Сорин Брут
Бесконечный район (сборник стихов)
ОРНАМЕНТ
Я часто вижу с балкона,
как ходят внизу соседи.
Кого-то помню с детства.
Других не знаю совсем.
Этот старик пузатый
живет этажом выше.
Иногда я вижу,
как он возвращается ночью —
пьяный,
еле держится на ногах,
в бесформенной куртке,
тащит какие-то пакеты
и поет на весь двор
— очень красиво.
Переводит дыханье на лавке,
Встает
И, перед тем
как исчезнуть в подъезде,
еще пару минут поет,
а я слушаю.
В дальнем конце двора
По вечерам в мяч
играют таджики. Их крики
доносятся дотемна.
С ними бегает часто
Илья из соседнего дома.
Он в школе был на год старше.
Теперь стал инженером.
Как-то после футбола
мы с ним разговорились.
Он говорит — жена
скоро рожает.
А дальше, мечтая вслух,
сказал, что будет работать
как проклятый тридцать лет,
накопит приличную сумму,
уедет с семьей в Италию,
откроет тратторию,
будет сидеть на веранде,
пить вино и смотреть на море.
А я не знал,
что ему ответить.
Прямо за домом — пруд.
И летом, по вечерам,
вокруг на лавках — битком.
«Приходите в мой дом» —
из колонок, и голоса —
алкашей и школьников,
фанатов и их подруг.
С ними пьет пиво часто
лысый мужик, который
живет в соседнем подъезде —
они празднуют вместе
лето до поздней ночи.
А когда разбредутся,
Он домой не уходит —
садится в машину и долго
сидит. Уже окна погасли,
а фары горят.
И еще одно в доме напротив окно,
я заметил, оно
светит каждую ночь.
И когда я ложусь —
в три, в четыре, в пять —
оно тоже горит,
и когда просыпаюсь днем,
различаю за занавеской
зажженную люстру.
Я не знаю, кто там живет, —
он не гасит свет никогда.
Я немного за ним слежу,
хотя не за ним — за окном.
А рядом с окном — окно.
И рядом — еще окно.
Девять этажей окон.
Еще девять этажей рядом.
Еще девять. Еще семнадцать.
Еще один двор — семнадцать
и девять. Еще один — девять,
двенадцать и двадцать два.
Дома стоят рядами.
За ними — еще рядами.
И дальше ряды домами
растут, за горизонт
уходят. И это все
тянется наш район.
Когда я смотрю с балкона,
я мысленно часто взлетаю,
лечу над домами и вижу,
как зажигаются,
как гаснут
окна.
*** (А ПОМНИШЬ?..)
А помнишь?
Помнишь? Помнишь?
Ночь, Забелина, у Мандельштама
пили пиво, болтали. Уже не вспомнишь,
о чем болтали. Потом связали,
почти связали в кольцо бульвары —
дошли от Яузского до Тверского.
А дальше, честное слово,
глупо.
Ноги натерли. А надо по новой
было следующей ночью
точь-в-точь
так же.
А помнишь?
Помнишь еще такое?
Я писал рекламу на Алексеевской,
а вечером приезжал за тобой
к торговому центру.
Читал Белля, пока ты не выйдешь.
И мы шли домой
мимо старого стадиона.
И что-то в этом было.
А еще, а еще, а еще, помнишь?
Приходил Миша.
Мы сидели всю ночь на балконе.
Часами курили и говорили.
Только решетка нас отделяла от ночи.
И мы столько тогда на троих придумали книг.
Мы придумали свой язык
ночных историй —
трое в лодке балкона в море
двора,
а с утра
похмелье…
На Забелина,
у Мандельштама…
даже странно, что все это осталось там —
нигде —
на Алексеевской.
*** (ЭТО БЫЛО ЗИМОЙ…)
Это было зимой. Я работал тогда из дома.
Я не помню месяца.
Декабрь? Январь? Февраль?
