, а они, оказалось, именно так и отмечали. Боже, как он взбеленился. Они сидели на втором этаже, в вип-комнате, то есть когда я подходила, я не ожидала их там встретить – но я в любом случае должна была обойти все столики, и я же не могла знать, какую дебильную реакцию это у него вызовет. Все со мной поздоровались, типа, о, Бахти, ничего себе, он встает из-за стола с таким злым лицом, как будто сейчас лопнет, и вытаскивает меня на улицу, а я была в одном платье и босоножках, там же переодеваешься, а это был апрель, и еще было прохладно. Он мне говорит, мол, есть разговор, я говорю – мне нужно забрать сумку и пальто и вообще предупредить напарника, что я ухожу. Он меня вообще не слушал, просто затолкал в машину и поехал. Мы с ним ехали вверх по Ленина, он ужасно втопил и всех обгонял, мне казалось, мы сейчас точно в кого-нибудь врежемся, и я ему сказала, чтобы он сбавил скорость, что меня укачивает. Он сбавил так резко, я чуть головой об лобовое стекло не ударилась, и в нас сзади едва не въехала машина, и он говорит: «Видишь, надо быть в потоке». Он держал руль одной рукой, поехал еще быстрее, якобы он такой хороший водитель. Я вообще ненавижу все эти триста двадцать пять «Форсажей», на наших козлов они ужасно повлияли. Никакая социальная реклама не поможет, если они смотрят, как те круто ездят, и потом повторяют, потому что мозгов нет. А второй рукой он меня еще и обнимал, якобы придерживает на поворотах, якобы мне так спокойнее будет.
Мы приехали в ущелье – ненавижу это место, где бетонный забор, за которым все в туалет ходят, потому что не судьба, конечно, поставить платные биотуалеты. Мы приезжаем, и он такой: «На выход». Я говорю – ты не видишь, как я одета? Тогда он меня просто выдергивает за запястье из машины, я возмутилась, он меня пнул по голени, – Бахти снова начала плакать, но старалась сразу вытирать слезы, – я думала, что все, что сейчас он мне просто выскажет свои идиотские претензии, в чем бы они ни состояли, и отвезет назад. Он сказал мне, что я его опозорила перед всеми его друзьями. Что это позор, что его девушка шляется по барам и толкает сигареты. Я ему ответила, что у него не все дома. У него действительно были не все дома, потому что он просто взбеленился и заехал мне в живот – Боже, Кора, это ужасно больно, я не знаю, кем надо быть, чтобы бить в живот. Мне показалось, я сейчас умру, я загнулась и как-то сползла. Знаешь, что он делает дальше? Он ко мне наклоняется проверить, в порядке ли я. В порядке ли я, как будто кто-то другой меня ударил, не он, а видимо позор, который я ему принесла и который живет своей жизнью. И, главное, говорит: «Бахти, я не маньяк. Я тебя не убью и не искалечу». Я сняла за это время туфлю и заехала ему каблуком по лицу. У него было такое выражение лица оскорбленное, и он говорит: «Это ты зря». Наверное, действительно зря, и если бы я это не сделала, все еще как-то бы обошлось, но он так болезненно воспринял, что ему дали сдачу, да еще и по лицу его ненаглядному. Я не хочу, я знаешь, я и не помню все, как было, потому что было больно и еще больше страшно, когда что-то происходит, и ты поверить не можешь, что это и впрямь происходит. Потом он успокоился, я сидела, он присел напротив меня на корточки, и говорит: «Ты так меня подвела». Потом он сел в машину, открыл окно и сказал перед отъездом: «У каждого алматинца[36] должен быть рюкзак с фонариком, свистком, термопледом и водой. Он бы тебе сейчас пригодился».
Она истерично рассмеялась.
– Он оставил меня там одну – наверное, я бы запачкала ему салон его драгоценной машины кровью.
Как же она выбралась оттуда – как она вообще оттуда выбралась? Засвистел чайник, я выключила газ, и Бахти – тушь размазалась по всему лицу, и ее черные кусочки плавали у Бахти в глазах – будничным тоном сказала:
– Я всегда буду благодарна Юну, потому что это Юн увез меня оттуда. Юн подрабатывал со мной с этими сигаретами, и он видел, что я куда-то пропала. Он спрашивал у его друзей, куда мы могли уехать – никто не знал, конечно. Юн ездил по разным местам, пытался звонить ему, пытался через знакомых машину его искать. И потом – знаешь, Юн часто был чутким ко мне – он вспомнил, как мы сидели втроем, я, этот придурок и Юн, и я сказала, что терпеть не могу Алмаарасан, и что там все нужно переделать. А они были оба удивлены, потому что все же любят это чертово ущелье. И он приехал, когда тот уже смылся, и отвез меня домой.
– Господи, Бахти, – я налила ей чашку чая, и она его жадно глотнула, – почему домой, почему не в больницу?
– Потому что я отказалась, – она покачала головой. – Я никуда на него не подала. Помнишь, Юн спрашивал, до куда бы мы мотали, если бы могли что-то исправить? Если бы я могла исправить всего одно событие, я бы послушала Юна и написала на него заявление. И даже если бы я не смогла привлечь его к наказанию, я бы знала: я не трусиха. Я всю жизнь учусь не бояться, и с каждым годом боюсь сильнее. Я знаю, это звучит глупо, надо было бы вернуться в тот день, когда мы познакомились, и не знакомиться с ним, но беды всегда будут происходить, от бед не скроешься. Но то, как я не умею с ними справляться, – это гораздо хуже.
Мы молчали, Бахти ела орешки, как милая белочка, но потом она вспомнила еще деталь и раскричалась.
– Забыла сказать – знаешь, что он мне сказал, когда мы выходили из бара? Он мне сказал: что за дишманское платье, ты вообще себя в зеркале видела? А я не видела себя в зеркало! – завопила Бахти. – Мы переодевались в темной подсобке, в которой нет никакого зеркала, и в туалет я не ходила, потому что у меня крепкий мочевой пузырь – был крепкий, пока он не бросил меня в горах, а просто так заходить туда и прихорашиваться у меня не было времени, потому что мы должны были обойти очень много баров за вечер, а это был всего второй. И мне было прохладно, и я уставала на таких высоких каблуках, но мне нравилась эта работа. Он считал, что и ради денег ею позорно заниматься, а мне она нравилась – и деньги нравились, и то, сколько на меня обращали внимания и делали комплиментов, и что благодаря этому заработку я могла соглашаться на другую, бесплатную работу – в журналах никогда не платят за съемки, но это было так круто. И не все становятся Натальей Водяновой[37], и я могла ею не стать, но мне все это подходило, понимаешь? Я бы могла сниматься для упаковки хоть самой дешевой краски для волос, хоть для капроновых носков, хоть для китайских тостеров – и это все было бы здорово и уж точно лучше, чем сидеть в этом проклятом офисе. Каждую ночь я представляю, что приеду туда утром – а там пожарище, и все сгорит дотла, и в следующие месяцы я не смогу найти такую же идиотскую работу и вернусь в модельное агенство – мне теперь три миллиона лет, и я уже не смогу стать настоящей моделью, но есть куча дурацких реклам, в которых я все еще мечтаю сняться. И меня бесит, меня ужасно бесит, что Ануар тоже собственник, что он считает, будто фотографироваться в трусах – это ужасно, на такое по собственному желанию никто не согласится, а мне это всегда было легко и приятно, но я никогда не была ужасной, я никогда не была вульгарной, такой, от которой хочется отвернуться. Он ничего не знает о радостях артистичных людей и не может предположить, что не все хотят того же, что и он, что некоторые все время хотят быть в центре внимания, он себя держит за высшую касту, потому что он чем занимается – я даже не знаю точно, чем он занимается! И, если он не хочет, чтобы я была моделью, если он это держит за низкий «неквалифицированный» труд и порицает «зарабатывание на своем теле» – так ему и надо, я буду тихо зарабатывать на этом же самом теле и он даже не узнает, – Бахти замолчала, зная, что последние произнесенные слова – неправда, что она продолжает встречаться с Баке не из мести и не назло Ануару.
Она отдышалась, высморкалась и вытерла слезы.
– У меня сердце разрывается, когда я изменяю Ануару, и каждый раз я говорю себе: это последний, я поговорю с Баке и брошу его, я могу доверять Ануару, он любит меня. Но я так боюсь, что не любит, что меня нельзя любить, что я недостойна любви. И Баке остается единственным, кто меня не осуждает. Я знаю, – она не дала мне возразить, – он не лучший человек и ему было бы невыгодно меня осуждать, но он действительно не принижает меня. Он считает меня хорошей.
Зазвонил телефон, Бахти кивнула мне, чтобы я не сбрасывала.
– Здравствуйте, Корлан, – я совершенно забыла о покупателе, – все в силе, я могу подъехать за зеркалом?
– Нет, – я постаралась прозвучать вежливо. – Я прошу прощения, но оно разбилось сегодня.
– А рама? – не сдавался мужчина. – Там же в раме дело.
– И рама сломалась, – ответила я.
Он помолчал немного и сдался.
– Бахти, – я вернулась за стол, – ты будешь очень счастливой. Я не знаю, как долго ты будешь ходить к психологу – но люди избавляются от своих травм, и ты тоже от нее избавишься. Ты сумеешь расстаться с Баке, потому что ты храбрая, чудесная девочка. Ты будешь очень, очень счастливой. А еще, – добавила я, и Бахти рассмеялась, – ты можешь забрать любую мебель и любые предметы, хоть все сразу.
Мы говорили до самой ночи, Бахти рассказывала об их с Ануаром счастливых моментах и о том, что она боится далеко не всегда – она гораздо чаще не боится, чем наоборот. Она решила, что завтра скажет все Баке и расстанется с ним, и завтра скажет Ануару, что была замужем. И целый вечер нам казалось, что так оно и будет.
Глава 22
Самые дорогие мне предметы интерьера и вещи я перенесла в ателье – теперь оно походило на жилище старой француженки: заставленные столики, вешалки с платьями, шкатулки с украшениями, картины одна над другой в пять рядов, стопки книг и журналов на полу. Я успокаивала себя как могла. Ничего страшного, это все равно сейсмоопасный город, и иметь здесь жилье – значит иметь что-то, что может рухнуть в любой момент. У меня были друзья, у меня была работа – правда, в дни переезда, как назло, не поступило ни одного заказа, у меня был Карим. Он предлагал помочь мне деньгами, и я все больше склонялась к тому, чтобы принять эту помощь. Я сомневалась не потому, что считала зазорным принимать деньги от мужчины – нет, вовсе нет – но потому, что принять их значило попасть в определенную зависимость от него. Но если быть честной, разве не зависела я от него и так?
