Максим Васюнов
Фабрика игрушек (18+)
…сразу удар в голову, еще один — в живот; трое повисают на мне, как шимпанзе на огромном клоуне. Реприза «Свали лоха». Костяшки прокуренных кулаков царапают переносицу и щеки, рвут спецовку, кеды вязнут в грязи.
Надо отбиваться, работать руками, ногами. И дышать. Дышать. Но в нос бьет кислый воздух — рядом дымит коксохим.
Все против меня.
Отбиваюсь и начинаю ржать — побочный эффект быстрого выброса адреналина, ржу от того, что несколько крепких гопарей не могут меня завалить.
Реприза не удаётся. Невидимые зрители мучаются от стыда.
И смешно, и страшно — если свалят, запинают до реанимации, но главное — вытащат телефон, а мне никак нельзя его терять — денег на новый заработаю нескоро. За телефон и стою.
— Кабан, сука, — рычит кто-то из кодлы, я даже не вижу его лица, бью наотмашь. По хрусту, который по неопытности можно спутать с треском сухой ветки под ногами, понимаю — зарядил в переносицу. Гопарь утыкается клювом куда-то в кусты, орет благим матом.
Трое других не теряют надежду закопать меня прямо здесь.
…И зачем я согласился пойти за пивом среди ночи? Лучше бы лёг спать. Но бригадир — бывший афганец — предупредил ещё в первую мою смену: «Запомнить надо только два пункта. Пункт первый: если увижу, что спишь, даже когда нет работы — выпну.
Про «бухать» он не говорил ни слова.
Мы делали плёнку, наш завод занимал первые два этажа бывшей фабрики игрушек — панельного здания размером с современный торговый центр. Сама фабрика была трёхэтажной. Но что было над нами, мы не знали — второй пункт бригадира звучал так: «Никогда не вздумай подниматься на третий этаж. Увижу — ушатаю».
Однажды я все-таки не выдержал и поднялся. Это случилось часа за два до того, как мы с напарником пошли за пивом.
Напарник мой — имя уже забыл — на тот момент только недавно откинулся. Сидел за разбой. Мы с ним почти подружились. Вместе мотали и резали плёнку. Когда нас окрикнули по пути из магазина в цех — друган мой скромно и уверенно отошел в сторону. Его будто не заметили.
До сих пор удивляюсь — как так долго мне удавалось устоять под таким катком. Я часто восстанавливал в памяти тот махач, пытался увидеть всё со стороны. Узкая улица, идущая в горку. Параллельно слева тянется бетонный забор, он заканчивается у продолговатого здания нашей фабрики. Часть её освещена единственным горящим в округе фонарём. Правая сторона улицы заставлена двухэтажными бараками. Они и днём-то безликие, ободранные и засеревшие, а ночью — даже не понять, кто кому дарит тень, бараки — ночи, или ночь — баракам. Лишь в одном окне, обклеенном газетой, помню, горел яркий свет. За мелкими буквами и черно-белыми фото располагался известный здесь дешёвый бордель.
Ещё помню акации. Они отделяли шлакоблочную старую дорогу от тротуара, на котором дыр было больше, чем на поеденной молью бабушкиной шали.
В те акации и закатился один из чертей, когда я залепил ему в переносицу.
В этой мизансцене я почему-то вижу себя ободранным медведем или раненым йети. Он мечется в небольшом квадрате, отмахивается от мелких людишек, а они прилипли и с настырностью назойливых детей пытаются поставить медведя на колени.
Но реприза по-прежнему в провале.
…Сил всё меньше, воздух уже не глотаю, а всасываю; подламываются ноги и грудь вот-вот проломится. Стою. Пытаюсь вырваться. Пока не получается. Пацаны бросаются мне под ноги, прыгают на меня и уже почти рыдают от бессилия.
Почти рыдаю и я. Но показывать слабину перед кодлой — не по понятиям.
…Понятиям я научился на фабрике игрушек. Здесь было много пересидков, которых никуда больше не брали. Выдувать пленку тоннами, сматывать в гигантские, под два-три метра толщиной, крепкие, плотные рулоны, а потом резать их под нужную ширину практически вручную — от такой работы отказывались даже самые нуждающиеся. Поэтому брали всех.
Я попал на фабрику игрушек из-за возраста — в свои семнадцать мне нелегко было найти другую работу.
Ночами, когда нам не подвозили гранулы (из них выдувается плёнка), мы пили чай на посту — так называлась небольшая будка, приподнятая над уровнем пола метра на три. Из её окна хорошо просматривался весь наш цех, закиданный рулонами, заставленный станками. Посередине стояла «выдувка» — внушительный аппарат с конусами, из которых по специальным рельсам ползла пленка: сначала метров на восемь вверх, потом — метров десять параллельно потолку и, наконец, плавно опускалась вниз. Здесь её подхватывали рабочие и набрасывали на вертящуюся балку. На этой балке наматывалась очередная «бомба». Катушка стояла на неровном полу, поэтому её то и дело носило из стороны в сторону, из-за чего плёнка ложилась в рулон неровно. Самой тяжелой работой было удержать катушку. Это обычно делали два-три человека. Из новичков. Металлические ножки катушки отпрыгивали на бедолаг, отдавливали ноги, били под колени.
Так вот, когда гранулы — мы их называли «зернами» — не приходили, мы коротали ночи за болтовней под чифир. Я был самым молодым в бригаде, поэтому все считали своей обязанностью поучить меня жизни.
Старшим в нашей смене был Рома, мужик лет тридцати, низкого роста, в спортивном костюме и в толстенных очках. Он походил на тренера женской волейбольной команды или на пациента больницы. На деле же на Роме висел срок за налет на магазин.
— Слушай сюда, — начинал он свой урок, — пьяному море по колено, пьяному можно всё. Бить бухого — не по понятиям. Не прав по-любому тот, кто бьёт бухого.
— Я знаю, — осаживал я дерзко, по-подростковому, Рому.
— Да не х.. ты не знаешь. Вот попадешь — понюхаешь. Сюда, слушай, говорю.
Однажды старший рассказал, что прыгать в драке толпой на одного тоже не по понятиям.
…Хрустнувшая переносица снова блестит в метре от меня — черт выкатывается из акации, рядом с ним блестит еще что-то. Нож.
То ли страх смылся в ночь, поняв, что здесь ему ловить больше нечего, то ли кто-то из шимпанзе перебил мне нервы, но ножа я не боюсь. Я уверен и спокоен, как канатоходец.
Спокойствие прекрасно, но не в драке с отбросами.
Я не замечаю, как этот ублюдок пыряет мне в бочину.
Снова — хруст. И это не ветка под ногами. Лопается — внутри меня. Звук — будто трамвай поворачивает на крутом повороте по ржавым рельсам.
Дальше — тишина. Глаза ищут в темноте ответ — что, правда? Вот так сдохну? — и нашаривают фонарь над фабрикой. Свет по-прежнему забирает у ночи кусок фасада и забора. Я замечаю трубу на крыше. Из трубы, неуверенно подергиваясь, вываливается густой дым.
Дым шумит.
…В ночную никто особо не вкалывал. Намотаем рулонов пять — и хватит. А в ту смену и двух не сделали. Старший поругался с женой — веская причина остановить цех. «Че-то нет настроения, ребзе. Ну её нах, дневные доделают» — и в будку.
Снова слушать базар за жизнь, глотая вязкий дым, не хотелось. И я решил побродить по огромному зданию фабрики. Конечно, меня тянуло на верхний этаж. Где-то там когда-то делали игрушки, это как минимум необычно. И там сейчас явно не пустые стены, иначе бригадир не запретил бы туда подниматься.
К лестнице на третий этаж вел широкий темный коридор. Знакомый до равнодушия. А вот сама лестница пугала своей неизвестностью, как высокая малоизученная гора. Дойдя до её подножия, я с трепетом шагнул на первую ступеньку. Откуда-то сверху сразу повеяло запахом старых подвалов.
Я прошел один пролет, впереди оставался еще один и поворот направо. Я понимал: там тоже должен был быть широкий коридор, а в конце его… Дверь? Закрытая? Решетка? Или путь в цех был свободен?
Вбежав на третий этаж, я достал карманный фонарик. Может быть, сейчас преувеличиваю, но тогда мне показалось, что от луча темнота как бы отшатнулась, как бы испугалась света… С непривычки, будто давно её никто не тревожил. Стало страшно. Беспокойно. Луч царапал бетонный пол, стены, иногда задевал настенные плакаты — мишки олимпийские, мишки белые. Возникла мысль: содрать один на память — это же какой раритет, друзья сойдут с ума от зависти!..Но адреналин уже делал свою работу, гнал вперед.
Дверей в цех не оказалось. Даже решетки. Вообще ничего. Только гигантский куб темноты, которая за годы уже, кажется, настоялась и спрессовалась — по крайней мере, врезавшись в нее, я обронил фонарь. Он потух и больше не зажегся, как бы я ни крутил его, ни жал на кнопку и ни долбил его пластиковой ножкой о бетонный пол.
Не меньше минуты понадобилось на то, чтобы привыкли глаза, и я смог хоть как-то сориентироваться.
Слева — в метрах пяти от меня — просвечивали огромные панорамные окна. И это меня удивило. Во-первых, в нашем цеху таких не было. Во-вторых, свет был уж очень ярким — на его фоне прорисовывались прожилки и коросты оконной грязи.
Стереть копоть годов было невозможно, даже пытаться не стоило, но так хотелось посмотреть, что так светится!
Стал прощупывать оконные рамы — как-то ведь проветривали раньше это помещение. Осторожно шагая вдоль окон, я пару раз наступил на что-то хрустящее, похожее на стекло, несколько раз от моих кед что-то отлетело в сторону… Наконец, наткнулся на какую-то выступающую из рамы железяку. Тут я только заметил, что рамы эти были вовсе не деревянными, а металлическими, алюминиевыми. Такое я видел впервые. И уж конечно мне пришлось долго ощупывать необычный шпингалет, прежде чем я удивился ещё раз. Шпингалет этот не надо было поднимать вверх, а всего лишь следовало повернуть — что далось не так уж просто, с годами система заржавела. Я даже подумал, что и окно не растворю — наверняка всё уже припаялось друг к другу. Но как только щелкнуло в задвижке, окно поехало. Не влево. Не вправо. А вверх.
Меня тут же обдало холодным воздухом. На узкий подоконник, зависший между стеклами и темнотой, пролился свет. Затем он проскользнул на пол, на мои кеды и стал двигаться по мне вверх, параллельно поднимающемуся окну.
Вместе со светом в фабричный цех попал и запах коксохима, гнили, мокрого железа…
Я не смог дождаться, пока рама остановится, и, поставив локти на подоконник, выглянул в ночь.
Но ночи за окнами не оказалось.
На горизонте открывалась панорама металлургического завода. Гигантская площадка с десятками цехов, железной дорогой, мощными домнами и сотнями труб, из которых выбивалось пламя или дым — местами красный, местами желтый, но в основном белый. Если на эту картину посмотрит ребёнок, то он наверняка спутает завод с тортом, где вместо коржей слои металла, кирпича и бетона, а вместо свеч — трубы.
И все это освещается миллионами киловатт.
Я заворожено смотрел вперед. Индустриальная мощь лишила меня дыхания. Да что там дыхания! Мне показалось, что я потерял смысл жизни. Настолько моя личная судьба на фоне этой горящей махины, этого монстра, показалась тусклой. Потухни она сейчас, здесь — никто и не заметит. И даже если душа вылетит из меня самой яркой звездой, то над этим горящим городом она промелькнет маленькой искринкой. Промелькнет — и упадет в одну из заводских печей.
Потому что домны в нашем городе топят душами, говорила мне моя бабуля. Она прожила здесь почти семьдесят пять лет.
«И совсем неважно, как умирает человек — от простуды, от рака, под трамваем, или в драке со шпаной. Душу — в топку». «Зачем, бабуля?» «Для очищения, чтобы оттуда вместе с дымом улететь в небко. Спи, спи, Маковка».
Под моей ногой что-то треснуло. Рядом с подошвой кед переливалось оттенками синего какое-то раскрошенное стекло. Я присел на корточки, чтобы пощупать находку, и тут увидел вокруг себя десятки разноцветных шаров, бус, стеклянных зайчиков, мишек, круглых часиков, звездочек, Дедов морозов, снегурочек…
Это были елочные игрушки. Быть может, за последние лет двадцать они впервые увидели человека. Уже потом я узнал, что фабрику закрыли ещё в девяностые: оборудование вывезли, а последнюю партию новогодних украшений забрать забыли. Или она оказалась никому не нужна.
Мне захотелось рассмотреть весь цех, для этого я попытался открыть другие окна, но они уже не поддались. Зато открылись окна в прошлое. Глядя на груды елочных игрушек, меня захватили воспоминания детства.
Детство я провел с бабушкой, мы жили по другую сторону металлургического завода. В промышленном районе. Из нашего окна было видно всего пару труб и гигантский факел. По утрам район оглушал заводской гудок. К вечеру дышать становилось практически невозможно — куряга-завод гордо и бессовестно убивал горожан своим «никотином». Убил он и мою бабушку, онкология. Это случилось за год до того, как я устроился на фабрику игрушек — нежные воспоминания были ещё свежи.
Я перебирал игрушки и вспоминал, как мы 27 декабря доставали маленькую искусственную ёлку, ставили её на кухонный стол, потом бабушка снимала с антресоли заветную коробку — в ней лежали стеклянные герои Нового года: украшения для ёлки и много-много ваты, которую закладывали у основания пластмассовой ели.
Помню, бабушка ставила меня на стол до тех пор, пока я не стал выше ёлки. Потом я развешивал игрушки с табурета. Наряжали мы всегда в одном и том же порядке. Сначала — стеклянные шары, синие, красные, в горошек и просто бесцветные, потом за ветки цеплялись зайчики, олимпийские мишки, звездочки, бородатые мужики, женщины с коромыслами, продолговатые зеленые и фиолетовые сосульки, птицы, петушки, часы, маленькие теремки… Затем из коробочки доставались длинные-предлинные бусы, ими можно было в несколько раз обмотать всю елку. Потом мишура, дождик. И вот наступало время для самого сокровенного.
Бабушка отщипывала от большого куска ваты маленькие пушинки и посыпала ими нашу красавицу. Они снежинками падали на игрушки, на бусы, на ветки… В этом простом действии было столько волшебства, что я не мог оторвать взгляда и сам не сразу решался взять свою шепотку ватного снега.
Затем нарядная елка переносилась из кухни в зал и ставилась на телевизор. До старого нового года игрушки с нижних веток перемигивались с горящим черно-белым телеэкраном.
…Всполохи огня за окном фабрики высвечивали все больше игрушек. И целое море стеклянной разноцветной крошки на полу. Ни в одном театре, ни в одном кино не смогли бы сделать столь необычных декораций, в каких оказался я в ту ночь. Семнадцатилетний парень. Зависший между сказочным детством и безнадежным — как казалось мне тогда — будущим.
Время шло. Меня, должно быть, уже хватились внизу. Пора было возвращаться. В тот момент я пообещал себе, что ещё не раз вернусь сюда и, уж конечно, перетаскаю отсюда все игрушки. На первый раз я подобрал с бетона синий шарик: с одной стороны его были нарисованы куранты, с другой — Кремль. Точно такой же часто гостил на нашей елочке, а один раз мы установили шар вместо рождественской звезды.
Игрушку я положил во внутренний карман спецовки.
Никому в цеху о своих открытиях я не сказал. Было жалко делиться своими чувствами. Хотелось молчать, наверное, еще и поэтому я так быстро согласился сходить за пивом.
Я часто думаю, что на самом деле каждый сотрудник нашего цеха не раз бывал наверху. Бывал в одиночестве. И каждый из них предпочитал никому об этом не рассказывать.
…После удара ножом гопари спрыгивают с меня и окаменевают. Первым столбенеет черт с лицом зэка, отмотавшего лет тридцать.
Зэк смотрит дико, тупо. Не удивлюсь, если он сейчас мочится.
— Ты нах его бахнул? — наезжают на черта его дружки.
Но тот не слышит. Чувства тоже отказали — нож падает ему на ногу, а он, кажется, даже не замечает.
Всю эту драматичную сцену обрубаю я. Ударом все в ту же переносицу. Ударяю и срываюсь с места быстрее гоночной машины.
Воздух режет мне ноздри и заливается холодом внутрь. Ко мне возвращаются сразу и силы, и мысли. Смех сменяется слезами. Я бегу на единственный горящий фонарь фабрики. На дым из трубы. За мной — мой напарник. Он кричит: «Да стой ты, они отстали». Но я бегу.
У проходной напарник стучит мне по спине: «Катафалку зовем?». Он видит мои слезы, облизывается, на мгновение теряется, облизывается снова.
— Больно?
Я расстегиваю спецовку, ныряю правой рукой во внутренний карман и достаю оттуда осколки елочной игрушки.
Напарник ржет.
ОСЕНЬ НА ПИЛОРАМЕ
В тот день я вышел из дома под самый заводской гудок — наш район находился вблизи металлургического комбината, на котором по старинке начало дневной смены обозначалось продолжительной сиреной. Мне она нравилась: я представлял себя моряком, спешащим на отплывающий корабль. Обычно гудок сопровождал всю мою дорогу до школы, но в этот раз, едва я вступил на тополиную аллею, занимавшую чуть ли не половину моего пути, знакомый звук перебил другой шум — что-то безостановочно ритмично взвизгивало и сотрясало воздух.
Через несколько шагов — новые непривычные изменения. Щиплющий запах свежего опила. Как же я полюбил впоследствии воздух аллеи в такие моменты — засохшая осень, пыль усталых тополей, распиленная древесина… Когда все это смешивается и раздувается ветром, то ощущение, будто ты попал в самое нутро природы, в самую ее сердцевину, и чувствуешь теперь ее первозданный, ничем не испорченный запах. Но всем этим я наслаждался позже, а в тот день я с любопытством ускорил шаг — кто, где и что пилит? Да так рьяно, так настырно!
Звук и запахи шли с пилорамы. Так называлось продолговатое одноэтажное здание в конце аллеи, если идти в школу, и в начале — если возвращаться домой. До этого дня здание стояло заброшенным, но в это утро двери пилорамы были гостеприимно распахнуты. Я подошел ближе: что-то внутри снова взвизгнуло — и в проем дверей полетели брызги опилок. Любопытство все больше раздирало меня — и вот, дождавшись, когда прекратят пилить, я осторожно заглянул внутрь. Большое вытянутое помещение освещалось всего одной лампочкой. Под ней стоял стол, чуть в стороне от входа — станок с диском, который и распиливал подставленную к нему доску. За этим станком работал рыжеволосый парень. Он улыбнулся мне и махнул рукой, мол, заходи. Но от стеснения я не сделал больше и шага.
Разделав доску на несколько реек, рыжий передал их другому столяру, тот понес их на стол, зажал в тисках и принялся строгать рубанком. Был там еще один рабочий. Он возился с чем-то в углу — я тогда не разглядел.
Впечатления от увиденного весь день не давали мне покоя. Я мечтал, как после уроков снова пройду мимо пилорамы, снова услышу взвизгивание от встречи железа и дерева и снова вдохну этот пьянящий всех мальчишек запах опил!
И вот после уроков я бегу к тополиной аллее. Еще издали я услышал шум станка, удары молотком, легкие перекрики мужских голосов. Как же я удивился, что на этот раз работа кипела на улице, под лучами яркого солнца, которые пробивали кроны тополей и поджигали рыжие и красные листья на асфальте. А также — покрытую лаком древесину. Доски отливали золотом, а местами — благородным загаром.
Станки, стол, люди — все было на улице. Из пилорамы тянулся к широкой железной пиле лишь длинный провод. Рядом с входом стояли уже готовые оконные рамы, двери. Еще одни двери сейчас домазывались олифой на столе.
— Ну вот! Видал?! — похвастался мне рыжеволосый. — Иди скажи родителям, что если нужны двери, то мы сделаем по дешевке!
Об увиденном я, конечно, рассказал бабушке. Она заинтересовалась: ей было важно даже не то, что некогда работающая пилорама снова заработала и превратилась в столярную мастерскую, а именно то, что там делались двери. Все происходило в 97-ом году, новости о квартирных кражах и взломах приходили каждый день в таком количестве, что бабушка моя даже придумала целую систему защиты своих хлиплых типовых дверей. Со стороны коридора она приставляла к ним табурет, на табурет ставила швейную машину. «От взлома не спасет, но когда будут открывать дверь, то это упадет, я хотя бы успею соскочить с постели», — говорила бабуля.
Двери заставляли не только мы — в те годы страх быть обворованными, избитыми, изнасилованными крепко въелся в кровь и мозги людей. Цена человеческой жизни снова, как во времена революции, упала ниже плинтуса, а произвола при этом становилось все больше. Те, у кого в семье были мужчины, обзаводились ружьями и ножами; у нас же мужчины не было, да и нож был в одном экземпляре, старый.
На следующий день бабушка пошла провожать меня в школу. Мастерская уже работала. И мы зашли, чтобы поговорить о цене. В то утро там был вчерашний рыжеволосый, он строгал длинный брусок. Он узнал меня:
— А, это наш любопытный! Повезло вам! — сказал парень бабушке, кивая на меня.
— Ой, не говорите! — ответила она. Рыжеволосый улыбнулся:
— Двери нужны?
Дальше бабушка в привычной своей простой, доверительной манере рассказала мастеру о своих раздумьях, что она пожилая и взять у нее в доме нечего, но если зайдут, то последнее унесут, а времена нынче такие, что даже посуду уносят и розетки выкручивают. Страшно. Она уже забыла, когда крепко спала, на каждый шорох в подъезде реагирует. Соседей с пятого этажа на прошлой неделе обворовали: шубы вынесли, золото. Дальше бабушка снова повторила — она любила это повторять — что у нее-то брать нечего, одни искусственные дубленки, а из золота — только зуб, на котором держатся вставные челюсти. Но все равно если залезут, то напугают Максима, то есть меня, а она одна воспитывает мальчишку, а если не дай Бог замахнутся на ребенка… В общем, подводила бабуля, давно подумывает она сменить свои тонкие двери на какие-то более прочные.
— Денег у меня, конечно, нет, — сказала она, — придется занимать, поэтому вы уж сильно не дерите.
— С вас возьмем только за материал, — пообещал мастер и погладил меня по голове, — меня Леша зовут, а тебя Макс, значит?
Я кивнул.
— Диктуйте адрес, мы придем вечером, замерим. Дальше договоримся.
Вечером пришел Леха. Померил раму, назвал цену. Бабушка усадила его за чай с лепешками. Лепешки бабуля пекла чудные — толстые, жирные, я их уплетал с вареньем будь здоров. Больше таких вкусных лепешек не ел никогда.
За чаем Леха рассказал, что он давно со своими друзьями положил глаз на заброшенную пилораму, а тут как раз его сократили с завода, несмотря на то, что в семье двое детей. Еще одного друга уволили с мебельной фабрики, надо было срочно что-то делать. Вот и взяли в аренду у местных властей пустующее здание. Позвали в дело еще нескольких знакомых. «Теперь лучшие двери и окна будут у нас» — прорекламировал Леха. Он вообще был в первое время нашего с ним знакомства на оптимистичной волне. Строил планы, радовался, как с первых дней удачно пошел их бизнес, обещал бабушке со временем, как раскрутятся, бесплатно поменять оконные рамы.
— Ой, да ладно! — пыталась отказаться бабушка.
— Нет-нет, не думайте, я от чистого сердца, больно уж мне мальчик ваш понравился, у меня-то сына нет, все — дочки!
Дня через два бригада плотников во главе с Лехой сняли наши старые двери, приставили их к стенке, а вместо них — провозившись часа два — установили новые — крепкие, деревянные. Для большей прочности сверху обили их толстыми рейками.
Я запомнил тот день. Он для меня оказался очень важным.
Когда рабочие только пришли, Леха протянул мне пакет: «Это тебе. На память». Однако я почему-то не стал, как свойственно детям, сразу же лезть в пакет. Я заворожено наблюдал за работой плотников, как они долго сверлили бетонные стены, как пилили рейки, как вставляли коробку в проем, как подцепляли саму дверь. Все это было ново для меня. К тому же, мне нравилось, как легко и слаженно действуют рабочие, обмениваясь при этом между собой и бабушкой легкими добродушными шутками.
— От кого, бабуля, запираться вздумала? Кавалеры одолели? — смеялся один из рабочих.
— Да ну тебя! — улыбалась смущенная бабушка. Раздавался общий хохот.
Когда работа была сделана, бабушка, конечно же, всех усадила за свои лепешки. Тут-то только я вспомнил про подарок. Раскрыл пакет и увидел толстую-претолстую книгу в твердом желтом переплете. Золотые буквы сообщали, что в руках я держу антологию зарубежной поэзии.
Я обожал книги и так обрадовался этому подарку, что тут же обнял Леху, хотя обычно был довольно сдержанным и стеснительным мальчишкой. Первым делом я, конечно, посмотрел, сколько страниц в этом кирпиче — около семисот. Перелистывая на ходу, я увидел, что там еще есть и цветные иллюстрации.
— Это же, наверное, очень дорого? — обеспокоилась бабуля.
— Нынче книги ничего не стоят. Ему нужнее будет.
А еще этот том издавал головокружительный запах старых почерствевших страниц, а от иллюстраций, которые были отпечатаны на более качественной бумаге, чем стихи, дышалось какими-то кислыми примесями. Примерно так пахли листья тополей поздней осенью.
Эта антология стала одной из важных книг в моей жизни. Именно с нее началось мое осознанное увлечение поэзией. Именно из нее я впервые узнал об Артюре Рембо, влюбился в него по ушли. Именно в этой антологии я вычитал все про поэтические образы. И с тех пор, мне кажется, живу в этих образах. Как же все-таки не случайны встречи людей на земле. И какие интересные узоры плетет Промысел. Через плотника мне была передана книга большой и настоящей поэзии! Почему через плотника? Почему именно тогда? Почему именно иностранной поэзии? Леха был провидцем? Как он узнал, что я буду писать стихи и даже выпускать свои книги? Или Леха не знал, и это кто-то иной через Леху оставил на моей судьбе промыслительную зарубку? На эти вопросы лучше не искать ответов, это я уже понял. Остается только излагать факты. Причем, сухие — это хотя бы избавит текст от лишней воды.
С того подарка мы подружились с Лехой, я стал часто по дороге из школы забегать в мастерскую, меня учили строгать и шкурить доски, забивать гвозди, покрыть древесину олифой — с тех пор я обожаю любую работу, связанную с обработкой дерева.
Но больше всего мне нравилось смотреть часами, как огромный диск ровно расщепляет доску на две, или ровняет ее, при этом в разные стороны, как вода из пробитой трубы, льются фонтаны опилок. Они были такие мягкие, что когда я подбирал щепотку свежих опил с пола и растирал ее пальцами, то она превращалась в пыль. Пальцы потом долго пахли щепой.
В перерывах мы с мужиками пили крепкий мятный чай. Хотя перерывами это назвать трудно — рабочие то и дело ходили по мастерской, держа в одной руке и кружку и сигарету, а другой то ощупывая дерево, то уже готовые двери. При этом все время обсуждались разные тонкости — какой материал лучше пойдет для обивки шкафа, чем смазать дерево перед тем, как покрывать лаком, чтобы лучше пропиталось, на каком расстоянии от пола просверлить глазок для новой двери, ведь ее заказала совсем низенькая старушка? К этому времени меня уже привлекали к обсуждению некоторых вопросов, разговаривали со мной совершенно серьезно, иногда советовались. Например, глазок для старушки высверлили под мой рост.
Я обожал эти свои походы в мастерскую, иногда задерживался там на несколько часов. Потом бежал домой счастливым через тополиную алею, все больше затапливающую асфальт в желтизне и все больше обнажающую свои кривые ветви! Кажется, тогда я впервые начал думать свои стихи.
Леха тоже часто стал заходить к нам на лепешки. На жареную картошку и бутерброды с шоколадным маргарином. Это все, что мы тогда ели сами, этим и угощали гостя. Леха рассказывал, что клиентов становится больше, что он уже почти полностью выплатил долг, который взял на аренду пилорамы. Рассказывал о своей семье — жена пилит, что поздно возвращается с работы, ревнует, дочки растут красавицами. Много говорили о политике — в те годы вообще много о ней говорили, как и о бандитизме. Бандитов становилось все больше. Ими теперь вместо бабаек пугали непослушных малышей. Да и друг друга пугали. Но у медали была и другая сторона — связи с бандитами сразу же поднимали тебя в глазах знакомых. Так, как раньше укреплялся авторитет, если ты говорил, что знаком с космонавтом. Или с писателем.
