Сергей Кубрин
Домой ужасно хочется (18+) отрывок из сборника
В печати книга вышла под названием «Виноватых бьют»
Купить полную версию https://ast.ru/book/vinovatykh-byut-862388/
НАСТОЯЩИЙ ПРЕЗИДЕНТ
Бреус орал, как потерпевший.
— Ну вот куда ты, вот куда?
Он старательно крошил мыло, наводил пену. Весь такой правильный, как-никак дневальный, да еще накануне праздника. Комроты обещал, что будет им настоящий президент, заслужили вроде.
Одни возились с прожектором, вторые натягивали простынь. В каптерке стоял телевизор, но в каптерку нельзя даже в новый год.
— Это вам не это, — сказал сержант Горбенко, — чего тут встали?
Разошлись по команде, рассыпались в горох, и опять заступили на службу.
Рядовой Ципруш и рядовой Манвелян тащили ёлку, три метра над уровнем взлётки. Иголки уверенно сыпались, а сдача наряда катилась в дребеня.
— Это еще откуда? Да вы вообще, что ли? – завывал уставший Бреус. – Я вам тут чего?
Манвелян виновато пожался, Ципруш махнул рукой, и только сержант Горбенко вступился.
— Шаг пореще! Я тебе иголки эти в жопу напихаю.
Бреус довольно рассмеялся, но сержант крикнул: «Хули лыбишься?», и жизнь пошла прежним солдатским строем.
Служили второй месяц. Еще помнили запах гражданки, но уже свыклись с армейским «есть, так точно, никак нет». Каждый день – последний. Рота- подъем, рота- отбой; завтра будет завтра. Но сегодня всё было иначе. Ждали вечера, как приказа.
— Говорят, не будет отбоя.
— Кто говорит?
— И подъема завтра не будет. Спи не хочу.
Опять крутились возле каптёрки. Там в шкафах – все и сразу, невозможное и живое. В двадцатых числах пришло первое довольствие. С разрешения комроты затарились.
— Шире шаг, — громыхнул Горбенко и на зависть жадно зашелестел оберткой.
«С орехами», — подумал Ципруш.
«Птичье молоко», — представил Манвелян.
День сгущался вечером. Блестел центральный проход, звенели золотом гирлянды. По распорядку отправились на ужин. Опять давали рыбу хек, никто не притронулся. Еще три часа. Ну, ладно, четыре. С низкого кубанского неба валил скромный дождевой снег.
Капитан Калмыков торопился домой, и вот уже шаркал по черному асфальту, чтобы ворваться и разорваться, выпить и закусить, и обнять жену, конечно. А потом сказать – как есть, так и сказать. Все равно придется.
Десятой ротой он командовал третий год, и каждый раз в новогоднюю ночь оставался на дежурстве: холостой и добрый. Но теперь женился, забылся, и армейская располага заслуженно сменилась простым семейным бытом.
Стол он разобрал еще утром. Прямо с порога услышал и запах горбуши, и лимонного сока, и жареных мясных чего-то там. Жена потянулась, он расплылся, и никакого праздника не нужно – вот оно счастье, без повода и причин.
— Ты сегодня вовремя, — усмехнулась, а Калмыков уже доставал бокалы.
Шампанское рано, а водочки чуть-чуть можно. Согреться, разогреться, заговорить. Бахнул соточку, и сразу еще. Хорошо-то как стало, Господи.
Салатики, рулеты, маринованные огурцы – все, как любит, лишь бы знал. Ходила туда и сюда, еще в халате, вся в мыле, без прически, но все равно – боже мой. Тоже молчала. Расскажет сразу после – будет рад, хотели же, планировали. Она трогала живот и улыбалась, и думала: мальчик или девочка – да без разницы, лишь бы (на выдохе) – ага.
За окном стреляли. Цветное крошево вперемешку с темнотой, и звезды – большие и глазастые, смотрели на эту красоту.