Мне было почти физически больно смотреть, как живо идет торговля в Андере, но я взяла в привычку заходить к ним каждый день, а иногда и чаще. Ноги сами несли меня туда сразу после, а порой, хуже того – до работы, как будто травить себе душу входило в мои ежедневные обязанности. В один из таких дней я приперла туда к самому открытию. Магазин был пока безлюден, но эта картина не могла, пусть и на пару минут, дать мне злорадных иллюзий – я точно знала, что в обед сюда набьется куча женщин, потому что не раз и не два я нарочно приходила в обед, стояла в стороне и смотрела, как они разыскивают гладкий телесный лифчик, красивый лиф перед неожиданно образовавшимся свиданием, бесшовные трусы, пару новых колготок без блеска. Не понимаю, как можно подходить к своему гардеробу настолько бессистемно, совершать покупки так хаотично, чтобы никогда не иметь ничего нужного и всякий раз мчаться в магазин в последний момент?
Я поднималась по лестнице на третий этаж, где находился унылый отдел мужского белья и, по всей видимости, небольшой офис компании – я видела порой, как люди в строгой одежде, с папками, скрываются за непредназначенной для покупателей дверью, как вдруг на лестнице послышались голоса. Выше меня на пару маршей поднимались двое, мужчина и женщина, ее каблуки цокали по кафельному полу, она отчитывалась перед ним в какой-то накладке с продавцами и объясняла ему, что случилось, а он пока ничего не отвечал.
– Сожалею, что Вам приходится вникать в столь незначительный инцидент, – сказала девушка.
– В своей компании я должен вникать в незначительные случаи, – ответил знакомый голос, – чтобы они не переросли в нечто большее.
Они шли медленнее меня, и прежде чем они скрылись за той дверью на третьем этаже, я успела увидеть спину мужчины.
Это был Карим.
Я замерла у одного из островов с разложенными на нем купальными плавками, не в силах отвести взгляд от проема, в который только что вошел Карим, и меня подташнивало от добравшегося до горла сердцебиения.
– Добрый день! – возле меня появилась милая девушка в форменной черной футболке и черных скинни-джинсах. – Вам помочь? Здесь у нас модели для бассейна, а чуть дальше – пляжные варианты.
Я смотрела на консультанта, не зная, что мне сейчас следует сделать. В последнее время все неприятные открытия приходили ко мне целиком, сразу располагаясь там, где только что были совсем другие знания. Они занимали свои места так прочно и быстро, что у меня не бывало времени на обработку новых данных, времени, которое служило бы мне амортизатором. Я больше не могла получить своеобразное удовольствие удивления и возмущения, диссонанса, когда в новое не можешь поверить. Другое устройство вещей вмиг сменяло прежнее, и я даже не успевала прочувствовать этот переход, устроить прощание тому, во что я только что верила.
– Да, – сказала я продавщице после кратковременного ступора, – будьте так добры, передайте это Кариму Оразовичу и скажите, что я поздравляю его с успешным первым кварталом продаж, – я протянула девушке свою визитку.
– Он сейчас здесь, – девушка была ужасно милой, из тех новеньких, которые стремятся сделать больше, чем должны, – Карим Оразович бывает здесь как раз по утрам, может, мне сходить к его секретарю и узнать, найдется ли у него минутка?
– Мне неловко просить о встрече без предупреждения, – я улыбнулась. – Но Вы очень добры, спасибо.
– Совсем не за что, – она вертела мою визитку в руках. – Я прямо сейчас ее передам.
– И поздравления, – напомнила я.
– И поздравления, – кивнула она.
Я вспомнила все. Как он разглядывал белье на мне, когда мы занимались любовью, как предрекал, что я разорюсь, как отмалчивался, когда я жаловалась на шум стройки, как мы всегда говорили обо мне, и он казался мне таким хорошим слушателем, и он никогда не упоминал, чем именно занимается на работе, как он бывал у меня в ателье каждый день и я думала, что он приезжает нарочно ко мне, а он приходил из своего же магазина по соседству, как я рассказывала ему о своих страхах и о зависти, как говорила, что именно неправильно делают байеры и мерчендайзеры этого магазина, и что надо поменять – и это очень скоро менялось, потому что я не знала, что даю советы непосредственно владельцу.
Я вернулась в ателье к одному из немногих поступивших мне заказов. Он был почти закончен, и я продлила себе работу, решив сшить в качестве бонуса кружевную маску и еще милый шелковый наглазник для сна. Я думала о том, что еще можно было бы сшить для всего сшитого чехлы, подумала о том, чтобы вышить на чехлах инициалы и прикидывала, насколько это безумно по шкале от Бернарда Блэка[38] до чувака из «Отверженных», отдавшего Жану Вальжану серебряные подсвечники, когда Карим постучал в дверь. Я не захотела впускать его внутрь, взяла сумку, вышла на улицу и заперла ателье, не оставляя записки, что скоро вернусь – кому это нужно.
После ночного дождя утро было умытым и солнечным, асфальт уже подсох везде, кроме тени, и в маленьких лужах отражалось небо, а по небу разметались полупрозрачные слоистые облака – такие же, как были бы, не принадлежи магазин, потопивший меня, доселе любимому человеку, не будь все, во что я верила, превращено в издевательство. Мы шли молча, и во мне бурлила обида, а в нем, наверное, стыд, потому что он не выдержал этого стыда и накинулся на меня.
– Ты знаешь, – он остановился передо мной, как вкопанный, – как ты действуешь на меня? Ты знаешь, как страшно тебе в чем-то сознаться, ты знаешь, как страшно получить твое осуждение? Я боялся, что ты перестанешь со мной общаться раз и навсегда. У меня был не лучший план, но ты в нем тоже виновата. Ты сделала свой дорогущий ремонт раньше, чем мой отец определился, будет ли в магазине одежда или белье. Контракт с брендом одежды сорвался, франшизу перекупили, а контракт с маркой белья оказался выгодным. Если бы я сказал тебе еще на этапе стройки, ты бы уговаривала меня все поменять – а я видел, что твой бизнес загнется рано или поздно в любом случае. С другой стороны, я надеялся, что ты уже заполучишь своих клиентов до того, как мы откроемся, и я не хотел, чтобы от знания, что тебя ждет, у тебя опускались руки. Ты так убежденно говорила о своих преимуществах, что я надеялся, найдутся те, кто будет ходить к тебе и смотреть с презрением на масс-маркет.
– И когда ты собирался сказать мне? – я смотрела на него, и мне не хотелось его душить, мне хотелось, чтобы этого никогда не произошло. – Когда я продам ателье, и мы перестанем быть конкурентами? Когда наш ребенок пойдет в школу и там спросят, где работает его папа?
– Я склонялся ко второму, – цинично поддержал мою шутку Карим.
Я думала, что разговор будет длинным, что я скажу ему все, и он ответит на все теми или иными оправданиями – но теперь, когда мое первое и основное любопытство было удовлетворено, когда я знала причину, по которой он решил умолчать, я почувствовала эту безвозвратность отчуждения. Я почувствовала, что ненавижу его.
– Может, ты и боялся быть сволочью передо мной, – я не стала делать вид, что не поняла его глупой причины, – Только сволочью нельзя показаться и нельзя быть сволочью перед кем-то отдельно взятым. Человек или сволочь, или нет.
– Я надеялся, – он взял меня за руку, когда я развернулась уходить, – что к тому моменту, когда я скажу тебе, ты будешь любить меня больше, чем любишь свою работу.
– Ну уж нет, – я больно сжала его кисть, – чего я не позволю тебе делать, так это извратить все и остаться в собственной памяти долбанным романтиком. Я знаю, какой у тебя был план. Ты ждал, что я разочаруюсь в своих способностях продавать, увижу, что у меня ничего не получится, а тут ты подоспеешь – богатый и успешный, готовый подставить свое крепкое плечо. И я подумаю – ох, да я же всего лишь глупая девочка, куда мне до настоящего бизнеса!
– Кора, – он вздохнул, пытаясь все отрицать и пытаясь показать нелепость подобной догадки, – Кора, я…
– Ты предатель, – я смотрела на него, а он был все таким же красивым, таким же безупречным в своем отглаженном костюме, и мы все еще казались невозможно, непростительно прекрасной парой, и он все еще не хотел со мной расставаться, и я все еще могла остаться с ним и выйти за него замуж, и часть меня, допускавшая все, что угодно, еще допускала такую удачную, разумную возможность, но я смотрела на него и ненавидела, так ненавидела, что могла взорваться и превратиться в злой черный пепел, и я крутанулась в своих нелепых тапках и пошла прямо к нему в магазин, потому что это было единственное место на свете, где он не мог ко мне подойти.
Глава 23
Я проснулась поздно вечером. Раньше, чем глаза различили в темноте очертания нелюбимой комнаты, я услышала, как мама говорит по телефону. Тяжелый сон возвращался, тело не слушалось, а я жутко боялась снова провалиться в отвратительные видения, из которых едва вынырнула. В плохие дни между всеми горестями, какие бывали, протягивается одна непрерывная нить, и ты забываешь, что когда-то было и хорошо, и вся твоя жизнь кажется хроникой тоски.
– Мам, – я позвала ее без надежды, что она услышит.
Я силилась вспомнить, где остался мобильный, но так и не смогла пошевелиться, сон навалился снова, и в нем я делала все ужасные вещи, мысль о которых мелькает в обычной жизни – что проколешь зачесавшийся глаз иглой, когда пришиваешь пуговицу, что столкнешь человека в пропасть, когда он стоит на краю и смотрит вдаль, что протрешь веки ацетоном, подставишь включенный в розетку фен под струю воды. Наконец я закашлялась, очнулась, смогла откинуть одеяло и резким движением спустила ноги на пол.
– Мам, – я умылась и зашла на кухню.
Мама махнула рукой – подожди.
– Нет, я считаю, лучше всего развести сорбитол в боржоми. Да, приторно, а как ты хотела.
Я еще с трудом различала, что мне снилось в последние два дня, а что было на самом деле, но одно я помнила точно: я сказала маме в пятницу вечером, что я рассталась с Каримом, и мама тяжело вздохнула.
– Надо не просто лежать на боку, – мама жестом спросила, налить ли мне чай. – Надо лежа на боку слегка раскачиваться, тогда желчь гораздо лучше выйдет.
– Мам, мне поговорить надо, – мое терпение подходило к концу, голова пульсировала от боли.
– Сейчас, подожди, – мама продолжила разговор. – Но сначала надо проверить грелку холодной водой, лучше накануне. Да ты что электрическая! Только резиновая, сходи и купи, или хочешь, я тебе свою дам.
Она болтала еще добрых полчаса – я тем временем сходила в душ и переодела пропотевшую за два дня сна одежду.