Говорили мы с Лехой и о поэзии. Я взахлеб читал подаренную им антологию и каждый день открывал все новые потрясшие меня стихи совершенно гениальных поэтов. Леха, судя по всему, сам эту книжку не читал, но делал вид, что это и его любимые стихи. Иногда он просил прочитать мне что-то из особенно понравившегося мне.
Так прошло месяца два. Я вдыхал осень, опил и поэзию, переживая, наверное, самые счастливые свои детские дни.
Где-то в начале ноября, сразу после праздника — тогда еще по инерции отмечали годовщину революции — я как всегда, ровно в восемь, вышел из дома.
Улицы уже готовились к зиме. Были темными и сырыми. В воздухе пахло догнивающей травой. Да и сам воздух уже начал наполняться морозом, ветер все настырнее сдергивал с деревьев последние рваные листья и трепал мой вязаный шарф. Большой черный ворон, который неизвестно откуда прилетел этой осенью и обычно задиристо и надменно встречал меня на тополиной аллее, теперь кричал на небо, как проигравший Бонапарт, с обидой и тоской.
С пилорамы как обычно летели глухие звуки. По утрам там старались не включать станки, а занимались тихой работой — строгали, шкурили. Когда я подошел ближе, из цеха вышел Леха. Он был глубоко в себе, курил, медленно разматывал провод удлинителя:
— Сегодня, наверное, последний раз на улице поработаем. А то холодно уже, как думаешь? — спросил он меня так, будто от моего мнения и правда зависело, поработают они еще на воздухе или спрячутся до весны на пилораме.
И почему-то этот вопрос, эта Лехина интонация, с которой никто из знакомых мужиков пока еще со мной не разговаривал, весь день вертелись в моей голове, отвлекая от уроков и приключений перемены. Почему-то мне казалось, что этим своим вопросом Леха хотел сказать что-то еще, может быть, не мне, может быть, даже себе, или последней листве, или ворону. А возможно, я и правда стал ему другом, своим, что он вот так — как взрослый со взрослым — решил со мной посоветоваться. Вряд ли, конечно, так, но мне эта версия тогда была приятнее.
Со школы я, как обычно, шел быстро: за выходные соскучился по ребятам из мастерской, по Лехе, но — и это сразу меня встревожило — как бы ни ловил издалека визжание пилы или частый стук молотков, ничего не было слышно. Еще больше я встревожился, когда увидел перед пилорамой пустую площадку. Только провод удлинителя одиноко разрезал засыпанную мокрым опилом землю на два неровных куска.
Дверь в пилораму была закрыта. И это совсем напугало меня. Я стал громко тарабанить и кричать: «Откройте, это я! Пустите меня!»
Спустя время дверь щелкнула и отошла, на пороге стоял Леха.
— Закрой за собой, — сухо сказал он и, повернувшись спиной, пошел к столу.
Что-то случилось — понял я. Догадки мои тут же стали подтверждаться. Помню, что сначала я учуял нездешнюю вонь. Если раньше в мастерской неизменно пахло деревом, то теперь стоял спертый запах перегара. Будто пили здесь годами и не проветривали. Такой же запах стоял в квартире наших соседей, безнадежных забулдыг. Потом я заметил, что все мастера о чем-то сильно грустят. Их лица, да и вся эта сцена — взрослые мужики сидят за столом понурые, поникшие — все это напоминало похороны. Я очень часто бывал к тому времени на похоронах: умирали тогда многие — и старые, и молодые, и дети. Бабушка всегда брала меня с собой и прощание, и на поминки. Постепенно это стало для меня таким же событием, как поход на почту за дешевой газетой. Глаза людей на похоронах — потерянных и потерявших еще одну надежду на бессмертие — я к своим юным годам не перепутал бы ни с какими другими. Так мне самоуверенно казалось.
— Кто-то умер? — спросил я и испуганно посмотрел на парней.
Помню точно, что мне тогда не ответили. Усадили за стол, дали мятную конфету, спросили что-то про школу и про здоровье бабушки. Друг с другом они тоже не разговаривали, только пили из стаканов водку; лишь иногда то Леха, то круглолицый дядя Миша коротко спорили о чем-то мне непонятном и странном.
— Может, все-таки к Волку? — спрашивал Леха, постукивая толстыми черными ногтями по граням стакана.
— Да бесполезно все, говорю. Эти уроды даже ментов держат.
— Ты думаешь, они не под Волком?
— Под ним! Все под ним.
— Может не он их. Может, сами? Как на лохов?
После нескольких таких реплик Леха резко встал со стола, быстро подхватил меня на руки, как малыша — я даже не успел удивиться — и выставил на улицу. Через пару секунд выскочил сам, в расстегнутой замшевой куртке.
— Пойдем, я тебя провожу, — предложил он. И снова замолчал. Я тоже не нашелся, как правильно спросить о том, что я наблюдал в мастерской.
В конце аллеи, если возвращаться по ней из школы, или в самом ее начале, если идти в школу — там, где обычно плакался ворон — в этот момент притихший Леха взял меня за руку и повернул не в сторону моего дома.
— Сходи со мной. С тобой пустят, — сказал он нервно и снова закурил.
— Куда? — забеспокоился я, — а бабушка?
— Да мы недалеко, в гости тут к одному дяде, бабке твоей я сам все объясню.
Я очень любил бабушку и очень хорошо знал, как она любила меня — по этой причине мне влетало каждый раз, если я вдруг не приходил со школы вовремя. Но я не нашел никаких слов, чтобы перечить Лехе. К тому же, мне было жалко на него смотреть. Он был сам не свой — даже рыжие волосы казались не его, какие-то они мятные, полинявшие, седые.
…Мы пришли в один из двухэтажных бараков, какими наш район был наводнен еще со времен грандиозных строек заводов и железных дорог. В таких же двухэтажках жили почти все мои друзья и одноклассники. Одно отличие — обычно в таких домах на этаже было три-четыре квартиры, а в подъезде, в который зашли мы, была только одна, на втором этаже — ступеньки пролета сразу же вели к ее порогу. На первом же этаже был спортивный зал с барной стойкой. Здесь стоял такой же запах, как сегодня на пилораме.
Двери нам открыла пожилая низенькая тоненькая женщина в красно-черном халатике. Она напоминала учительницу.
— Я по делу. Передайте, что я с пилорамы, — сказал ей Леха, даже не поздоровавшись.
Женщина закрыла двери, но через минуту вернулась. Не обращая никакого внимания на Леху, она тут же накинулась на меня со всей лаской стареющей горожанки:
— Какой красивый мальчик! Проходи скорее ко мне, я тетя Лиля, у меня есть вкусные чупа-чупсы и Турбо! Целая коробка! Я тебе подарю!
Наученный тем, что к незнакомым людям надо относиться с подозрением, я не поспешил в квартиру, а для начала вопросительно посмотрел на Леху. Тот махнул рукой, мол, все нормально.
— Раздевайся вот тут! Мы пойдем с тобой на кухню, пока взрослые буду решать дела, — женщина продолжала играть со мной в маленького: она сняла с меня пальто, поднесла тапочки, потрепала за волосы.
Пока тетя Лиля расстегивала мое пальто, я успел разглядеть длинный коридор: он тоже не был похож на коридоры, что были у моих друзей — уж коридоры-то мы детьми запоминаем лучше всего. В них мы проводим много времени в ожидании медлительных товарищей. Так вот, если в обычных коридорах комнаты расходились по разные стороны, и этих комнат было максимум две, то здесь лишь с одной стороны виднелись двери, и дверей я насчитал пять или шесть. С другой стороны шла сплошная стена, заставленная книгами и журналами «Советский Экран». Столько журналов я не видел больше никогда и нигде. За то собрание я бы сейчас отдал очень многое.
С Лилей мы действительно пошли на кухню, она напоила меня чаем с шоколадными конфетами, подарила чупа-чупс и коробку любимой жвачки. Расспросила о школе, о поведении, о том, каким занимаюсь спортом — в общем, не была оригинальна. Я же спросил — откуда и зачем столько журналов?
— Это муж, он любитель кино.
— А это к вашему мужу пришел дядя Леша?
— К нему, да. А почему дядя? Отчим? — спросила Лиля и заулыбалась, пытаясь смазать мое впечатление от ее бестактного вопроса.
Я ничего не ответил. Мне почему-то эта улыбка показалась противной. Гнетущей казалась мне и обстановка. Кухня была уставлена дорогой по тем временам техникой — посудомойкой, новой газовой плитой, громоздкими шкафами, цветными лампами; под потолком висели старинные иконы, практически все — темные. Позже я узнал, что сочетание безвкусного богатства с религией было писком моды для тех людей, чьим гостем я вынужденно оказался.
Я молчал. И Лиля молчала. Если бы в эту минуту вышел Леха и забрал меня отсюда, то я бы бросился целовать все эти иконы! Но Леха не шел, а меня мучило желание сорвать образа с этой кухни и унести бабушке. Так мне хотелось их спасти — не сами доски, а святых. Я остро почувствовал, как им здесь неловко. То чувство я тоже запомнил на всю жизнь.
Наконец, появился Леха. Поблагодарил Лилю за то, что «повозилась с парнем», положил коробку Турбо за пазуху, и мы пошли на улицу.
Конечно, я тут же спросил:
— А кто это был?
Конечно, Леха мне не ответил правду:
— Так, одни знакомые. Прости, что тебя втянул в это.
— Во что?
Леха снова не ответил.
— Бабушка нас заждалась, поди! Вот нам попадет! — наигранно съезжал он с темы.
А дальше произошло еще одно, что на всю жизнь поселилось в моей памяти, стало ее маркером, меткой. Леха вдруг прижал ладонь к глазам…
Я впервые видел, как плачут взрослые мужчины. И был потрясен этим настолько, что встал как вкопанный. Ноги отказывались идти. Леха не заметил, что я отстал. Он шагал быстро по мокрому осеннему асфальту, его затылок, шея и спина дрожали. Помню, усилился ветер, и он гнал Леху в спину — коварно и жестоко.
С тех пор я не люблю холодный осенний ветер. Он приносит воспоминания о пилораме.
Леха проводил меня до дома. Бабушка пригласила его на чай с лепёшками. Тут только для меня все прояснилось. Из подслушанного разговора я узнал, что на пилораму приходили бандиты и требовали деньги, как тогда говорили, «за крышу». То есть, за защиту от других таких же бандитских группировок.
Леха с мужиками идти на условия бандитов не хотели и искали разные возможности найти на них управу. Леха даже у бабушки спросил — нет ли у нее знакомых кого-нибудь из мафии, или из органов. У бабушки таких знакомых не оказалось.
— Откуда у меня, ты что, — говорила бабуля, — у меня вон сосед тоже от мафии вечно прячется. Ко мне приходит. Не знаю, как и помочь.
Сосед дядя Витя действительно часто заходил к нам — уходил в спальную и там подолгу сидел. Или по канату спускался из окна на улицу. Мы жили на втором этаже, и окна спальни выходили в заросший высокими деревьями сквер, так что можно было вылезти из нашей квартиры абсолютно незаметным. У подъезда Дядю Витю часто караулили подозрительные люди в дорогих машинах. Дядя Витя был директором цеха на металлургическом комбинате, его заставляли закрывать глаза на вывоз металла, но он был честным. Его постоянно ждали то у дома, то на проходной: разговаривали, угрожали, буквально не давали проходу.
— Вот же заразы, — часто сочувствовала бабушка соседу и сейчас повторяла все то же самое Лехе, — не дают житья честным людям! Нигде не осталось мужиков, одни хапуги. Но ты не отчаивайся. Как решил — так и поступай.
— Не понимаю, почему мы должны платить чужим людям за просто так. Нам деньги с неба не падают, — негодовал Леха.
— Бог им судья, все равно не доживет никто из них до лучших времен. Вон, их как стреляют, весь город в табличках — тут убили, там взорвали. Скоро пустой стены не останется.
— В милицию не пойду больше, мне там сразу сказали — лучше заплати и не беспокой нас. Ох, и вкусные лепешки у тебя, мать!
— Кушай, кушай, я и детям заверну. А на милицию, да, надеяться бесполезно. Да и что это за милиция, у нас вон девки с соседнего дома участкового нашего избили. Он к кому-то из них приставать начал — они и испинали его до полусмерти. И смех, и грех…
На прощание бабушка обещала Лехе молиться за него. Она это умела. Вставала на колени и до утра могла читать молитвы и плакать. Я верил, что она уговорит Боженьку помочь пилораме.
После того дня я заболел. Неделю не ходил в школу. К моему выздоровлению осень окончательно сдала позиции. Было уже совсем мерзко, бескрасочно и морозно. Я шел на уроки с заранее плохим настроением — по погоде. Заводской гудок встретил меня у самого подъезда, проводил до тополиной аллеи и повел по ней, ничем не перебиваемый — со стороны пилорамы не доносилось даже легкого стука. Потом в нос мне ударил запах пожарища. Помню, что ноги мои подкосились. И я все понял, ничего не увидев.
На месте пилорамы дымилась свалка угля и почерневшего металла.
С тех пор никого из рабочих я не видел, ничего о них не знал. По району ходили слухи, что пилораму сожгли даже не бандиты, а милиционеры — от греха подальше. Так в те времена было принято, так решались многие проблемы. Что касается Лехи, то его якобы убили. По другой версии он сгорел заживо на пилораме, так как в ту ночь остался за дежурного. Я во все эти байки никогда не верил.
В школу с тех пор я ходил другой дорогой.
Прошло много лет. Я поступил в университет на заочку, устроился работать грузчиком на логистические склады. В одну из первых смен, когда переносил на погрузчик коробки с продуктами, вдруг услышал знакомый голос:
— Ну что, книжку с поэтами-то еще читаешь?
Это был Леха, постаревший, полысевший. Но я узнал его сразу. Вот только как он узнал меня?
— Слышал, бабуля твоя умерла, жалко… А ты почти не изменился. Вон, глаза какие любопытные! — его голос был уже не такой задорный и пацанский, как раньше.
— Ты-то как, Лех?! Говорили, что тебя убили.
Леха рассказал, что у него все отобрали, оставили ни с чем, одного из друзей сделали инвалидом, остальные сами отвернулись.
— Это разве не убили? Жена с детьми ушла. К родне на Украину уехала. Тут вот теперь маюсь. Убили, это ты правильно понял.
Я не знал, что отвечать ему. Я вспомнил тот осенний вечер, когда я от жалости заплакал. Нет, сейчас мне уже не хотелось реветь — наоборот, я был страшно рад увидеть здесь того самого столяра, который научил меня заколачивать гвозди! Но все-таки где-то на подсознании Леха для меня ассоциировался с горем, со страшными девяностыми годами. А это те воспоминания, к которым мне и моему поколению еще нескоро захочется возвращаться.
— Слушай, а давай выпьем, — предложил я, — на мой участок завезли классный натуральный сок, пару банок распечатаем — за встречу!
— Не, лучше бабку твою помянем! Ее лепешки мне до сих пор снятся! — Леха засмеялся, и мы пошли напиваться соком.
На складе я работал чуть больше месяца, потом уехал на сессию в другой город, там и остался на несколько лет. Но по ночам мне еще долго снилась та серая мокрая аллея, противный навязчивый гудок, карканье ворона и сгоревшая пилорама. Во сне я даже чувствовал запах свежего пепелища.
УБЕГАЯ ОТ ДЫМА
Эта история началась со слов, с которых в наших краях начинаются драки: «А я тебя помню». Только в этот раз к драке ничего не располагало. Я пил с друзьями в местном кабаке; когда друзья вышли покурить, ко мне подсел седовласый пенс, до этого в одиночестве хлеставший коньяк за соседним столиком. Я давно обратил на него внимание: старики — нечастые посетители подобных заведений.
«А я тебя помню, мы тебя с твоими товарищами задержали после мачта», — и тут он озвучил точную дату матча, названия команд и даже то, что в тот день сыграли вничью.
Я помнил, за что нас тогда задержали, помнил, чем все удивительно для нас закончилось, но этого пенса, как ни старался, из памяти не выудил.
— Да ты не напрягайся, я же так просто подсел, лицо знакомое увидел, — тон его был доброжелательным, мягким. И после он разговаривал со мной, как с любимым зятем.
— Из ментовки?
— Начальник. Той самой, куда вас увезли. А уазик перевернутый помнишь? Это тоже наш уазик был. Задоев моя фамилия.
Ё-моё, полоснуло меня где-то там, докуда в черепной коробке обычно поднимается коньяк. Задоев был грозой местного района. Все боялись или бандитов, или Задоева. Я его никогда не видел, да и мало кто видел. Я вспомнил, что он представлялся мне обычно огромным горцем чуть ли не с саблей и почему-то с одним глазом — очень злым. Бабай, короче. А тут маленький старичок с добрыми глазенками. Понятно, что с тех времен прошла тонна лет, но все же…
— А что за уазик? — я реально не сразу вспомнил.
— Ну как же? Вы еще там написали свое акаб, All Cops Are Bastards, — расшифровал Задоев на хорошем английском и тут же на полупьяном русском перевел: — «Все копы ублюдки». Кажется так, да?
Разговор мне начинал нравиться. Еще больше мне понравилось, что он быстро подкурил мою сигарету и больше ничего не говорил.
Бьюсь об заклад, что он в тот момент вспоминал — старики легко поддаются на провокации памяти. Я тоже вспоминал — это было время, о котором вспомнить не грех.
В дверь постучались. Задоев кашлянул. Майор из угрозыска открыл двери: его глаза смеялись — только что он увидел что-то очень забавное.
— Григорич, привезли. Иди глянь, я валяюсь! — майор заржал и пошел в сторону выхода, дверь за собой не закрыл.
Во дворе стояла привезенная от стадиона милицейская машина. Задоев сразу же вслух на нее выругался: «Шалава» (с тех пор эту машину так и называли все милицейские, до самого списания). В оценке Задоев был точен. Именно так выглядят пойманные в ночных рейдах шалавы — с подбитыми глазами (машина была без фар), с царапинами по всему телу (железо уазика знатно покоцано), с глубокой раной от ножа или розочки в районе живота (вмятина в водительской дверце говорила, что машина упала на каменную урну или на шлакоблок), с наколкой на плече или на голени (на правой дверце красовались выписанные черным баллоном четыре английские буквы).
Задоев ничего не говорил, курил молча, соображал, что теперь делать. И с машиной, и с той шпаной, что так ее расхерачила. Он уже знал, что задержать пока никого не удалось: ребята работают, конечно, но кого там выловишь, если даже сами эти ребята не запомнили лиц. Можно, конечно, повязать тех, кто уже известен из этих так называемых «ультрас», но тогда надо найти причину. Сказать, что за перевернутый уазик — нельзя, смеху будет на всю область, да и вопросы от начальства прилетят — куда смотрели?
Один экипаж на целый стадион — это и правда тупость. Но кто ж знал-то.
В тот день на матч пришел практически весь движ. Даже новеньких полно было. Все знали — на дерби всегда весело. Наши играли с командой из областной столицы, там фанатья раз в десять больше. И все они приехали к нам. Сто тридцать километров — не расстояние, как в соседний район на выезд сгонять.
Уже с утра весь парк у стадиона был наполнен парнями с розами и на брендах. То есть, с шарфиками цветов любимой команды и в одежде котируемых в околуфутбольных кругах фирм.
Пили пиво, пели песни, скандировали кричалки, гоняли местную гопоту и разводили телок на приятные десятиминутки тут же в кустах, особо романтичные уходили куда-то к пруду на другом конце парка.
В общем, ничего вызывающего не происходило. Довольно в мирной атмосфере ждали матча.
Первый тайм тоже прошел спокойно, красиво даже. Секторы гостей и мы накрылись широченными цветными баннерами, на которые к концу матча дождем падали искры зажженных файеров. Заряжали здраво: от наших скандирований временами дрожал дым заводских труб — за нашим сектором начиналась промзона. В общем, и на стадионе мы были молодцами, перед гостями — не в грязь лицом.
Откуда только появилась эта тетка в форме, с жопой, как мешок с футбольными мячами! Никто не вспомнил потом, с какой стороны трибун она подошла — может, сверху упала.
Был перерыв, половина разбежалась под трибуны.
— Вам, — говорит, — по сколько лет всем? Несовершеннолетние, — говорит, — есть? Сюда подходите!
Ага, разбежалась! А что касается несовершеннолетних, то тут только такие и были. У нас движ молодой, только-только начали тогда в группировку сбиваться.
— Я что, не по-русски говорю?
— А вы что, другие языки знаете? — съязвил Лещ. Он уже на первом курсе универа учился, о чем всем рассказывал, особенно после двух-трех банок пива.
— А ты что, самый умный? — наехала бабища.
— Да, в университете учусь.
— Сюда подошел! — заводилась бабища.
— На х..й иди, — заводился Лещ. Ему не понравилось, что какая-то шмара на него орет. Да и кому понравится такое в семнадцать лет?
Милая женщина со стройной фигурой (как потом выяснилось — из отдела по делам несовершеннолетних) сама была виновата во всем случившемся после.
— Вы у меня отсюда не выйдете, все поедете в обезьянник, там я вас буду посылать! — кипела дама.
— Как мы поедем, если не выйдем? Вы где учились? — продолжал язвить Лещ под дикий хохот заполняющегося сектора.
И ведь не обманула. Обиделась, вероятно, сильно. После матча у выхода нас ждал автобус, почему-то ПАЗ, хотя нас человек сто щей было. И человек триста приезжего фанатья — тоже молодого, наглого, пьяного. Помимо всего прочего, они были на выезде, а значит — гораздо смелее.
Автобус упал как-то вдруг сразу. Хорошо, водителя не было — курил рядом. Тяжелый грохот стукнувшего об асфальт железа и разбивающегося стекла подбавил нам адреналина. Над парком понеслось дружное сплоченное скандирование всех сотен щей: «Мусора, сосать!» Зажглись, будто специально оставленные для этого случая файеры. И, как по команде, дружно полетели в стоящий тут же милицейский уазик. Водитель включил сирену, выбежал из машины. Странно, что он никак не отреагировал, когда упал автобус. Да и теперь особо на рожон не лез — наши парни прямо на его глазах раскачали и уронили его «рабочее место». Заряды «Мусора, сосать!» повторялись все чаще.
Тут кто-то увидел в окне раздевалки под трибуной ту красотку, что испортила всем настроение. Вмиг окно было осыпано градом бутылок и камней. Особо рьяные хотели даже залезть в раздевалку, но их остановили — потасовка потасовкой, но не бить же морду бабе, пусть даже такой тупой?
Когда где-то с дороги послышались сирены, все четыре сотни парней подорвались и довольно быстро рассосались по большому парку, а кто-то сразу подался в сторону промзоны.
Я был один из тех, кто знал эти места — сам жил в том районе, — и потому сбежал через завод.
Задержали в тот день только несколько человек из приезжих, но тут же отпустили — потому что, конечно, они сказали: «Ё-моё, мы сами в шоке от этих дебилов, спасибо, что вы хоть быстро приехали. А то мы думали, всё, кранты нам! Спасибо, ребят, честное слово, спасибо!» Тогда еще наши менты не были знакомы с околофутболом, им можно было заливать все что хочешь — они верили самым глупым, наигранным интонациям и выражениям лица. Даже если бы кто-то плакал и в это же время рисовал маркером на рубахе мента член, то его бы вряд ли задержали.
Были времена!
— Да, были времена, — следовало продолжать разговор с Задоевым. Я подсел к нему поближе, чтоб не перекрикивать клубные басы и визжащих на танцполе баб. — Ну, вы же не в обиде?
— Да что ты! — отмахнулся Задоев. — Теперь есть хоть, о чем вспомнить. А то одни ушлепки да бытовуха.
— Тогда за встречу! — и мы опрокинули по стопке.
— А я тогда долго думал, что же с вами делать, — стал закусывать воспоминаниями Задоев. — Да если честно, тогда не знал, за что и хвататься. И людей не было. Время, сам помнишь, какое. Нарколыги, разбой, разборки. Нет, конечно, если бы вы просто кого побили из наших, мы бы сорвали весь город, но за машину позориться не хотелось. Сами разберемся.
Пенсионер начал разгоняться — оказалось, что он чересчур болтлив. И не так интеллигентен, как рисовался до этого.
Впрочем, эта болтовня будила ностальгию. Я курил и слушал. И мне было хорошо.
— Водила с расхераченной шалавы сказал, что через неделю снова матч. И что типа там будет драка. Не на самом матче, а до или после. Тут-то я только и узнал, от него же, что есть, оказывается, в городе своя группировка футбольных хулиганов, и что они даже регулярно забиваются с теми, с кем у них…
— Война.
— Ну да, с кем контры. А я-то до этого, лопух, отвечаю, думал, такое только по телику. А тут у меня на районе, перед носом. И, прикинь, оказалось, пол-отделения знали об этом, но всем было пофиг. «А что, они никого не трогают. То, что огни жгут — это проблемы стадиона, но от руководства клуба заявлений не поступало!» Понял? Вы-то думали, поди, что мусора-ублюдки просто фишку не секут, поэтому не напрягают. А всем на вас было просто пофигу! Вот и просрали тачку!
Задоев говорил все это так, как будто рассказывал байку — весело. Ни обиды, ни злобы. Даже не хотелось ему сказать, что «Вы сами мудаки, мы уже к тому моменту года два существовали, весь район на ушах держали в дни матча, а вы, только когда вас отмудохали, заметили! Ну не идиоты ли?» В другой раз, при других обстоятельствах и интонациях, я бы все это сказал, но здесь хотелось обнять этого наивного старика!
Но с наивного тона он вдруг перешел на философский.
— А я ведь тогда так подумал — не надо пытаться понять, кто они, надо понять, почему они делают это. Я запросил в местных СМИ фото и видео с вашего сектора. Нет, конечно, мы могли, повторюсь, кого-нибудь вычислить, расколоть, посадить пару-тройку, но я тогда решил понять — по-че-му. А посадить мы всегда успели бы!
— Очень интересный поворот! — резюмировал я.
— Так вот, Максим…
Так, стоп… Мы же не знакомились! Выпили, но не познакомились. Хотя, может, он помнит мои репортажи на местном ТВ, я там работал когда-то.
— А вас как зовут по батюшке?
— Рустам Григорьевич! Так вот, Максим, я рассмотрел ваши фото тогда и понял, что имею дело с необычной бандой!
— Да мы и не банда, это же…
— Знаю-знаю. Движение, группировка, никому плохого не делали, кроме ментов и хачиков, знаю. Но для меня-то вы банда. И не такая, как все. Я видел, что вы хорошо одеты, что глаза у всех умные. Были, конечно, среди вас и отморозки, но больше было умных парней. Я в людях разбираюсь. И вот тогда я снова стал думать — почему, зачем им все это? Все эти кричалки, файера, мордобои?
Задоев замолчал. Я бы мог ответить ему, но это было бы неприлично. Он, может, всю жизнь хотел об этом с кем-то поговорить. Искал того, кто поймет. Пусть думает, пусть выговаривается. Тем более что наши из компании уже давно зависли на танцполе.
— Это была не мода ведь, так? Да и дико это все было для нашего городка. Кругом заводы, тюрьмы, тут живут по понятиям, тут кругом режут за телефон, в лучшем случае — за баб. Но не за футбол же. Не за какую-то там честь клуба. Или города. Или банды. Ну не по понятиям все это. Не по-нашему как-то. Откуда же это всё?
И он опять замолчал. Закурил. Но не ждал ответа, а собирался с мыслями.
Мы в тот момент обо всем этом не думали. Откуда, зачем, почему? Вопросы для нудных стариков. Нам было просто в кайф. Помню, мой приятель как-то сказал: «Вот еду в трамвае, смотрю на людей и думаю, а вы ведь даже не знаете, что есть футбольные хулиганы и что это гораздо круче, чем бухать и курить под телевизор, — и такое почувствовал превосходство!» Не все, конечно, шли в движ из-за чувства превосходства над другими, хотя…
В основе нашего движа человек двадцать было. Пара лидеров, как полагается — харизматичных пассионариев. Им бы секту свою открывать, а не морды бить после футбола! Остальные были так, уходящие-приходящие: примыкали скинхеды, примыкали нацболы, просто сочувствующие и просто спортсмены. Лишь единицы задерживались на пару или даже несколько лет. Текучка в фанатских кадрах — это проблема посерьезнее маленького бюджета футбольного клуба! Стабильность только в основе движа. Состав команды может меняться сколько угодно, как и главные тренеры, но костяк фанатья неизменен. Да и плевать хулиганам на этот состав, они стоят за цвета клуба, за название, за идею.
Александр Невский, любимый герой околофутбола, бился за веру, хулсы — за цвета. Эти цвета — их религия, их иконы, их хоругви. С потерявших банера или шарфики снимали голову. Можно потерять девственность с бомжихой, это не стрёмно, стрёмно — потерять шарфик даже во время драки, позор адский.