Приготовилась и вышла: платье в пол – новое. Брошку нацепила и сережки – дарил и одаривал. Калмыков не охнул, сдержался, но расцвел и обнял ее крепко и легко одновременно, как может только любящий муж.
— Ты давай-давай, — кивала, — ешь, чего смотришь?
Он ел и выпивал, она тоже: фрукты и овощи, картошечки немного, с вином временила – может быть, сам догадается.
Вдвоем хорошо, и дома – тоже. На пятой рюмке развезло. Краснющий, он откинулся на спинку дивана и запыхтел. В глазах мишура, огни и песни. До курантов – целая вечность, а он – готов. Если пьяный, значит, не считается, как ни крути. Сел ближе, руку на талию, все дела. Лучше сейчас, чем потом: ожидание – хуже смерти.
— Такое дело, — сказал, — ты только не ругайся.
Калмыков посмотрел на нее. Кажется, все поняла. Жену офицера не проведешь.
— Только не говори, что опять, — и впрямь поняла.
— Да-да, — задакал, — это последний раз, но сейчас прямо нужно, больше некому. На месяц всего или на два – как пойдет. Но я постараюсь. Ну, нормально же все, правда?
Встала и ушла, закрылась в комнате. Очередную командировку она могла, конечно, вынести, но чтобы так скоро – только с одной справилась, а теперь другая. А если там чего, а у нее ребенок, и вообще, разве можно так?
Он стоял возле двери и слушал. Приоткрыл: сказала – уходи. Вернулся в кухню, налил коньяка, лимон брызнул.
Приближался новый год, а ничего не менялось. Никакого праздника, вечный нескончаемый долг.
Минут за сорок до – накинул бушлат, поправил шапку, и мокрый снег расцеловал его грубое капитанское лицо.
— Отставить радость! — рычал сержант Горбенко, — рано, ра-но!
По слогам и в точку.
— Ну одну конфеточку, ну, товарищ сержант.
На центральном проходе выставили столы. Ленкомната опустела, в каптерке больше ничего. Каждому по два, сержантам – четыре. Бутылки с газировкой в стройном ряду, сладости в пластиковых тарелках.
— Бреусу не наливать, — хохотали солдаты.
Ждали, и дождаться не могли. Горбенко обозначил, как появится – сразу сядем, а то сожрете все, как и не было. Президент не появлялся, хоть луч прожектора широко светил на белой стиранной простыне.
Зато Калмыков появился.
— Здравия желаю, товарищ капитан! – протаранил дежурный по роте.
Товарищ капитан дернул головой. Горбенко подорвался и проследовал за ним в служебный кабинет.
Солдаты шептались и не решались. Мандарины смотрели на них спело и сочно. Команды не было, никого не было.
— Может, по одному хотя бы? – предложил Манвелян.
— Да хрен знает, — размышлял Ципруш.
Молчали, думали, боялись.
Сержант Горбенко, матерясь неслышно, вышел на взлётку и прогремел, как в последний раз:
— Десятая рота! Построение на центральном проходе! Форма одежды – четыре. Рядовой Бреус, открыть оружейную комнату. Учебная тревога – нападение на штаб!
Вместо жестяных кружек зазвенели приклады, и тяжелый топот заглушил сторонний шум.
На белом-белом экране появился президент. Он что-то говорил, но никто его не слышал.
МАЛЬЧИКИ, ПОДЪЁМ!
Рядовой Ципруш получил из дома посылку. Он шел уверенным командирским шагом по центральному проходу и почти торжественно нес коробку, намертво обтянутую скотчем. Накинулись без разрешения. Разорвали в клочья, достали все, что можно и нельзя: дезодорант, вареную колбасу, зефир в шоколаде.
— Да подождите вы, — просил Ципруш, но ждать никто не собирался.
Делили поровну, каждому по две. Ели быстро, чтобы не спалиться.
— А это чего? – не сразу понял Бреус, обнаружив на дне пачку презервативов.