– Мама, – я взяла ее за плечи, не зная, что сказать.
Она так и не положила трубку, и я вернулась в свою комнату.
На следующий день они с Ермеком ушли на работу, а я слонялась по квартире. Я вытащила из раковины немытую вилку, обтерла ее о край толстовки и запустила в макароны. В холодильнике я нашла три белесые конфеты, последнюю пол-литровую банку смородины и засохшую гречку со следами мяса. Я посмотрела все выпуски «Что? Где? Когда?», все новые обучающие видео по макияжу, и от безысходности поставила передачу Паолы Волковой.[39]
«Какую-то абсолютную пустынность улицы, – Паола задыхалась, – ночь, официант, какие-то редкие посетители, какая-то немота, необщение. Кафе — место общения, а это необщение, это пустое кафе».[40]
Позвонила Бахти, я сбросила.
«Он пишет небо как близость Млечного Пути».
Трубку возьми, – написала Бахти.
Я подумала, что больше никогда не смогу разговаривать. Я сняла одежду, выключила свет и забралась под одеяло. Нос забился соплями, хлебные крошки кололи спину.
Это серьезно, – написала Бахти.
Мама вернулась вечером, Ермека еще не было. Я пришла к ней на кухню, но остановилась у порога, ожидая, что она посмотрит на меня и спросит, как мои дела.
– Помоги мне, – я стояла у двери, надеясь, что она подойдет и обнимет меня. – Пожалуйста, помоги мне.
– Будет тебе уроком, – отмахнулась мама.
– Не деньгами, – я помотала головой, – не квартирой. Но скажи мне, что все будет хорошо, скажи, что я не виновата.
– Я не знаю, чего ты от меня добиваешься, – сказала мама после молчания, в котором, мне казалось, она все же пыталась выдавить из себя что-то хорошее.
И я вышла, и стоило мне отвернуться, как голова у меня стала горячей, и из меня хлынули горячие слезы, и я спускалась по подъезду, задыхаясь от плача. Я ничего не видела перед собой, меня трясло, и я все плакала и не знала, как остановиться.
Назавтра я должна была съездить к бухгалтеру. Их компания снимала офис на верхнем этаже огромного бизнес-центра, я приезжала к ним раз в месяц. Я ждала ее часа три наверное, потому что она сдавала отчеты в последний момент, и к ней каждую четверть часа прибегали паникующие клиенты, и она их успокаивала и быстро делала какие-то бумаги, а я ждала. Я выплыла из прострации, едва проснулась сегодня утром, чтобы почувствовать одну сплошную злость. Она разливалась во мне целый день, и ни разу за эти часы ей не предоставилась возможность проявиться. Я хотела расхерачить переговорку, в которой ждала, ко всем чертям, но, совершенно не шаря в бумагах, я зависела от бухгалтерских услуг и не позволила себе даже раздраженного щелканья ручкой, и подавляемый гнев, вначале сидевший только в животе, теперь доходил до кончиков пальцев, раздувая их, как долгий полет гипертонику, до болезненной чувствительности. Я осталась последней, мы разобрались с моими цифрами, и уже вышли вместе к лифтам, но я захотела в туалет, и мы попрощались на этаже. В отсутствии свидетелей уже можно было что-нибудь порвать, разораться, сломать, но мне этого больше не хотелось – я больше не могла выпустить из себя злость, она впиталась во все мои ткани и сочленения, в само мясо, как впитывается в светлый ковролин раз пролитый жир. Я уже не могла отделить от себя ненависть или обнаружить ее в себе, я сама обратилась в ненависть, беспредметную и тупую. Мне его предательство было горше любого другого не потому, что нас объединяла близость, а потому, что он знал, как я устроена, он знал, как я отреагирую.
За окнами давно стемнело, и лифт в пустом здании, обычно курсирующий между средними этажами, столовкой и первым, быстро поднялся на двадцать четвертый, где я ждала его. Внутри, возле кнопок, стоял рабочий, в рабочем комбинезоне и с каким-то длинным тросом, кольцами повешенном на шею. Я натянула капюшон парки поглубже, кивнула дядьке и вошла. Мужик стоял на шаг впереди меня, лысина складками переходила в загривок. Чуть потная голова, уши покрыты темным пушком. Полный, уставший дядька. Порой я заговаривала со случайными соседями, а чаще они заговаривали со мной, но теперь я молчала и смотрела на мужика, почти не моргая, злыми красными глазами. Если я тихо шагну к нему еще ближе, тот не заметит. Я выше его на голову, у меня выгоднее позиция – я придержу его левой рукой, а правой резко потяну кольцо троса на себя, пока мужик, посопротивлявшись пару этажей, не обмякнет от удушья. Я выйду на одном из средних этажей и спущусь на улицу по лестнице, отправив мертвого на последний, двадцать восьмой, надо только нажать кнопку перед выходом. Мне нестерпимо захотелось убить его – так подмывает выкрикнуть правильный ответ, пока отвечающая тупица мается, и близко не подбираясь к очевидной версии.
Мои руки в перчатках, и камера увидит меня со спины, в капюшоне, да и работает ли она в здании, в котором ничего и никогда не работает? Я не зарегистрировалась на входе, мне давно, без записи, дали одну из карточек для входа, которая осталась от кого-то из уволившихся сотрудников и все еще не была возвращена службе безопасности. Меня могут и не найти. Быстро они меня не найдут, а долго искать не станут, и у семьи рабочего не найдется ни денег, ни уверенности, чтобы заставить продолжать расследование. И когда меня накроет страх быть пойманной и вина, я, по крайней мере, отвлекусь от другого сожаления. Мне никогда не вытравить горечь от предательства и потери Карима, но у горечи при этом удачном раскладе, появится достойный конкурент, – раскаяние и ужас от содеянного, и может, мне будут сниться кошмары, а не Карим. Как только я вернулась к ненадолго покинутой мной мысли о нем, меня накрыло полным, беспросветным разочарованием. Мне еще чудилось, что я успею испугать мужика и сделать ему больно, но я уже понимала, что упустила и время, и нужное состояние. Мы уже проехали шестой этаж – поздно решаться. Я вышла в холл, он спускался на парковку. Приятное, ужасное разнообразие бесславно прошло. Больше мне не хотелось убивать: мне снова хотелось исчезнуть.
Ткань была такой тонкой и гладкой, что мне пришлось положить на стол бумагу, чтобы она не сползала при кройке. Только я выдохнула и начала резать, как в дверь настойчиво позвонили. Это была Анеля, в очередной нелепой рубашке с крошечными манжетами и бесформенным воротником, в джинсах, больше похожих на лосины, с некрасивой сумкой – все было новым, Анеля скупала одежду в огромном количестве каждую неделю, но вся она или была дешевой, или выглядела дешево.
– У нас форс-мажор, – она засунула большие пальцы в карманы джинсов. – Бахти, – важно добавила Анеля.
Она замолкла, рассчитывая, что я буду вытягивать из нее по фразе.
– Рассказывай сразу все, – я вернулась к выкройке.
– Ситуация такая: Бахти залетела от Баке, и сегодня она едет к врачу. Ануар сегодня с родителями, она думает, успеет восстановиться. Она долго не могла понять, потому что она не могла поверить, что это вообще возможно, и так можно было бы лекарством обойтись, но кажется, там что-то более сложное – или будет лекарство, я не совсем поняла, она же плакала.
Внезапно Бахти показалась мне чужим, далеким от меня человеком. И все вопросы, которые возникали в голове, приходили сразу с ответами, так что мне нечего было сказать Анеле. Получается, что Бахти все же может иметь детей – это хорошая новость, только узнала она о ней не так, как следовало бы. Получается, что, не боясь залететь, она спала с Баке просто так – об этом мне даже думать не хотелось.
– Едем? – спросила Анеля. – Ей нужна наша поддержка, – Анеля поправила на плече свою дурацкую сумку из кошмарного нефтепродукта.
– А если я ее не поддерживаю?
– Что?
– Если я не поддерживаю ни ее поступки, ни их последствия?
Анеля впала в ступор. Она думала, сейчас мы как Кэрри с Шарлоттой поедем к Миранде, а потом будем все вместе кушать мороженое, как когда они навещали Саманту в больнице?[41]
– Я бы поехала, – соврала я, чтобы ей было, что передать Бахти, – но через час ко мне придет клиентка на примерку.
Анеле пришло сообщение.
– Блин, – она убрала волосы с лица, не убирая это свое озадаченное выражение, – мне надо ехать домой, помочь Секеше с уроками на завтра.
Анеля смотрела на меня вопросительно.
– А ты не успеешь… – спросила она.
– Не успею.
Анеля, все еще в шоке от моей жестокости, минуту постояла, не решаясь переспросить еще раз, поняла, что я не шучу, и ушла.
На следующее утро она написала мне, что Баке снял Бахти номер в «Интерконте», на случай, если ей будет плохо, потому что маме Бахти ничего не рассказала. Триста тридцать второй, на третьем этаже направо. Вчера Анеля помогала Секеше до ночи, а сегодня примчалась к Бахти, как только смогла. Бахти чувствует себя нормально, но вчера ей было нехорошо, и сегодня она очень подавлена.
Наверное, когда я решила ее проведать, я надеялась, что мне всегда будет, за что ее любить.
Я приехала к ней до работы. Ярко светило солнце, но Бахти закрыла шторы, и в номере было подавляюще темно.
Бахти выглядела серой, как заношенная майка.
– Лучше бы я реально не могла иметь детей, – она забралась в скомканную постель.
– Нельзя было сказать Ануару, что это его ребенок?
– Ты Баке видела? – мне показалось, что Бахти сейчас выдернет бра из стенки и запульнет в Анелю.
– Разве по младенцу потом было бы видно, – пробормотала Анеля.
– У Булы все дети похожи на проросший картофель.
– Но ведь это вредно…
– Анеля, заткнись, – с россыпью мелких желтых прыщиков на подбородке Бахти выглядела так жалко, что Анеля даже не обиделась. – От Ануара я не могла залететь, понятно?
Бахти со мной толком не поздоровалась, но я не стала обращать на это внимание. Я не знала, как сформулировать свой вопрос так, чтобы не звучать по-менторски – видимо, этого тона никак было не избежать, но я постаралась прозвучать насколько возможно мило и понимающе:
– И что ты теперь думаешь?
Бахти посмотрела на меня с ненавистью.
– Ты у меня еще спрашиваешь? Ты не позвонила, не приехала, еще бы через месяц написала. Хочешь знать, что я теперь думаю? Я была там одна, меня никто не ждал, никто не отвез, и знаешь, что я поняла? Я сильный человек, я даже не заплакала, сама взяла такси, а ты – подруга называется – приехала на следующий день, когда я справилась сама и помощь мне уже и не нужна.