Я работал из дома —
месяцы плыли мимо,
за окном, во дворе, на улице, на Азовской
было время. А я был дома.
Я работал не дома, а в комнате.
В комнате будет точней.
В комнате были кровать и рабочий стол.
Был и шкаф, и комод, и масса других вещей,
статуэтка Гагарина — погода нелетная
на рабочем столе,
и все равно
я работал из комнаты. В комнате было окно.
Я работал из комнаты, по комнате и бродил.
Бродил туда и бродил сюда.
Так хотелось выйти на улицу,
поехать в центр,
просто пройтись по парку.
Но я брал себя в руки и вновь садился работать,
чтобы вновь отвлечься через две или три минуты.
Нет, не так.
Ведь времени в комнате не было.
Почему неврастеник не может сидеть спокойно
в кресле-качалке?
Качается как безумный,
дергается туда-сюда, словно пытается выбраться,
но никак не может, и не может сидеть спокойно.
Так сидел я в комнате, так работал из дома,
так бродил по комнате, так садился опять.
Так шло время, которого в комнате не было.
В комнате времени не было. В комнате было окно.
За окном был двор. Во дворе коробка, и если играли в мяч,
я выходил и тоже играл в футбол
со школьниками или с дворниками — все равно
с кем.
Стоял в воротах и мерз в снегу.
Мяч стоял в снегу. Мяч вяз в нем и застревал.
А потом взлетал, бился в клетку коробки и вновь,
опять застревал в снегу.
Я работал из дома, и если там, за окном,
во дворе на коробке никто не играл в мяч,
то я сам играл в комнате — вместо ворот стол,
а в воротах голкипер — как правило, чемодан.
Я придумывал клубы, турниры и игроков.
Были важные матчи, я бегал за всех один.
Обводил рюкзак, а за ним и стул, и
забивал голы, промахиваясь, в окно.
Радовался как дурак.
И снова садился за стол,
снова работал,
и опять, и опять отвлекался.
*** (КОГДА МЕНЯЕТСЯ ПЕСНЯ…)
Степе Самарину
Когда меняется песня в наушниках, на секунду
проступают звуки квартиры. Чайник кипит на кухне.
Гул стиральной машины и шорох клавиатуры
спелись, сирены вой заносит из окон.
Когда меняется песня — кто-то в мусоропровод
бросил пакет в подъезде. И слышно — пакет летит
вниз по трубе. Соседи — топают те, кричат эти,
за стенкой смотрят вести
— когда меняется песня —
на улице маршрутом —
тем же, что и утром
сегодняшним и вчерашним, и завтрашним, и всегдашним —
люди идут с работы.
А у метро кто-то
в толпе потерял крестик.
Цепочка порвалась — плохая примета.
Когда меняется песня —
студенты курят у торгового центра.
Пришла повестка вчера —
явиться сразу после защиты диплома.
Проспект. Ветерок. Несутся машины мимо.
Крики летят с детской площадки.
А я весь день работаю из дома.
Очень тонкие стены в многоэтажках —
меняется песня в наушниках, и на секунду
все слышно.
*** (САМЫЙ КОНЕЦ АПРЕЛЯ…)
Самый конец апреля. До праздников несколько дней.
Снег уже стаял. Ветер. Но, в целом, почти тепло.
Лера выходит из школы с подружками. В этом магазе
можно без паспорта купить сигареты и «Шейк».
Чипсы вместо обеда. Дальше почти до ночи
гулять, сидеть у коробки, курить, слушать Шарлота и «Пасош».
Ребята кричат, футболисты. Только что чуть не сцепились —
Вася кому-то дал по ногам. Но снова играют.
Подкатит ментовская тачка — тут же выкинут сиги,
бутылки запрячут в сумки. Везет — проехала мимо.
Подкатит какой-то парень к подружке.
Лера вытянет тонкие ноги
в узких джинсах, будет над ним смеяться.
Подружка не поведется.