Адреналин? Конечно! Адреналин гнал на матчи, особенно когда ментов на стадионе стало больше, чем фанатья; адреналин гнал на выезды, откуда было столько же шансов не вернуться, как подцепить сифилис от бомжихи. Добирались до города назначения на электричках (это называлось тогда «на собаках»), за дорогу не платили, перебегали по перронам. Уехать так могли и за тысячу километров — без документов, без денег. В городе тоже не факт, что найдешь вписку, не факт, что не столкнешься с местными гопниками. А если у вас война с местными хулсами, то еще веселее! Поездка превращается в спецоперацию — добраться целым до стадиона и отбиться после. А лучше вальнуть соперника!
Адреналин гнал в драки! Двадцать на двадцать (фейр-плей) — это уже была бойня. Минуты две — на большее никого не хватало — мясорубки; перед тобой такой же, как ты, паренек — в модной одежде, руки в бинтах. И ты знаешь, что он классный, ты с ним даже после махача побратаешься, может быть. Но сейчас он твой злейший враг, и тебе перед ним надо самому себе доказать, что все твое фанатье — не пурга, не говно, что ты ради этой вот секунды живешь. И сейчас ты его должен опрокинуть и прыгнуть на следующего — тоже неплохого человека! И вот прыжок, удар! Картинка рассыпается, мыслей ноль, дыхание остановлено — только слюни и кровь, и тыща шансов захлебнуться от удовольствия. Это же, как оргазм! Даже если получишь по щам сам — все равно кончишь!
Постель и фейр-плей — лучше мест для оргазма просто не существует.
Даже не ищите.
Вот и весь ответ на вопрос — почему! Но Рустам Григорьевич пошел по-другому пути. Странный какой-то.
— Я думаю, что вы не просто сумасшедшие. Я думаю, что для вас это бегство от дыма, так скажем.
— О, как! Поэтично! — говорю же, странный.
— Нет-нет, не смейся. У меня ведь философское образование. Одно из трех моих высших. И вот есть такое понятие — «бегство от дыма». Оно для нашего города тем более подходит. Не тебе рассказывать. Это когда в депрессивной местности, где наркомания, алкоголь, бандитизм, проституция, панки, эмо, прочие недолюбленные… так вот, кода во всем этом вдруг появляются такие, как вы. Или даже просто тренажерный зал, где молодежь железо тягает с утра до вечера. Или какой-нибудь народный театр, который сам образовался, не по разнарядке. Или какой-нибудь фонд благотворительный. Или экологический. Или даже СМИ независимое. То есть когда люди посреди разрухи чего-то созидают, вокруг чего-то объединяются. Понимаешь? Всё в дыму, в серости, в тумане, но появляется просвет.
— Что же вы тогда нас гоняли?
— Да никто вас не гонял. Даже не посадили никого. Я же отслеживал.
— Я только не понимаю, чего мы созидали? Вы точно про фанатье говорите?!
— Конечно, вы созидали себя.
И вот это простое «вы созидали себя» прозвучало так, как если бы в тот момент в кабаке вырубили музыку и откуда-нибудь сверху раздался голос Бога или сатаны.
Меня бы, наверное, так же пробрало. И я бы онемел на какое-то время.
— Да-да, вы себя созидали. Посреди шпаны, которой тогда было, как саранчи, посреди всей этой жизни по понятиям для вас это был единственный шанс стать другими. Выйти в люди, чего-то добиться, что-то изменить. А так вы бы в лучшем случае стали работягами на заводе. И многие из вас стали, но по профессии, а по духу — вы все равно все другие. Я же знаю, кто-то из ваших в политику ударился, кто-то в прессе, кто-то даже в церкви поет. А так бы — вон, как твои собутыльники — были бы бандитами.
Тут я растерянно посмотрел на танцпол. Я-то знал прекрасно, с кем пришел в кабак, но сейчас как-то неловко за них стало. Впрочем, те, кто дрыгался с ними рядом, тоже были не шахматистами.
— Слушайте, я вам честно скажу. Я обо всем этом не думал. Мне кажется, вы глубоко копаете. Всё проще.
— Я же все осмыслил. Меня так учили — осмыслять. А так всех бы вас пересажал, если бы мозг не включил. Я бы мог, — и пенсионер снова улыбнулся, как улыбаются дедушки внукам. Правда, тут же ударил по столу кулаком: — Ладно, давай выпьем. За тебя. Я же слежу за тобой. Когда из маленького города кто-то где-то выстреливает, всем известно становится. Ты молодец. Давай, за тебя!
Мы опрокинули по коньяку. И у меня родился еще один вопрос. Он долго мучил меня в той, прошлой уже, жизни. Грех было его не задать под закуску. Тем более, мои друзья-бандиты возвращаться не собирались — кто-то топтал на танцполе, а кто-то курил у бара.
В нашу сторону они даже не смотрели.
На следующую домашку мы уже шли под конвоем «космонавтов». Нас снимали с трамваев, с автобусов, с маршруток, ловили по дворам, загоняли в один строй и провожали до сектора. Наших соперников, парней из другого города, встретили прямо на вокзале. И тоже под конвоем через весь город отвели на стадион. Никаких баров, магазинов, парков и даже туалетов. В общем, началась взрослая жизнь. Все, как у других — там, где околофутбол уже давно заметен.
Вокруг нашего сектора на стадионе живой цепью в три ряда выстроились ОМОН, курсанты школы милиции, даже солдаты-срочники. Все это было для нас как большая лесть. Нас признали? Нас испугались? Мы крутые!
Конечно, кордоны не смущали нас, и мы практически весь матч скандировали оскорбительные кричалки. Файеры летели прямо в каски. Мы нарывались на драку. Чтоб уж совсем как у всех.
Но тупые «космонавты» уперлись. И даже никого не пытались выхватить из сектора после запущенных в их сторону дымовух и прочей пиротехники. Фаеры бились о резиновые дубинки и щиты, вслед за фальшфейерами летели оглушительные крики, под сотню щей заряжало «Мусора, сосать!» и «All Cops Are Bastards». Но мусора даже не двигались. Ноль эмоций.
Еще мы кричали модную тогда песню «Нас не догонишь». И почему-то мне кажется — это было про то, о чем говорил Задоев.
Куражились, как могли. Сходили с ума от своей силы и безнаказанности. Одно выводило — накрылся наш махач с дерьмом, — так ласково мы называли движ соперника. А мы ждали этого полгода! И следующая встреча теперь только в следующем круге. Придется ловить их по другим городам, накрывать или даже договариваться — но это уже не так срывает башню, как махач по расписанию. Не та атмосфера, не та доза адреналина.
Однако — спасибо, князь Александр Невский! — это, похоже, наш день! После финального свистка «космонавты» стали строем отходить. Они ретировались со стадиона слажено и четко, как на показательных учениях.
Мы не могли в это поверить! Нас так распирало, что мы на радостях прыгали друг на друга, орали благим матом, обливались пивом и умывали лица искрами фаеров, как Благодатным огнем.
И конечно, тут же забились с дерьмищем встретиться в соседнем дворе, минут через сорок, когда кузьмичи (обычные болельщики) и менты рассосутся.
«Пока мы едины, мы непобедимы!» — орали мы хором и, обнявшись, скакали по своему сектору.
Через минут двадцать начало щекотать под сердцем, в мускулах и в паху. Так приходит страх. Но его надо сразу гнать — иначе он защекочет тебя до того, как ты успеешь сделать шаг навстречу дерьму, скует, обессилит.
Совсем жесть — если щекотка зацепит почки…
«По-ка мы е-ди-ны мы непобедимы!» — забалтывали мы собственный страх по дороге во двор, на место «встречи». Встречать гораздо опаснее, чем накрывать. Тот, кто бежит на тебя, имеет больше силы — его труднее остановить, он может смести. Но если правильно выстроиться, то в рот компот всех этих накрывальщиков.
…Арка, через которую от стадиона во двор вел короткий путь, сотряслась от хора сорока-пятидесяти молодчиков, выкрикивающих какую-то нечленораздельную муть, из-за их спин прилетел звук выбитого стекла. Дерьмо вытекало из арки, как из горлышка бутылки, и выстраивалось напротив наших рядов. Где-то в голове пошел обратный отсчет, и мы все знали, что считает теперь каждый — и одновременно. На счет четыре мы дружно выпалили заряд — скандировали название нашего движа, на счет два — где-то в задних рядах зажгись фаеры. На один — файры полетели в соперника.
Строй понесся на строй.
…Но в этот раз до оргазма не дошло.
За день до матча в районном отделе милиции много пили и много спорили офицеры, отвечающие в районе за безопасность в день футбола и «операцию по наказанию борзых молодчиков».
— Надо их брать на подступах и вести сразу к нам. Так проще, тут их ребята обработают.
— Тогда может подняться скандал. Родители, адвокаты, журналисты — с чего вдруг мы их повязали? Если в рамках дела, то какого? Почему всех? Почему родителей не предупредили, ПДН?
— Да кому они нужны? Никто не будет впрягаться. В три часа всех повязали, в четыре раскололи, подержали до конца матча, дальше только зачинщиков оставили, другие пусть гуляют.
— А приезжих вообще предлагаю дальше вокзала не пускать. Пусть на следующей электричке сразу и валят. И отправить без остановок.
— А если все-таки выйдут? Сорвут стоп-кран, окна побьют, а если на вокзале не удержим, разнесут же всё!
— Да хер с этими, пусть приезжают. Нам бы со своими разобраться, ушлёпки. Чтоб знали, на кого руки поднимать!
— Так, значит, — спокойно посреди всего этого шума сказал начальник. — Делаем следующим образом. Чтоб все было шито-крыто. Приводим на стадион обе группы, на стадионе не трогаем, не провоцируем, только фиксируем. Спокойно уходим.
— Да как?!.
— Спокойно уходим, я сказал. Отъезжаем, чтоб нас не видели. По соседним дворам расставляем в штатском людей, и как только начинается драка — вяжем всех вместе. И потасовку предотвратим, и сразу на несколько уголовок получим фактуру. Они за свое «акаб» будут годами сидеть.
— Стоит ли так все усложнять, Григорич?
— Лучше мы усложним, чем потом нам…
— А если они не пойдут во дворы, а забьются где-то в другом месте? Или вообще не будут?
— Не волнуйся, будут!
На том и порешили. Ровно через сутки в изолятор временного содержания набилось больше сотни парней, накрытых мусорами, едва начался махач. Стена «космонавтов» была плотной, убежать даже никто не пытался. Да и набежало их намного больше — даже больше, чем на стадионе, поэтому прыгать на них тоже резона не было.
Теперь все стояли, плотно прижавшись друг к другу, в темной холодной камере. И напевали Есенина: «Да! Теперь решено. Без возврата». В камере, помимо нас, были еще какие-то гопники из блатных. «Вы кто, мля?» — спросил один. «Хули разорались?» — спросил второй. Третий даже не успел рта открыть — гопники были втопатаны в пол, хотя места для них там не было.
Мы били морду гопарям, пели стихи, задыхались в перегаре, потели и глотали последнюю слюну, чтоб только не сдохнуть и не выпасть из хора — и не было до той поры для меня момента счастливее. Реально — не было…
Я помню свои те ощущения — мне было абсолютно наплевать, что будет дальше. При этом был уверен, что нас долго не продержат. А когда мы выйдем, то весь район — мой родной район — будет только и говорить о нашей массовой драке. И не будет мне проходу в ближайшие дни во дворе и в школе. Не то чтобы такая слава меня прельщала, но попробовать ее хотелось!
Только не хотелось, чтоб за меня беспокоились мама и бабушка. Они ждали меня после каждого матча, как из военного похода.
«Шум и гам в этом логове жутком», — стройно тянули мы любимую всеми фанатами песню. И никто в этот момент не думал о войне. Теперь для всех нас соперник был другой — менты. «Но всю ночь напролет до зари».
Двери внезапно открылись. И здоровенный дядина в форме спросил: «Кто тут старший, с кем разговаривать?»
Вышел один из наших. Он не был лидером. Не был старшим. Просто любил поговорить. Потрепаться с ментами ему было в прикол. Вот и пошел.
А когда вернулся, то всех нас освободили. Мы даже не успели допеть в очередной раз начатого Есенина. Обидно, мля.
— Слушайте, а я так и не понял, почему вы нас тогда отпустили? — спросил я, когда мы чокнулись и выпили уже, наверное, по седьмой рюмке.
— А помнишь, от вас вышел один паренек? Его ко мне привели. Я долго смотрел на него. Молчал. Он смотрел на меня не как нашкодивший наркоман или кто из шпаны, но и без гордости смотрел, без надменности. Просто смотрел как на человека, как человек на человека. Вот как мы с тобой сейчас. А это важно, понимаешь.
— Я вам так скажу, — говорил во мне кто-то пьяный, — такого необычного мента я еще не видел. — Можно я о вас напишу?
— Так вот я и говорю — мы сидели в тишине. А потом я спросил, зачем вы это делаете.
— Так… — заикнулся я.
— Подожди, не перебивай. Дай доскажу. И вот он мне знаешь, что ответил? Он, кстати, потом ведущим на радио работал, этот парень, и свадьбу вел моей племянницы, но это неважно, а тогда, знаешь, что он ответил? «Мы просто семечки не любим». «Всё, — сказал я, — вопросов больше нет. Уведите». И отпустил всех. Там за хулиганку штраф взяли с вас. И всё.
Я вспомнил, как в темной и тесной камере мы вытряхивали из карманов мелочь. Штраф был небольшой, быстро наскребли. Но это все такая мелочь. Об этом я бы даже не вспомнил.
— То есть, ваша теория получила подтверждение?
— Давай еще по одной! — и Задоев вдруг сразу повеселел. От его серьезного тона, который бывает у стариков, рассказывающих внукам скучные истории, не осталось и следа.
Сквозь дым очередной сигареты я смотрел на мигающий разноцветными огнями, платьями, коктейлями танцпол и думал — а ведь никто из них даже не догадывается, о чем мы сейчас тут говорим.
Спустя годы я узнал другие подробности. Никакого наива в действиях Задоева не было. И философии тоже было немного. На самом деле он все-таки по фото и съемкам, которые предоставили СМИ, вычислил одного из лидеров нашей группировки. Провел с ним работу — кажется, это так называется. Этот лидер и договорился забиться во дворе, прекрасно зная, что последует дальше. Он же стучал потом. Еще были, как я теперь знаю, и другие осведомители. А я-то все думал, почему так часто срывались наши акции, нас постоянно накрывали, постоянно встречали и уж слишком просто находили, когда мы устраивали самые закрытые бойцовские клубы. Или печатали в подвалах листовки, как сказали бы сейчас, экстремистского содержания.
При этом многое мы делали безнаказанно, никого из нас не посадили, хотя какие-то дела заводились.
Выйдя на пенсию, Задоев долго преподавал в академии. Защитил докторскую. Тема диссертации звучала примерно так: «Методы работы правоохранительных органов с закрытыми молодежными движениями».
Я иногда думаю — лучше бы в тот вечер слова «А я тебя помню» закончились, чем обычно.
ПРИВЕТ, ФИДЕЛЬ!
I
«Сегодня ночью умерла Надя. Никогда не думала, что придется это писать. Она до последнего верила, что сможет победить. Спи спокойно, ангел».
Под постом о смерти Нади была ее фотография в черной рамке. Та самая фотография, которую сделал я, когда мы вместе отдыхали в лагере для городских активистов. Она здесь влюблена и улыбается какой-то неземной улыбкой. В общем, если бы я выбирал фотографию для прощального поста, тоже поставил бы эту.
Надя, Надя. Странные параллели. С ней связана моя первая влюбленность. И с ней же — первое дыхание смерти. До этого никто из ровесников не умирал, и смерть казалась привычкой стариков. А тут — на те. «Зря обо мне забыли, я хожу за каждым. Вы чувствуете иногда холодок по спине? Вы еще вздрагиваете, как от удара током? Так вот — это я балуюсь».
Надя, Надя. Нет, у нас не было ничего серьезного. Обычная влюбленность подростков. Бумажные сердечки, длинные смс, медленные танцы, прогулки после отбоя на Мыс любви — типичная романтика загородных лагерей. И все же, что-то случилось тогда между нами — мы еще долго общались в сети, следили за жизнью друг друга. И вот в эту ее жизнь я был влюблен даже больше, чем в наши с ней воспоминания. Надя не жила, а летела. Университет, КВН, театр, молодежный парламент, маленький бизнес, путешествия, паломничества, организация концертов, бег по утрам в субботу, литературные вечера… Селфи и фото обновлялись каждый час. И так было лет десять. Потом я уехал в другой город. Дела, заботы, семья — за Надиной жизнью было уже не угнаться. Да и времени на соцсети стало меньше. Чем взрослее человек, тем меньше ему хочется ставить лайки.
Однажды мне прислала сообщение наша общая знакомая:
— Мы собираем деньги на лечение Нади.
— Что случилось?
— Рак. Уже три химии позади.
— Как это? Шансы есть?
— Небольшие.
Полез на страницу Нади. Там ни слова о болезни. На фото — как всегда улыбчивая, счастливая. Только теперь все чаще — в платочке.
— Она молодец, держится.
— Да, она умница. Не сдается.
Прошло месяца три. Что-то дернуло меня написать Наде. Она ответила. Поболтали, посмеялись, договорились, что когда я приеду на малую родину, вместе сгоняем в тот наш лагерь, там красиво. К тому же, есть что вспомнить!..
Через два месяца ее не стало.
И вот я приехал один. Просто после похорон мне некуда было идти.
Вывеска над железными воротами «Звездный» — буквы синие вперемешку с ржавчиной. На воротах замок. Что за фигня? Неужели не попасть внутрь? Чуть в стороне на территории лагеря домик охраны. Он же когда-то был административным корпусом. В одном из трех окон горит свет. Хоть что-то. Пинаю по воротам, машу руками, кричу: «Эй, есть кто? Алеее!». Кричу и вспоминаю, как однажды, в день самоуправления, Надя была директором лагеря, а я навязался охранником. Чтоб быть с ней рядом. Ух, и строгой она оказалась! За опоздание в столовую лишала обеда, за прогул зарядки — завтрака. А тому отряду, который плохо подготовится к вечернему концерту, обещалось самое страшное — лишение дискотеки. В итоге, кто-то выбил стекло в кабинете директора. Влетело мне, как плохому охраннику.
…Пружина на дверях пропела старой гармонью, на крыльце административного корпуса показался человек в спортивном костюме и в очках с толстой оправой. Маленький, пришибленный, меньше всего он походил на охранника. «Дядя Федя!» — сразу узнал я его. Или как он называл себя «Фидель». Я его запомнил, потому что в отличие от других охранников Фидель выпускал из лагеря без всяких вопросов. И так же — впускал. Иногда мы оставляли ему за такую чуткость пару бутылок пива.
— Тебе что?
— Да я вот тут…
Попытался ему рассказать коротко, зачем я приехал. Он долго смотрел на меня из-под очков, будто хотел узнать.
— А в каком году тут были?
— Кажется, в четвертом.
— Нет, не помню. Да тут столько всех перебывало, согласен? — И снова взгляд из-под очков.
— Ну, заходи что ли, — наконец «узнал» он. И открыл ворота.
— А лагерь давно закрыт, не работает, — рассказывал охранник, пока мы шли в корпус, — я тут один живу.
— Охраняете?
— Нет, живу.
— Как это?
— Так вот, это дом мой. Приватизировали еще в девяностые. Люди помогли. Так и живу.
В доме пахло сигаретами, сыростью, кошками. Все было завалено коробками, книгами, старыми половиками. Работал маленький телевизор в углу. Рядом с входом накалялся железный чайник на электроплитке.
— Ну… ты это, иди тогда, наверное, погуляй, — Фидель не растерял чуткости за эти годы, — тут ничего не изменилось, а потом приходи чай пить, побздим с тобой, раз приехал!
В эту минуту я пожалел, что не взял с собой выпить. Хотя хотел.
Второй раз я пожалел тут же, когда вышел и свернул на главную аллею лагеря. По обе ее стороны стояли длинные одноэтажные корпуса, между ними — карусели, качели, спортивные площадки, веранды… Я запомнил все это живым, многолюдным — «общий план» лагеря засел в моем сознании как что-то шумное, яркое, солнечное; карусели крутятся, качели взметают до неба, девчонки визжат, на верандах идут репетиции, на площадках парни режутся в настольный теннис… Теперь ни шороха, ни звука, качели, карусель — не сдвинуть с места, старые теннисные столы провалились, и в целом вид у всего приплюснутый, скукоженный, будто лагерь придавило горем. Не от смерти Нади, нет, здесь какое-то свое горе, какая-то своя смерть.
Я дошел до конца аллеи, до последнего корпуса, все думал о том, что вот так же ветшают наши воспоминания, наши мечты, все наше прошлое. Лишь моменты — веселая шумная карусель, а в целом — полоса ржавых качелей. Не потому что не было ничего хорошего, а потому, что мы за делами настоящего редко вспоминаем свое прошлое, редко трогаем его, и оно ржавеет, приходит в негодность.
Сначала, наверное, обижается от нашего невнимания, пытается напомнить о себе скрипом, треском, шорохом листвы. Но разве докричишься до кого сегодня? — все разъехались, переженились, заработались. Так и умирает прошлое — от невостребованности. Кладбище воспоминаний.
Возможно, я все-таки не прав. Возможно, приди я сюда по другому поводу, приди сюда с Надей, у меня бы рисовались другие образы и ассоциации. Возможно, ту же ржавую карусель я бы обнимал и гладил по холодной коже, в благодарность за то, что она помнит минуты наших нежностей и радостей. Помнит наше тепло.
Возможно… Но сейчас захотелось убежать отсюда и больше не возвращаться. Я даже не дошел до Мыса любви, самой высокой точки лагеря. Оттуда были видны извилистая река и леса, что раскрасили пространство от горизонта до лагеря всеми оттенками зеленого. А по ночам с мыса доставали звезды. Головокружительный вид.
Хотя, будем честны, голова здесь кружилась не только от пейзажей.
Сегодня на мыс не тянуло. Вероятно, я боялся, что и пейзажи будут уже не те, не наши.
…Спустя пять минут я вернулся к Фиделю.
II
— Вы здесь один живете? Тут же можно с ума сойти!
— Давай выпьем за знакомство, ко мне редко люди заходят! — Фидель достал бутылку водки, поставил ее на табурет перед своим креслом — на табурете уже стояли рюмки и лежали огурцы. Я сел на пуфик рядом — такие раньше были в корпусах для малышей.
— Ну как тебе наше хозяйство нынче? — он кивнул на окно, которое выходило на главную аллею.
— Грустно все, — признался я.
— Хм, грустно! — усмехнулся он, — да это вообще швах. Такой лагерь загубили! Все области сюда приезжали! Активы! Спортсмены! И все… как не было.
— А вы-то тут как застряли?
— А я че, — и дальше Фидель стал рассказывать историю, которая меня так захватила, что я даже перестал думать о Наде. Нет, в этой истории не было богатых перипетий, не было красочных событий. В том-то и дело, что это была история человека забытого и потерявшегося, но при этом какая-то очень наша что ли, русская.
— У меня мамка здесь работала поваром, потом сторожем. Мы здесь круглый год жили, в школе я был на домашнем всегда. Мамка моя с девок тут ишачила. Ей за это еще при Брежневе квартиру обещали. Но так и тянули. А в 90-ые уж стало понятно — не видать квартиры. Вот она и пошла к одному начальнику, другому, всех их знала, тут же их дети всегда отдыхали, а ее как главного повара ценили, ты что — такие блюда готовила, в лучших санаториях не подавали! И не воровала никогда. «Ты, Наташа, не воруешь, потому у тебя так вкусно всегда», — директор говаривал, правильный мужик.
Ну, в общем, к одному сунулась, к другому, потом приезжает: «Все, — говорит, — дали нам жилье». «Где, мама? Ты чего?» «Да здесь прям, вот тут, этот дом и приватизировала. Адрес — Звездная 1, к городу относимся. Так что ты, — говорит, — Федька, нынче житель городской!» А я смеюсь — городской, ага, в городе и не бывал никогда. Да я и до сих пор в городе-то три раза был, по документам ездил, — Федя налил себе уже вторую рюмку. — А тут в прошлом году хватились, видать, — как это на территории лагеря территория приватизирована, кто допустил? А кто б ни допустил, по документам все законно, мамка — молодец, все грамотно провернула, — Фидель довольно потер свои коленки и снова потянулся к бутылке, огурцы лежали нетронутыми. — А тут, видать, территория нужна стала, считай, река вокруг, да плюс лагерь на горке стоит, виды божественные, зачем лагерь, когда можно коттеджами застроить или еще чем? И застроили, если бы не я! Меня же не выгнать, хотя пытались, — теперь Фидель затряс ногой, будто занервничал. Снял очки, стал протирать их краями олимпийки.
Молчал.
Ждет, чтобы я спросил у него, кто и как пытался выгнать, понял я. Мне было не жалко, даже интересно, потому я действительно спросил.
— Да кто, кто! Откуда я знаю! Приезжала целая комиссия. Депутаты даже, журналисты, прокуратура, еще какие-то лбы… «Вы, — говорят, — тут незаконно. Уезжайте». Ну я им и ответил все как надо. Потом один из тех, кто депутат якобы, подошел по-тихому: «Сколько ты хочешь за этот дом?» — спрашивает. А я ему: «Не продается». Так и сказал, понял?! — и Фидель снова потер колени. На этот раз он был доволен собой.
— А я бы продал, — признался честно Фиделю, — назвал бы цену кругленькую, чтоб на большую квартиру хватило. И уехал бы. Что в такой глуши делать, семье ведь здесь по-любому неудобно.
— Да нет у меня никакой семьи. И не было. Мамка умерла пять лет как, я один.
— Ну тогда, наверное, здесь да, хорошо, одному-то. Если еще и работа есть.
— Мне по инвалидности платят, да так, в деревнях халтурю, хватает. Много ли надо на огурцы и доширак, согласен?
Разных я встречал одиночек, но так, чтобы жил кто в заброшенном лагере — впервые. Да еще добровольно. Какой-то монах, только за кого и на что ему здесь молиться?
— И не скучно?
— Книг хватает, — отрезал Фидель. Я понял, что ему действительно не скучно.
— И никогда не хотелось отсюда уехать?
— Нет, — отрезал он снова. И снова выпил. Я ждал, что после рюмки он заговорит о том, что здесь у него самое дорогое место, что здесь его родина, здесь он, якобы, обрел гармонию. Или расскажет еще какую-то историю, после которой я начну завидовать его отшельнической жизни, но он молчал. Даже как-то насупился на меня, мол, че докопался.
Мы посидели, посмотрели телик, там шел какой-то бандитский сериал. Время от времени Фидель снимал и протирал свои очки, тряс ногой и гладил коленки. Я долго вспоминал, кого мне это напоминало. Пока не вспомнил младшего брата: когда ему было лет 12—13, он с таким же азартом смотрел футбол.
Потом я снова вспомнил Надю, как однажды мы с ней убежали из лагеря погулять по городу, и как нас потом нашел на своей машине директор. Нам после рассказывали — когда нас не досчитались на вечерней линейке, взрослые с ума сошли. Потому как из этого лагеря никто никогда не убегал, и никто не знал, что делать в таких случаях. Мобильных в то время тоже не было — родителям быстро не сообщишь, да и стоит ли сообщать — не дай Бог скандал раздуют, а это ведь лучший лагерь, что начальство скажет! О начальстве во все времена думали больше, чем о детях.
По тревоге тогда подняли весь лагерь, и все, кто старше двенадцати, прочесывали территорию до самой реки. Кричали, гудели, чуть костры не жгли. Нашли в итоге только пьяного сторожа. Вот смеху было.
— Помните, тут работал такой парень деревенский сторожем? Краснощекий! Постоянно напивался, к девкам приставал, — спросил я у Фиделя.
— Да, Леха! — оживился он! — Классный парень был! Всегда при деньгах и никогда не жалел в долг! Пил, да. Но кто не пьет, кто без греха! Давай, за Леху выпьем, не чокаясь, замерз он, на рыбалку пошел, и так в воде на берегу нашли. — Фидель выпил, и впервые за долгое время отвернулся от телевизора.
— Это же он меня Фиделем прозвал! Не, ну как он! По Фиделю-то я сам перся. У меня значков только с Фиделем было штук двадцать. Журналы собирал, флаги вешал кубинские, даже пиво было, на этикетке Кастро!
— Я думал Фидель, потому что Федя…
— Не, ты че! Мы с ним сидели как-то на веранде, уже после отбоя, пили, ясное дело. И он мне говорит: «Вот Фидель мужик ушлый, такими делами ворочает. Если бы все такие были как он, мы бы давно в шоколаде жили. А ты, — говорит он мне, — ни рыба ни мясо, двадцать пять лет, а ни работы, ни жены, одно слово, что фанат Кастро. А сам-то ты ни хрена не Фидель. Не Фидель нифига, не Фидель». Так и звал меня постоянно — эй, Не-Фидель. А потом уж прижилось. Уже и без «не» стали называть. А мне не жалко, че, — Федя привстал, потянулся к ближайшей связке с книгами. Достал одну верхнюю. «История меня оправдает» — успел прочесть я.