Я услышала, как спокойно, как у диктора новостей, прозвучал мой голос:
– А почему тебя не забрал Ануар?
До Бахти не сразу дошел весь издевательский смысл моих слов. Но в следующее мгновение, когда она поняла, она прошептала мне какая же ты дрянь и скрылась в туалете.
Как рассказала потом Анеля, она вышла оттуда спустя час, опухшая и икающая, и выгнала Анелю из номера.
Глава 24
Когда-то в детстве Анеля занималась народными танцами, и до сих пор все гастроли балетных артистов она воспринимала очень лично, будто это приехали ее коллеги, с которыми она обязательно должна поздороваться, а иначе неудобно. На фасаде Оперного висела огромная афиша – атмосферный черно-белый снимок, на котором труппа зависла в прыжке над землей, в пальто и шляпах, и их прыжок отражался в реке на переднем плане фотографии. Эти же афиши висели по всему городу, и Анеля ужасно хотела пойти, но не могла придумать, с кем – они с Бахти то и дело ссорились, а ее мама, как сказала Анеля, слишком плохо чувствовала себя по вечерам, чтобы идти в театр. У меня на театр не было денег, я сообщила Анеле об этом прямым текстом, и на пару дней она от меня отстала, но потом, обнаружив, что идти ей и вправду не с кем, снова взялась за меня.
– Я могу тебе занять, – сказала Анеля.
После того, как я один раз переночевала у нее дома, а ее мама трубила по всем углам, что они меня приютили, я зареклась принимать от Анели какую бы то ни было помощь. Это невыносимо, что все мы в итоге становимся похожи на своих родителей. Зачем мы родились, если не можем предложить миру хотя бы немного больше? На родителей не похожи только дети выдающихся людей.
– Это очень благородно, – я едва ли смогла скрыть сарказм, – но я не смогу вернуть тебе долг в обозримом будущем.
– Ты можешь вернуть позже, это не к спеху, – настаивала Анеля.
Я покачала головой.
Прошло еще дня три, Анеля, наверное, спросила уже всех своих знакомых, не хотят ли они – никто не соблазнился, и тогда она приехала ко мне в ателье, я проводила в нем последние дни. Дышать перед смертью не получалось, я даже шить не могла – просто сидела здесь с утра и до ночи, спала на неудобном бархатном диване, перебирала ткани и фурнитуру, фотографировала разные углы на телефон и не могла поверить, что я действительно всего этого лишаюсь.
Анеля положила передо мной на стол «Рафаэлло» – я не сразу поняла, что это намек на балетную рекламу из девяностых – и билет, довольная, как Санта-Клаус.
– Я купила нам билеты! – радостно сказала Анеля. – Дешевых уже не осталось, так что будем сидеть в первых рядах партера. Конечно, это неправильно – слышать стук пуант, зато мы сможем хорошо разглядеть костюмы.
– Это очень щедрый подарок, Анеля, – я не почувствовала ни радости, ни благодарности.
– Да ну брось, – Анеля чмокнула меня в щеку. – Представь, как будет классно.
Выступление было назначено на вечер пятницы, и в час пик к театру с трудом подбирались машины. Мы пришли пешком, заранее – мы договорились встретиться на месте, хотя раньше она бы зашла за мной, или я – за ней. Я издалека увидела, как Анеля машет мне с крыльца. За последние месяцы она располнела, и ей это не шло. Конечно, она не стала толстой, но у нее заплыла талия, ноги стали бесформенными, одинаковой ширины что в коленях, что над и под ними. Ни бюста, ни бедер у нее при этом не появилось. Она надела платье с открытыми плечами, накрутила волосы и встала на очень высокие каблуки – вся ее беззащитность, вся юность куда-то пропали.
– Шикарно выглядишь, – сказала мне Анеля, я ответила, что она тоже.
Мы ждали начала на улице, чтобы не сидеть слишком долго.
– Что вчера было, – важно сказала Анеля. – У Саши сейчас, конечно, непростой период.
Я изобразила заинтересованность, и Анеля продолжила:
– Короче, вчера мы с ним договорились увидеться. Он мне сам написал, я в принципе и не планировала, сижу занимаюсь своими делами, он такой типа что делаешь, встретимся через час? Я соответственно согласилась, а я решила вчера – все, Анеля, сегодня тебе надо отдохнуть. Мы с мамой с утра как раз съездили в салон, я подправила брови и сделала маникюр, и когда Саша позвонил, мне оставалось только голову помыть и одеться. Проходит час, потом еще минут пятнадцать – я думаю, ну нормально, я собралась и то быстрее него. Я ему пишу, выходить ли мне, видно, что он прочитал, и при этом не отвечает. Я звоню, он два раза до упора не берет, на третий вообще сбрасывает. Потом наконец мне приходит сообщение, я кидаю телефон в сумку и выхожу. Я ему думала сказать, что для встречи с подругой необязательно клеить ресницы, выхожу, перед домом никого нет. Я открываю сообщение – а это вообще не Юн, это какая-то идиотская спам-рассылка, дарим семь с половиной тысяч на технику, если купите за триста семь. Если честно, я уже начала нервничать, потому что думаю, мало ли что, он за рулем или вообще как, позвонила ему еще раз. В общем, представь, – Анеля сделала паузу для значительности, – он наконец отвечает и говорит: «Слушаю. Говорите». Я в шоке вообще, я разозлилась и наехала на него, что я его жду уже сорок минут, и он мне такой: «Я ужинаю со своей девушкой». Я ему – «Мы договаривались увидеться, если что». Он: «Я занят, и не смей на меня орать». Я была просто в шоке, я ему пишу, типа, спасибо тебе большое за приглашение. Знаешь, мне в тот момент просто убить его хотелось, я была уверена, что вообще с ним больше общаться не буду после такого. Я вот как раз тогда позвонила тебе, ты сказала, что занята, потом позвонила Кариму, он оказывается с Ануаркой где-то был, но я не хотела заходить обратно домой. В итоге я поужинала с Бахти и Баке – я тебе говорила, что мы с ней помирились? Я потом расскажу. Она мне посоветовала послать Сашу на три буквы – хорошо, что я ее не послушала. Короче, я довольно скоро пришла домой, посмотрела с Ажекой серию турецкого сериала – такая бредятина, но затягивает, и у меня вообще не было настроения, я собиралась лечь, уже, считай, легла, и тут мне пришло сообщение от Саши. Сейчас я покажу. Читай сразу с ответом.
Анеля протянула мне телефон.
Саша Юн: Анеля, прости меня. Ты не заслужила этого, у меня просто такая ерунда в жизни творится, и я не выдерживаю, срываюсь на самых близких.
Анеля: Саш, да о чем ты говоришь, я не злюсь, просто ты пойми, что я за тебя переживаю, и я не хочу, чтобы ты загонял себя в угол. Ты мне очень дорог и ты мой самый лучший друг, я просто хочу, чтобы ты не считал, будто я тебя не понимаю или что я как все хочу вытягивать из тебя энергию сейчас, когда тебе и так плохо, но тебе будет гораздо легче, если ты не будешь все носить в себе, и мы вместе будем что-то пытаться решать. Знай, что я тебя очень люблю, ты меня сегодня сильно испугал, я боялась, с тобой что-то случилось, поэтому тоже была на нервах, но я знаю, ты поймешь и не будешь обижаться. Мы же с тобой оба включенные:)
– Американские горки, а не отношения, – сказала Анеля. – Я говорю, мы с Юном…
– Господи, Анеля, – я перебила ее на полуслове. – Перестань на него вешаться. Какие отношения, он же просто уже не знает, как тебя отшить.
Анеля замолкла, мы зашли внутрь и заняли свои места.
Зал постепенно наполнялся людьми. Я повернула голову направо – и чуть было не поздоровалась: через два места от меня сидел Баке, значительно похорошевший на воле, в иссиня–черном пиджаке и белой рубашке, со второй, очевидно, женой, привлекательной женщиной лет сорока, и двумя сыновьями-школьниками, они сидели как раз возле меня. Прозвенел третий звонок, свет погас, и сцена оказалась в распоряжении более чем странной труппы танцоров. Мне показалось, что это розыгрыш: музыка играла та, что указали в программке – «Весна священная» Стравинского, но танцоры, тяжелые, с совсем не танцевальными фигурами, в коричневых вельветовых брюках, а потом без них – в нижнем белье в крапинку – двигались самым бессмысленным и отталкивающим образом из всех возможных, и не верилось, что это знаменитая труппа и знаменитый постановщик. Мне было скучно и стыдно за происходящее на сцене, и я то и дело оглядывалась на детей Баке – они сидели прямо, смотрели внимательно и даже не ерзали.
Баке так убедительно делал вид, что не знает нас с Анелей и не замечает, что можно было подумать, будто это его брат-близнец, и вправду нас не знающий. Но удивительно было то, что Баке держал себя, будто это его основные дети.
Объявили антракт, Анеля посмотрела на меня вопросительно.
– Автор – мудак, – ответила я.
Младший сын Баке посмотрел на меня с неодобрением.
Мы решили размять ноги, Анеля делала независимый вид – сама пошла в туалет, потом звонила кому-то, отойдя от меня на другую сторону холла. Я представила себе следующие полтора часа: Анеля с недовольным выражением лица, эти кошмарные люди на сцене – в следующем акте они, не Дай Боже, снимут с себя еще что-нибудь. Я подошла к Анеле, дождалась пока она, не торопясь, завершит разговор, и попрощалась.
– Анель, прости, – я нахмурилась, – у меня так болит голова.
Анеля фыркнула.
– Я уже даже не обращаю внимание на головную боль, она у меня постоянно.
– Ты останешься?
– Это непростой и новаторский взгляд на Стравинского, – сказала Анеля голосом своей мамы. – Я думаю, не каждый день в Алмате можно такое увидеть. Так что устала – не устала, я посмотрю, к чему они в итоге приведут эту историю.
Я кивнула, открыла дверь Оперного и вышла в ночь. Я почувствовала себя такой свободной, будто не остаток вечера лежал передо мной, а лучшая часть моей жизни. Вечер был синим и блестящим, фонтаны взмывали и падали, и теплый летний ветер сообщал чистое, новое счастье.
Я думаю иногда: не оставь я Анелю одну, не скажи я так резко про Юна, совершила бы она все то же самое? Была бы я, все так же, виновата?
Глава 25
Анеля обещала рассказать мне, как они с Бахти помирились. Если бы я знала тогда, как они поссорились, мне кажется, я бы могла уберечь их. Я не пытаюсь брать на себя много, но ведь это были Бахти и Анеля – такие понятные мне, так внимавшие мне.