А дальше — все еще вечер,
долгий, почти совсем бесконечный,
улыбнется глупым и грустным шуткам,
посочувствует — бывший мутит с Машей из параллели.
Выглянет луна из-за соседнего дома.
Загорятся окна и мачты над полем.
А допить осталось полбутылки.
И бродить-трезветь, чтоб родители не спалили.
Пьяная, пьяная, пьяная и красивая —
тонкие ноги запутались на асфальте,
прыщики на лбу потерялись в сумерках,
и ползет улыбка — красивая и пьяная.
Лера идет домой. Ей так почему-то счастливо —
то ли от ветерка, то ли это небо очень синее.
В арку свернет. Посидит на лавочке.
А дома и двор — все вдруг стало такое маленькое.
ОТКРЫТКИ
А. Фомину и его фильму «Кругосветка»
Я путешествую. Мне никуда не нужно.
На экране ноутбука меняются города.
Вот Рим.
И на узенькой улочке
уже разгораются огни тратторий.
У дверей — велосипеды и скутеры,
а над крышей торчит белый краешек кампаниллы.
Вывернешь к площади — там столики у пиццерии.
Вот почему пусто было в проулках —
все итальянцы здесь,
с вином, с закусками.
И так каждый вечер.
Вечные вечера, их можно так же легко
тратить, как легко заработанные евро,
которые завтра каким-то чудесным образом
снова окажутся в кармане.
А ночью
вернешься к себе в Bed and Breakfast.
Соседи уснули, и можно
незамеченным выйти на кухню,
устроиться у окна
с бутылкой немецкого или бельгийского
(лишь бы не итальянского) пива
и глядеть на огромный,
оранжевый от подсветки,
купол Санта-Мария-Маджоре
в каких-то нескольких крышах отсюда.
А проснуться в Афинах значит проснуться в руинах,
здесь так мало осталось, что вспомнился Гераклит
и забылся. Так вскружили эти новые улицы,
с одинаковыми балконами, пробками и суматохой,
и здесь же, прямо тут, заброшенные
дома, граффити и продавцы каштанов,
пакистанцы пытаются всучить
«Филипп Патек» за пять евро.
В детстве я почему-то очень жалел светлячков.
Особенно в августе. Вдруг он остался один.
Вдруг он светит впустую, надеется, что вот-вот
найдут, отыщут, а к нему никто не прилетит.
И он так и будет сидеть
с этим своим фонариком.
Когда вечером я увижу
Где-то в районе Монастираки
африканца, подбрасывающего в небо
светящиеся палочки,
знаю, глупо, но куплю,
куплю сразу две,
чтобы они не горели впустую.
А потом пойду на холм Филопапу смотреть
на ночной Пирей и догадываться, что там,
где закончится море огней,
начнется другое —
настоящее, черное,
Эгейское.
Черт с ней, с Европой. Можно ведь и в Бухару
рвануть. Безликими проулочками,
где только восточное волшебство
спасает ноги от переломов и вывихов,
выходить к огромным мечетям
или к рынкам
с горами из орехов, изюма и кураги.
Днем ты здесь верно заблудишься
среди домов-близнецов,
а ночью опять потеряешься —
фонари только на площадях.
Здесь тебе будет плохо. Здесь будет хотеться домой,
а вернешься в Москву — и опять потянет назад.
До чего же странная все-таки Бухара!
Как будто и вправду восточное волшебство.
Тысяча и одна
ночь без фонарей.
А можно и дальше. Можно поехать в Пекин
или в Мехико, или хотя бы в Рейкьявик,
можно в Лиму и в Сидней,
можно в Джакарту и в Хартум,
можно в Сиэтл, в Киото, можно и на Луну.
Можно куда угодно
ездить, летать и плавать
часами в маленькой комнате,
с не застеленной кроватью,
с грязной посудой на тумбочке,
с комками носков на диване,
с глобусом пыльным на полке,
с окном на соседний дом.
Я путешествую. Я выхожу во двор.