— У меня вот и книги про Фиделя есть. Я его всю жизнь изучаю. Думаю, откуда в человеке столько силы! — Федя полистал страницы, — так и не могу понять.
Какой проницательный был Леха, успел подумать я, пока Федя листал очередную биографию кубинского революционера. Русские мужики всегда под бутылку ставят правильные диагнозы. Помню, мне Федя всегда казался каким-то чересчур инфантильным, ничего ему не надо, ничего он не умеет, ничего не хочет, ничего не интересно. «Дядя Федя, пойдем с нами за раками». «Да на сраки мне ваши раки, я лучше покурю посижу». «Дядя Федя, а можно вас попросить с нами в зарнице поучаствовать?». «В заднИце идите со своими поучаствовать, мне что, делать больше нечего». «Дядя Федя, а расскажите про зеленую пионерку, она реально существует?», «Существует, чего еще надо рассказать?». И так всегда.
Про Кастро только мог часами рассказывать. Но чем больше времени уходило с распадом СССР, тем меньше его о Кастро спрашивали.
Теперь я понял, что дядя Федя не-Фиделем был не только с нами, это его обычное состояние.
Мы допили первую бутылку, на табурете появилась другая.
— Фидель, а ты вообще где-нибудь был кроме лагеря и города?
— В деревнях был, говорю же.
— Нет, так, чтоб путешествовать.
— А на кой мне путешествовать, да и на какие шиши?
— А образование у тебя?
— Школа.
— Училище там какое-нибудь?
— Нее, а зачем? Мне после школы сразу тут работу предложили. Сначала дворником, потом в кочегарке, потом уж сторожа мамка помогла мне получить. Работка — не бей лежачего! А то все волновалась, что мне тяжело метлой ишачить да угли переворачивать. А сторожем реально по мне работка, лучшего и не надо, согласен?
— Слушай, — осмелел я, — а любовь у тебя была? Тут же столько девушек классных всегда крутилось! Лагерь для лучших же!
Фидель ответил не сразу, только после того как снял очки.
— Ну, была!
— А что с ней? — когда выпиваешь на двоих вторую бутылку, то свойство бестактности у вопросов пропадает.
— В Америку уехала.
Упоминание Америки давало надежду, что, может быть, хоть история любви Фиделя окажется интересной. Тем более про любовь сейчас мне хотелось говорить больше всего — лагерь, Надя, водка, опять же.
И Фидель рассказал. Было это в начале девяностых. Приехала на смену дочь директора кирпичного завода. Маруся. Толстушка, дурнушка, но Федя втрескался в нее, как Кастро в Кубу. Весь лагерь ржал над ним — нашел, кого выбрать. Ну что ему на мнение лагеря, когда мама поддержала — хорошая девушка, из хорошей семьи. А то, что страшная, так изменять не будет. Не то, что твой отец.
— Не страшная она, просто упитанная, — оправдывал Федя невесту.
Ох и любовь у них была! «Она на карусели сидит, а я ее раскручиваю, быстрее, быстрее, а она только визжит: „Федя, я обосрусь сейчас“. А я ей: „Скажи, что любишь, тогда остановлю“. А она мне: „Может, тебе еще дать прямо здесь?“ — и смеется. Как она смеялась! Ох! Любила меня, дуреха маленькая».
Какой-то ералаш, а не любовь, подумал я. И очередная рюмка водки влила в меня очередные воспоминания о Наде. Та же карусель, тоже крутится, Надя встает на сидушку. Одной рукой прижимает подол платья, другой пытается взлететь. «Хочу лететь», — говорит она мне нежно. И отпускает платье. Карусель кружит, Надя летит, ветер оголяет ее ноги. «Как же я хочу летать!» — кричит она и просит сильней раскручивать карусель. Потом вдруг слышу: «Лови!» — и она прыгает с карусели мне в руки. Мы падаем в песок, смеемся, целуемся. Надя, Надя…
— Из-за меня она на все смены приезжала в лагерь, — все это время Фидель тоже вспоминал о своей Марусе. Я, кажется, что-то пропустил.
— А когда эмигрировала — учиться уехала, то письма писала. Три письма.
— А потом что?
— Ничего. Я же не отвечал.
— Как?!
— А смысл! Америка — это же вон где…
— Кастро там рядом же был! — пошутил я. — Вот поехал бы к Марусе! Стал бы американским гражданином уже.
Так и не понял я — на что он обиделся. На Фиделя или на американского гражданина, но после этого сторож уже не предлагал мне выпить и снова отвернулся к телевизору.
Я лишь спросил еще:
— Ты чего, реально ни о чем не жалеешь, и тебя тут все устраивает?
— Да в жопу все, — Фидель был, как и я, уже сильно пьян, не уверен, что он расслышал мой вопрос.
Минут через пять, в тот момент, когда по телевизору начались новости, я уснул, прислонившись к стене.
III
Снился холод. Оказывается, он может присниться. Какая-то белая глыба — айсберг что ли — медленно падал на меня. А через мою грудь текла река: ее волны сначала тоже были холодными, обжигали, но постепенно становились все теплее, теплее. В какой-то момент приснился автобус, заполненный детьми. Это нас везли в первый раз в «Звездный». Все галдели, кричали, лезли в окна, махали руками проезжающим навстречу машинам. Одна девушка сидела грустила, с зеркальцем в руках. Это была Надя, я то и дело поглядывал на нее. Потом зеркальце упало, разбилось. Я подошел, чтобы поднять его. В этот момент из зеркальца потекла кровь. Снова стало холодно. Страшно и холодно. Надя снова улыбалась. И говорила: «Я лечу».
Надя была в том же платье, в котором ее хоронили. В синем. С красными маками.
Проснувшись, я долго приходил в себя, вспоминал, где я. На мне висели половики… Наконец, ко мне стали возвращаться слова и картинки вечера. Они тоже были холодными. Пустыми. Какой-то пустой разговор. Пустая судьба. Неприятными были эти воспоминания. Не за ними я приехал в лагерь.
В углу по-прежнему работал телевизор, там шло шоу про моду, на табурете стояла недопитая бутылка. Рядом валялись книги. Фиделя не было. За окном уже вовсю светало. Я посмотрел на часы — половина четвертого утра.
Спать больше не хотелось. Я завернулся в половик и вышел на улицу.
Деревья и кусты набухали утренней росой — росы было много, и кусты акации со своими продолговатыми желтеющими листьями в этот час больше походили на гроздья леденцов. Или льдинок.
Было еще по-утреннему ознобно. Ветер продолжал испытывать на стойкость стебельки полевых цветов, которыми заросли площадки и корпуса.
В горле сушило; несколько раз я ртом втягивал в себя прохладный воздух — не помогало. Наконец, я затянулся утром во всю грудь. Меня тут же пробил запах травы и сосен. Этот запах! В котором мы засыпали и просыпались каждое лето и который еще долго преследовал нас, когда мы разъезжались по своим городам. Соснами пахли волосы Нади…
Меня пробило. И я не мог не заплакать.
Надя, Надя. Меня потянуло ближе к соснам, в самую гущу запахов и воспоминаний. На Мыс любви. По пути я осторожно, чтобы не разреветься совсем, бросил взгляд на нашу карусель. Она по-прежнему стояла как вкопанная. Я попытался с ней заговорить — все, чтобы сдержаться: «Хоть бы скрипнула ради приличия. Ради прошлого. Железная дубина!».
Но свои круги карусель уже описала в судьбах сотен и тысяч ребят, которые многое сделали на ней впервые в жизни — укатались до головокружения, прыгнули с нее в песок, поцеловались, задрали юбку соседке, покурили, обсудили девчонок из соседнего отряда, обсудили парней-старшаков, забили стрелку тому, кто тебе сильно не нравился, потому что сильно нравился той, которая нравилась тебе… Карусель как памятник, маятник, маяк…
На Мыс любви по-прежнему было непросто взобраться. Резкий подъем без ступенек, перил, без кустов, за которые можно уцепиться. Только одни толстые стволы пахучих елей, да пара лип.
Еле-еле — сноровка утеряна — ставя ступни перпендикулярно тропинке, я взобрался на самый верх. И на тебе — Фидель. Сидит на детском стульчике, курит.
— Ааа, какие люди! Ну и быстро ты вчера вырубился! Не привык, поди, такую бодягу пить?! — Фидель заржал и потянулся к коленям, но быстро убрал руки от штанов — наверное, вспомнил про сигарету, — смотри, вон как! — сказал он уже другим тоном, завороженным, и кивнул на горизонт.
Передо мной нарисовалась картина из фэнтези или советской киносказки: синее-синее небо, такая же синяя река. На том берегу — могучий зеленющий лес, накрытый сиреневой дымкой. Туман, как паутина, ткался с широкой реки, с неба, окутывал саму реку, окутывал небо. Маленькие прозрачные облачка — как мыльные пузыри, которые пускал в этот час кто-то зависший между водой и лесом — медленно проплывали мимо нас с Фиделем на расстоянии вытянутой руки.
— Красиво, согласен? — спросил Фидель.
— Да уж!
— Да не, сейчас уже не так, — Фидель запустил в один из облачных пузырей окурком, — вон, смотри. Видишь, в лесу сколько фонарей?
Я пригляделся — и правда, сразу не заметил — сквозь зелень и фиолетовый туман пробивались круги тусклого света.
— Город все ближе, а там вон — видишь, где самые яркие фонари в строй встали, трасса новая, с мостом. Раньше ничего этого не было, выходишь сюда — и сразу в раю! Лагерь-то наш был как чудо-остров посреди всего этого, а теперь — обступают нас, скоро вытеснят к чертовой матери. Настроят тут домов, испоганят все, потравят все. Но я сказал, что пока жив — никому не дам лагерь снести, а они и не снесут, пока мой дом тут. Зачем им коттеджный поселок с моей халупой посередине, согласен?! Выкусят, на!
Фидель говорил еще, даже заводился, пару раз ударил себя в грудь, показал фигу кому-то на горизонте, сплюнул, снова закурил.
— Недавно ко мне тут девчонка приходила, — сказал он, когда успокоился.
— Какая девчонка? Тут же никто не ходит, и забор кругом.
— Да я сам не понял, откуда и кто. Видно, с деревни, что ли — там за рекой под мостом деревня начинается. За грибами, может, пошла и перелезла, кто их разберет. Но меня знает. «Привет, Фидель! — говорит, — как живешь?» И такая болтает со мной, как со старым знакомым.
— А как выглядела?
— Ну такая, миловидная. Улыбается, волосы такие темные, волнами. А, — запнулся Фидель о воспоминания, — меня еще удивило, как она так за грибами пошла в платье. А она в платье была, таком легком. Синее, с красными маками.
Меня зазнобило. Показалось, что кто-то холодным льдом обкладывает корни моих волос.
— А когда точно приходила? Вспомни.
— Так три дня назад.
— Так это же когда она у… — Я не договорил. Сел на землю, сжал руками голову, почувствовал, как огромная глыба льда падает на мою спину и проходит сквозь меня, не причиняя мне боли, не оставляя царапин.
Пожирает вечной мерзлотой.
— Она долго тут сидела со мной, — слова Фиделя долетали до меня сквозь толстую стену льда, — молча сидела. О чем-то думала. Красивая.
Я ушел из лагеря к первому автобусу. Напоследок еще раз попробовал сдвинуть с места старую карусель — не поддалась. Обожгла ладонь остывшим железом.
МАНЕКЕНЫ
Редактор позвонил около десяти вечера. Я только засунул руку в трусы своей новой девушки, и тут он такой: «Мой молодой друг, прыгай! Пожарные берут тебя с собой на дежурство!».
Рука моя всё ещё между ног. Но я уже чувствую, что это ничем хорошим не кончится.
«Выезжать надо сейчас, пока они не упились. Сегодня же их праздник».
Редактор как будто знает, что каждое его слово всё дальше отделяет меня от потенциального оргазма.
«Ты рад?» — спрашивает он меня.
В общем-то, я собирался сегодня устроить романтическую ночь с девственницей. Купил свечи даже. Красивый торт, перевязанный красной лентой. Этой лентой я планировал связать руки — она сказала, что хотела бы так… И тут этот редактор.
«Какого хера, Леш, я же пахал как черт всю неделю на твою программу, — орал я в трубку.
Рука моя уже выскользнула из стрингов.
— В конце концов, я хочу спать, — соврал я.
Но у редактора на этот случай был убойный аргумент:
«В твоем возрасте спать вредно. Так что собирайся, дуй в пожарку».
Я работал криминальным репортером. У нас была самая рейтинговая программа в городе. Еще бы — мы порой приезжали на место преступления раньше, чем милиция, спасибо мои одноклассникам-бандитам и таксистам. В маленьком городе легко делать новости.
Так, теперь про девушку. Не то чтобы я ее любил. Боже упаси. «В твоем возрасте любить вредно». Это уже мой перл, не редактора. Но он тоже всегда работал, когда я залипал на какую-нибудь красотку в коротком платье. Собственно, в нашем городе такие платья надевали немногие. Потому что, да простите меня, у многих дам была очень жирная пятая точка. Наверное, экология. Или ранний секс.
У Маши тоже было короткое платье. Но хотел я ее не только поэтому. Я возбуждался от истории нашего знакомства.
Это был книжный магазин — такой советский, знаете, с большими витринами из стекла, которое, кажется, толще, чем стены в мавзолее; витрины круглый год набиты ватой и елочными игрушками, на обратную сторону стекла кто-то еще до перестройки приклеил постеры советского мюзикла «Чародеи». И тут вдруг она. В легком платье, улыбчивая, с густыми каштановыми волосами.
«Вам что-нибудь подсказать?» — Маша работала в книжном продавцом. На тот момент только устроилась, иначе я бы заметил ее раньше.
Я, конечно, ответил ей тогда: «Нет, спасибо, я сам». Идиот, дебилоид! «Что сам? Задрот!» — ржал я над собой, листая книги на полке альтернативной литературы.
И тут случилось то, после чего шансов не переспать с ней у меня уже не было. Она подошла ко мне и сказала:
«Вы тоже любите Чака Паланика?»
Я чуть не кончил! Не помню, какую херню я тогда сморозил, кажется, что-то вроде: «Если бы был геем, я бы ему дал». Отморозок!
Но ей понравилось. Она сумела воспользоваться этой моей брехней (хотя в той части, что Паланик — гей, я не трепался, он и сам не скрывает, почитайте в Вики).
Так вот, Маша такая мне отвечает:
«А я бы дала тому, кто любит Чака Паланика».
В тот же вечер я узнал, что она — романтическая дуреха с филфака — загадала, что переспит с первым, кто коснется книги Паланика. Она рисковала остаться девственницей — отдел альтернативной прозы обычно избегался посетителями книжного, любителями отстойных детективов и популярной психологии. Какие мудаки пишут и то, и другое?
Что лично меня, то я Машку понимаю! Вата в витрине, эти пошлые «Чародеи» (позже один из актеров фильма говорил мне, что ненавидит это кино и удивляется, почему эта халтура нравится зрителям) … Короче, Паланик сосватал нас. Спасибо, милый!
Перед тем как привезти Машу домой и увидеть, что девственницы носят цветные стринги, я сводил ее на пару свиданий. Успел понять, что она из тех, кто хочет, чтобы их первый раз был особенным. Потому я купил свечи, шампанское, виноград, ленту… И тут этот День пожарных!
— Прости, родная. Ты же знаешь, я репортер. И мне надо бежать! — оправдывался я, целуя ее лобок сквозь трусы.
— Ты вернешься?
— Конечно! Дождись меня! Я позвоню, когда все это кончится.
…Пожарная часть находилась на краю моего же района, недалеко от заводской проходной. Я доехал быстро. Мой оператор Богдан — бывший боксер — приехал чуть позже. Я его подождал, чтобы вместе «обрадовать» пожарных своим присутствием.
— Парни, сегодня мы с вами! С праздником, — да, я забрал шаманское, которое мы с Машкой так и не открыли. Подонок.
Шампанское ушло в лед. В смысле — тут же было разлито и выпито. Не потому что, больше нечего было выпить — мужики просто не могли не уважать гостей. Чисто символически.
Дальше мы жрали водку. Иногда закусывали, чаще нет. Многих из счастливчиков, которым выпало дежурить в праздник, я знал. Пересекались на пожарах. Или в клубах. Витька Мошкин, этот бугай с красным жирным носом, вообще был когда-то моим соседом. У него жена, трое детей. Отличный семьянин — так, кажется, говорят. Поэтому он нажрался раньше остальных и теперь спал на диване.
Валерка. Молодой еще, только после армии пришел. Он постоянно улыбался и теребил граненный стакан так, будто учился на нем мастурбировать. Рядом с ним, за деревянным большим столом, — Михал Палыч, самый опытный на смене. Водитель — он не бухал: «Мой дядя честных правил»…Это Пушкин, если что, не Паланик. Он смотрел на всех глазами мудреца — мол, молодые, заливаетесь, понимаю, сам таким был, но потом поумнел.
Поумнел Михал Палыч игровыми автоматами. Друзья-коллеги знали, что он спускал там все свои деньги. Не знала только жена — та дура верила, что в МЧС все еще месяцами не выплачивают зарплату.
Пили мы в гараже, в широком провонявшем бензином амбаре, грязном и пыльном — будто эту грязь и пыль хранили тут для музея МЧС. Сам музей находился в углу гаража. И я его помнил еще со школы. Нас водили и показывали макет девятиэтажки. Тот же Палыч, тогда еще подбуханный, нажал на кнопку, и из окна на пятом этаже повалил дым. «Вау!» — офигели школяры, тогда еще не было компьютеров, и спецэффекты в кино встречались редко.
Собственно, тот макет был единственным экспонатом музея. Но и он уже был давно погребен под пылью.
— Палыч, а ты детям музей свой еще показываешь? — спросил я, надо же было как-то разговор поддерживать — скукота.
— Да нахер он кому усрался!
— Резонно. А я помню, как нас в восьмом классе сюда приводили. Ты такой гордый был, когда на кнопку нажимал.
— Гордый — жопомордый. Мне премию за это платили, вот и нажимал. А потом перестали — ну его нахер поэтому.
Так в эту ночь случилось второе мое разочарование. Первое — ну вы помните, не успел даже ей руки связать…
Я выпил тогда еще водки, вдохнул бензина — закусывать к тому времени было уже нечем. И ушел в раздумья. Я когда выпью, всегда философствую.
Вот, думал я, передо мной четыре мужика. Трое из них уже в говно пьяны. Хотя они официально на работе. Причем работают не дворниками. А если сейчас вызов — и придется ехать кому-то спасать жизнь? Валерка же даже брандспойт не удержит! Понимают они это? Конечно, понимают. Но им похер.
Я даже спросил у Валерки, когда он наливал в стакан очередную дозу:
— Ты пьяный?
— Пьяный!
— А если вызов?
— Да похер.
— Ну, я так и знал.
Я, конечно, не морализатор. И типа тоже тут на работе. Но какого хрена? Что, не могли дождаться утра? Должна же быть хоть какая-то совесть…
В общем, когда я напьюсь, я дико скучный…
Выходило, что мой оператор был среди нас самым достойным. Он сидел в провалившимся кресле между машинами и играл в тетрис.
— Богдан! — позвал я его, — иди хоть перебивки сними, что ли. Вон, макет в пыли!
Богдан молчал. Он был тугоухим. На тренировке ему как-то отбили перепонку. Он многого не слышал. Иногда, конечно, притворялся.
— Богдан, собака! Я же знаю, что ты слышишь. Иди, говорю, сними пожар!
— Давай я тебе вообще спалю этот макет нахер! — завелся вдруг Валерка и покраснел тут же — будто довел все-таки стакан до оргазма.
— Я снял уже! — ответил лениво Богдан. И тем самым спас один из символов моего детства.
Мне ничего не оставалось, как думать о Маше, и мои пальцы медленно теребили дырку в старом диване. Я все больше походил на Валерку. Кажется, это меня и испугало. Грезы о сексе вмиг рассеялись. В туманное проспиртованное сознание пожаловали другие мысли: а, собственно, нахера оно мне нужно…
…Тут я должен еще рассказать про Машу — чувствую вину перед ней. Вот и мучает.
Она хорошая была девочка. Милая. На втором свидании выяснилось, что Паланика она толком не знала. Читала только «Бойцовский клуб». И «Невидимки». Первую книгу осилила, потому что была на слуху. Вторую — потому что девственники любят читать такое… Ох, как она кайфовала, повторяя к месту и нет цитаты из «Невидимок». Ее любимая:
«Займи мне местечко у окна, когда попадешь в ад!»
Зато она бесконечно могла цитировать Андрея Платонова. «У него такой язык, медидативный, что ли… как молитва, понимаешь? Нам так наш препод говорит, Николай Германович, не слышал о таком?».
Девушки, которые восхищаются своими преподавателями, всегда умиляли меня. Они и сейчас еще существуют, русские классики их иногда забрасывают в наш век — то ли для того, чтобы поржать, то ли поставить эксперимент ради очередной драмы. Скучно мужикам на пыльных полках библиотек и книжных, вот и развлекаются. Черти.
Так я это к чему? Маша была начитанной. А еще она помогала приюту для бездомных собак, о них говорила чуть ли не чаще, чем о литературе, волонтерам отдавала ползарплаты, так любила и так этим горела, как сектантка.
В общем, я панически задумался, а не сойду ли со скуки с ума с той, кто ждет меня сейчас на диване в моей крохотной малосемейке?
Ну вот стану я ее первым, она возомнит себя моей девушкой, начнет преследовать, потом обвинять в том, что я много времени провожу на работе… И пошло-поехало: ревность, скандалы, секс в подъезде в знак примирения — молодых очень возбуждают сцены примирения. Так возбуждают, что нет сил до квартиры добежать…
Я допился до того, что стал требовать от своей совести решить здесь и сейчас, прямо в пожарке, готов ли я стать первым для той, кто наверняка намечтал, что я же и последний.
Это называется «Пьянка шла своим чередом, ничего не предвещало беды…».
В три десять прозвучал истерично- протяжный, как на заводе, гудок, и над широкими гаражными дверями замигала красная лампочка — дежурный со второго этажа поднял сигнал тревоги. В следующую секунду раздался звонок — телефон висел на стене над диваном, на котором я сидел. Я и ответил.
— Внимательно! — говорю в трубку.
— Магазин горит на перекрестке Мира-Ленина. Валите туда, оболтусы.
— Есть, сэр! — Мне не хватало только сигары, чтобы быть в этот момент максимально пафосно противным.
Меня удивило, как быстро все собрались. И отрезвели.
— Бля. Я так не умею, мужики! — восхитился я, когда мы уже мчались в красной машине. Мчались мы больше для фарса — от пожарки до перекрестка Мира-Ленина если дворами, то минута. По дороге — тоже не больше, ведь мы, в конце концов, не в хлебовозке, а на пожарной карете. Мощной. Дутой. С синими маячками!
— Богданыч, — ору я оператору, — ты снимаешь?!
Оператор не отрывает глаз от видоискателя и левой рукой показывает мне большой палец.
Мы разбиваем дорогу толстенным шинами пожарного «Урала», по-прежнему мчимся на всех парах. Рожи у мужиков — синющие, они тяжело дышат. Это еще не успели отойти от быстрых сборов. Их дыхание меня снова возвращает к Маше: а мог бы тоже сейчас так дышать. После заезда минут на пятнадцать.
Пошлые мысли перебивает резкий звук тормозов. Мы подрыгиваем с мест. Богдан врезается объективом камеры в спинку переднего сидения.
— Ебана! — орет он.
Но едва он успевает матюкнуться, как мужики уже выпрыгивают из машины. Оператор — за ними. Вообще-то он должен был выпрыгнуть первым — так я его учил. Но в этот раз — ок, бить его не стал. Действительно слишком резко затормозили.
Я спрыгнул с кабины последним. И только тут увидел, ради чего мы ехали.
— Епт! — описал я картинку. Согласен, не совсем литературно. Да и немногословно, но я же не в прямом эфире!
Да и если бы я был в эфире, то не сразу бы нашел, что сказать. Вернее, нашел бы, но это был бы не репортаж, а художественная зарисовка. У меня в критических ситуациях включается одаренность. Я бы описал так (по крайней мере именно эта бредятина мне первой залезла в мозг).
Магазин занимал весь первый этаж пятиэтажной сталинки — не без вкуса построенного здания. Всех покупателей встречала огромная выпуклая витрина по всему периметру первого этажа. В витрине — манекены с модными шмотками. Но это — в обычный день. В эту же ночь по витрине со стороны магазина хлестали языки пламени. Если в этом бутике и жил домовой, то он явно сошел с ума. Он, маньяк, снял со всех женских платьев пояса, смочил их своей слюной (вместо керосина), поджог и как сбесившейся фаерщик начал вертел все эти тысячи лент — безостановочно, ускоряясь с каждым оборотом.
…Но если завязать с художественностью (и если бы мне было нужно в тот момент вести репортаж), я бы описал увиденное так:
— Это звездец, товарищи!
И зрители бы меня поняли, потому что никогда еще в нашем городе так магазины не горели. Так масштабно. И так красиво. Сплошным огнем.
Пожарные не сразу сообразили, что делать — они пялились на огонь так, словно тоже увидели в нем домового с поясами. Ну или еще кого-то увидели — у каждого свои бабайки.
Первым очнулся водитель. Он побежал вызывать по рации подмогу.
Вторым понял, что это попадалово, Валерка. И не нашел ничего лучше, как закурить.
Никто из пожарной команды к месту происшествия идти не торопился. Но и расчехляться тоже не пытались. Единственный, кто работал — это Богдан. Он действовал так, будто гребанные магазины в нашем городе горят каждую ночь, и именно его посылают это снимать.
Богдан практически впритык подошел к витринам. Они уже были настолько накалены, что напоминали фильтр гигантской папиросы в момент затяжки.
Уже было слышно гудение пожара. Что-то внутри трещало, звенело, а пламя все жестче било по стеклам. Витрина трясалась, и было понятно — вот-вот посыплется. Богдан, похоже, этот момент и хотел снять. То, что она могла посыпаться на него — оператора не смущало. Он был профи, а значит –сумасшедшим: ради красивой картинки можно подставиться под осыпающееся стекло и огонь.
На самом деле, писать это я не должен. Потому что дурной прием заразителен, и, как говорили нам на журфаке, нет такого кадра, который бы стоил человеческой жизни. Но я был горд тем, что Богдан хочет это снять. Хочет снять, как эти херовы витрины взорвутся от давящей на них температуры и разлетятся по всей улице.
Честно — мне эти витрины никогда не нравились. Да и магазин продавал под модными брендами подделку — с ближайшего рынка.
Гудение усилилось, внутри загрохотало так, как если бы оттуда на улицу несся паровоз… Еще пару секунд — и стекло треснуло, громко так треснуло, смачно. Но не посыпалось сразу: сначала сквозь трещину просочился красный огонь — как кровь пореза. Ну, например, в гоповской драке вас полоснули розочкой — кровь так же сначала брызнет, потом заполнит рану… И только потом польет как из ведра.
И вот тут-то, когда уже, казалось, случился в карьере моего оператора самый крутой кадр, Валерка — никогда ему не забуду — вдруг решил поиграть в героя. И в два прыжка — кенгуру недоделанный — настиг Богдана, сбил его с ног и сверху накрыл своим телом… Камера отлетела в сторону.
Витрина взорвалась! Не то чтобы это было как в Голливудском кино, домовой — не Спилберг, но тоже неплохо получилось: огонь вытолкнул стекло, разрезав его своим острым пламенем на тысячи осколков. Эти осколки — мамой клянусь — как на рапиде зависли на какое-то время в воздухе и со звоном обрушились на асфальт.
На Валерку с Богданом. И на камеру тоже.
Первые не пострадали. Защитный костюм спас обоих.
Камера тоже легко отделалась. Она даже не выключилась. Но сняла не взрывающиеся витрины, а колеса пожарного «Урала». Богдан чуть не отмудохал Валерку, он не раз порывался втоптать его в рассыпанное по асфальту стекло. Зря оттащили.
Подъехали еще несколько пожарных отрядов, скорые, милиция, в общем — вся обойма. Начался кипиш: стали разворачивать свои толстенные шланги, орать, материться. Со всех сторон завыли сирены, захлестала вода, послышались визги — это стали выбегать жители горящего дома и соседних. Так называемые очевидцы, которые всегда орут громче сирен и даже громче пострадавших… Богдан успевал снимать все, он просто поливал камерой направо и налево, не выключая ее. Я же сел на бордюр — так, чтобы не мешать пожарным, где-то между нашей машиной и одной из тех, что приехали следом. И стал за всем этим наблюдать. На этой съемочной площадке в ближайшее время мне была отведена роль зрителя.