Все потом смешалось, и я не скажу наверняка, в какой последовательности я узнала от Бахти части истории, но теперь я могу воспроизвести их хронологически верно. Мне не приходится сомневаться, что Бахти пересказала все в точности, не переделывая, не выставляя себя в более привлекательном свете: когда Бахти врала, она врала по-крупному, не в мелочах. Я не хочу передавать ее рассказ скомканно, в двух словах – я передам его во всех подробностях, так, как если бы я была там и слышала их, потому что я все думаю об их глупой ссоре и еще худшем примирении, и мне кажется, будто я была там и слышала их.
Это началось тогда же, когда Анеля искала компаньонку в театр. Баке дал Бахти денег – меньше, чем она рассчитывала, и, чтобы почувствовать от них хоть какую-то радость, она их спустила. Она пошла в дорогой салон и попросила выкрасить ее в огненно-рыжий цвет, действительно рыжий, как у Эммы Стоун.[42] Парикмахер отказался: Бахти с рыжими волосами будет выглядеть дешево, как если б она красилась морковной «Палетт». Он предложил ей ред вельвет – темный красно-каштановый, уходящий в свекольный.
– Ага, – сказала Анеля, увидев Бахти и услышав теоретическую базу. – Свеколка сильно лучше морковки?
– Я ему отвалила шестьдесят штук, – Бахти с отвращением разглядывала себя во фронтальной камере. – А выгляжу, как шмара, которая закрашивает мышиный цвет баклажановым.
– Нет-нет, – Анеля обошла Бахти кругом. – Это не баклажан, это свеколка.
Мимоходом Анеля нечаянно зацепила волосок Бахти заклепкой на сумке и дернула.
Бахти взбесилась.
– Не ори на меня, – Анеля безуспешно пыталась выпутать оторванный от головы Бахти волос из металлической отделки сумки.
– А то что? – Бахти раздраженно смотрела на покатое лицо Анели. – У тебя рак ушей, скоро там пропадет кровоснабжение, и они отомрут? Пока я в салоне была, ты ставила капельницы в уши, а капсулу с лекарством тебе привезли из Гамбурга на военном истребителе?
Анеля презрительно бросила длинный баклажановый волос Бахти, но он приклеился к ее белым брюкам.
– Если ты так хочешь знать, – она смотрела на Бахти сверху вниз, – у меня болит голова не переставая, и мама подозревает – это аневризма, и я должна пойти на МРТ, но мне, блин, страшно. Мне страшно, с кем останется Секеша через несколько лет.
Бахти помолчала.
– Ты права, – пристыдилась она. – Аневризма – это ужасно, она может лопнуть в любую секунду. Аневризма куда эстетичнее других болезней, и до последнего никак не проявляется, и голова болит, только когда упомянутой голове не достается внимания, и вся семья болеет по той же веской причине.
Оставшиеся тридцать тысяч Бахти сунула маме. Она посмотрела семь серий «Друзей» и вымыла голову лошадиным шампунем с дегтем в надежде, что тот смоет часть краски, но краска честно отрабатывала свои деньги.
Мама вернулась из магазина с жидким кордицепсом – и если б хоть на вечер у нее поднялось настроение от этого сраного, бесполезного БАДа. У Бахти бывало три вида болезней: простуда, понос и герпес, и ни одну из них кордицепс не мог вылечить. Может, он и не был лекарством: никто ведь не умеет читать иероглифы. От кордицепса у Бахти только слегка чесалось нёбо. «Ушла из дома с тридцатью тысячами, – пожаловалась ее мама. – А вернулась, в кармане – двадцать тенге. Даже на автобус не хватило, пришлось пешком пять остановок телепаться».
Бахти поймала отражение своих волос в серванте и ничего не сказала матери о кордицепсе. Она собралась, и за ней заехал водитель Баке. Они поужинали – вернее, Баке только пригубил виски и раскурил сигару, а Бахти, голодная и расстроенная, съела семгу со шпинатом, тыквенное тирамису и запила это лимонадом. Четверть часа спустя, когда Баке лег на нее сверху, ей показалось, она умрет в этом номере от заворота кишок. Минут через десять Баке сполз, включил телевизор и уснул. Во сне он похрапывал и что-то такое делал зубами, будто они все разом выпали и перекатывались туда-сюда.
Бахти мылась, пока одна половина тела не стала малиновой. Всю ночь она сидела на балконе с зажженной лампой, и читала, постоянно прерываясь на Пинтерест[43], размышления Стивенса[44] о «великом дворецком».
Утро было свежим, ветер обдувал лицо, и она на мгновение почувствовала себя чистой, как после детской ванны в воскресенье.
– В молодости я как ты, – Баке вышел на балкон и почесал Бахти за ушком, – никогда не спал.
Баке выпил кофе и быстро, безо всякого интереса, трахнул ее – только потому, она почти не сомневалась, что заметно было: она не хочет.
Бахти задремала уже дома, и снилась ей все та же дрянь: Таир красит ее волосы кордицепсом, в длинной коробке, вместо жидкого БАДа в стеклянной таре лежат зажженные, искусственно пахнущие вишней сигары Баке.
Бахти позвонила Анеле, когда Анеля перебирала мужские ремни.
– Как дела? – виновато спросила Бахти.
– Все хорошо, – Анелин голос прозвучал нетвердо, будто это она звонила извиняться.
– Ты занята?
– Мы выбираем Саше гардероб, – с гордостью ответила Анеля, как будто работать бесплатным байером было почетно.
– Прикольно. Слушай, я тогда психанула, – зачастила Бахти. – Ты извини меня, пожалуйста, Анелька, реально, ну ты знаешь. Я погнала.
– Все в принципе нормально, – сказала Анеля увереннее. – Я же знаю, что ты так не думаешь.
– Вечером заеду за тобой? – обрадовалась Бахти.
– Я думаю, мы с Сашкой проголодаемся и пойдем куда-нибудь посидим. Я тут с двенадцати дня впахиваю за стилиста.
– Когда освободишься, напиши. Хотя бы покурим, – быстро успокоилась, что она прощена, Бахти.
– Давай, целую, – уже примирительно и мило ответила Анеля.
Понимаете, Бахти не умела просить прощения. Дело было не в словах, которые она произносила, – только садист будет требовать извинений в определенной, детальной, унизительной форме, но Бахти так просила прощения, будто бы это дело решенное. Будто, если она приносила извинения, ее обязаны были извинить, будто ее извинения не могли не принять. Она не просила прощения, она требовала его, потому что она уже успевала сама себя простить. Анеля, должно быть по привычке, сказала Бахти, что все нормально, но у нее оставался осадок – осадок, которого не заметила Бахти, осадок, который я взметнула на балете своими словами о Юне.
У Бахти была короткая, ненадежная память, но идиотский цвет волос каждый день служил ей напоминанием. Спать с Баке, чтобы выкрасить волосы и купить кордицепс. И когда она поняла, что ее настоящее хуже ее страхов, она решилась. Она решила бросить Баке, бросить его легко и быстро, как она бросила первого мужа, когда поняла, что он безнадежен, она хотела сделать это сразу же, но Баке был занят, он мог увидеться только следующим вечером, после балета. Бахти нервничала. Когда-то давно ребята советовали ей комедию, милую комедию из девяностых с Жаном Рено и Жераром Депардье, и чтобы унять волнение, Бахти поставила ее.
К несчастью, фильм начинался с измены любовницы богатого мужчины с Рено: с короткой, никому из нас не запомнившейся сцены, в которой убитую любовницу, в пакете, закапывают темной ночью в лесу.
Что она вообще знала о Баке? Что он родился в глухом ауле, где трескается от сухости земля, что он окончил скромный аграрный институт, что через несколько лет он стал так богат, что мог спускать лишнее в казино? Когда Бахти принимала от него деньги, пути, которыми он получил их, были ей не важны.
И весь вечер она стирала свои вещи, чтобы если – если вдруг, не оставить после себя грязных. Те, что не успела постирать, она выкинула. Она купила маме творожные кольца и «Наполеон». За ней заехал Эрик, водитель Баке, и пока Бахти приближалась к последней встрече с ним, она поняла, что никто из ее окружения не знает даже его имени. Ни имени, ни года рождения, ни одного контакта. Мы с ней не разговаривали, и она написала Анеле. Она отправила ей короткое сообщение.
Если со мной что-то случится. Булат Омарович Сабитов. 19.03.1965. Номер машины – А213 НН.[45]
Однако Баке не разозлился. Он сказал, что Ануар слишком маленький и несерьезный, что он скоро разлюбит Бахти и бросит ее, и если Бахти дождется этого момента, назад Баке ее уже не примет. Он сказал, что не заслужил такого отношения. Он сказал Бахти, что даст ей времени подумать до понедельника.
И после вежливого разговора, в котором Баке ни разу даже не повысил голос, Бахти не стала препираться и согласилась, чтобы Эрик отвез ее до дома. Она хотела пойти пешком, чтобы почувствовать долгожданную свободу, но ей было неловко. Одна последняя поездка – это не страшно.
Эрик высадил ее у самого дома. У подъезда стоял Ануар, он смотрел на номера медленно отъезжавшей машины.
В отличие от Боты, Анеля хорошо знала: один звонок Ануару о Баке – и все, габелла.
Глава 26
Я встретила Ануара в начале осени, я покупала продукты, а он сажал Гульжу в такси. Небо было синим, и птицы пели, как будто никто из нас не жил в густом коричневом смоге.
– Кора! – Ануар окликнул меня, захлопнув за Гульжей дверцу.
Он посмотрел на меня виновато, и я посмотрела на него виновато.
– Вы теперь вместе? – спросила я без надобности.
– Пока смерть не разлучит нас, – ответил Ануар, криво улыбнувшись. – Она ждет девочку, – добавил он после короткого колебания.
– Как же ты, – я опешила и не договорила.
– Это глупо, Кора, это так издевательски глупо, – он забрал у меня пакеты, и мы пошли вниз, в направлении моего ателье. Я все еще не закрыла его, оставалась пара недель.
Он молчал, не зная, как рассказать свою стыдную историю, потом, может, вспомнил, что мы рассказывали друг другу подобные истории, потому что он стал говорить просто, не подбирая обтекаемых выражений.
– Я не хотел ее видеть, я был жутко уставший, она приехала ко мне среди ночи без приглашения, ревела, что любит меня и всегда меня любила. Я уснул на ней – короче, ладно, я уснул в ней. И когда утром я вышел и снял презерватив – наверное, давно поздно было.
– Ты не обязан на ней жениться, – мне было плевать на Гульжу, – ты не обязан портить себе всю жизнь только потому, что девятнадцатилетняя стерва, которая берет все, что ей приглянется, вынуждает тебя.