По Балаклавскому бреду до Битцевского леса,
мимо торгового центра, мимо детской площадки,
мимо часовни и школы,
мимо того
и того.
И вроде все знаю,
но это
самое непонятное путешествие.
*** (ЭТО САМОЕ СТРАННОЕ…)
Это самое странное, что случилось со мной
за последнее время. Вечером в понедельник
Саша пришла с работы, поужинали, потом
стали смотреть довольно дурацкий фильм
про временные петли.
И я почему-то начал доказывать ей,
что этого быть не может, что это фантастика, что
время — стрела. Она отвечала, что
«время — стрела» только в моей голове
и может быть как угодно.
Саша легла. Я вышел курить в подъезд.
В подъезде было окно. А за окном темно.
И было так странно. И было очень смешно,
что все это видят маленькие глаза.
Рисуют картинки прямо передо мной.
Оконную раму и силуэты домов,
свет фонарей, качели, скамейки и
вывеску магазина лепят из ничего.
А что, если правда, если, по правде, нет
ни неба, ни месяца, ни города, ни меня
в невидимой, нет, неведомой темноте.
Только одна огромная темнота.
Все растворилось в ней.
И не было не было не было… темнота.
Вернулся в квартиру. Захлопнул входную дверь.
Снял кеды, а тапочки… тапок в прихожей нет.
Ноги замерзли. А тапочки, тапочки где?
В комнате, может? Там, где смотрели фильм.
Нет у дивана, под стулом нет, под столом.
Стало быть, в кухне. Где еще? Свет включил.
Вот же они, валяются на полу.
Скатерть протер и в раковину убрал
посуду грязную. Надо бы помыть.
Или хотя бы в кастрюлю воды набрать…
Это самое странное, что случилось со мной.
*** (ЧТО-ТО ПОТЕРЯЛОСЬ…)
Что-то, что-то потерялось.
Я хожу, ищу в районе.
Что ищу и знать не знаю,
как из сказки дурачок.
Что-то в вывесках, подъездах,
кронах черных, рыхлом снеге
и в домах, знакомых с детства,
в тихой улочке кривой,
убегающей куда-то,
где дымят большие трубы
ТЭЦ
Тсс…
Что же, что же потерялось,
где переплетенье веток,
там, где ветки как иголки
вышивают белый воздух,
где минута незаметно
по дороге до аптеки
пролетела?
Ты ходил известно сколько
в этом месте — здесь родился,
жил, живешь, умрешь, быть может,
в той же клеточке квартиры.
Все тут знаешь и не знаешь.
Воздух выскользнул из легких
в перебежках до метро…
…………………………………
Как светилась, как мигала в сумерках
вывеска «Пятерки»,
как дрожали буквы белые
от ветерка вечернего,
как флажок на детском празднике.
Шарик вырвался — не поймаешь…
Проходил и проходил
каждый день,
а все не видел.
ОРНАМЕНТ. ЗИМА
Я не видел давно ничего чуднее — орнамент окон.
Их так много. Они загорелись разом примерно в восемь.
Загорелись желтым разом, но разным тоном.
Небо прозрачно-синее застыло над районом.
И я шел по тропе через двор и смотрел на это,
наблюдая свое неуменье видеть в квадратах света.
А в квартирах дышали тысячи человечков разных
свою неизвестную жизнь. Ты ее никогда не откроешь.
*** (ПО УТРАМ ПОДНИМАЛСЯ…)
По утрам поднимался в школу и в институт.
Ставил чайник и завтракал хлопьями с молоком
в маленькой кухне, заброшенной на ночь, лишь
через полчаса появится сонный отец.
За окном стыл двор. Сумерки. Несколько фонарей.
Голубым горела вывеска на углу.
И моргала нервно табличка улицы, словно
устала она стараться ни для кого.
У помойки дворники перекрикивались на своем.
На соседний балкон вышел курить сосед,
чтобы проснуться. Он кашлял и сплевывал вниз
на подмерзшую слякоть, на горбатые спины машин.