Ципруш выхватил и спрятал в наружный карман хэбэшки. Весь красный и зеленый.
— Ты кого тут собрался? – хохотали солдаты. – Тебе зачем?
— Это брат, — оправдывался Ципруш, — шуточки за двести.
Колбаса без хлеба улетела быстро, и ничего не осталось от домашнего подгона за каких-то полчаса.
Дневальный дал команду строиться. Повылетали на взлетку, запах гражданской еды кинулся вслед.
Сержант Горбенко от нечего делать проверял внешний вид. Смотрел чистоту подшивы, черноту берцев.
— Кантик почему не бритый?
Рядовой Манвелян бросил виновато, что не успел. И плечами дернул, подтвердив собственную беспомощность.
— А пожрать ты успел? – накинулся Горбенко. – Колбаса где?
С сержантом не поделились, не вспомнили даже. Захавали, как суки, честное слово. А того не проведешь – всевидящий и всезнающий. Настоящий, короче.
Наказать – святое дело. Форма одежды номер четыре. Пять километров по лесополосе. Бежали строем, дышали через одного. Бреус отставал, Манвелян говорил, что сдохнет.
— До блевоты будем! – не шутил Горбенко. – Чтобы знали!
Халявная жрачка не спешила выходить.
На третьем километре Ципруш сдался. Он встал, хватился за какой-то тополь и харкнул кровью.
— На месте! – скомандовал Горбенко.
Кровь живая и розовая, Ципруш – тоже живой, но бледный. Кое-как добежали, сержант не умел прощать, но верил в справедливость.
— Это жадность ваша! – говорил он. – Отравились вы, сучата! Вот теперь дохнете.
Но никто, кроме Ципруша, не умирал. На вечерней поверке признался, что кружится голова и температура, кажется, и опять закашлял, оставив в сухой крохотной ладони смачную кровяную жижу.
В лазарете дали таблетку от всего, пенталгин или вроде. В госпитале подтвердили, что пневмония. Двусторонняя.
— Ничего, — провожали с завистью солдаты, — отдохнешь.
— Там телевизор, — рассказывал Бреус, — и медсестры.
Кровь розовая, а медсестра – белая. Одна медсестра. В халате.
Утром она говорила «мальчики, подъем!» и нежно включала в палате свет, и не требовала ничего, кроме «поскорее, пожалуйста», «проходите, пожалуйста», и все такое. Ничего, кроме долгих провожающих взглядов.
— А как вас зовут? – спросил кто-то.
— Людмила, — сказала медсестра и улыбнулась по-человечески.
Ципруш, кажется, выздоровел сразу. Точнее, заболел. Под сердцем что-то сжималось и разжималось, как только. И полы сверкали, чистые-чистые. Мыл с удовольствием, лишь бы рядом покрутиться да подольше.
— Спорим, она мне даст?
— По морде разве что, — гоготали пацаны.
— Ну, спорим? Спорим?
Ципруш – не самый красивый, но добрый. Длинный какой-то, худой и несуразный. Обожал спорить и не любил проигрывать. Забили на две сигареты.
До темноты подмывался в туалете, нюхал подмышки. Дезодорант запрещен, и остался в располаге, а тут лишь стиральный порошок. Натерся кристалликами «Мифа» или чего-то там, подышал в руку, убедился, что свежо. Молодой и счастливый, рядовой рядовой.
На вечерние процедуры пришел, как новенький. Черепушка бритая блестит, глаза горят духанские.
— Раздевайся, — сказала медсестра.
Не сказала даже – потребовала. Ципруш топтался на месте, не решаясь. Он как-то иначе представлял, не так вот сразу, по крайней мере. Но все равно потянул за края белуги, запутался в рукавах.
— Верх не обязательно, — заметила Людмила, — штаны снимай.
Ципруш кивнул и лег на кушетку. Перевернись, не бойся, опусти. Лежать на животе, когда такой – готовый к бою – тяжело и неправильно. Скрючился, ногу поджал. Неудобно, одним словом. Говорила – не слышал. Дышала – дышал.