Кажется, это был новый для Ануара взгляд – его шаг стал бодрее. На полпути между торговым центром и ателье находилась школа, там в свое время учились Юн с Каримом, и там теперь учился сын Айи. Было около двух часов дня, школьники уже выбежали на крыльцо и играли, их матери стояли поодаль, и среди них Айя в расписной джинсовой куртке и таких же штанах. Из всей нашей бывшей компании, по иронии, только с ней мы поддерживали связь – она то заказывала что-то, то просто писала или заглядывала.
Нескладный сын Айи играл с красивой девочкой – ее юбка сзади смялась, укоротив и без того малую длину, обнажая сильные балетные ноги.
– Никогда бы не подумала, что мой ребенок будет дружить с дочерью Саши, – сказала Айя, глядя на детей.
– С кем? – резко спросил Ануар, теперь внимательно посмотрев на девочку.
– А, ты не видел Сашину дочь? Вон она, Камила, с моим играет. Ну, в принципе неудивительно, что ты ее не знаешь, они же с Сашей не общались никогда. Да и сейчас не общаются, я не заставляю Сашу сюда приходить, он и не видел ее. Честно, я бы на ее матери тоже не женилась, – Айя кивнула в сторону бесформенной девушки, очевидно, матери Камилы. – На чем там жениться?
Ануар, ошарашенный, переводил взгляд с матери на дочь – наверное, первая почувствовала на себе его взгляд, потому что теперь и она заметила нас и кивнула Айе, Айя доброжелательно помахала в ответ.
– Надо подойти, неудобно, – сказала она, и мы послушно пошли к матери девочки. – Эля, познакомься, – Айя представила нас, – это друзья Юна и мои друзья, конечно.
Эля подозвала к себе дочь, и та нехотя повиновалась. Наверное, она не набегалась, и теперь не могла стоять на месте спокойно – приподнималась на носочки, как у станка – мгновение вверх, с сопротивлением вниз. До чего же странно: Эля, скучная, как карагач, невнятный Юн – родители самой красивой девочки на свете.
– Мам, я пойду? – Камиле наскучило топтаться на месте.
– Дорогу без меня не переходи. Час пик, – оправдалась перед нами Эля.
Юну обязательно надо увидеть свою ошеломительную дочь: к комплексу непорядочности добавится гигантское, неистребимое сожаление.
– Я давно не видел Юна, – смущенный Ануар не знал, как еще поддержать разговор.
– Чтоб он сдох, – беззлобно ответила Эля.
Айя рассмеялась, мы с Ануаром попрощались с ними, и пошли дальше.
– Ты знала? – спросил Ануар, когда мы отошли на приличное расстояние, чтобы они не услышали нас.
– Не так давно, – я вспомнила обстоятельства, при которых Карим рассказал мне об этом. – Может, с зимы.
– Ты не поэтому всегда плохо относилась к Юну?
– Он мне просто не нравился. Без причины, причину я потом нашла.
– Я не понимаю, – Ануар обернулся посмотреть на удаляющуюся фигурку Камилы, – как у него вообще может быть такая взрослая дочь?
– Ну, предположим, она появилась у него в старших классах школы.
– Предположим, – Ануар глянул на меня серьезно, чтобы я не тянула. – Что еще можно предположить?
– Мне рассказал Карим, они же учились вместе. Они были школьниками, планировали с Эльвирой романтический вечер, Юн забыл презерватив в других джинсах. Родители Эли запретили ей губить здоровье, а мама Юна пообещала ему машину, если он откажется от идеи жениться – ей казалось, виновата Эля. Она не хотела, чтобы все возможности сына были перекрыты с самого начала из-за молодой семьи.
– Он променял свою дочь на машину? – Ануар остановился как вкопанный.
– Это очень хорошая машина, – ответила я с сарказмом. – Она до сих пор на ходу, уже двенадцать лет.
Мы подошли к ателье, Ануар протянул мне пакеты.
– Я никогда не буду таким, – сказал Ануар скорее себе, чем мне.
Они разминулись с Бахти всего на несколько минут: Бахти пришла почти следом и робко постучала в прозрачную дверь. Она была непривычно одета – строгое платье-футляр, волосы убраны «ракушкой».
– Кора, – со взрослой прической Бахти выглядела еще моложе, будто школьницу в шестидесятые причесали к танцам, – можно мы с тобой поговорим? Мне можно зайти?
В платье до колен ее мальчишеские, с вечными царапинами ноги выглядели нелепо. Я запустила ее внутрь, Бахти чинно села на софу.
– У меня есть сигареты, – я достала пачку из ящика. – И тут уже можно курить.
– Я бросила, – ответила Бахти. – Знаешь, отчего мне тяжелее всего? – она выдохнула. – Оттого, что Ануар считает ее лучше меня.
– По-моему, Ануар уже ничего не считает самостоятельно, – в свете последнего знакомства это не было правдой, но я хотела утешить ее. – За него считают родители и невеста.
– Гульжа хорошенькая, – сказала Бахти.
– Она никакая.
– Да нет, она хорошенькая. Но она – не лучше меня. Не какого-то первого сорта.
Я молчала. Я не хотела быть такой отмороженной, но известие о беременности Гульжи будто отняло у меня и голос, и жесты, все внутреннее тепло.
– Гульжа ждет девочку, – сказала я наконец.
– Уже? – глаза Бахти налились крупными слезами.
– Только поэтому, – объяснила я.
– Да все нормально, – солгала Бахти. – Баке, конечно, был прав: Ануар все равно бы меня бросил. Я сделала правильный выбор, – кивая своим словам, как мантру, произнесла Бахти. – Единственно правильный, и что Баке ни в чем меня не упрекнул и принял – это лишнее доказательство, что он меня любит. Кстати, – Бахти неожиданно рассмеялась, – знаешь, благодаря кому Баке вышел на свободу? Он заплатил маме Анели, она была судьей на его процессе. Она признала его невиновным.
Я сжала ее руку, и Бахти порывисто прильнула ко мне, от нее пахло сладко, как за кулисами танцевального конкурса – лаком для волос.
– Он никогда меня не бросит, – грустно сказала Бахти.
Я сидела за столом до самого вечера и шила лиф, безо всякой надобности. Я хотела пришить к нему вытянутую льдистую бусинку. Она смотрелась бы как капелька детского пота, как вода, стекающая с мокрых волос, как последняя слеза перед улыбкой, но я взвесила ее в руке – тяжелая. Я продела сквозь нее длинную шелковую ниточку и стала раскачивать в руках, глядя, как она ловит розовое прощание заката. Бусина была сделана из интересного материала: совершенно прозрачная, она пропускала сквозь себя свет, и все же не окрашивалась в него. Закат медленно исчезал, и бусинка мне наскучила. Мне следовало встать из-за стола и зажечь верхний свет, сейчас горела только настольная лампа, но я оставалась на месте. Я касалась подушечками пальцев булавок: надавливала слегка, ощущая их острое холодное прикосновение, потом вела безымянным пальцем по длине самой булавки. Я вытаскивала и снова втыкала их. Отказавшись от самой подходящей бусинки, я не потянулась в ящик за остальными. Обычно я бы быстро нашла замену, но теперь я только бессознательно играла с иголками и булавками, проводила острием по внутренней части рук, по коленям, рисовала на коже – почти не больно, так, что оставался только незаметный белый след. Я ни о чем по-настоящему не думала: в голове все звучал и звучал первый куплет одной из песен Ланы Дель Рей, и мне было тоскливо, и я была себе такой чужой, я была себе в тягость. Я понимала теперь культ путешествий – он нужен, чтобы переезжать с места на место, не признаваясь себе в неприкаянности. Они говорят путешествия, но я бы сказала красота. Когда черные буйволы мчатся по покрытой зеленой травой земле, вспенивая коричневую пыль, когда тонкие ноги розовых фламинго омывает блестящая вода, когда моржи мигрируют, и полоска заката закрывается синей тучей, когда горбатые гну прыгают со скалы в воду. Мне казалось тут, будто я оказалась в убогих декорациях, в грошовом картонном городе, и я все пыталась превратиться из стороннего наблюдателя в главного героя, но не могла, потому что мне было скучно, потому что само существование голубых ламбрекенов из искусственного атласа казалось мне дном регресса на планете, где сотни белых гусей летят в бело-синем небе.
В дверь позвонили, я резковато встала и уронила одну из новых коробок с иголками. За стеклянной дверью стоял Ануар. Боже, как я, оказывается, хотела его увидеть!
Он шагнул внутрь и посмотрел на единственное освещенное пятно в помещении, на мой стол, на котором лежал один лиф и много острых предметов, они блестели под лампой.
– У меня есть ножницы, но у меня нет ванны, – сказал он конструкцию наподобие тех, что мы учили в четвертом классе на английском: у меня есть ложка, но у меня нет джема, у меня есть джем, но у меня нет ложки.
Я никогда раньше не желала Ануара.
Я не знаю, шел ли Ануар сюда, отдавая себе отчет в причине, по которой он решил прийти, или его гнало одиночество, и теперь он только считал мое желание, но он приблизился ко мне, обнял меня и больно, изо всех сил сжал мою попу. Он прижал меня к себе, будто пытаясь вдавиться в меня. Мы поцеловались глубоким влажным поцелуем. Другой запах, другой вкус, другая, когда я коснулась его щеки, кожа на ощупь, с другой остроты щетиной и неожиданно нежными – у Ануара было узкое, с небольшими высокими скулами лицо – щеками под ней. Я запустила пальцы в его волосы на голове – и они тоже, по сравнению с волосами Карима, были непривычно мягкими. Он нетерпеливо вытащил мою блузку из брюк, мгновенно, будто она была на липучках, а не на пуговицах, расстегнул ее, стянул с моего плеча лямку лифа и припал к моей груди. У Ануара были небольшие, осторожные губы и маленький язык, лизавший меня, как лижет кисть играющий котенок. Он спустился ниже и расстегнул мои брюки, они упали на пол, и я вышагнула из них. Он стоял передо мной на коленях и гладил мои ноги снизу вверх, от щиколоток к бедрам и снова вниз. Его руки задержались на моих икрах, и он поцеловал меня, сквозь кружево ярко-синего белья, между ног. Я села к нему на пол и мы вдвоем быстро, будто нас кто-то подгонял, сняли с него все: он полулег, и прежде чем сесть на него сверху, я дала себе несколько мгновений внимательно разглядеть его. Бахти была права, Ануар был еще красивее без одежды, чем в ней. Я перекинула через него ногу и постепенно опустилась на него всем весом. Я двигалась ласково несколько минут, пока нам это не надоело, и тогда он перевернул меня на живот, лег сверху, и больше не останавливался. Он драл меня так отчаянно, будто хотел избавиться от всего своего горя, будто хотел вернуть все, что у него отняли.