Пожарные оцепили магазин по периметру — вода и пена из хоботов толстенными струями бесстрашно летели на огонь, накрывали его сверху, лупили под дых, сбивали с ног. Драка воды и огня! Пляска красного пламени, черного дыма и белой пены. Дикая пляска. Или только фон для нее. Потому что — и вот это то, ради чего я пишу — вдруг среди всей этой вакханалии я увидел манекены. Одежда была с них уже сдернута огнем, в с свете фар и фонарей они выныривали из огня, подставляя свои гладкие части тела и лысые головы под мощный душ. Но струи воды не могли их сбить, так же как манекены не смог завалить огонь.
И вот это — именно это, а не разлетающаяся витрина — станет главным кадром моего репортажа, который я не продам ни за какие деньги даже Первому каналу, даже BBC!
Я бегу к Богдану, ору ему в ухо, какой хочу кадр, читаю в его глазах что-то типа «Ну ты и ебнутый» и возвращаюсь обратно.
Огонь по-прежнему дрался со струями воды, но манекены стояли неподвижно, подставляя свои голые бока под воду и свет фонарей. Они даже не шатались.
Но вот вам крест — в этот момент манекены выглядели живее всех людей, причем это были мудрейшие из людей, хладнокровно поглядывающие на происходящее, будто это не касалось их, словно пожар был через дорогу, и они лишь наблюдали за ним из своей витрины.
Что за херня, чудо какое-то, удивлялся я, почему они не горят?
Манекены должны гореть. Это бесполезные статуи, эти каучуковые и пластмассовые уроды, эти модники и модницы, зазнавшиеся от того, что уже десятилетиями стоят посреди города, в центре внимания…
Они должны гореть. По всем законам физики должны уже давно нахрен расплавиться. Но они стоят. Без одежды. Но с улыбкой. Равнодушные и тупые.
Тут я вижу, что к витрине подскакивает Валерка. Он намерен забежать внутрь, но вдруг запинается, еле удерживается на ногах и тоже замечает манекены. Он тупо смотрит на них, пытаясь что-то сообразить, о чем-то догадаться, но быстро сдается и делает шаг в магазин. Из его пулемета хреначит вода.
Завибрировал телефон. Маша! Тут же откуда-то накатила нежность. Так бывает, в общем-то, когда ты находишься в эпицентре какого-то события, все кругом им захвачено… и ты захвачен, о чем-то думаешь, что-то решаешь, чувствуешь себя, короче, человеком. И тут звонит кто-то пусть еще не очень родной, но ведь шансы стать таковым есть, и ты рад этому звонку так, как радуются дети в пионерлагере, когда им звонят родители.
Маше захотелось сказать что-то хорошее, мягкое… Вру! Хотелось рассказать то, что увидел я сейчас и что меня не по-детски шокировало, вштырило, вставило.
— Да моя хорошая, — ответил я, нажав на кнопку — тогда телефоны были кнопочные.
— Так я не поняла, мне тебя ждать или что? — услышал я резкий ответ. Вот стерва — еще не дала, а уже права качает.
Ну ладно, подумал я, попробую еще раз — в конце концов, мой косяк.
— Ты даже не представляешь, что я сейчас увидел! Я на пожаре. И тут… Ты только послушай, это круче, чем у Паланика…
— Какой нахер Паланик! — заорала Машка, то есть заистерила, это именно так называется, — какой в жопу пожар, я тут сама вся горю!
Если бы она после Паланика замолчала, я бы еще простил. Но «я горю» решили все. По крайней мере, я почему-то очень разозлился и чуть было не выпалил ей в ответ: «Манекены не горят».
Потом долго жалел, что не сказал этого — фраза-то красивая. С другой стороны, эта дура все равно бы ничего не поняла. Так что правильно, что не сказал — хорошими фразами не разбрасываются.
Я вообще ничего не сказал.
«Истерики действенны только тогда, когда их кто-то наблюдает».
Положил трубку в полной уверенности, что когда вернусь домой, продавщицы там не будет.
А манекены реально не горели. Даже когда другие пожарные вслед за Валеркой, отгоняя огонь от витрин, ворвались внутрь и пороняли всех этих не поддавшихся пожару кукол. Они, куклы, продолжали себе лежать — уже грязные, черные, но целые, с нетронутой тупой улыбкой.
С такой же улыбкой подошла ко мне моя девственница, когда спросила про Паланика.
Или это моя злость и раздражение объединило тогда эти улыбки… Не знаю. Да и теперь уже без разницы.
Пожар победили, никто из жителей дома не пострадал, мужики из пожарки — тоже.
Картинка получилась у Богдана отменная, синхроны крышесносные, а с этими несгоревшими манекенами я еще и стендап записал. Это одна из самых крутых деталей в моих сюжетах.
Машка же… Когда я приходил в книжный, она со мной даже не здоровалась.
«Без некоторых людей мир стал бы значительно лучше».
ФОТОГРАФИЯ
Опер Голощекин позвонил в полвосьмого утра, пригласил срочно приехать в районный угрозыск. К тому времени я больше года работал криминальным репортером и знал, что на подобные приглашения отвечать отказом нельзя — можно лишиться эксклюзивной истории.
Когда я зашел в кабинет, то застал Голощекина за толстой иллюстрированной книгой о Царской Семье. В остальном здесь было все как обычно: на столе с широким монитором соседствовали железные банки с окурками, карандашами и кофе… Карты города и области — по стенам. Засилье бытовой техники — видики, телевизоры, магнитофоны, музыкальные центры… Люди, которые заходили к Голощекину в первый раз, обычно путали кабинет со складом и, извинившись, спешно закрывали двери.
Мы поздоровались. Опер закурил в книгу.
— Мучает совесть за расстрел царя? — пошутил я тихо, чтобы не спугнуть интерес.
Голощекин ответил громким: «Кофе будешь?». Так говорят люди, которые не спали всю ночь.
Прошло минуты две.
— Ща злодея приведут, — наконец вспомнил обо мне опер. Отодвинул книгу. И потянулся к банке с сахаром.
Мы пили кофе и болтали о погоде, которая этой осенью «не по понятиям» (Голощекин так и сказал): пришла раньше срока и всех «обула на Бабье лето» (тоже его цитата, по первому образованию он был филолог). Тут в кабинет ввели парня лет двадцати, небольшого роста, но крепкого. В лице его ничего не было особенного. Маленькие глаза, крючковатый нос, челка на все виски. Типичый гопник. Уже слегка «покоцанный» — вероятно, у Голощекина он за ночь бывал не раз.
— Из-за таких вот ушлепков все херится в природе, — опер махнул конвойному, чтоб «ушлепка» усадили на стул у входа.
— Расскажи опять, — приказал он задержанному.
— А это кто? — осторожно спросил тот.
— Репортер. Звезду из тебя будем делать. — Опер усмехнулся и потянулся к телевизионному пульту, на большом экране в углу кабинета забегали олени. Голощекин встал из-за стола, потянулся и, захватив с собой кружку с кофе, пошел к диванчику у телевизора. Я подвинул стул так, чтобы оказаться напротив задержанного.
— Че говорить? — парень заметно смутился. И пока, похоже, искренне не понимал, чего же от него хотят.
— Тебя зовут как?
— Леха!
— А сюда как попал, Леха?
— Сам пришел.
Последнее признание показалось мне неправдоподобным, я оглянулся на опера, тот кивнул, мол, все так и есть.
— Про фотку ему тоже рассказывать?
— А то как же, это ж самое интересное. Кино! — подбодрил Леху Голощекин.
Со мной была небольшая камера. Я понял: самое время ее расчехлять. Леха смиренно ждал вопросов. Я же ждал привычной просьбы: «А можно без съемки?». Но парень, когда перед ним засверкал объектив, лишь потрепал челку и тихим неуверенным голосом, без всяких моих вопросов, начал рассказывать.
— Я пошел на квартиру. Ну, обчистить чтоб. Пацаны сказали, что тут никого нет, уехали в деревню. А вообще там хатка путевая. Ну, я зашел, че. Смотрю — реально дворец, блин. Только что деньгами не обит, а так все есть. «Это я удачно зашел», помнишь же?! — Тут Леха спрыскивает гнусавым смехом, — Ну я человек опытный, думаю, я же ручки с люстрами сдирать не стану. Хотя там все упаковано дай бог, говорю же. Все было спрятано, как пить дать, хорошо, ага, я за пять минут насобирал, что не унести! Брюлики там, цепочки, часики, мани, — тут Леха замолчал, шмыгнул, глаза опустил.
— И? — не позволил я выдержать театральную паузу.
— Ну и вот, — встрепенулся Леха как от налетевшего сна, — я только собрался сваливать.. Я много-то не беру, меня батя научил, что надо брать столько, сколько можешь унести, иначе ты не вор, а ворюга. Ну вот, и тут смотрю — фотка. Я и залип.
Эта сбивчивая малопонятная речь меня в тот момент раздражала. Если бы разговор был вечером, то моего терпения могло бы хватить. Но рано утром вникать в историю очередного воришки не было никакого желания.
— Бред какой-то несвязный, — честно признался я Лехе, — Часики, батя, ворюга, фотка. Можно как-то подробнее, что ли?
— Че он хочет? — снова спросил Леха у опера, кивнув на меня.
— Ой, не зли меня, — ласково ответил опер.
— Короче, ты попал в воровской рай, а потом собрался уходить… — попытался я восстановить логику событий.
— Ну, иду. И тут фотография.
— Хорошо, — я понимал, что нужно как можно скорее проехать тему с фотографией и переходить к сути. Не ради же того, чтобы посмотреть на домушника позвал меня Голощекин. — А потом что было?
— Потом неделю болел. И вот, пришел. Каюсь.
— Ты про фотку подробнее порасспроси, — перекрикивал опер не то наступающий сон, не то телик. И, не дождавшись меня, спросил сам. — Чье фото-то было, говори!
— Фото цесаревича Алексея, его убили в Екате. — отчеканил Леха.
— Во! — сказал полицейский и уставился на меня так, будто только что подарил мне миллион.
— Ну и че дальше-то? — главный поворот истории до меня не доходил.
— Смотри, он увидел фотографию царевича, раскаялся и пришел с повинной, — разложил Голощекин.
— Да ладно?!
— Фотографию при нем нашли. Терпилы подтвердили — у них стояла, — было видно, что бывалый опер понимает, как мне трудно в это поверить, но в то же время не понимает, почему я еще не прыгаю до потолка. — Эксклюзив, братан?!
Глава из книги, которую читал сотрудник уголовного розыска Голощекин:
Когда началась стрельба, Никулин услышал мелодию. Он не поверил, свободной рукой потрепал ухо. Потом скажут, что он оглох от выстрелов.
Мелодия продолжалась. Играла дудочка, которую он, каменщик и киллер, пару дней назад вырезал для цесаревича. Алексей тут же сыграл на ней какие-то простые ноты, до того ласковая мелодия. Никулину захотелось самому повторить ее. Он забрал дудочку. Минут двадцать выскабливал из нее хоть что-то похожее. Ничего не вышло. Отдал обратно.
Теперь те самые звуки, те самые ноты стреляют ему в уши. И куда-то под самую кожу. Под самый крест. Никулин снял его давно, но всегда носил в подошве, а тут на такое дело достал, повесил на толстую нитку.
Крики, стоны, визги, молитвы, истерики, выстрелы, выстрелы, выстрелы, беснования, рычание… Ничего. Абсолютно ничего из этого не слышал Никулин. Только музыка.
Вот падает император и тут же заливается кровью. Становится противно, до рвоты. Никулин держится. Смотрит на Юровского — людоед, он счастлив и спокоен. Рвота проходит. Ненадолго. Рядом стоящих латышей начинает выворачивать прямо на трупы.
Музыка продолжается.
Пули в своем коротком танце разрывают одежду и вязнут в человеческом мясе, другие вальсируют по комнате, рикошетят от пола и стен.
А в его ушах только мелодия дудочки.
Кто-то из своих вскрикивает. Пуля станцевала в руку. Следующая пуля влетает в лицо Алексея. Кто стрелял — Никулин не замечает. Зато хорошо видно — будто под огромной лупой — как пуля разрывает мальчику щеку. Мелодия останавливается.
Вокруг дым, все визжит, шипит, лязгает, орет, звенит. Звенит даже духота, схватывает горло.
Духота и запах живой крови сводят с ума, с очередным урывистым дыханием Никулин глотает вкус сырого мяса.
Музыка возвращается.
Медленно рассеивается дым. Проявляются силуэты, потом люди. Одни стоят — стирают ладонями с потных лиц дьявольские гримасы, другие лежат с поломанными вывернутыми руками, раскинутыми перебитыми ногами, разбитыми вдребезги головами…
Алексей лежит ближе всех к Никулину. Глаза открыты. В них еще пробивается жизнь, они думают, смотрят в потолок.
В них еще звучит музыка.
И тут Никулин шагает к мальчику…
Никто не смог потом вспомнить, зачем он к нему пошел, то ли глаза закрыть, то ли добить, но только многие расскажут, что когда стихла стрельба, и дым позволил хоть что-то разглядеть, Никулин, не дойдя до цесаревича, упал. Закрыв уши руками, он бился об пол в истерике, блювал под ноги Юровскому… Это будут настолько омерзительные воспоминания, что их предпочтут стереть из всех стенограмм.
Зато останется жирным кровавым шрифтом в расшифровках и в памяти Никулина, как Юровский, пришедший от блювоты в ярость, с глазами пьяного маньяка, выхватил у латыша винтовку, прыгнул к царевичу, как черт, и проткнул его у самого сердца.
Музыка в этот момент остановилась. Она никогда уже не вернется ни к Никулину, ни к кому-либо еще.
— Так, давай с фотографии подробнее, — гопник стал мне наконец интересен. История тянула на бомбу эфира, — ты сразу понял, что перед тобой царевич?
— Нет, я не знал до этого, как он выглядит. Мне как-то по боку всегда было, и в школу я редко заглядывал, че там делать-то.
— А в церковь?
— Я тогда не был крещен еще, ты че? — усмехнулся парень, но тут же убрал с лица все намеки на ухмылку. — Нет, ну иногда я ходил раньше, как все, че, но там не видел его на иконах. Я вообще не знал, что их святыми сделали, говорю же.
— И чем тогда тебя фотка эта зацепила?
— Да сам не знаю. Но вот как бабу классную увидел, залип.
— Про бабу — так себе сравнение, — пошутил я, чтобы как-то убрать барьеры между пацаном и мной.
— Ну да, ты прав, — гопник перешел на «ты», значит, стал проникаться.
— Чем-то ведь тебя она поразила тогда, эта фотография?
— Сам не знаю, чем, я не могу объяснить. Но вот живой он, смотрел на меня глазами такими осуждающими. Так бабка моя на меня смотрела. Мол, Леша-Леша, и ты туда же. Бабка верующая была, но она мне про Семью тоже не говорила.
— И ты фотографию взял с собой, правильно? Зачем?
— Тоже не могу понять, это же просто картонка. Открытка типа. Но я даже не сразу осознал, что кинул ее в сумку. Как-то машинально. Сначала он на меня посмотрел, потом я, видимо, ее схватил, и уже на квартире у Таньки заметил. Танька — это телка моя. Но она ни при чем тут!
Дальше че? Ну, я поставил эту фотку на подоконник. Куда ее, думаю. Выкинуть как-то рука не поднялась. — Леха замолчал, о чем-то задумался, — курить дай! — попросил он у опера, который по-прежнему не отрывал глаз от телевизора — там показывали китов.
— Да бери, жалко что ли говна для вас, — разрешил тот.
Леха подался туловищем к столу, стянул с него пачку и зажигалку.
— Дальше-то что?
— Ну и вот. Стоит она, значит, на подоконнике. День, два… Я уж забыл про нее. А потом пошел знакомым товар — ну, то, что украл, продавать — сумку уже застегиваю и чувствую: кто-то смотрит на меня. Вот бывает, отвечаю, так. Меня это никогда не подводило. Я вон так пару раз от мусоров уходил, — прихвастнул Леха, чем вызвал хохот опера: «Шпион, бля! — и через тяжелый вдох, — где вас таких тупых строгают».
— Можно не отвлекаться? — я сгорал от нетерпения и все эти штампованные позерства ничего, кроме очередного раздражения, у меня не вызвали.
— Ну, короче, че… Я не сразу понял, что это он смотрит. Ну, Алексей этот. Потом уже догадался. Сам не поверил, ей-Богу, братан. Но только фотку эту положил лицом вниз, как сразу полегчало. Не было уже такого чувства, что пасут тебя. Но и не пас он меня, ладно. Не как мент он смотрел, а как бабка, я же тебе говорю. Осуждающе, но с любовью, что ли. Хрен его знает, как сказать, я не журналист. И вот что-то запало в меня это, не пошел я в тот день никому ничего продавать — вообще на улицу не вышел. Только через балкон соседу постучал — дядя Коля, мужик умный, два раза ходил уже за проволоку. Фотку ему показываю: «Знаешь, кто?» А он мне: «Кто ж не знает, это же сын царя, Алексей, царствие небесное!». Вот только когда узнал-то я, кто это на открытке.
Леха в очередной раз затянулся. Помню его ту затяжку, глаза его помню — детские, как у нашкодившего ребенка, который не знает, правду ему говорить или так все обойдется.
— Ну и все, че, залез в телефон, стал читать про него. Нашел какой-то сначала рассказ про то, как их убивали, про дудочку какую-то, потом стал про жизнь читать. Ни хрена себе, думаю, это в нашей стране так вот разделали своих коронованных? И почему об этом никто не говорит?! Или я не слышал просто.
— Ты не умничай, не дельфин, дальше давай, — снова прикрикнул на Леху опер. По телевизору в это время показывали дельфинов.
— Я стал читать, думать. Ну, как думать… Мне эта сцена убийства прямо под кожу зашла, я всю ночь не спал. И блевал, как с дикого бодуна. А под утро, веришь, нет, даже порыдал — я как-то представил себя там, в той комнате.
— Ага, представил он! На месте убийцы, поди, там как раз такие орудовали, — опер все никак не мог дать Лехе разговориться.
— Да не знаю, на месте кого я себя представил. Просто представил. Может быть, на месте пацана и представил. Сами посудите, если царя там, может, и за дело порешили, то парня с девчонками за что? Беспредел какой-то же. Я просто представил реально, что вот на меня револьвер навели, и я знаю, что убьют сейчас и знаю, что убьют не за дело. И даже не себя жалко, а мамку, сестричек. А я даже молитву не прочитаю, не успею. А потом — выстрелы. И боль, и все кругом падают, на моих глазах все самые родные падают, и я понимаю, что это навсегда, никто не встанет. И чувствую при этом, как в меня влетает что-то горячее, в плечи, в живот, пару пуль проходит навылет, но не больно, а обидно, что сделать ничего не могу, обидно, что вот просто так, обидно, что я же во всем виноват…
Тут Леха сбился, поднял глаза на меня, снова затянулся под самый фильтр.
— Да, он думал, что он во всем виноват, — продолжил Леха.
— Откуда знаешь, фотография сказала? — я спросил это вполне серьезно, без сарказма, за свою репортерскую жизнь я навидался много сумасшедших.
— Не, ты че. Говорю же, я стал читать про них — ну, про Романовых — и прочитал где-то, что он, ну, Леха, Алексей, цесаревич, себя винил во всем… Понимал все. Что с болезни его типа все беды с семьей начались. И с Россией, получается, тоже. Но я не знаю точно. Я сам не понял, если честно, в чем он виноват. Наверное, что Распутина пришлось приглашать. Или что из-за его болезни сбежать им не удалось. Это не ко мне, короче.
— Дальше, — попросил я Леху, ведь самого главного он еще не рассказал.
— Но, говорю же, вот это убийство меня цепануло. Это жесть ведь, если представить, что там тогда творилось! Это ж ни в каком кино не снимут. Кровищи, поди, одной по колено было. И знаешь, че? Я сразу понял, почему их святыми сделали! Они ведь, когда шли, понимали, что их убьют. Это я так думаю. Не знаю уже точно, у кого-то прочитал это — в интернете или фотография подсказала, но меня, вот аж осенило, что они знали. Я даже на балкон опять пошел. Стучу дядь Коле, говорю, мол, они же по-любому понимали, что их убьют? А дядь Коля так спокойно мне, как пронюхал заранее, зачем я его опять позвал: «Зайцы среди волков долго не бегают». Это как еще одно потрясение для меня. Ну и все, я дальше пошел читать. Говорю же, до утра не спал. Потом уж не помню, как вырубился.
— Хорошо, Леха, у меня тут кассета кончается, — в то время были кассеты мини-диви, их хватало минут на сорок. Для репортерской съемки — как раз.
Леха все понял, сообразительный парень, перешел, наконец, к сути. Голощекин, помню, даже телик вырубил, уставился на воришку.
— Про Юровского знаете? Комендантом был в доме, где их расстреляли. Он с ума потом сошел в дурке. Я его видел. Во сне.
«Началось, — подумал я. — РЕН ТВ представляет…».
— … дня через три видел. Я будто в библиотеке — никогда там не был, ты же понимаешь. Но тут сижу, читаю книгу и, вроде как, тороплюсь. Вроде как, мне надо всю прочитать за раз, а времени нет, а девки какие-то подносят мне еще книжки — одну за другой. Уже психую, ору: «Не надо, хватит, я понял все». И тут вместо девки он подходит, смотрит на меня внимательно, как барыга, когда впервые видит кого из наших. Смотрит так и говорит: «Не ломай голову, на 25-й квартал уедешь». Наша психушка там находится, ну, ты в курсе. А я его узнал, говорю ему: «Вот ты сука. Ты что, не сдох, что ль?» А он мне что-то типа: «Такие не сдыхают». А я сижу и вмазать ему хочу, но двинуться не могу — окоченел, как парализовало, как бабку мою. Плюнуть ему в харю хочу — и тоже не могу. Весь вспотел, слезы из глаз, сопли, злость такая, что вот-вот из себя выпрыгну и кончу падлу. Так и проснулся. До сих торкает от того сна.
Мне кажется, что я тогда смотрел на Леху как на ожившего Юровского, потому что гопник спросил вдруг:
— Ты думаешь, я гоню? Или «Цареубийцу» насмотрелся?
То, что Леха видел фильм Карена Шахназарова, меня удивило еще больше. И это удивление Леха снова считал.
— Я же говорю, я в эту тему втрескался по уши. Я все перечитал и пересмотрел, что в инете нашел. Я даже в церковь сходил. Но там поп какой-то странный, ничего толком не рассказал. Я сам ему стоял рассказывал, а тот ахал, прикинь? Ну вот, я че хочу сказать — прикидывался поп. Потому что он мне говорит вдруг: «Тебе открылась не просто все это, не просто. Но многого не поймешь все равно, пока не начнешь жить по-ихнему». Праведной такой же, типа, жизнью. Я говорю: «Да вы че, какой праведной, вор я, даже не крещен». И вот тут он меня на «слабо» взял:
«Креститься, — говорит, — дело нехитрое. Не тяжело даже святым стать, да только черти тебя сильнее, не пустят тебя к чану».
И так мне обидно стало! Чего я лох какой-то, какие еще черти меня не пустят куда? Хочу и покрещусь! Может, и не гонит поп, может, в натуре мне чего еще про царевича откроется. Короче, развел он меня, как цыган деревенского. Покрестился в тот же день, отвечаю!
— И что? Покаялся? — я понимал, что кассеты оставалось еще на пару минут и поэтому подгонял.
— Понимаю, что ты хочешь от меня! Но нет, я не скажу, что покаялся и поэтому сюда пришел. Я сам не знаю, на кой пришел. Совесть, не совесть… Раскаяние, не раскаяние. Стыд, не стыд. Хотя стыдно, да. Все это еще внутри меня бродит, что ли, еще сам ничего не понял, не сформулировал. Но не потому, что в религию ударился, сюда пришел. А почему точно? Да тут и поговорить обо всем этом не с кем… Пришел и пришел, короче. Все говно, что на той хате взял, отдал обратно. Царевича только не отдал.
— То есть как отдал? Просто принес обратно в ту же квартиру? — это тоже было странная и потому интересная деталь.
— Да. Нате, говорю, Лехе спасибо скажите.
— Вот видал, как бывает, — снова перебил гопника опер, — если в церкви ответа нет, то все к нам идут!
Голощекин вернулся за свой стол и снова стал листать книгу.
— Я сам подсел на эту тему. Отобрал вон у злодея. Увлекательно, конечно. Он тебе еще нужен? — Голощекин кивнул на Леху. Об этом я жалею до сих пор, но в тот момент я сказал: «Нет, не нужен». Слишком уж была невероятной вся эта история, слишком резко она упала на меня. Хотелось все быстрее переварить и выдать в эфир. К тому же закончилась кассета.
Задержанного увели. Я еще насобирал фактуры у опера: спросил адрес, куда Леха вернул награбленное, поехал туда. В тот день дома никого не оказалось, пришлось делать сюжет на интервью Лехи и комментарии Голощекина. По картинке был только адрес-план дома, где случилось ограбление и фотография цесаревича. Куце, но материал прогремел. До сих пор многие вспоминают.
Что случилось с Лехой, я не знаю. Помню только, за ним числилось еще несколько квартир. А вот на тот адрес, где он увидел фотографию Алексея, я вернулся. Люди оказались обычные: бизнесмены, не сильно верующие, сына они крестили в честь цесаревича, вот и купили фотографию — икону не нашли. Когда свои вещи у порога увидели, удивились, естественно, но какому Лехе спасибо надо было сказать, так и не поняли.
***
Украденная вором фотография на самом деле открытка из альбома «Романовы» (автор-издатель Лобанов С. Н.). Открытка идет под номером восемь и называется «6-летний царевич Алексей, 1910 год». Мы видим портрет мальчика в матроске.
В свою очередь снимок для открытки был сделан с оригинальной фотографии, на которой Алексей изображен в полный рост (общий план). Позировал цесаревич в ателье придворного фотографа и кинооператора царской семьи Александра Ягельского. Ателье носило имя его первого владельца «К. Е. фонъ Ганъ и Ко».
Настоящая дата, когда был сделан снимок — 26 мая 1912-го года.
По легенде фотограф нажал на затвор в тот момент, когда Николаю II, сопровождавшему сына, сообщили о готовящемся покушении на Григория Распутина. Это объясняет тревожный и задумчивый взгляд Алексея. Покушение должно было состояться через несколько дней в Москве, куда царская семья отправлялась открывать памятник Александру III.
ИЗ КАЗЕННОГО ДОМА
Стоит бомжиха со вздутым лицом, с потрескавшимся лбом, седая, в ватнике — изорванном и пропитавшемся сыростью московских улиц; стоит у последнего вагона метро и смотрит на двух молодых полицейских, которые смеются над ней и покрикивают: «Давай, иди! Корова! Ну, чё встала?». А она, и правда, стоит и ничего не говорит. «Ты чё, тупая?» — не унимаются полицейские и гогочут так, что снующим электричкам не удается заглушить их голоса. Из всех наблюдающих эту картину только я вижу: молчит бомжиха не от тупости — ей есть, о чем сказать; но она ждет, когда хоть на секунду замолчат обидчики, и поезда застрянут где-нибудь на перегонах. И такой момент настает. Тут «корова» с наполненными материнского света глазами тихо говорит молодчикам: «Мальчики вы мои! Счастливые! Хорошие мальчики, дай вам Бог, дай вам Бог всего».
Я уставился на бездомную, пораженный ее глазами, ее поведением, ее словами.
,… Недавно в Петербурге, обедая в ресторанчике на Невском, я наблюдал, как охрана заведения выгоняла забредшую хозяйку проспектов и улиц — пьяную, конечно. Так, на все просьбы охраны она отвечала смехом раненого беса, показывая свои гнилые зубы и забинтованный грязной тряпкой средний палец. Еле с ней справились, ресторан потом пришлось проветривать. Или вот еще вспоминается случай. Прямо в центре Москвы, у памятника Пушкину на Страстном, я стал очевидцем, как сотрудники ППС вразумляли устроившего дебош бича. Он танцевал на лавках, горланя частушки и песню «Яблоки на снегу», то и дело рассказывая публике, что исполнитель этой самой песни когда-то пел и пил у него на свадьбе. «А вообще-то я человек с положением, — хвастался он, — у меня в восьмидесятые было две „Волги“. Да, я чиновником служил! А потом жена бросила — то да се, девяностые… и теперь я — человек-птица, всем стоять — не шевелиться! Аа-а, испугались?! А я вот вам сейчас!» — и пускался вприсядку. При этом в одной руке бывший чиновник держал бутылку водки, которую грозил разбить об голову полицейского. Чем дело тогда закончилось, я не знаю — торопился. Но удалую наглость бомжа запомнил.