Обожгло, кольнуло, защипало. И нога отнялась моментально.
— Вот и все, — хохотнула, — а ты боялся.
— Все? – не понял Ципруш.
Шприц одиноко лежал в урне и требовал уйти. И нечего было стоять. Он ляпнул что-то очевидное, получил однозначное «нет». Прошло и отпустило. Один халат мелькнул на прощание, и закрылась дверь.
Телевизор показывал только первый канал. Других не знали все равно, смотрели новости. Ципруш протянул пачку синего Бонда и проследил, чтобы взяли именно две.
— Не дала? – спросили.
— Не дала, — ответил и позвал на перекур.
В сортире привычно пахло, и коробка с порошком по-прежнему стояла за дверью. Ципруш пнул со всей дури, стало белым бело. Чихать бы тут на все, да не можется.
— Как думаешь, почему жизнь так несправедлива? – загнался Ципруш и сам не понял, как докатился до этой абсолютной и безупречной истины.
— Потому что мы душары, — справедливо объяснили пацаны.
Открылась дверь, и в туалет зашла медсестра. Туалет мужской, но все равно зашла, как будто имела право.
— Мальчики, здесь нельзя.
Не мальчики, а дурачки. По крайней мере, один дурак, как минимум. Кто-то бросил сигарету в унитаз, кто-то успел стрельнуть в окно. Ципруш продолжил, не замечая. Он стоял и пыхтел, и, гордо подняв голову, наблюдал, как Люда разводит руками, пробираясь сквозь плотную дымовую завесу.
— Я доложу в роту! – пыталась она. – Я буду вынуждена.
— Правильно говорить «во рту», — обидой заливался Ципруш и курил уже следующую.
На третьей перестал. Закашлял сухо и тяжело. Опять харкнул и, хватив кого-то за плечо, рухнул на холодный плиточный пол.
Принесли нашатырь, дотащили в палату. Молоденькая Люда, сама два дня как служит, смотрела растерянно и не знала, что. Она могла только делать уколы, ставить капельницы и не давать, когда по-настоящему просят.
В ленкомнате крутили кино с Джулией Робертс. Солдаты смотрели и не догадывались, насколько правильно устроена жизнь, как вовремя приходит то, чего не ждешь, но заканчивается, едва-едва. Любви хотелось до ужаса, сильнее только пельменей хотелось каких-нибудь и спать до обеда.
В условный отбой вернулись в палату. Люда по-прежнему сидела напротив Ципруша. Она гладила его по лбу, рукой водила по колючему ёжику головы. Ципруш уверенно дышал, но изображал, что умирает.
«Голодный, наверное, — думала, — ну, ничего, ничего».
Мешать не стали. Вернулись к телевизору и молчали каждый о своем. Изредка пытались подслушать, хоть краешком глаза подсмотреть, что у них там, идут дела или не очень.
Только утром спросили:
— Ну как?
Ципруш махнул – отвяжитесь, что ли. Он улыбался и неторопливо собирал вещи: зубную щетку, бритвенный станок. В казарму шел живым и невредимым. Только ноги ватные, подошвой по асфальту, и непростительно жарко в законные тридцать шесть и шесть.
Попал на утренний развод. Попросил разрешения встать в строй.
— Чего это? – указал Горбенко, и Ципруш безо всяких протянул пакет, набитый по самое не хочу.
— Берите, товарищ сержант, угощайтесь.
Горбенко, рассмотрев колбасу и всякие там банки, одобрительно кивнул, но все равно потребовал приготовить к осмотру содержимое карманов.
Ципруш занял место, поздоровался со вторым и первым, поправил воротник и достал из хэбэшки все, что нужно для простой армейской службы: носовой платок, расческу, блокнот для записей. Нетронутая пачка презервативов сверкала в ладони, и вот-вот предстояло что-то объяснять.