Я ничего почти не видела и не хотела видеть, я оглушала саму себя: я была в совершенной, абсолютной эйфории, я вышла из тяготящего нас сознания. Я не знаю, задремала ли я, или это рассеялся и распался мой фокус, но я вспомнила, где я, когда Ануар провел булавкой по моей ноге.
– Они разбросаны по всему полу, – сказал он вполголоса.
– Собери, – ответила я своим обычным тоном.
Я приподнялась, прикоснулась губами к его губам и потянулась к одежде.
Когда на следующий день я увидела пропущенный звонок от Ануара, я была почти раздосадована. Я не хотела обсуждать случившееся, я не хотела решать вместе с ним, насколько плох наш поступок, я хотела, чтобы со мной остались вчерашние ощущения, и ничего больше. Но я все же перезвонила. Мне ответила Гульжа – до чего же дурной тон.
– Привет, Кора, – сказала Гульжан, голос ее звучал странно.
– Я хотела поговорить с Ануаром, – ответила я нетерпеливо.
– Это я тебе звонила, – она звучала призрачно. – Ануар сегодня разбился.
Я молчала, в оцепенении, потом я услышала, как она всхлипывает, и вдруг поняла: она останется одна с ребенком Ануара. Все время, пока она будет носить его под сердцем, будет длиться траур, и когда он появится на свет, его встретят соболезнованиями.
Никогда прежде я не сознавала смерть. Смерть чужих шагала мимо: с чужими прощались, и они становились призраками, и не было смерти, были поминки, и снова поминание, спустя правильное количество дней, и снова поминание, через год, и каждый год. С грустным лицом, с пустым сердцем я смотрела на лучший портрет ушедшего, и далекие, отстраненные мысли плыли в голове. Все думалось: как непонятно нас создали.
Теперь сокрушительное, темное горе протянуло ко мне свои ладони, и я сомкнула их своими. Гульжа плакала и проклинала несчастный случай, а я надеялась изо всех сил, что так оно и было: что Ануар умер неожиданно и бессмысленно.
Потому что иначе – иначе это я ткнула его пальцем, когда он стоял спиной к обрыву и смотрел на меня добрым доверчивым взглядом. Я рассказала ему о машине Юна, хотя могла не делать этого, я подчеркнула эту подлость, я заставила Ануара провести единственную возможную параллель. Я не имела права говорить Ануару запоздалую правду, потому что я всегда врала ему. Я сказала ему совершенно не то, что думала в действительности: ведь брошенная Юном Эля была маленькой и наивной, но Гульжа – Гульжа хотела получить себе Ануара любой ценой. Я показала ему, на что он будет обречен: быть сволочью, если не женится, быть несчастливым, если женится. И когда он пришел ко мне вечером, я не затеяла с ним хорошего разговора, который был ему нужен, я переспала с ним, как в последний раз, как будто внушала ему: сейчас все можно, потому что все потеряно, давай праздновать конец твоей юности, ты больше никогда не почувствуешь себя таким живым, как сегодня, ты больше не полюбишь, потому что не сумеешь доверять. Узнай свое последнее веселье беспринципности, впереди, до самого конца, будет долг.
День похорон был золотым и тихим. Ни ветра, ни облаков, только листья, с мягким вздохом, оставляли свои ветви. На вынос опаздывать нельзя, я стояла нервная, ожидая такси, которое наворачивало вокруг моего адреса круги и все никак не подъезжало. Я позвонила и накричала на водителя, ею оказалась женщина средних лет.
– Простите, – я села наконец. – Просто я тороплюсь на похороны.
Она понимающе кивнула и спросила, кто скончался, и я рассказала ей, что Ануару было двадцать пять, что он ехал на мотоцикле и врезался в КАМАЗ.
– Я всегда считала, что мотоциклы опасные, – сказала женщина. – И такой молодой – моим племянникам на два года больше. Упаси Бог, – добавила она, и от ее последних слов во мне всколыхнулась ненависть.
Мы проехали по широкой аллее. С двух сторон от дороги, на равном расстоянии, как куверты на столе, отмеренные дворецким, возвышались парадные тополя, и ни один лист клена у самого входа в дом не ссохся в бронзовое: все они розовели в ласковых теплых лучах.
Бывшие друзья вынуждены были стоять рядом, где им сказали находиться, и никто из них не разговаривал. Никто не разговаривал с Анелей с того дня, как она сообщила Ануару о Баке, даже Юн. Бахти не разговаривала с Каримом с тех пор, как выяснилось, что магазин его. Я подошла, и они поздоровались тихим, нестройным хором.
– У кого-нибудь есть ручка? – спросил Юн. – Мне нужно подписать конверт.
Анеля протянула ему ручку, Юн взял ее быстрым движением, не глядя.
К нам приближался Айдар, а в отдалении подъезжала, на другой машине, Бота. Прошло одиннадцать месяцев с их свадьбы: вчера они развелись.
– Ануар выиграл, – вдруг вспомнила я, и они посмотрели на меня, нахмурившись, как будто я собиралась произнести дурацкую шутку о смерти. – Он выиграл спор.
– Господи, точно, – сказал Юн. – А как же теперь?
– Отдадим родителям, – ответил Карим. – Все ставки у меня. Бахти, тебе вернуть кольцо?
Она помотала головой.
Карим вынул ставки из праздничных конвертов, сложил их в один новый белый, сложил туда же маленькое кольцо Бахти и заклеил его. Он помогал родителям Ануара с организацией – договорился о лучшем месте на кладбище, о скидке в ресторане, возил ранним утром женщин закупать платки, рубашки и сухофрукты.
– Какой замечательный у нашего Ануара был друг, – крупная смуглая женщина коснулась моей руки, потом кивнула Кариму, и они зашли в дом – он был одним из тех, кто понесет тело Ануара, завернутое в ковер.
Наверное, общительная природа Айи не дала ей стоять среди мрачных, молчаливых друзей Юна: она переходила от одной группы людей к другой, находя, о чем поговорить и чем помочь.
Теперь она повела Айдара – он поздоровался с нами и не знал, куда ему деваться – внутрь дома.
– Ты попрощалась? – тихо спросила я у Бахти. Новая порция беззвучных слез залила ее опухшее лицо, и она кивнула. Вчера я позвонила ей, чтобы договориться, поедем ли мы вместе – так она узнала о смерти Ануара, потому что никто ей не сказал. Все ребята думали, что извещает Гульжа, но Гульжа не стала звонить Бахти.
– Мне очень ее жаль, – сказал Юн, глядя в сторону Гульжан. – Ей будет трудно.
– Почему она, – отозвалась Бахти. – Почему не я на ее месте, почему он оставил ребенка ей, а не мне?
Машины все прибывали, и из одной вышел Гастон – он был шапочно знаком с Ануаром, но, как и его отец, он всегда выполнял формальности: формальные поздравления, формальные соболезнования. Смерть Ануара вышибла из меня чувства к Гастону, и я смотрела на него равнодушно, но тут Бахти с Анелей одновременно и больно сжали мои кисти с двух сторон. Я посмотрела сначала на Бахти – в ее глазах, превратившихся в щелочки от слез, теперь возник ужас, но Анеля больнее дернула меня за руку, и я повернулась к ней – я не поняла, какого рода смятение выражало ее лицо. Я отошла с ними обеими на несколько шагов. Они с одинаковой паникой смотрели на меня, то и дело осторожно поворачиваясь на Гастона.
– Там Бейбит, – сглотнув, сказала Бахти. – Я рассказывала тебе о нем, тот парень, который бросил меня в горах.
Онемевшая, я смотрела на них, и Анеля, будто между ними с Бахти ничего не произошло, сказала нам обеим:
– Парень в сером костюме – это Чингис. Мне он представился Чингисом, – добавила она, потому что она слышала, что Бахти назвала его Бейбитом.
– Это мой сводный брат, – мы втроем смотрели на Гастона. – Это Бейбит. Это мой сводный брат.
Я едва дождалась конца похорон – точно таких же, как похороны моего дяди – и, оставив Анелю с Бахти вдвоем, я помчалась к маме.
Я рассказала ей так быстро, как только могла, мама неодобрительно молчала.
– Твои подруги сами виноваты, – сказала она наконец.
– Нет, не сами, – сейчас я ей смогу объяснить, сейчас она поймет, – они ничего не сделали, а и если бы сделали, – какое право он имел бы их наказывать, как это вообще можно себе вообразить?
– Значит, так вели себя, – настаивала мама, – значит, дали повод. С хорошей девушкой никто так обращаться не станет, там не будет причины. Если они твои подруги, это не значит, что они заслужили уважения.
– Даже если бы они сделали что-то действительно плохое, он бы не должен был, он бы, – я начинала кричать, потому что мама не слышала меня. – А если бы он избил меня, – сердце у меня колотилось уже в самом горле, – если бы он меня обманул?
– Не надо из Бейбита делать монстра, – мама одернула меня. – Не придумывай, к тебе он как раз всегда хорошо относился, не то, что ты к нему.
– Но он и есть – монстр, – я ходила за мамой по пятам, пока она прибирала какие-то вещи, – вы воспитали его таким.
– Очень удобно все списать на родителей, – возмутилась мама. – Может, это твои подруги недостаточно воспитаны? Я, признаюсь, не смогла сделать из своей дочери успешного человека, но я хотя бы могу быть спокойной за тебя.
– А они, получается, – во мне все холодело, – не дочери? С ними так можно?
Но мама ни на мгновение не допустила вину Гастона. В ее глазах он не был виноват, и потому он никогда не будет наказан.
Я не смогла ей этого простить. Я оправдываюсь, я, может, всегда теперь буду оправдываться – если не вслух, то внутренне, но я не хочу бояться ее, не хочу лишиться способности радоваться, не хочу стать одной из тех, кто хоть немного счастлив, лишь когда наказывает, а другого счастья им не дано, не хочу, чтобы сегодня был экзамен, и завтра, и послезавтра, и так до конца моих дней. Я не хочу иссушать свое сердце в обмен на ее присутствие, я не хочу становиться черствой и циничной, чтобы казаться со стороны хорошей и великодушной. Не хочу быть вечной жертвой и не хочу становиться ей равным противником, не хочу превзойти ее и победить.
Гастон был лишь частью мира, который вырастил его, он существовал в тех границах милосердия, которые построил ему его отец, которые строили другие отцы и другие матери. В тех, где девочка – пустое место, а мальчику все оправдано. Где девочке нельзя любить, а мальчику любить незачем. Однако его сексуальное воспитание было куда травматичнее моего: если мое основывалось на запрете, то его – на вседозволенности, и разве не был он обречен с самого начала стать чудовищем, если он с самого нежного возраста был отчужден от прекрасного в себе, и ему было отказано в чувствах или в потребности любви, и хотя ему было разрешено грешить, ему было разрешено грешить, а не любить, воплощать себя только низменно, узнавать мир с извращенной, лишенной нежности стороны?