В этот же раз я был совершенно пленен ласковой молчаливостью бомжихи, неизвестно, как и зачем оказавшейся на перроне Киевской станции. Она не то, что на рожон лезть — она вообще не собиралась скандалить или сопротивляться. Лишь несколько минут вглядывалась в смеющихся над ней полицейских — и не жалобным взглядом, не выпрашивающим, а, как я уже сказал, — взглядом матери, которая, быть может, видит своих сыновей в последний раз…
«Мальчики вы мои! Счастливые! Хорошие мальчики, дай вам Бог, дай вам Бог всего».
Бог знает почему — я грешу на врожденное любопытство — но я поплелся за бездомной, когда она все-таки послушалась сотрудников и зашагала к эскалатору. Я не сразу к ней приблизился, нет — я наблюдал издалека. Вот она стоит на уходящей вверх лестнице, заполненной разноцветными куртками и шапками, дорогими ботинками и дырявыми кедами, но на несколько ступенек впереди и сзади нее пустота: яркие люди не хотят соседствовать с серой бомжихой. А она, уже привыкшая к отчуждению, тем не менее, с любопытством ребенка разглядывает тех, кто едет впереди, кто пробегает с левой стороны и кто едет сверху. Всем улыбается, но никто не улыбается ей в ответ — лишь брезгливо отворачиваются. Но и к этому она привыкла, потому ничего не портит ее доброго настроя.
«Может быть, она просто ненормальная, — думал я, тоже возносимый эскалатором вверх, — может, зря я иду за ней?».
Что она может мне рассказать? Что мне от этой встречи ждать интересного? Конкретных ответов интуиция не давала, но и не отпускала мысль, что у этой бездомной есть какая-то драматичная история, судьба… Интуиция меня не подвела.
Наверху, в небольшом фойе метро, от грязи лопались полы: на улице стояла поздняя осень, намедни выпал первый снег и тут же растаял. Все, что он оставил после себя, проникало вместе с подошвами горожан в открытые двери. Бомжиху эскалатор вынес в фойе как раз в тот момент, когда очередная толпа внесла в подземку очередную тонну черной слякоти. Бродяжка прошла по мерзкой жиже, как по персидскому ковру — уверенно, целенаправленно и даже слегка грациозно.
Признаюсь, сначала я вместе со всеми пассажирами пытался обойти грязь. И поздно понял, что это совершенно глупая затея, что так я лишь потеряю время и потеряю из вида свою бродяжку. Так оно в итоге и получилось. Когда я выбежал на улицу, толпа напрочь съела бездомную. Мне снова пришлось поддаться интуиции, и я повернул направо, к площади Европы…
Свою «героиню» я увидел в тот момент, когда она быстрым шагом пересекала площадь. Темнело. Недавно зажженные фонари боролись с сумраком, отвоевывая у него тень за тенью, но в этом ринге победа уже была ближе к свету, и потому можно было лучше, чем в темном метро, разглядеть и фигуру, и одежду, и походку странной незнакомки.
Только сейчас я заметил, что она прихрамывала на правую ногу и при этом часто останавливалась, переводя дух — ее мучила одышка. Если учесть, что она и так шла медленно, то можно без медицинских познаний заключить, что со здоровьем у бомжихи не все ладно.
И, наконец, одежда. Сейчас при свете фонарей мне открылось, что ее сине-грязный ватник не такой уж изорванный. Все заплаты аккуратно пришиты, и вообще, если его постирать, то можно сказать, что эти лоскутки здесь специально — дизайн.
Из-под ватника торчали полы цветастого платья. Были на бомжихе также плотные драповые штаны и калоши, обмотанные мешками и клейкой лентой.
И да, совсем забыл сказать о главном — вот так всегда! — на голове у женщины была красная вязаная шапка, я бы сказал, даже детская. Именно эта шапка привлекла мое внимание в метро, именно по этой шапке я отыскал бомжиху на площади Европы.
Она поднялась на пешеходный мост, соединяющий Бережковскую набережную с Ростовской. Мост, как всегда, был переполнен народом, а виды, которые открываются в панорамных окнах — соблазнительнее райских кущ. На горизонте за почерневшей листвой — подсвеченная высотка Московского университета, в это время дня тысячеоконное здание походит на космический корабль, вырывающийся с земли. Слева дымит огромная труба, и этот дым опускается на дорогу, идущую вдоль Москвы-реки, а дальше, перебравшись через перила набережной, медленно стекает до самой воды. По обе стороны река скована гранитом, длинными пробками и разноформатными зданиями — от стеклянных торговых центров до посеревших старых каменных особняков.
Все это я успел разглядеть одним глазом, потому что вторым непрестанно следил за красной шапкой. Дойдя почти до эскалатора, который должен был вывезти бездомную обратно на улицу, она в очередной раз остановилась, чтобы перевести дух, а я, воспользовавшись этой паузой, купил в автомате два стакана горячего чая. При этом я рисовал себе картинку ближайшего будущего: вот бомжиха идет под мост, там садится на ступеньки набережной и задумчиво глядит, как дым въедается в воду. И тут подхожу я с чаем, она мне улыбается и рассказывает историю своей жизни…
Бродяжка под мост не свернула. Потом я узнаю, что она вообще не из тех, кто сворачивает. Выйдя с моста, женщина перешла дорогу — причем сделала это, не оглядываясь на машины, будто их тут и не было вовсе. Я же добежал до ближайшего пешеходного перехода и в очередной раз чуть не потерял свою нищенку из виду, она слишком быстро зашла в ближайший переулок и скрылась за углом широкого дома.
К счастью, когда я добежал до этого угла, то успел разглядеть вдалеке белокаменную трансформаторную будку, исписанную граффити. Придерживая стены рукой, моя бомжиха нырнула за эту будку, и красная шапочка утонула во мраке.
Я нашел ее сидящей на каменных плитах, по которым проходили широкие трубы теплотрассы. За трубами высился внушительный забор, за забором — детский сад, чуть в стороне от него проглядывало здание посольства Турции и маячил красно-белый флаг. Между садом и посольством был вкопан огромный фонарь, который светил в сторону трансформаторной будки. Бездомная сидела спиной к фонарю. Когда я подошел к ней, она шарилась в больших белых пакетах, что-то искала.
— Чай будете? — почему-то спросил я сходу.
Она подняла на меня глаза — я их хорошо разглядел в отраженном свете. Это не были глаза старухи, как мне представлялось до этого — это была женщина, которой не стукнуло и пятидесяти.
— Почему не выпить с хорошим человеком, — голос, не лишенный ноток женственности, но очень простуженный и севший. Так говорили пожилые зэчки, про которых я однажды снимал новостной репортаж.
Новая знакомая взяла у меня пластиковый стакан с чаем и стала греть об него руки. Пакеты отложила в сторону.
— За Вами от метро иду, — начал объясняться. — Я — журналист, думаю с вами вот поговорить…
— А ты хорошенький, — срезала она мое мямленье, — что, больше не нашел, с кем говорить? Я что, звезда какая? — и тут не-звезда залилась звонким смехом.
— Так со звездами неинтересно, я больше люблю с простыми…
— Ой, не знаю, сына, чего тебе и рассказать, — в тот вечер она еще много раз назовет меня «сыной» (так меня, помню, еще называл известный советский актер Джигарханян), и каждый раз после этого слова у меня будет пощипывать грудь.
— А Вы прямо здесь живете? — спросил я. Надо же было с чего-то начинать.
Бомжиха посмотрела на меня как на психически больного.
— Нет, ты что! Тут я прячу еду, а то Витька, фраер мой, отберет. А я его, че, обязана кормить, что ли? У него вон в каждом районе по своей Вероничке. Я Вероника, — представилась она.
— Максим.
— У меня старший тоже Максим, — и Вероника широко заулыбалась, совсем как в метро — добрые морщины и ямочки осыпали ее щеки и виски, ту их часть, которую не скрывали седые волосы и шапка.
— Старший — это Вы про сына, да? Он с Вами живет или где?
— Не знаю, где. Где-то в Испании вроде. Он туда после университета уехал, — она отпила горячий чай. — Ой, вкусный, зараза!
— Как же так получилось? Сын Вас бросил? — я пришел за историей и потому упорно добивался своего.
— Да нет, ты что!.. Нет, он не бросил. Это я — дура. Бухала.
Я пытливо стал смотреть в ее глаза — к тому времени я уже разглядел их зеленоватый оттенок.
Она поняла смысл моего взгляда.
— Тебе это надо? Больше не с кем говорить? Вон, сколько звезд вокруг! В доме, где я живу, на чердаке тут вот за общагами, так там эта самая живет, как ее, — и Вероника, поставив, стакан с чаем на колени, снова пододвинула к себе пакеты и стала в них рыться, будто там может найти имя той звезды, в доме которой она поселилась.
Из пакета бомжиха вытащила сосиски и батон.
— Есть хочешь, сына? — спросила она с такой непосредственностью, будто и правда была моей матерью, а я только что вернулся с работы.
Признаться, я побрезговал есть ее сосиски. Вероника же больше не предлагала.
— А раньше Вы чем занимались? Ну, до того, как стали… — как обойти слова «бомжиха» или «бездомная», я не знал, но и называть ее так не хотелось, потому я снова замялся.
— А сын у меня тоже на журналиста учился. Младший, Сашка. Где-то тоже в Москве живет, не помню точно, учится, нет ли. Санька Ковалев, может, слышал такого?
— Нет. Да сейчас журналистов как собак нерезаных, со всеми познакомиться — жизни не хватит.
— Во дает! А я когда санитаркой работала в онкологическом диспансере, там у меня тоже журналист лежал. Убили его — взорвали, говорят, не знаю, правда, нет. Так он говорил, что журналистика — это помойка, ой, он так плакал, так плакал, когда узнал, что у него рак. А у меня вон у самой рак, так и ниче — живу. И он жил, да только, видишь как, не от рака умер-то…
В подобных случаях замечают: «И тут Остапа понесло». Или: «Объект дошел до нужной кондиции». То есть разговорился — теперь главное не сбить его с мыслей, пусть болтает, у всех всегда есть, что наболтать репортеру.
— А Вы в медицине работали?
— Да это я уже потом стала, когда бухать начала. Дура, че… А до этого — на заводе. Кранами управляла, железяки таскала с места на место, во работа была! — и она резко вытянула руку с большим пальцем вперед — так, что даже выронила сосиску. — С завода ушла в 98-ом, зарплату по полгода не платили. А потом в садике работала. Потом второй раз замуж вышла, второго родила. Тяжело жили тогда мы, че говорить, сына. Вот сейчас ни кола ни двора, а я лучше живу: всегда есть, что поесть. А тогда ходила по паркам бутылки собирала после работы, да по ночам на базе овощи перебирала, чтобы хоть как-то Антоху с Сашкой прокормить. Старший-то у меня с бабкой жил, с мамкой моей. — Антоха, как догадался я, был ее второй муж.
— Этот Ельцин — алкоголик, будь он неладен, — вдруг перешла Вероника на политику, — при нём многие хуже бомжей жили, козел!
— Это Вы тогда без всего остались?
— Нееет, ты чего. Я потом еще с мужем, с Антохой-то, прожила лет шесть, он, падла, так ни дня и не рабатывал, я все его кормила. Бухала с ним и кормила — это он меня споил, он — зараза, до него я так много не пила, — Вероника заводилась, чего от нее в таком состоянии было ожидать, я не знал, поэтому немного напрягся. Меня больше устраивал добродушный откровенный разговор, как между двумя приятелями.
— То есть, получается, у Вас старший сын от первого мужа, а младший от второго? Это я уточняю, чтобы все правильно написать…
— Ой, да ты че! Писать про меня собрался? Я думала, ты гонишь! А куда напишешь? Ой, ты только не пиши фамилию-то мою и сына, а то его только опозорю, — и Вероника снова повеселела от гордости за себя, что на нее обратили внимание. Мне это и нужно было.
— Так вот, значит, и говорю, первый-то — от первого, он с мамкой моей жил. Пока в Испанию не уехал — он ученый там какой-то. А второй от второго, он со своим отцом жил, пока тот не умер, туда ему и дорога…
— Ну, только не заводитесь, — полушутя попросил я, увидев, как заливаются злостью ее глаза, — вы же добрячка, я вижу. — И тут заметил, что Вероника уже допила свой чай, и не нашел ничего лучше, как предложить допить мой, у меня оставалось больше половины. Мой жест ее растрогал.
— Ага, давай, сына, не откажусь, давно такого вкусного не пила.
— Да я чуть попозже еще сгоняю, тут недалеко.
— Ты в натуре как мой Максим старший. Да уж, натерпелся мой мальчик со мной, навидался меня и синюю, и с мужиками, — и тут Вероника с силой начала чесать свою голову. — Я когда со вторым разошлась, тоже жила у мамки. Бухала запоями… А мамка потом умерла, так я че — еще больше бухать начала. Работала, помню, постоянно по тридцать третьей выгоняли и снова брали, это я уже в больничке раковой работала, — все это Вероника рассказывала так, будто говорила о своих подвигах в компании друзей — весело, не стыдясь, не скромничая.
— А где та квартира? Мамы-то Вашей? У сына?
— А я мужа все третьего искала, рассказать тебе? — Вероника будто не заметила моего вопроса и снова стала звонко смеяться.
— У нас бабка Верка жила в соседнем доме, гадала, все к ней ходили, я раз пять у нее была. На клеенке, на столе на кухне, как разложит свои карты… И все время мне говорит: «Муж у тебя третий будет из казенного дома». Я ее спрашиваю: «С зоны, что ли?». А она аж подпрыгивала! «Че с зоны-то, че с зоны, мать-перемать. Милицейский, может быть, какой. Или начальник, всяко может быть». Я вот все, дура, искала этого третьего из казенного дома, кого только не перебрала, в сифиличке раза три лежала. А с казенного все нет и нет, — бродяжка резко замолчала, будто наткнулась в своих воспоминаниях на что-то неприятное, о чем не хотелось говорить. Но я уже умел чувствовать такие моменты и знал, что вот сейчас и надо вытягивать откровения. Главное — угадать, с чем могло быть связано это неприятное воспоминание.
— Нашли в итоге мужа-то из казенного дома?
— Ой, это вообще хоть кино снимай, в натуре тебе говорю, страсти цыганские! — глаза Вероники сверкнули — угадал, понял я.
— Расскажите, пусть это будет уроком всем.
— Да уж, урок, ничего не скажешь… — и, похлебав с полминуты уже остывший чай, продолжила:
— Как наваждение какое было с этим казенным-то мужем. А мы че тогда — страна непуганая, к гадалкам, как сейчас все в церковь, ходили, вот и верили им. А куда деваться-то было? Кругом разруха, в головах — еще пуще, а Верка… С ней поговоришь — вроде порядок какой в голове сложится. У меня все ее голос в башке: «Муж у тебя будет из казенного дома, муж из казенного дома…». Дурой была, а у дур все как в тумане, только хер в кармане, — и Вероника хихикнула. В этот раз ее смех был похож на смех «мамок» — тех, которые предлагают на трассе девочек. Я таких много повидал, когда автостопом путешествовал. — Книжку-то первую прочла вон уж, когда на улице оказалась. Как сейчас помню — «Тени исчезают в полдень». Ой, книга лучше кино, а ты кино-то видал?
— Да, мне понравилось. А что в итоге с казенным-то? — не позволил я разговору пойти по вольному пути.
— Так я тебе и говорю. Бухала, че. Дура была. Мужиков все выбирала из зэков или из ментов. Один раз меня в парке менты изнасиловали. В Горьковском прямо. А че, тогда там лес был сплошняком, там мы часто пили с мусорами. Людка-соседка с ними познакомила, все же знали, что из казенного дома ищу. И все меня знакомили с такими… Ой, дружно тогда жили. Не то, что сейчас — все соседи помогали мне: кто картошкой, кто луком, кто мукой. Это они Макса жалели, чтоб ему было, что поесть…
Веронику снова пришлось вернуть к истории, которую она сама же начала.
— Вы посадили тех, кто с Вами это сделал?
— Ага. Посадила и еще раз засадила! Я же говорю — менты, что с них взять. Я два месяца в больничке провалялась, потом вышла. И нет, чтобы за ум взяться — опять пить начала!
— И что Вы в этой водке находили? Знали ведь, к чему все идет? — разговор становился совсем по душам.
— Ты, сына, молодой еще. Все равно не поймешь… — Вероника в который раз запустила руку в пакет и скоро достала оттуда пачку довольно дорогих сигарет. — Будешь? — предложила она мне.
Я покачал головой.
— Ну молодец! А мой младший лет с двенадцати курит. Отцовское воспитание, че.
Вероника выпускала дым кольцами и улыбалась так, как будто она на арене цирка показывает невероятный фокус: кольца разбивались о белую, ярко высвеченную фонарем стену будки.
— Да хрен его знает, чего люди пьют, — заговорила она, когда полсигареты было уже вытянуто. — Я бухаю лет с шестнадцати, мой первый муж говорил, пить, курить и трахаться у нас начинают одновременно. А че, так и есть, — еще несколько очередей колец влетело в стену. — Мне мой Витька рассказывает… Он историк у меня, ты что! Пока не спился, умный был мужик. Так вот, он как рассуждает, значит, интересно тебе?
— Интересно!
— Витька говорит, что пьют у нас, когда Россия ломается: страна ломается — люди ломаются. Морально ломаются — русский человек не живет без Родины, понимаешь, сына? Родина для него — это самое дорогое, его сердце, или вот как душа. Если кто-то в душу срет, а ты ничего сделать не можешь, тогда глотку заливаешь, понял? Напиться и забытья. Делов-то. Мой говорит, мы едины с ней, со страной. Сплетены с ней, понятно тебе? А не как эти, как их… параллельные линии. Русский — он даже если свою линию гнуть начнет, так и то рано или поздно с Родиной пересечется, с ее хотениями, с ее болью. — Вероника затянулась, сигарета мигнула красным. — А больно, ты знаешь, больно как, когда видишь, что со страной делается. Да чего там говорить. А женщинам — и того хуже. Мужик — он вечно только о Родине думает, а баба — она еще и о семье. Она ни себя, ни семью от Родины не отделяет. Потому-то и больнее бабе всегда, когда об колено все это ломают…
— А кто ломает? — не удержался я и встрял в столь неожиданный монолог.
— Да кто только не ломает. Сами себя ломаем, — и Вероника вдруг перекрестилась, чего я от нее уж точно не ожидал. Перекрестилась той же рукой, в которой держала сигарету. — Но это поделом нам, за детей убитых, бабы русские столько детей своих поубивали, когда это разрешено стало, что не дай Боже. Мамка моя, покойница, говорила: «Кругом разврат такой, что все это Бог России не простит».
— Да, это все интересные версии. Но можно же и другой путь найти, попытаться как-то спасти страну, что-то сделать. Мне кажется, что ударяться в бутылку — это значит уступить сложностям, сдаться. — Вот уж никогда не думал, что начну дискутировать с бездомной, но мой протест сам вырвался на холодный осенний воздух.
Вероника подняла на меня свои усталые, но живые глаза. Оценивает, догадался я. Мол, дорос ли я до ее миропонимания.
— Я говорила, сына, что ты не поймешь ничего, — и улыбнулась. Мудро, спокойно.
Высморкавшись в замызганный рукав, В ероника продолжила.
— Все бухают, все всегда по пьянке делается. Все плохое с Россией пьяницы сделали. Думали, как лучше, а в итоге, когда отрезвели, поняли, что обосрались. — Бродяжка бросила в пустой стакан окурок, предварительно потушив его о трубу.
— Вам бы блог свой завести, — усмехнулся я.
— А че, я же не дура, могу хоть блог. Это когда я напьюсь — дурная становлюсь, характер поганый, буяню сразу, драться лезу, ору как угорелая, че ору, сама не знаю. Мы потому со старшим и разъехались, квартиру мамкину разменяли, он меня терпеть пьяную не мог. А я потом и квартиру пропила свою. Все водка, из-за нее я все потеряла — и детей, и… все. Но я не виню никого. Только себя. Все мне поделом — такая житуха. По чердакам да по папертям. А мне вообще-то нравится, знаешь, — должен сказать, что Вероника не первая из бомжей, кто мне заявлял о довольствии своим положением, поэтому я даже не удивился.
— Каждый день Боженьку благодарю, что жива. Жива — и ладно. Жратва есть, выпить тоже есть чего. Чем не жизнь? Гоняют менты да охранники, ну так это их работа. Но не бьют — и на том спасибо. Раньше били. Ох, ты что, я вся ломана-переломана, места живого нет, ты вот об этом напиши, что раньше все били: и менты, и подростки, и все, кому не лень, злой народ-то был. Еще лет пять назад, а сейчас вроде как поспокойнее стали. Время такое. Не спокойнее даже, а равнодушнее — я бы вот даже так сказала. А это, опять же, зло, опять же плохо для России. Но Верка-то, гадалка, говорила мне, что так будет, а потом вроде как опять единство и рассвет. Плела, нет, че скажешь, сына?
— Да я как-то не знаю, если честно, уже мысль потерял вашу, — признался я.
Вероника широко зевнула, задрала голову, уставилась в темное и низкое московское небо. Она была грустной и задумчивой. Но в состоянии этом долго не задержалась: закурив очередную сигарету, повеселела и даже как-то неприлично подмигнула мне, отчего я потерялся еще больше.
— Ой, а у меня любовь была. Знаешь, какая! С Серегой, — в который раз резко сменила тему разговора моя болтушка. — Мужик один меня пьяную подобрал однажды, это когда уже я одна жила. Подобрал — я прям на улице где-то валялась — к себе привез… ага, как в кино, я тебе говорю! Отмыл, откормил, жить вместе стали. Он мне и цветы вот такими охапками дарил, — и она широко раздвинула свои руки. В левой белела начатая сигарета, в правой — пластиковый стакан, на дне которого сиротел окурок. — А однажды медведя подарил. Плюшевого. Вот так. Ростом, наверное, с эту будку… Ну, с будку — это я брешу, но вот с тебя — точно. Ой, ты че, как девочку обхаживал, я тебе говорю. — Вероника положила ногу на ногу и принялась раскачивать свою обмотанную полиэтиленом калошу. — Меня уж тогда из квартиры за долги выперли, у него жила, а чем он занимался, я так и не поняла, но богато жил, два дома было на участке, баня огромная, вот точно как эта будка, ага. А потом его убили. Вот тебе и все, порадовалась жизни — и хватит.
— Да, жалко. А Витька этот ваш, историк, с ним чего, не любовь?
— Любовь! — уверенно и твердо ответила Вероника, — но Витька — хахаль, это он меня любит, а я так, обжиматься же надо с кем-то, я же баба, не старуха же, за себя полежать еще могу, — и она снова вызывающе подмигнула, конечно, наиграно, в шутку, но тут же совершено серьезно добавила. — Может, я еще встречу своего из казенного дома, кто его знает…
Закапал дождь. Забарабанил по трубам и пластиковым стаканам. Подул тот неприятный ветер, который приходит вместе с первыми каплями и который добирается до самых костей. Вероника молча курила, стряхивая пепел в сторону. Где-то вдалеке ударил колокол. Рука моей знакомой тут же потянулась ко лбу — синий воздух перекрестила дымящая сигарета.
— Может быть, я за чаем схожу, а потом поговорим еще, — предложил я. У меня к этой женщине было еще много вопросов.
— Ага, сына, давай. А я тебя буду вон под тем козырьком ждать, чтоб не мокнуть, — сказала Вероника, вытянув руку в сторону ближайшей жилой пятиэтажки.
…Когда я вернулся, Вероники не было ни под козырьком, ни на прежнем месте. Она не дождалась меня, и, думаю, даже не собиралась ждать…
Про мою бродяжку написать в газету не получилось. С одной стороны, она толком о себе ничего не рассказала, драмы и вкусных деталей на крепкий очерк не хватало, а с другой — никто бы и не дал мне столько места на полосе под историю о бездомной — не для таких работают московские газеты.
С тех пор я часто высматриваю ее в метро. Все надеюсь дописать свой очерк. И когда выхожу на Киевской или перехожу с ветки на ветку, то в голове — и это уже доведено до автоматизма — рисуется один и тот же образ:
…неподвижно стоит на перроне стареющая женщина-бомжиха и смотрит, как двое молодых полицейских смеются в ее вздутое и потрескавшееся лицо, а она по-доброму так говорит им, как говорят родители в дорогу детям: «Счастливые мальчики, хорошие мальчики, дай вам Бог…»
СЕКТА
Слева кипел асфальт, шумел отбойник, справа визжали бензиновые пилы, въевшиеся в кору стареющих тополей. Из-под железных зубьев летели сочные толстые искры. Впереди и за нами гудела пробка автомобилей. Гарь, жара и духота уже часа как два прописались в этом городе, и все, что теперь могло спасти горожан — в том числе и нас, сидящих в газели местного телеканала — это дождь. Но им даже не пахло. В воздухе бродили запахи бензина, асфальта, опил, пылюки, мазута, но только не было тонкого запаха приближающего ливня.
В таком аду мы возвращались с какой-то скучной съемки. Я грустил, разглядывая из окна лысеющие на глазах улицы; думал о том, что нет ничего вечного. И о том, что если бригада рабочих в оранжевых жилетах может за считанные минуты изменить вид из окна, то есть ли вообще какой-то смысл в городских пейзажах?
Когда я уже безнадежно изнемог от жары и философии, в кармане завибрировал толстый мобильник. Звонила новостной продюсер Шурочка.
— Ты где?
— Возвращаемся на базу.
— Пока не надо, тут эти пришли… — и она замялась.
— Кто?
— Сектанты твои.
— Ну так классно же!
— Они тебя требуют. Походу, убить хотят. Не торопись, в общем. Услышал?
И она отключилась.
Вокруг по-прежнему железо выясняло отношение с деревом, а раскалённая лава асфальта пыталась слизать с дороги щебень с песком. Все шумело и воняло. Если и был шанс посреди всего этого соображать, то только у человека, лишенного зрения, слуха и запаха. Я же был абсолютно здоров, поэтому в голову лез только зловещий хоррор. Вот я подъезжаю к двухэтажному зданию телекомпании, выхожу из белой газели, уверенно и дерзко иду к входу, навстречу мне выбегает с автоматом пастор сектантской церкви. Смеясь — улыбка надрезана — он выпускает в меня очередь жгучих железяк. Я падаю. Кровь заливает тротуар.
— Бжжжж, — шумит пила, её попытки перерезать горло тополю пока безуспешны.
— Бжжж, — вибрирует мобильник.
— Макс, Макс, слушай, они сошли с ума, они взяли нас в осаду! — кричит напуганная Шурочка, — не приезжай ни в коем случае, они заблокировали все выходы, их много, ждут тебя, слышишь? Не приезжай, начальство с ними пошло разговаривать.
— А ОМОН, ОМОН-то вызвали? Они совсем охренели, дебилы? — кричу я и понимаю, что сейчас переорал даже бензопилу.
— Я не знаю, — уже чуть не плачет Шура, — но у нас никто не может войти и выйти, а они орут как резанные, тебя просят, ты пока не приезжай, мы разберемся, слышишь?
— А Рихтер с ними?
— Он и качает права там.
— А Аня?
— Нет, её вроде нет.
— Понял. Спасибо. Звони!
Ещё когда говорил, чувствовал, как во мне просыпается азарт: он колол изнутри, даже обжигал где-то в груди. И это был не страх. Его я испытал раньше. И тоже из-за сектантов. К тому времени, пока эти поклонники Христа и бабла решились на свой дерзкий шаг — почти теракт, сами представьте: взять в осаду телекомпанию посреди белого дня в огромном городе! В общем, пока у этих сектантов окончательно не поехала крыша, мы с ними воевали уже около месяца. Не спорю, войну начал я и провоцировал их осознанно. Хотя… как посмотреть. Если начать уж совсем издалека, то эти упыри виноваты сами.
Года за полтора до этого — а может быть, за год — я пришел работать в городскую телекомпанию. Начал со спортивного корреспондента. И так как у меня быстро стало получаться, то я докатился до криминального репортера. Со своей программой. Делали ее всего двое: самый авторитетный журналист и телеведущий города Леша (он был мудр, обаятелен и дико интеллектуален) и я — самый наглый. В общем — отличная команда.
Так вот, когда я пришел, я был влюблен в нашу ведущую, Аню. Но не то чтобы влюблен как парень в девушку. А как в образ, как в идеал. Она была очаровательная. А когда улыбалась в эфире, то зрители-мужчины падали навзничь — не только потому, что устоять тяжело, но и потому, что зачем вообще жить, если знаешь, что эта женщина твоей не станет никогда.