И желтели окна в доме напротив одно за другим.
Хлопнула дверь подъезда, и тут же в арку нырнул
человечек темный и маленький словно мышь
с портфелем. Подъехал к булочной каблучок.
Кто-то грел машину. На кухне чайник вскипел.
Я отвлекся и больше уже не смотрел в окно.
Но ты вспомнишь еще этот простой пейзаж
и полюбишь его, уезжая в другой район.
*** (ДИНЬ-ДИНЬ-ДИНЬ…)
Динь-динь-динь,
динь-динь-динь,
колокольчик звенел
из детской песни, из маминой песни,
из далекого города, где я засыпал навсегда.
Засыпали неслышно в комнате без дверей
детский сад и квартира бабушки,
она забирала меня
из детского сада, и первые сказки —
я выдумывал их на ходу,
а бабушка записывала
как будто для книги.
Засыпали батут в Березовой роще
и старая горка — каменный петушок,
поездки на великах
зимой в Серебряный бор,
дача на Кубинке,
коллекция трубок отца
и вечер на даче, когда искал среди звезд
огонек самолета —
там кто-то сейчас летит,
так же, как я
в июне; а через день
в лагере встретил Машу —
и тот в самолете вот-вот
прилетит
и встретит кого-то —
он даже не может вообразить,
какое его ждет счастье.
Все это так странно уснуло —
футбольное поле, финал
кубка района — мы его проиграли
из-за ошибки моей —
Уснула квартира
над железной дорогой
с видом на пол-Москвы.
Поссорились.
И вскоре Маша переехала…
Когда все уснули,
когда не спишь только ты,
смешные слова на листочке,
и колокольчик из памяти
в съемной однушке,
в которой как будто нет
места для памяти,
идешь на балкон — там другие дома,
один за другим,
другой за другим и так
до бесконечности — ты ее никогда
не сможешь представить.
И, знаешь, этот балкон —
он тоже скоро уснет,
с этой квартирой и с текстом — завтра уже чужим,
спрячутся где-то в комнате без дверей.
Не думай, попробуй лучше поговорить.
Спой колыбельную себе и пустому двору,
окнам соседнего дома, где свет еще не погас,
птицам, деревьям, воздуху,
всем, кто сейчас с тобой
говорит.
Динь-динь-динь,
слышишь меня?
Динь-динь-динь.
ЗИМА
Из-за белых панельных домов земля здесь всегда выглядела заснеженной, а сами они, особенно в хмурую погоду, казались высоченными сугробами.
А когда заметет нас чертановской белой зимой,
великаны косматые встанут из-под земли
и над сонным бульваром с грохотом побредут,
будут машины сминать и большие деревья ронять.
Тяжеленными лапами разбрызгивать этажи
и панельных башен, играясь, снежки швырять,
падать в сугробы спальных районов, ручищами загребать
снежные горы из наших вчерашних домов,
из прогулок до магазина, из ерундовых дел,
вроде мытья посуды, из посиделок до
поздней ночи со старым другом, который и впрямь
постарел за последний год — из тысячи мелочей,
из кредитов, гастритов, невнятных рабочих дней,
из семейных праздников, походов за гаражи
после уроков и первых твоих сигарет,
кажется, West, из тиндера, из газет.
Слепят огромную снежную бабу и станут вокруг
дикие пляски плясать и песни реветь,
а потом уйдут, и только один по Земле
будет снег ходить, белым небом ее заметать.
А когда занесет нас чертановской белой зимой,
когда великаны проснутся, мы чудом спасемся от них.
В переходе подземном спрячемся. Холодно так и темно.
И ветер у входа нашей пещеры будет выть и гудеть.
Мы наденем самые теплые вещи из здешних ларьков,
разобьем автоматы с едой и с голода не умрем.
А когда поутихнет — все еще страшно, но выползем прямо в снег
и пойдем по пустой земле, где был когда-то район.