Мы были лишь частью мира, в котором мой снимок был большим преступлением, чем все преступления Баке, вместе взятые. Потому что, осуждая воров-олигархов на расстоянии, они гордятся личным знакомством с одним из них, они говорят о нем с уважением и придыханием. Они смотрят на него и видят большого человека, к которому надо прислушиваться и которому надо уступать, будто руки его, если бы кровь въедалась, не были бы багровыми, и все его имущество не затонуло бы в слезах людей, на которых оно было построено. Они осуждают его не за то, что он подпалил и распродал реликтовый бор китайцам, чтобы те сделали из древних сосен уродливую мебель и перепродали ее нам, не за то, что он помогает шейхам убивать животных из красной книги на экзотических охотах и наживается на варварской необратимости этих убийств, не за то, что он своровал миллионы из казны и вверг тем самым тысячи людей в нищету, и покуда у него искусство жить, у них – искусство выживать, они осуждают и не его вовсе – они осуждают меркантильную девочку, которая согласилась с ним спать.
Баке не боялся нагромождений грехов: он съездил в свой аул, к своей родной иссохшейся земле, и построил там мечеть. Не школу, не больницу, не асфальтированную дорогу, которая связывала бы эту жопу мира с железнодорожной станцией – мечеть. Это место забыто Богом, и мечеть не напомнит Ему о его существовании.
Бахти считала, что не так уж сильно мы отличаемся, что я не лучше ее, и иногда я думаю – она права. Иногда я думаю, что в нас обеих есть убогое желание топить людей, попавших в наше поле, в той холодной воде, из которой нам самим удалось выплыть, и смотреть, получится ли это у них. Хорошо контролируя многие другие свои качества, ни я, ни она не способны контролировать свое жестокое любопытство, и если Бахти можно оправдать, потому что она не склонна к самоанализу и вообще ничего не помнит, то я, дальней кромкой своего сознания, замечала, что я делаю. Желание разрушать не было моим врожденным, не появилось оно у меня и в первые два десятка лет жизни. Я противилась этому в маме, и ничего не казалось мне хуже, чем бить, потому что тебя били, но я не заметила, как это проросло во мне, как стремясь к самым благополучным и счастливым, со здоровой, незамороченной психикой людям, я подспудно желала лишить их этого самого благополучия. Мне было больно и плохо и мне хотелось, чтобы они оказались на моем месте: почувствуйте, каково мне, я хочу, чтобы вы знали, я хочу, чтобы вы разделили это со мной.
И хотя эта пришлая черта вызывала искренние, неподвластные мне приступы вредительства, они не были желанны, а полученный результат был предсказуемо бессмысленным: я не хотела, чтобы было так. Я никогда этого не хотела.
Я отняла у них многое во имя своей справедливости, а они отняли у меня совершенно все, во имя своей. Но порой нам становится легче, когда ужасное действительно случается. Мы перестаем блуждать среди своих страхов, горе становится нам якорем. И когда у меня ничего не осталось, я увидела, что у меня все еще есть я, и что-то большее, чем счастье, захлестнуло меня.
Покидая город, где по вечерам в тумане вкрадчиво плывет запах карамельного барбариса, и, отправляясь в другой, совсем другой, чтобы стать лишь одной из многих швей в старинном и дорогом ателье белья на старинной улице, я все так же берегу свое простое желание: предпочитать прекрасное. Худшее в нас исчерпаемо, ты узнаешь это, касаясь тверди дна, но лучшее, расширяясь изнутри вовне, может раз за разом возвращать нам наши надежды.
Если я проиграла богу стыда, если он больше не желает со мной знаться, я не отправлюсь в безысходность, куда он указал мне. Все, кого я любила, приняли это приглашение, и все же я не последую за ними. У меня еще есть выбор: и он будет у меня всегда, всегда, пока я есть у себя. Я еще могу идти за красотой, потому что она сильнее стыда.
[1] 1 тенге приблизительно равен 0,0027 доллара США.
[2] Oscar de la Renta – американский бренд люксовой одежды.
[3] Напиток из конского молока.
[4] Напиток из верблюжьего молока.
[5] Старые названия улиц в центре Алматы.
[6] Отсылка к принцессе Лангвидер из сказки “Озма из страны Оз” 1907 г. Л. Фрэнка Баума, которая могла менять головы по желанию из своей коллекции, причем со сменой головы менялась не только внешность, но и характер Лангвидер.
[7] Крис Исаак (род. 1956 г.) – американский исполнитель и автор песен, актер. Речь идет о клипе на песню Wicked Game, снятый в начале 90-х на Гавайях с супермоделью Хеленой Кристенсен в главной роли.
[8] Вымышленное кафе, для названия использован город в Нидерландах.
[9] Анатолий Кашпировский (род. 1939 г.) – советский и российский психотерапевт, занимался гипнозом с целью излечения пациентов. Его деятельность вызывала большие споры и сомнения в научной среде.
[10] Жан-Оноре Фрагонар (1732 – 1806) – французский живописец и гравер.
[11] Эдгар Дега (1834–1917) и Анри Матисс (1869–1954) – французские художники, работавшие в совершенно разных, легко узнаваемых стилях. Дега причисляют к импрессионистам, он наиболее известен широкой публике серией работ, изображающих репетиции и выступления балерин (например, «Голубые танцовщицы»). Матисс был лидером фовистов, его картины отличают яркие цвета и эффектные, нарочно упрощенные формы (например, натюрморт «Рыбки»).
[12] Андре Моруа (1885 – 1967) – французский писатель.
[13] Ralph Lauren – люксовый американский бренд женской, мужской и детской одежды, аксессуаров, парфюмерии, мебели и предметов интерьера.
[14] Серж Генсбур (1928–1991) – французский композитор, поэт, автор и исполнитель песен, кинорежиссер и киносценарист. Генсбур оказал значительное влияние на мировую поп-культуру, во Франции его фигура является культовой по сей день.
[15] «Девушка с жемчужной сережкой» – роман американо-британской писательницы Трейси Шевалье 1999 года, вдохновленный одноименной картиной голландского художника Яна Вермеера.
[16] Райан Филлипп (род. 1974 г.) – американский актер. Фильм «Жестокие игры» с Филлиппом в главной роли пресыщенного старшеклассника вышел в 1999 г. и был широко популярен среди алматинских подростков в начале 2000-х.
[17] «Мадонна» – советское название сервизов немецкой фабрики Оскара Шлегельмильх, выпускавшихся, предположительно, с 1953 года, с использованием репродукций картин Анжелики Кауфман. Анжелика Кауфман (1741 – 1807) – немецкий художник.
[18] Чарльз Макинтош (7 июня 1868 – 10 декабря 1928) – шотландский архитектор, художник и дизайнер, родоначальник стиля модерн в Шотландии.
[19] Вымышленный бренд белья. В случае существования бренда с подобным названием совпадение случайно.
[20] «Ночевала тучка золотая» – автобиографическая повесть Анатолия Приставкина 1981 года о депортации народов при Сталине. Название повести – первая строка стихотворения Михаила Лермонтова.
[21] Никогда не следует прыгать с карусели (англ) – строчка из песни In for a penny, in for a pound женской поп-группы Арабеск (Arabesque).
[22] Строчка из песни российского исполнителя Филиппа Киркорова.
[23] Строчка из песни «Синяя птица» российской рок-группы «Машина времени».
[24] Psychologies – ежемесячный научно-популярный журнал по психологии, основанный во Франции.
[25] «Анна Каренина», ок. 1877 г.
[26] Миссис Беннетт – персонаж классического романа Джейн Остин «Гордость и предубеждение» 1813 г., мать пятерых дочерей, на начало книги – незамужних и без приданого.
[27] Hermès – люксовый французский бренд женской, мужской и детской одежды, аксессуаров и предметов интерьера. Одним из самых популярных товаров являются шелковые шейные платки, расписанные мастерами дома вручную.
[28] Жанатай Шарденов (4 апреля 1927 – 1992) – знаменитый казахский живописец.
[29] Урумчи – городской округ в Синьцзян-Уйгурском автономном районе КНР. Популярное шоппинг-направление среди казахстанцев.
[30] Сокращенное название отеля Intercontinental Almaty.
[31] Galeries Lafayette – основанная в 1893 г. сеть французских универмагов, специализирующихся на продаже товаров люксового сегмента.
[32] Популярный фильм 2008 г. с Дженнифер Энистон и Оуэном Уилсоном в главных ролях о жизни молодой пары с непослушным лабрадором. Экранизация одноименной книги мемуаров Дж.Грогана.
[33] Подразумевается мусульманский обряд имянаречения, когда мулла, прочитав над новорожденным молитвы, трижды шепчет ему его имя. Верующие считают, что в противном случае человек, попав в загробный мир, не будет помнить, как его звали при жизни.
[34] Конец всему (сленг геймеров).
[35] Имеется в виду антикварный рынок в Лондоне.
[36] Роман австралийского писателя Грегори Дэвида Робертса 2003 года. К 2010 г., когда книга впервые вышла в России и спустя некоторое время в Казахстане было продано уже более миллиона копий во всем мире. Книга повествует о приключениях австралийского преступника в Индии.
[37] Роман американской писательницы Сьюзан Коллинз 2008 года, первая часть одноименной трилогии, а также одноименная голливудская экранизация 2012 года. По сюжету в антиутопическом будущем правительство устраивает ежегодные показательные игры, в которых подростки должны убивать друг друга, а последний выживший становится победителем.
[38] Командная психологическая ролевая игра, созданная Дмитрием Давыдовым в 1986 году.
[39] Автор вопроса – Михаил Карпук.
[40] Строчка из одноименной песни 1973 года, автор слов – Леонид Дербенев.
[41] Фидель Кастро скончался 25 ноября 2016 г., сцена была написана днем ранее, 24 ноября.
[42] Американский киноактер, род. 1963. В прессе широко обсуждались его романы с актрисой Вайноной Райдер, супермоделью Кейт Мосс и актрисой и певицей Ванессой Паради.
[43] Персонажи-близнецы сказки «Алиса в Зазеркалье» английского писателя Льюиса Кэрролла.
[44] В мусульманской традиции на кладбище в день похорон женщины не допускаются.
[45] Как бы я хотел, чтобы ты был здесь (англ.) – песня английской рок-группы Pink Floyd 1975 года.
[46] Записная книжка, получившая культовый статус благодаря английскому писателю Брюсу Чатвину.
[47] …в поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься. – Ветхий Завет, Бытие, 3:19.