Меня она приняла хорошо — можно сказать, опекала. Переживала за меня, если у меня что-то по первости не получалось, верила в меня, поддерживала. Я помню, что когда мне удалось с первого раза написать сюжет — это был репортаж с итоговой пресс-конференции губернатора… Скука смертная, но я решил превратить губернатора в Деда Мороза и все чиновничьи слова заменил на праздничные тосты, а цифры стали подарками. В общем, сделал эротично — у журналистов это синоним к слову «весело»… Так вот! Я помню, что когда Аня — она в тот день была ведущей вечернего эфира — прочла этот сюжет, она аж расплакалась от радости за меня!
Стоит ли говорить, как все ее любили? Даже пожилые и сварливые операторы угощали ее конфетами, тогда как всех других в лучшем случае подкалывали.
Однажды я пришел на работу, поздоровался с коллегами, сказал «Привет!» Ане, увидел ее ямочки на щеках — настроение мое стало тут же просыпаться.
«Привет!» — ответила мне Аня. Меня передернуло. Голос у нее был хриплым. Я знал, что это не простуда. Так бывает, когда голос срывается после долгого ора.
Настроение снова стало закутываться в тяжелые одеяла.
— Аня, ты чего? Что случилось? — мой голос, похоже, выдавал не просто мою обеспокоенность, а чуть ли не злость, или даже ревность, потому что, помню, мне тогда представилось, что, может быть, Аня поругалась со своим парнем. И скандал, похоже, был жестким (как я узнал потом — у нее не до замужества не было парней вообще).
— Да все хорошо. Простыла. Посижу вот редактором недельку, — ответила она. И снова эти ее ямочки…
Я заметил, что другие коллеги тяжело вздохнули и погрустнели, опустили глаза.
«Простуды» Ани стали повторяться. Было такое ощущение, что она только и делает, что пьют колодезную воду и ест тоннами мороженое. Или что она специально срывает голос, чтобы не работать. Что было вообще не про нее — надо было еще отыскать человека, который бы так был влюблен в телевидение и в новости! Ну, только разве наш выпускающий редактор Жанна. Да и — что греха таить — я.
По своей неопытности и наивности я долго не придавал значения сорванному голосу Ани — даже как-то к этому привык. Мало ли какие проблемы со здоровьем у человека, зачем лезть в душу? Поговорить-то, конечно, хотелось, поддержать, обнять, но где я, обычный начинающий корреспондент, и где любимая всем городом Аня!
В следующий раз меня передернуло, когда мы провожали нашего стилиста на другую работу. Она уходила в какой-то фонд, которому, с ее слов, долго помогала. Все прощались и говорили какие-то трогательности. Аня — снова хриплым голосом — сказала, что она ей благодарна за все, что никогда не забудет всего, что она, стилист, для нее сделала. И что скоро, возможно, они будут работать вместе. После этих слов Аня заревела.
Все снова заговорщически переглянулись и поникли.
«Какого черта, Аня, какого хера, коллеги?!» — чуть не вырвалось у меня. Почему даже никто не сказал — хотя бы ради шутки: «Никуда мы тебя не отпустим, а как же зрители? Аня, ты что, собралась уходить?».
Почему-то никого этот вопрос не интересовал. Или все что-то знали. Как в том фильме — «они так молчат, будто много знают»?
В тот же вечер я расколол одного из наших коллег. Он сказал, что Аня попала в секту. И попала туда через стилистку, которая сегодня уволилась.
Какая секта? Куда? Почему? И вы все спокойно на это реагируете? Я помню, что пока коллега мне рассказывал, я смотрел на заклепки, что лежали на его столе и почему-то ощущал в голове такую боль, как будто эти заклепки стали по очереди вгонять в мою черепную коробку.
Что я знал о сектах? Что мы о них все знаем? Да ничего! Мы только смеемся над историями типа: звонок в дверь, я в трусах со стояком открываю, а там женщины — божьи одуванчик — спрашивают: «а Вы верите в Бога?».
Или: захожу я сегодня к своей бабке, денег занять, она мне с порога: «Нет у меня ничего для тебя, лентяй, пошел вон». А я смотрю — у нее кто-то сидит на кухне. Врываюсь, а там эти тетки, которые по квартирам ходят, о Библии рассказывают, и на столе штук десять журналов с Христом на обложке. И деньги — чуть ли не вся бабкина пенсия. Я ошалел. Выгнал их к чертям собачьим, бабке сказал, чтоб больше не пускала.
Или вот еще. Эти истории мне рассказывал местный наркоборец, которого чуть не посадили однажды за его пацанские методы реабилитации — приковывал нарколыг наручниками и кормил луком.
— Ко мне стали все чаще приходить матеря заплаканные. Говорят, мой сын или дочь начали из дома все таскать: сначала вещи, потом телевизор, теперь даже посуду. Я говорю матерям: «А давно они на наркоте?». А мне родители: «Так они не наркоманы».
— В смысле?
— Да в секту они свою носят. Это у них называется «на благословение» или как-то так. Спасите, помогите, сил никаких нет!
Однажды к этому борцу пришла и мама нашей Ани.
Но об этом я узнал уже потом. В тот же день меня чуть не вырвало от новости про Аню — может, конечно, вырвало от кофе. Кофе я с тех пор лет пять не пил, а новости сектантские еще не раз выворачивали меня наизнанку. Жуткие это были истории. Я вам о них расскажу.
С того времени секты стали одной из главных моих тем. Я стал погружаться в материал, встречаться с какими-то людьми, читать все, что было о сектах, узнавать, где и какие секты в городе есть. Оказалось — их тьма. В нашем-то заводском тюремном городе, где все завтракают дымом и свадебные тосты говорят на фене, оказалось сект штук двенадцать. И это только те, что были зарегистрированы в городской администрации официально.
Помню, спросил у чиновницы: «Какого вы вообще их регистрируете?»
— А в законе у нас нет слова «секта» — это такие же религиозные организации, как Русская православная церковь
— Вы в своем уме?
— Что Вы от меня хотите?!
Потом — еще года через два — выяснилось, что эта чиновница, курирующая религиозную политику в городе, сама была сектанткой. Она, кстати — хочется назвать ее нехорошим словом, но не буду — и слила меня одной из первых лидеру секты, в которую попала Аня. Об этом он мне сам потом рассказал. Его фамилия была Рихтер.
…Мы уже полчаса стояли в пробке, не двигаясь — пропотели не меньше тех лесорубов, за которыми все от скуки сейчас наблюдали. Эти умники будто забыли, что сейчас полгорода пытается протиснуться между ними и таджиками, что возились в горячем асфальте: взяли и завалили очередной морщинистый тополь со всей его зелено-седой кроной прямо на дорогу, окончательно перекрыв движение.
«Вот же дебилы!» — кричал дядя Вова, водитель редакционной газели, и бил всей свой богатырской (он весил под 200 кг) ладошкой на клаксон. Водители других машин делали так же — оттого воздух гудел как будто все провожали в последний путь очень авторитетного шофера.
В этом шуме я даже не услышал звонок. Когда посмотрел на экран телефона, там мигал «пропущенный». От продюсера. Нажал Вызов. Шура сбросила. Ну, мало ли, почему сбрасывает продюсер теленовостей. Странно, если продюсер теленовостей отвечает с первого раза.
Я набрал еще раз пять. Сброс вызова. Минут пять еще подождал. Шурочка не перезвонила. Занервничал. Набрал своему редактору Лехе. Тот не ответил, но вызов принял. На том конце я услышал знакомые визги — сектанты сорванными голосами пытались пробиться через свои же опухшие связки. Мерзкий звук. Монотонно и зычно — и совсем не понятно, о чем — бубнил Рихтер; тихо и уверенно поверх всего этого животного галдежа звучал поставленный бархатный голос Лехи.
— Вы не имеете права меня снимать без моего разрешения, — говорил Леха.
— А твой, твой снимал! Я ему сказал: убери камеру, а они снимали, — визжал кто-то из молодых.
— Мы хотим добиться одного — чтобы вы дали опровержение вашему сюжету. И вы должны его с нами согласовать. Мы имеем на это право, — умничал Рихтер.
— Вы можете обратиться к нашему юристу, можете подать в суд, — ответил на это Леха.
Вдруг все вокруг загудело. Сектанты толпой подняли хай не хуже цыган, к которым вдруг подкрались ППС-ники. Что-то треснуло — так, будто по телефону ударили. И связь прервалась.
— Да что ж за херня-то! — выкрикнул я. — Вова, б..дь, поехали уже.
Я нервничал, водитель это понимал, поэтому не огрызнулся. Лишь развел руками:
— А я, Макс, что сделаю, бараны эти, чучмеки, все перегородили, — оправдывался Вова.
Старый морщинистый тополь, опухший от времени и дебилов — скольких он, бедняга, повидал на своем веку! — мерно вздрагивал сразу под пятью бензопилами.
Я помню, шел по улице Ленина, от драматического театра в сторону книжного магазина. Тротуар от дороги отделял газон с тополями и черный чугунный забор. Кое-где между тополей попадались столбы освящения. Вот на них-то я впервые и увидел эти яркие огромные афиши. Они звали молодежь на праздник солнца и лета в местный Дом культуры школьников. И все бы ничего, только в афише были указаны названия групп, которые я уже встречал в материалах о сектах.
С тех пор как Аня уволилась с телекомпании — это случилось вскоре после ухода стилиста — я не только прочел гору литературы, тысячи статей, но даже съездил пару раз в соседний Екатеринбург на консультации с сектоведами.
И вот прямо на моих глазах теория становилась практикой. Ведь так и было написано в методичках — когда сектанты начинают в городе чувствовать себя вольготно, они устраивают концерты для вербовки молодежи. Концерт на первый взгляд безобиден, если не считать произнесение проповедей, но они произносятся как речитатив, поэтому многие воспринимают это как рэп. Но именно в этот момент используются НЛП и прочие манипулятивные штуки, отключают сознание, вводят в гипноз. Подросткам внушают прийти на следующий день на курсы лидеров… И надо же — я лично сам, читая методички, в это не верил, думал, сектоведы нагнетают — им это свойственно, как и нам, журналистам… Так вот, надо же, на эти курсы действительно потом приходит ползала. И вот тут их уже вербуют по-настоящему. А так все хорошо начиналось — просто музыку послушать приглашали…
Увидев афиши, я офигел! Если сектанты так дерзко обклеили центр города, значит, они вообще уже ничего не боятся.
Я тут же позвонил директору Дворца школьников, объяснил ей, что лучше концерты отменить, не связываться, но она что-то пролепетала, мол, свадьба не моя — мне навязали, я дала площадку.
Я позвонил в городскую администрацию, в отдел культуры. Там нервно начали переводить стрелки на директора дворца: нет, это ее решение, мы тут ни при чем. Отменить, говорите? А у нас нет оснований. Насколько мы знаем, они сняли в аренду, уже все заплачено.
Когда стало понятно, что концерт не отменить, я решил действовать по-другому. У меня были друзья среди футбольных хулиганов и среди тех, кто тогда прокачивал разные православные спортивные клубы — этакие качки с крестами на всю грудь и с набитым Спасом на предплечье.
— Мужики, — сказал я им, — такая вот херня происходит.
— Поняли, Макс, не ссы. С Богом! — Был мне ответ.
И я уже не сомневался — перед концертом эти бугаи встанут у Дворца и внутрь — на проповедь сектантства — даже муха не пролетит.
Сам я в тот вечер решил закосить под наивного корреспондента: дозвонился до организаторов концерта, сказал, что хочу снять репортаж, те позадавали мне какие-то дежурные вопросы, но все-таки согласились. Единственное, чего я боялся — чтобы на концерте не встретить Аню, потому что вряд ли бы я смогу при ней дальше прикидываться дурачком. Сказал бы со всей своей пацанской прямолинейностью: «Аня, хорош, иди домой, это же уроды».
И вот вечер концерта. Я подъехал минут за двадцать до начала. И попал в самый замес — футбольные хулсы и православные активисты ругались с организаторами и директором дворца. Толпа подростков стояла чуть в стороне, молча наблюдала за происходящим. Они по-любому ничего не понимали.
Больше всего с качками спорила директор дворца, она чуть не кидалась на них с кулаками.
— Вы не имеете права препятствовать! Тут все законно! Вы вообще кто?! — кричала она.
— Женщина, угомонитесь. Вы потворствуете сектантам. Они ваших детей зомбируют. Потом будете их по ребцентрам искать, — пытался утихомирить взорвавшуюся директрису бритоголовый парень в черной майке.
— Пусти, тебе говорю, — заорала директриса и ударила того в грудь. Бритоголовый заржал как мальчишка.
В этот момент с сиреной к дворцу подкатила милиция (тогда еще была милиция).
Пока менты разбирались, в чем суть, толпа подростков успела просочиться внутрь. Я пошел за ними.
И тут я снова офигел. Потому что все был как в методичках сектоведов. Тяжелая музыка — какая-то помесь металла и этно, религиозный рок и проповеди визжащим речитативом… И толпа детей, в трансе размахивающая руками, плачущие девочки и мальчики со стеклянными глазами. Как же слабо сознание современного подростка, что сектантам и двух нот достаточно, чтобы им завладеть.
Мне стало дурно после первого же блока — две песни, одна проповедь. Оставив оператора снимать все это действо, я вышел в холл. Там, оцепив все входы во дворец, стояли хулсы и качки. Похоже, в схватке с ментами они победили.
— Бля, мусора тупые! Сука, из-за них толпу пропустили, — тараторил подбежавший ко мне парень в лонсдейле, лидер одной из местных фанатских группировок.
— Че делать-то теперь? Давай мы их расхерачим прямо в зале, ты только камеру выключи.
— Уже поздно, — ответил я.
— Бля, — повторил хулс.
— Есть у вас тут, у кого рядом комп с принтером? — вдруг догадался я.
— У Фили есть! — ответил пацан. — Он тут живет в соседних дворах.
Филя — высокий стройный лоб с длинными волосами — быстро схватил суть. По моему плану парни быстро набирают и распечатывают листовки, в которых красным по белому написано: «Будьте осторожны, секта! И список групп, что сейчас выдавали себя за крутых музыкантов из столицы. Эти листовки были нужны не столько подросткам, сколько телекамере — ведь их присутствие на концерте и в руках зрителей (а уж хулсы смогли бы убедить подростков разобрать листовки) создавало бы совершенно другой образ концерту, чем хотели создать его организаторы.
К тому же я помнил, что сам по себе концерт — не главная цель. Вербовать начнут на неких «курсах лидеров».
И точно. Ближе к концу концерта его ведущий и проповедник стал зазывать зрителей в загородный отель, на лидерские курсы.
— Вам хорошо с нами? — орал он в микрофон.
Толпа визжала.
— Вы чувствуете наше тепло? Наши сердца бьются с вами в одном ритме! Мы зажигаем свет. Вы видите свет? — еще пуще нажимал на голос молодой пастор.
Толпа неистовствовала.
— Вы хотите продлить радость от встречи с нами?
— Да-аа! — и тушь текла по щекам девиц.
— Я хочу, чтобы вы все сейчас меня услышали. Мы остаемся с вами. Мы любим вас! Мы с вами! Завтра…
И дальше началось «бла-бла» про то, как важно быть лидером в этом мире, про то, как важно ощущать счастье и дарить радость другим. И этому всех желающих готовы обучить те, кто сегодня выступал на концерте. Уже завтра. Ведущий также пообещал, что в загородный отель всех довезут на автобусах, что будет завтрак, вкусный обед и праздник. В общем, привлек халявой. Даже мой оператор захотел там побывать — молодой придурок.
Я, разыгрывая наивняка, договорился с организаторами, что на завтрашнюю встречу они меня тоже пустят с камерой. Они были из тех неофитов, что сами верили в своего бога и хотели, чтобы о нем узнало как можно больше людей, поэтому так легко шли на контакт с прессой. В отличие от, скажем, того же ведущего-проповедника. Он сразу почуял неладное. Поэтому сначала отказался от интервью, а на следующее утро долго не хотел впускать нас в отель, в холле которого уже собралось человек пятьдесят парней и девчонок.
Но мы настояли. Моя наивная улыбка сработала.
В кармане моих джинс лежала одна из вчерашних листовок: «Осторожно, секта!».
После завтрака начались те самые лидерские курсы. Поначалу все выглядело безобидно, как в детском оздоровительном лагере: тренинги на знакомство, на доверие, минутки самопрезентаций, аплодисменты, какие-то разыгранные сценки. Все так мило, все так весело.
Но в какой-то момент слово взял тот самый мутный ведущий. Он вышел к толпе в белом балахоне, со стопкой журналов. И сразу без подготовки заговорил о живом боге и любви этого бога, о страдании его за нас — в общем, обо всем, о чем должен был заговорить.
Я обратил внимание на лицо одной губастенькой девчонки — ей бы в кино сниматься с ее внешностью, а ее тут бедную вербуют. Девочка эта сначала непонимающе улыбалась: что? Откуда? Какой Бог? А потом на моих глазах эта же улыбка из глупой стала превращаться в виноватую — губки задрожали, щечки порозовели, глаза наполнились вселенской болью за Христа. И все это — за каких-то несколько минут. Девочка уже была во власти проповедника.
Пора было прекращать этот религиозный балаган. Я же тоже был молодой, наглый. И тоже спасителем себя мнил. И тоже был уверен, как и проповедник, что можно спасти словом. Только у нас были разные слова.
— Друг, у меня тут вопрос возник! — совершенно бесцеремонно прервал я проповедь. — Ты помнишь, я репортер? Ты мне еще интервью не давал. Нам уже пора уезжать, а интервью хочется. У меня всего один вопрос. Ответишь, ок? Смотри, — тут я достаю из кармана бумажку, разворачиваю ее и показываю проповеднику. Там написано «Осторожно, секта» и названия групп, что вчера зажигали во Дворце школьников, — это вчера распространяли на вашем концерте. Что скажешь?
«Друг» поменялся в лице. Странно, что к такой мелкой провокации оратор оказался не готов. Но он явно занервничал, что-то забубнил оправдывающее, улыбался, как таджик, пойманный за распространение героина, и делал вид, что вообще не понимает, что происходит и как он тут оказался.
Пока он соображал, я быстро рассказал собравшимся, зачем их на самом деле позвали. И тут еще одна странность — мне быстро поверили, стали расходиться. Благо, всех ждали на улице арендованные сектантами автобусы. А проповедник же окончательно превратился в нашкодившего гопника. Он то угрожал, то смеялся, то молчал. В конце концов, наш разговор зашел в тупик — мой собеседник убежал, хлопнув стеклянной дверью.
Мне этого было достаточно.
На следующий день вышел мой первый разгромный репортаж о работе сектантов в нашем городе. В тот же вечер мне посыпались смс со словами: «Теперь ходи и оглядывайся», «Мы в одном городе живем», «Ты не туда полез»… И классика жанра — «Заткнись, сука!»
Белой газели с логотипом местной телекомпании на борту удалось объехать дровосеков, но слева по курсу люди в оранжевых жилетах еще укрощали дымящуюся лаву асфальта. В общем, по-прежнему было невыносимо от жары и бессилия. Мысль пойти пешком не покидала меня. Но я понимал, что при такой погоде и атмосфере — я очень сильно нервничал, меня знобило — я не дойду быстро, скорее, быстро устану.
Да и дядя Вова, наш водитель, обиделся бы: «Я взял на телекомпании — я и должен привезти! Сиди, ты чего надумал?».
Дозвониться до коллег по-прежнему не получалось, отчего нервы сдавали еще быстрее. Я уже черт знает, что себе нарисовал — от этих сектантов можно было ждать чего угодно.
Когда мы проехали еще метров сто, воздух затрещал от сигналов полицейских машин. Несколько экипажей нагоняли нас, призывая сиреной взять к обочине.
У меня почему-то не было сомнений, что они мчатся на телекомпанию. После того как они скрылись, и машины снова отжались от обочин — воздух полоснул новый скрежет. Это мчалась «Скорая».
Тут я затрясся так, что пришлось потянуться к штативу, чтобы сжать его металлические трубки в кулаках — мне показалось, что так будет легче перенести накрывающую меня панику.
Почему-то я вдруг возомнил себя мессией, который должен спасти город от секты. Возможно, все было не так красиво. Вероятнее всего, мое подсознание мстило сектантам за Аню — может быть, у меня к ней зарождалась влюбленность. Сердцем я этого еще не понимал. Но для того, чтобы действовать, подсознания нынче вполне достаточно.
После концерта и разгона лидерских курсов в отеле я стал искать способ попасть в логово к сектантам. Тогда поползли слухи, что они заселили целую деревню — километров в сорока от города. Жители были в шоке — их спокойная жизнь на этом закончилась.
К нам в редакцию как-то вбежала взволнованная женщина лет 50. В руках она держала трехлитровую банку огурцов. Она поставила ее на стол редактора и после того как с минуту — так долго — собиралась с мыслями, выпалила целую сенсацию.
— Почему я должна уезжать оттуда? Я там родилась! А они с топорами ходят, говорят — убьем если не уедешь. И соседей так же. А недавно Кольку алкаша посадили в подпол у себя. Он там два дня провел. А что творится вечерами!.. Они как выдут во двор к себе и орут, и орут, визжат так, что собаки дрожат. Они молятся так, видите ли. Ужас, вы бы послушали, так паралич бы схватил!
— А почему Вы не идете в милицию? — спросил я.
— Так ходили! Все ходили и заявления писали. А толку-то?
— Мы к вам приедем, диктуйте дорогу.
— Ой, да они же там шлагбаумы наставили, нас-то еле впускают, вам бы с милицией туда…
Деревня Риши, где поселились сектанты и где они открыли один из своих реабилитационных центров, была в зоне ответственности пригородного РОВД. Туда я и пошел. Отделом, который должен был заниматься общественным спокойствием, руководила женщина — по типажу она больше походила на заведующую овощебазой: такая же плотная, резкая, из тех, кто за словом в карман никогда не лезет. Фамилия ее была Кабанова.
Но когда она услышала, зачем я пришел, стала вдруг интеллигентной и правильной.
— Ну-уу, ты же понимаешь, чтобы зайти в их дома, мне нужны конкретные доказательства, просто так с проверкой я приехать не могу. Даже если приедем, они имеют права нас не пустить. А ты с чего взял, что они — секта? Насколько я знаю, это реабилитационный центр, наркоманов лечат. Да и секты у нас — не бандформирования. Вот если бы они призывали к свержению власти, тогда другое дело.
Милицейская начальница не знала тогда, что своей попыткой отвадить меня от этого дела, она еще больше подогрела мой интерес. Я смотрел на ее грязную чугунную пепельницу, в которую практически ежесекундно сыпался пепел, и вспоминал, что в церквях этой секты в других городах религиоведы давно записали и проанализировали проповеди пастырей, и там — чуть ли ни в каждом предложении экстремизм чистой воды.
О том, чтобы самому попасть на службу в местную церковь, не стоило даже мечтать. Весь город к тому времени знал, что я хочу их закрыть.
Поэтому я снова пошел к своим друзьям-фанатам. Вместе мы разыграли настоящий детектив. На одного из парней, который выходил из спортзалов только на фанатский сектор и за стадион — накрыть приезжих в дикой драке, мы нацепили микрофон с петлички и дали маленькую скрытую камеру.
— Только, Рома, ты там не бузи. Прикинься овечкой, ладно?
— Это как?
— Это когда тебя пацаном участковый останавливал после очередного погрома на районе.
— А, понял.
И вот идет такой «пришибленный» качок в двухэтажное серое здание с крестом на черепичной крыше и витражными окнами. На лице у Ромы — ангельский свет. Голос робкий: «Я хочу послушать проповедь». Движения легки и воздушны: еще чуть-чуть — и взлетит святоша с бицепсами к самому распятию на стене.
Но глаз с него охрана церкви не сводит. Его вообще, как сам Рома заметил, вычислили сразу. И до самого конца «вели».
Конца в сектантской церкви ждать долго не пришлось. Пастор — тот самый Рихтер, с которым мне скоро предстояло познакомиться — прямо озвучил своим адептам, в чем смысл жизни: они должны захватить Урал; все верные его церкви — это воины, которые по первому же зову должны сделать то, что скажет он. Даже если он скажет идти на войну.
Потом Рихтер говорил мне, что слова эти надо воспринимать в контексте. И что речь шла о войне духовной. И я даже понимаю — скорее всего, так оно и было. Но той записи мне хватило, чтобы убедить милицию отправиться в Риши. Но это было потом, а пока же Роме предстояло выбраться из церкви, не повредив технику. Потому что когда он услышал призывы завоевать Урал, то вытащил мини-камеру из кармана и стал поливать ей пастора и адептов, как ни в чем ни бывало.
— Я же хотел, чтоб лучше слышно было. Это же реально оборзел чувак, — рассказывал потом возбужденный Рома, — а я ему ещё говорю: слышь, упырь, а ты с кем Урал собрался брать, с этими вот обезьянами, что ли? И снимаю такой мудака какого-то, который глаза руками закрыл. Типа он такой молитвенный…
Много Рома не наснимал, к нему подлетела охрана. И проповедь завершилась дракой.
— Да я вроде не сильно бил… Чего он упал и зарыдал, я не понял. Нет, а че? Я же ему сказал — не трогай камеру. Или я не так как-то сказал?
Пока «христиане» бросились помогать раненному, Рома гордо вышел из церкви.
Я с интересом, даже с какой-то страстью, разглядывал заснятых адептов. Вот женщина лет пятидесяти в рыжем парике — всё лицо изъедено морщинами; вот старушка с красным гребешком в седых волосах — её маленькие глаза постоянно находятся в движении. Здес она явно впервые и пока не понимает, что происходит. Вот ухоженная женщина лет сорока, в строгом черном платье… Я узнал в ней солистку местной филармонии. Ещё одну знакомую увидел в церкви — преподавательницу биологии из педагогического колледжа, о ней мне также писали телезрители, рассказывали, как она проповедует прямо на парах. С ней мы тоже разобрались позднее, её уволили. Много было людей в церкви, судя по наснятым кадрам, только одну я не нашел — ту, ради которой и стал просматривать запись. В церкви не было Ани. «Может, она уже давно одумалась?».
В Реши мы въехали поутру, чтобы всех молитвенников застать дома. В каких именно они домах обитают, местные нам сказали заранее.
В деревне было тихо, собаки не лаяли, птицы… птицы, кажется, улетели отсюда навсегда — они не любят тех, кто громко молится.
Тишина стояла зловещая. И хотя солнце палило все последние недели, здесь земля была почему-то сырой, ботинок опускался в неё словно в расплавившуюся резину.
Всё было в этих Решах как-то не так.
В другой раз я бы, может, послушался своей интуиции и ушел бы, но меня успокаивало, что со мной — милиция, целых три человека (в том числе та самая начальница), и мой любимый оператор Богдан, бывший боксер. У него была одна особенность — Богдан плохо слышал на одно ухо. А иногда и на оба — это когда его просили срочно поехать на какую-нибудь ненужную по его мнению съемку. Или просили выйти из машины в дождь или в мороз подснять «какой-нибудь адрес-план»…
Итак, мы въехали в логово сектантов. Вот их дома. Один из них, самый ближний, длинный, на две квартиры, с широкой верандой. Говорят, что именно здесь в подполе сектанты любят держать местных — так запугивают их и остальных.
— Богдан, включай камеру. И не выключай, понял? Пока не уедем отсюда, — командую я оператору. И мы идем на веранду.
Стучимся.
Кругом по-прежнему тихо. Тревожно тихо.
Стучимся снова. За дверьми слышны шорохи, но по-прежнему никто не открывает.
— А давайте поищем подпол, в котором они людей держат. Кажется, он вон под тем столом, — нарочито громко говорю я. Жительница Решей говорила про этот люк — под облезлым деревянным столом в углу веранды.
— А давайте, мы же за этим сюда приехали, — так же громко отвечает мне Кабанова и достает из кармана сигареты «Прима». Как сейчас помню, у нее была именно «Прима».
Но едва она успела закурить, как дверь открылась, и на нас вылетел черт. Вы бы его видели! Маленький черноволосый шкет лет двадцати странно дрыгался и размахивал правой ногой, пытаясь выбить камеру у Богдана. Тот пока уворачивался — боксерская реакция.
Я ждал, что на такое гостеприимство как-то отреагируют милицейские, но они лишь травились примой и молчали.
— Слышь, ушлепок, ты че творишь? Уймись, — не выдержал я и пошел на черта. Богдан, стоявший чуть впереди, рукой преградил мне путь.
Черт заговорил:
— Вы че хотите? Вы кто? Че вам надо? Я один тут. А вас сколько.
— Ты слышал, баклан, вообще про Закон о СМИ? Я же тебя посажу, — бесился я.
— А я откуда знаю, журналисты вы или кто.
— Они с нами, молодой человек, — наконец-то проснулась Кабанова, — документы свои покажите.
— С чего я должен показывать? А Вы кто? Сначала вы документы покажите, — еще больше занервничал черт и снова замахнулся ногой на камеру. Я увидел, как у Богдана покраснело правое ухо. Это ничего хорошего для шкета не обещало.
— Тебя форма не убеждает?
— Нет, форму можно купить в магазине, — парень вдруг стал спокойным. Чуть позже мы поймем, почему форма не была для него аргументом.
Милиционеры послушно показали свои удостоверения.
— А вы теперь? — крикнул он нам с Богданом и снова попер на моего оператора, выбрасывая вперед ноги, как в казацком плясе.
Богдан опустил камеру и второй рукой поманил черта к себе.
— Иди, я тебе кое-что скажу, — Богдан делал вид, что он абсолютно спокоен, и эта его уверенность загипнотизировала нервного. Тот действительно наклонился к телеоператору.
— Иди на х..й, понял? — сказал тому Богдан. И совсем не шепотом. Дальше я увидел, как ухо оператора стало терять красноту, зато покраснел потерявшийся черт.
— Короче, где остальные, показывай, — вывел я его из транса.
— Я один тут, — голос шкета стал дрожать.
— Где ключи от подпола?
— Какого подпола?
— Сколько у тебя там людей? — каждый следующий вопрос я задавал всё громче. Это было похоже на допрос, при этом я постоянно поглядывал на сопровождающие нас погоны — все тупо молчали, наблюдая за нашим диалогом.
— А кто в соседнем доме?
— Что вы хотите? У нас ребцентр, мы людей лечим, че вы вообще приперлись?
— А ты старший тут? Кто в соседнем доме? У вас там ребцентр? Подпол открывай, подпол!
У черта бегали глаза. Он уже, кажется, сам просил защиты у милиционеров, но те равнодушно покуривали — белые облачка едкого дыма всё ближе подступали к лицу паренька. Тут я узнал, что, оказывается, черти не любят Приму.
— Да хватит курить, у нас не курят! — заорал он и, оттолкнув Богдана, рванул во второй дом, по пути доставая из кармана мобильник.
Богдану не нужно было объяснять, что делать дальше. Мы сорвались за сектантом. Кабанова засеменила за нами. Остальные остались вскрывать люк подпола.
Чертяка был, видимо, сильно напуган, потому что, вбежав во второй дом — такую же продолговатую одноэтажную коробку, что и первая — забыл закрыть за собой дверь веранды. Мы, естественно, тут же вошли в неё.
Дверь в сам дом оказалась заперта. Тут в дело вступила Кабанова: она затарабанила по дереву своим кулаком — и по тому, как она это делала, было понятно, что и её терпение кончилось.
— Я с вами, что здесь, в прятки играю? Я сейчас ОМОН сюда пришлю, вас вынесут всех вместе с дверьми нахрен. Вы что себе позволяете? Ну-ка открыли быстро двери!
— Мы не хотим, чтоб нас снимали, — прозвучал с той стороны женский голос.
— Меня пустите, я с вами одна поговорю.
— Вы обещаете?
— Так. Всё. Я звоню мужикам в ОМОН.
За дверью мужской и женский голоса стали друг с другом ругаться. Секунд через пять дверь распахнулась. Мы увидели, что дверная рама занавешена шторой. За ней и скрылась Кабанова.
Но едва она зашла внутрь, как из-за шторы снова выскочил уже знакомый нам черт, и на этот раз — с топором. Это уже совсем вывело нас из себя — особенно Богдана, ведь топором молодчик целился в его камеру.
— Ты че творишь, дядя? — пытался утихомирить сектанта оператор, увертываясь от топора. Мы отступали к углу веранды, оставались каких-то два-три шага до стены… Тут Богдан бросил мне через свою голову камеру — этот кадр, заснявший траекторию полета, мы потом тоже вставили в материал — а сам ловким ударом выбил топор у нападавшего. Тот с визгами, похожими на свинячьи, побежал вон с веранды. Визжать он не переставал и на улице. Черт, говорю же.
Мы же остались внутри — ждать Кабанову и снимать все странные детали, что попадались на веранде. А уж странного там было навалом. На стене висел милицейский китель, рядом с ним — фуражка. Жительница Решей говорила нам, что сектанты поначалу ходили здесь под видом участковых — по крайней мере, они так представлялись и просили людей как можно быстрее уезжать отсюда, потому что это место выкуплено одной большой милицейской шишкой. Потом, когда местные поняли, что слишком много участковых на одну маленькую деревню — да и как-то странно, что все они живут в одном доме, из которого, к тому же, каждый вечер разносятся по округе истеричные возгласы «Алилуйя»… Когда они, наконец, поняли, что дело тут нечисто, они об этом прямо сказали парням в форме. Те в милиционеров рядиться перестали, но их угрозы и наезды стали агрессивными. Они грозились убивать, если кто-то будет мешать, стучать, подходить к домам ближе, чем на пять метров… Да и вообще — ходить или ездить мимо их домов, что было совсем нагло, ведь дома стоят на единственной в деревне дороге.
Вскоре в Решах стали вспыхивать автомобили. Две машины сгорели, третью успели потушить.
Мужики, конечно, пытались разобраться с сектантами по-своему, даже набили кому-то морду, после чего в деревню приехал настоящий участковый и почему-то завел административное дело против одного из мирных жителей. К сектантам он даже не зашел. Местным ничего не оставалось, как обратиться к журналистам.
Помимо кителя на веранде мы также нашли наручники, дубинки, топоры, молотки, штук сто упаковок спичек, с десяток Нового завета в кожаном переплете и не меньше распятий из нержавейки. Высотой где-то метра полтора. Опять же местные рассказывали, что частенько сектанты молятся на улице: жгут костры, обставляют себя распятиями — и тогда вообще не спит вся деревня, потому что молитвенники кричат до первых петухов.
— Богдан, пойдем посмотрим, что там в подполе и где наш чертяга, — предложил я оператору, когда мы набрали на веранде сектантских натюрмортов.
Мы снова вернулись к первому дому. Но никакого — ни сектанта, ни милиционеров там не нашли. От подпола был отодвинут стол, люк был закрыт. Двери в дом были так же заперты. Куда все подевались? Мы вышли на дорогу. Обе машины и наша и милицейская стояли на том же месте. Водители болтали возле УАЗика.
— Вы своих не видели?
— Нет, а что такое? — прохрипел водитель милицейской машины.
— Да пропали где-то.
— Да, наверное, по огородам пошли к соседям, наши не ходят по дороге же, — тут хриплый заржал.
Мы вернулись в главное логово сектантов — туда, где один на один с ними (мы по-прежнему не знали, сколько их там и что у них на уме) осталась Кабанова. Дверь хоть и была по-прежнему открыта, но никаких голосов из-за шторы мы не услышали.
— Але, там все хорошо? — прокричал я сквозь занавеску.
— Все нормально, протоколы составляю, — ответила Кабанова и тут произнесла те слова, которых я от неё больше всего ждал, — заходите. Они уже не против.
Богдан отодвинул объективом шторку. Я успел разглядеть из-за его спины, что внутри-то, оказывается, людей немало — человек двенадцать.
За шторкой была одна большая комната, из которой ещё один вход вёл в другую, поменьше. Она так же была занавешена шторой. Судя по тому, что среди сектантов я насчитал больше мужчин, чем женщин, маленькая комната — это что-то вроде женской палаты.
В целом же помещение больше походило на наркодиспансер: пожелтевшие некогда беленые стены, оцарапанный коричневый пол, железные полуржавые кровати… Кругом все завалено одеждой, книгами и посудой.
— Там у вас такой же срач? — спросил я, показывая на занавеску.
— В женскую не пустим, — строго предупредила одна из сектанток. Голос её был сорван, в остальном она ничем не отличалась от нормальной девушки. Лишь два изъяна во внешности — очень бледные щеки и левая рука перебинтована от запястья до локтя.
С этой-то девушкой мы и разговорились. Остальные на мои вопросы отвечали односложно.
Сектантка с перевязанной рукой — она преставилась Таней — оказалась старшей в этом ребцентре. Над ней был только глава их церкви — Рихтер. И, как я у неё же выяснил, Аня, возглавившая благотворительный фонд, на чьи деньги жил ребцентр.
Сама Таня приехала сюда аж из Новосибирска. Тоже из бывших наркоманок. В церковь попала два года назад и, как уверяла нас, вылечилась от наркотины, больше не тянет.
— А вы как лечитесь-то? — спросил я.
— Молимся, — на голубом глазу ответила Таня.
— А людей зачем стращаете?
— Мы молимся, — так же наивно и искренне повторила девушка.
— Окей, а кто у вас в подполе сидит? И кто такой этот черт, что на нас с топором бросался?
Таня переглянулась с кем-то из тех, кто сейчас сидел за моей спиной. Потом посмотрела на Кабанову. И снова зыркнула на меня наивными глазами милой кошки.
— А, это тоже старший. Он старший у мужчин.
— Он сумасшедший у вас? Или под чем-то?
— Нет, Вы что, мы не колемся, мы молимся… — Таня даже вроде обиделась на мой вопрос. Я же для себя отметил, что надо запомнить эту фразу: «Мы не колемся, мы молимся». Она прекрасно подойдет для топлайна — это первое предложение, которое ведущий новостей читает в студии.
— А кто в подполе -то у вас?
— Да никого там нет, — встрял в разговор один из тех парней, что сидел сейчас за моей спиной.
— А где там мои? — Кабанова будто только что вспомнила, что она оставила у люка кого-то.
— Нет никого. И где они, тоже непонятно. Водитель не видел.
— Я вас тут всех закрою, по пятере на каждого, если хоть кто-то в этом подполе сидит.
— Да никто не сидит, — начала кричать Таня, — никто там не сидит, я же уже говорила, что вы привязались? Там сидел вон Вовка, — и она кивнула на того, кто только что встрял в разговор, — у него ломка была, мы его туда и спихнули, а че нам делать-то?
Кабанова серьезно посмотрела на Таню, потом — с ухмылкой на — Вовку.
— Вовка, ты заявление будешь писать? Незаконное удерживание — статья. Пиши — и поедешь домой, — любезничала Кабанова.
Но Вовка не ответил.
Помню, мы ещё с Таней успели поговорить о том, чем наркозависимость отличается от религиозной. Какая разница, ради кого готов убивать человек — ради дозы или Распятия? Таня, молодец, честно призналась, что всё понимает, но раз государству плевать на своих людей, то спасением их вынуждена заниматься церковь.
— Ваша секта?
— Нет, наша церковь, — тут Таня была непоколебима.
С улицы послышались голоса. К дому приближались люди, мужчина и женщина, успел расслышать я.
— Ну вот и наши. Наверное нашли кого-то, — облегченно сказала Кабанова, так говорят бабушки, когда их внуки возвращаются из аптеки.
Но в дом вошли совсем другие люди. Это был лысый мужчина в длинном черном плаще и девушка в замызганной куртке с капюшоном. Из-под капюшона торчали нерасчесанные темные волосы.
— А вот кто тут шум наводит. А еще называется, свои люди.
Это был голос Ани.
Когда по штативу, за который я все еще держался, как за жизнь, ручьем потек пот, я решил — хватит. Вышел из редакционной газели и заставил свои ноги идти в сторону телекомпании.
— Мы тебя нагоним у моста, как пить дать, — крикнул мне в след водитель дядя Вова.
— Да вы же наглушняк, — огрызнулся я.
От места, где стояла наша машина, до редакции было километра два. И, кажется, на все эти километры растянулась пробка. По крайней мере, она не двигалась.
Когда я прошел первые метров сто, за моей спиной снова взревела сирена. Сквозь затор автомобилей пробивалась еще одна «Скорая». Сердце мое снова заколотило, руки задрожали так, что я не нашел в себе силы их спрятать в кармане. Вся влага, которая еще была во мне, разом вылилась наружу.
Я по-прежнему был уверен, что и эта «Скорая» едет в телекомпанию.
«Так, — сказал я себе, — или ты сейчас справишься с собой, или ты очень плохой репортер». Руки услышали мой разговор с мозгом — они хоть и тряслись и были ватными, как от удара током, но набрать номер продюсера новостей Шурочки я всё же смог. Вот только ничего кроме протяжных — этих долбанных протяжных гудков — я не услышал.
Я, насколько мог, ускорил шаг и время от времени даже переходил на бег. Я бежал по металлургическому району: по обе стороны от меня дымились заводы и заводики, отправляя в небо разноцветные грибы. Заводы эти больше походили на огромные гаражи без окон и дверей, либо на гигантские мельницы — только без крыльев, вместо них во все стороны торчали трубы. Одно лишь здание по пути не дымило — пятиэтажное училище, покрытое таким толстым слоем пыли и гари, что если кто-то когда-нибудь выстрелит по нему из танка, то снаряд увязнет в этом слое раньше, чем доберется до стены.
Таким же слоем были покрыты срубленные тополя — их снесли еще пару дней назад да так и побросали вдоль дороги. Слава богу, что хотя бы отпили кроны, оттащив их на газоны, отделявшие заборы заводов и фабрик от тротуара. Я шел по ломаным веткам и листьям; я так же, как и они, вяз в вековой гари и пыли, которые теперь после убийства деревьев, должно быть, чувствовали себя завоевателями этого района и всего города.
Города, который тонул в заводских дымах вот уже три столетия.
Впереди был железнодорожный мост, его большой живот иногда мешал проехать большегрузам — приходилось разворачиваться. Сегодня же под ним в обе стороны гудели машины. Это гудение разрывало меня, я молился дыму — больше здесь было молиться некому. Небо закрывали завесы разноцветного пара. Я молился дыму, чтобы оглохнуть, чтобы потерять вообще все чувства восприятия, а еще лучше — чтобы закрыть глаза, сделать шаг и тут же оказаться у дверей телекомпании.
Но я сделал шаг — под мост. И меня тут же пронзил сквозняк. Меня затрясло еще больше, пропал воздух, сил не стало хватать, чтобы сжать зубы и поэтому уже через считанные секунды я почувствовал вкус стертой эмали. Сверху по мосту загремел товарняк. Каждый перестук его колес вместе с гудением свихнувшихся машин отдавался в каждой части моего тела. Сначала отказывалась работать голова — мысли отдались бреду. Потом пропал запах, следом заломило шею, еще чуть-чуть — и кольнуло куда-то в левую грудь.
А дальше я уже мало, что помнил. Лишь пытался пробить всю эту толщу вони, дыма, гудков и нескончаемого перестука чугунных колес короткой молитвой — это все, что пришло мне тогда в голову. Молитвой пробить весь этот ад, в котором после спила тополей не осталось даже контуров рая, даже надежды на рай.
Эта молитва победила. Уже второй раз за последние дни. Первый случился во время телефонного разговора с Рихтером.
…Когда Аня откинула капюшон, я забыл, как надо произносить слова. Да и кто я и зачем я здесь, забыл тоже. Она походила на женщину, которая пила без перерыва вот уже года два. И только ее улыбка, которой она одарила меня на словах «свои люди», выдавала в ней ту Аню, которую знал я и весь наш город, и от которой этот город не мог оторваться.
Мужиком в плаще оказался юрист. С ним мы тут же вступили в словесную перепалку, потому что он пытался нас выгнать из ребцентра, но мы уходить не собирались. Он козырял законами, я отвечал ему тем же. Я понимал, что, в общем-то, он имеет право меня отсюда попросить, но Богдану нужно было, как мы, телевизионщики, это называем, «нарезать картинку», а значит, все методы хороши — даже позлить юриста в плаще. Но больше всего мне хотелось смотреть в тот момент на Аню, успеть запомнить ее, успеть переброситься с ней хоть несколькими словами. Мы и перебросились. Получилось грубо.
— Мы ждем, что сюжет перед выходом вы покажете нам. Мы должны его согласовать, — потребовала Аня.
— С чего ради, Ань? Ты чего? Ты же прекрасно знаешь, что никто вам ничего не должен.
— Ну посмотрим, — равнодушно ответила она и скрылась в женской половине ребцентра.
Я не верил своим ушам. Я гнал от себя мысли, что Аня все это говорит всерьез, ведь она сама сделала десятки расследований и сама учила молодых корреспондентов, как вести себя с юристами, охранниками, врагами хорошей картинки. Мне казалось, что Аня так сейчас говорит только лишь затем, чтобы не потерять авторитет у своих адептов. И это меня выбесило даже больше, чем тот черт с топором…
— Ань, а вот скажи, — заводился я, — ты же знаешь, что ваше дело — полная жопа. Или ты думаешь, что мы без повода к вам…
— Ты что, серьезно думаешь, что меня спасаешь? Сил-то хватит? Если будешь так же спасать, как собирался в любви признаться, то лучше не начинай. Эх, Макс… какой ты еще маленький, — кричала она из-за занавески.
— Я это уже двести раз слышал! А у вас тут что, не секта, а кружок анонимных психологов? — каждое моё слово вылетало всё медленнее и всё глуше — пока смыл сказанного Аней не дошел до меня окончательно.
Но откуда у неё уверенность в том, что я был в неё влюблен, не понимал я. Да и до сих пор не понимаю. Ведь мы с ней об этом не говорили, я ей ни в чем не признавался. Или это остатки гордыни — трудно быть не гордой, когда ты каждый вечер рассказываешь новости сотням тысяч телезрителей.
Как бы там ни было, слова Ани тогда сбили меня с толку. И я бы оказался в очень неловкой ситуации, если бы не вдруг сработавшая сирена милицейского УАЗика.
Кабанова подскочила первой. Она оставила на столе все свои бумаги и, скомандовав «Всем оставаться здесь. И тебе, понял?» (это она прикрикнула на юриста в плаще), выбежала из дома. Мы с Богданом, естественно, за ней.
На улице мой оператор успел мне выговорить, как он запарился снимать этих, как он сказал, «ушлепков», и как устала его рука, ведь камеру приходилось держать на весу, без штатива. И что бегать за всеми тут он устал тоже. Да и вообще, пора обедать…
— Старик, не ной, снимай. Смотри, у машин движуха…
Между машинами на асфальте сидели двое парней. У одного из них была пробита голова, у другого — синяк на пол-лица. Вокруг них суетились милиционеры, водители, еще какие-то люди. В машине сидел, терябя рукой свои волосы, наш знакомый черт.
Кабанова первой поняла, что произошло: этих двоих сектанты и держали в подполе.
— Ну все, братан. Теперь ты, кажется, остался без обеда. Пока ОМОН, пока задержания, пока то да сё… Жалко тебя, конечно, — постебался я над Богданом.
— Вот так всегда с тобой!
В следующие минут пять я пытался оторвать Богдана от черта. Решив, что именно он причина вынужденного голодания, мой телеоператор тыкал объективом в окно милицейского УАЗика, дразнил и раздражал чернявого, как только мог.
Пока тот не расцарапал ногтями стекло.
В тот же вечер мне позвонил Рихтер. Я курил кальян у друзей, семейной пары, в тесной душной малосемейке, рассказывал о сегодняшних приключениях, как вдруг звонок..
— Алло
— Это Рихтер.
— Вау! Телефон Аня дала?
— Я прошу Вас выслушать меня.
Тут я должен сказать спасибо Рихтеру. Именно после того разговора у меня открылась уникальная способность: когда кто-то пытается мной манипулировать, у меня начинает болеть голова. То есть если в разговоре с кем-то или при просмотре какой-то программы я чувствую, как кто-то изнутри колотит по моим вискам, я понимаю — говорящим от меня что-то надо.
Именно поэтому я не могу смотреть новости на «России-1».
Во время разговора с Рихтером виски застучали на второй час. Все это время он убеждал меня не показывать телесюжет в эфире — рассказал трогательную историю, как пришел к Богу, правда, вскоре проговорился, что к Богу на самом деле пришел в тюрьме. Еще спустя время проговорился снова: не то чтобы пришел к Богу, а выбрал этот путь как способ зарабатывать. Потом Рихтер опомнился и долго оспаривал понятие секты, приводя излюбленный аргумент подобных ему «апостолов»: Христов тоже был когда-то сектантом, а основанная им Церковь считалась всеми сектой. Не первой в мире и не последней. «Просто ему повезло», — довод пастора.
Когда же Рихтер понял, что только тратит со мной время, и что все эти часы я на самом деле записываю его на диктофон, он перешел на угрозы. Пастор в нем выключился окончательно, остался только наглый зэк. Посыпались фразы типа: «Мы все по одним улицам ходим», «Ты чего, совсем ничего не боишься?», «Мы найдем тебя, где бы ты ни прятался», «Грохнем тебя раньше, чем сюжет выйдет в эфир».
Рихтер не стеснялся манипулировать Аней. Он уверял, что ее тоже ждут большие неприятности: «Она и так получила по полной после того, как полребцентра увезли мусора, а представляешь, какой скандал будет после сюжета? Я не уверен, что она вынесет. И что наша церковь ее простит».
— Вот вы что, значит, делаете со своими верными адептами. Она же твоя теперь.
— Ты прав. Моя. Не твоя. Не твоя. И если все будет хорошо, я женю ее на своем брате. Так она хотя бы спокойно будет жить. Ты хочешь спокойствия для себя и для нее?
Сюжет поставили в вечерний эфир понедельника — самое рейтинговое время. А на календаре была еще пятница. Поэтому все оставшиеся дни Рихтер лично и его шестерки звонили мне и писали каждый час. Никто так не давил на меня ни до, ни после. И хотя я прекрасно понимал, что они хотят запугать, я, тем не менее, реально стал поддаваться на их провокации. Мне все больше становилось страшно.
Не верьте тем смельчакам, которые говорят, будто им не страшно, когда они слышат угрозы. Угроза такая штука, которая может сбить с толку любого человека. Потому что она касается жизни. А все, что касается жизни, не может быть пустыми словами. Все, что обещает смерть или хоть какие-то неприятности, звучит громко и очень весомо.
К вечеру субботы я уже боялся выйти из своей квартиры на улицу. Я был готов отдать половину своей жизни, только бы быстрее наступил вечер понедельника. Ведь, как мне казалось, стоит сюжету выйти в эфир — все звонки и угрозы прекратятся.
Я мог выключить телефон, но какой толк, если угроза уже прозвучала, если она уже подожгла запалы страха? Да и выглядеть слабаком перед уголовниками ни в коем случае нельзя. Я, как человек, выросший в одном из криминальных городов Урала, это прекрасно знал.
Как знал и то, что если эти звонки и смс не прекратятся, то я просто сойду с ума. Или умру от разрыва сердца. Стены уже начинали наступать на меня со всех четырех сторон, а с потолка копала вода. Такие «глюки» — не редкость, когда психика выводится из равновесия методичными добиваниями.
В конце концов я понял, что самое спокойное время, это когда я разговариваю с Рихтером. Поэтому сам набрал его. Он был рад. И, не дожидаясь никаких вопросов, начал хвалить мое решение не выпускать сюжет. Потом была часовая лекция о протестантах и католиках. Еще час Рихтер потратил на рассказ о своей семье и добрых делах, которые они совершают: наркоманов лечат, детским домам помогают, в спортклубы форму покупают, библиотеки книгами снабжают, лекции против ВИЧ в институтах читают. «Проповедуем, сам понимаешь. Ты бы тоже смог, у тебя горящее сердце».
Он также, помню, рассказал о планах по строительству школы для детей своих адептов. Рихтер радовался, что школа должна быть огромной, ведь в их церковь приходят все больше людей.
— А как ты думаешь, почему все больше? — спросил он меня вдруг. Этот вопрос прозвучал за многочасовые наши беседы впервые. Во всем остальном главный сектант повторялся.
— Да потому что депрессия кругом. Безнадега. У людей отняли все — даже честного и правдивого их Бога, православного их Триединого. У них даже небо отняли. Ты когда-нибудь видел чистое небо тут? Один дым. Человеку в дыму нужна опора. Это как по реке сквозь туман переплывать на канатном пароме. Человеку нужен канат, за который он сможет держаться. Иначе сойдет с ума от страха, от ожидания, от пустоты вокруг. Мы даем канат им. Вот, что мы делаем. А ты хотел этого каната лишить своих земляков. Да для них, может, это последнее счастье — наша церковь. Им может быть идти больше не к кому.
— Много квартир ты отобрал у таких одиночек?
— Ты опять не о том. Я тебе о свете, о том, что держит людей на плаву в этом дымном адском городе!.. А ты о деньгах. Да деньги эти никому не нужны, если есть Бог.
— Красиво плетешь, — я опять начал заводиться. Опять трясло меня, и снова в голову впивались чьи-то железные клещи.
Во время того же разговора Рихтер так разоткровенничался — наверное, был пьян — что наконец ответил, за что он сидел в тюрьме. Срывал норковые шапки с женщин.
— О, тебе на зоне, похоже, не сладко пришлось, — не упустил я возможности «кольнуть» своего врага.
— Бог мне помог все пережить. Но не будем об этом, — отрезал Рихтер. Мне большего и не надо было. Диктофон четко записал чистосердечное признание — адепты будут плакать.
Вскоре я положил трубку. Я заметил, что пока говорил с Рихтером, с меня сошло семь потов. Надо было принять душ.
После душа я отключился. И проснулся только вечером следующего дня. Без настроения. Абсолютно опустошенным. Все, на что хватило сил — врубить телевизор. До утра понедельника я посмотрел по нескольку раз клипы на музыкальном канале, который еще пару дней назад мне казался торжеством безвкусицы.
…Сюжет вышел в эфир вчера. И вот сегодня сектанты ворвались в нашу телекомпанию. Взяли ее в осаду. И я не знаю, что там случилось дальше. Я шепчу молитву под железнодорожным мостом, меня парализует озноб, гудки машин пронзают мою голову, от вони заводских выбросов, смешанных с запахом свежих опил, меня тянет блевать, и я не блюю лишь от понимания, что молиться и блевать одновременно — нельзя, не по христански как-то. Но в то же время я пытаюсь соображать, что поможет мне быстрее: молитва или если я выблюю всю эту гарь и весь этот страх?
Очередная сирена трещит над пробкой. Еще одна «Скорая» настырно требует освободить дорогу. Машины послушно прижимаются к обочинам.
Я вижу — сразу за «Скорой» мчится наша «Газель» с логотипом телекомпании на капоте. Дядя Вова удачно пристроился. «Скорая» ныряет под мост, её сирены окончательно разрывают мою голову. Но тут машина останавливается — водитель замешкался перед светофором. Останавливается и наша «Газель». Дядя Вова машет мне и давит на клаксон. Я из последних сил ковыляю к машине. Разъезжаются двери, оператор хватается за мою руку. Рывок — и я внутри. Наша «Газель» снова мчит на хвосте «Скорой».
— Ну и много ты выиграл? — ухмыляется оператор.
Я молчу. Впереди ещё один железнодорожный мост, «Скорая» перед ним снова теряет скорость. Сразу за мостом должна открыться проходная металлургического завода — массивное высокое здание с колоннами в четыре этажа. Но за мостом густой световой стеной полощутся маячки «скорых» и милиции. Мы подъезжаем ближе и видим, что в опору моста въехала легковушка. Вот куда спешили все. А совсем не на телекомпанию! Значит, там ничего не случилось страшного.
Я почувствовал, как боль из головы вылетает вслед за дымом от дяди Вовиной сигареты в боковое окно. Дышать становилось все легче. Мне казалось, что я пережил конец света. И теперь мне не страшно уже ничего, даже если сектанты все еще осаждают мою редакцию. Разговор с ними и даже драка — это такой пустяк, по сравнению с тем, что я чуть не сдох, пока добирался до них.
Над проходной завода рвались ввысь мощные струи дыма, похожие на хвосты драконов. Они были красные, рыжие, желтые, белые… где-то под синим небом они переплетались как цветные нитки в девчачьем браслете. Только вряд ли небу этот браслет доставлял радость — это, скорее, было его повинностью, его фатальным обязательством. Так же, как носят браслеты преступники или больные.
Такой образ почему-то пришел мне тогда на ум, и я бы его развил дальше, если бы мы ни свернули в проулок телекомпании (пробка вдруг рассосалась, как по заказу), а оттуда — в наш двор.
Когда я уже открывал двери «Газели», завибрировал мобильник. Звонила Шурочка.
— Ну ты где?
— Подъехал!
— А эти ушли только что!
— Как? Сами?
— Да они какие-то странные. Сказали, что накатают на тебя заяву в милицию, ты им якобы угрожал по телефону. Распечатку звонков показывали. Ты им угрожал?
— Я даже покушался на Рихтера, только неудачно, — пошутил я.
— Мы заметили, — Шурочка усмехнулась в трубку, — но ничего, у тебя еще все впереди. Ну и вляпался же ты в историю!
Я отключился. Оператор вручил мне штатив. Дядя Вова захлопнул раздвижные двери «Газели». Я посмотрел на окна второго этажа — там располагалась новостная редакция. В них отражалось мутное солнце.