Алексей Колесников
ИРОКЕЗ (Сборник рассказов)
Сокращенная версия.
Читайте продолжение в полной версии книги https://chtivo.spb.ru/book-irokez.html
Не столь давняя история оживает, и современность играет новыми гранями: Ленин встречается с омоновцами, воспоминания провинциального детства обрываются вместе с жизнью старого пса, любовь рождается на стройплощадке и умирает в студенческой тетради, а преступлением может оказаться не только причёска, но и трезвость. Это рассказы о хрупкости и ценности человеческой жизни, которую люди готовы разменять на пачку купюр или корм для псов. Сердцевина книги — искренняя, напряжённая проза, обострённая чувствительность к тому, мимо чего многие пройдут, не задумываясь.
Пятница
Пятница. Тушу окурок о стену подъезда, на которой нарисован изогнутый крест — это не моих рук дело. Какое-то время стою и любуюсь крестом, а после поднимаюсь в квартиру моряка. Дверь открыта. В квартире бардак.
Пью у моряка с первого дня. Говорю ему всякое, а он не слушает. Называет меня: «друг». А я никому не друг. Я один. И отец мой сирота, не познавший ласки.
— Ты принёс?
Я отвечаю утвердительно. Протягиваю шершавый пакет с водкой, килькой и хлебом. Моряк рад.
Килька у меня отлично получилась. Я радуюсь этому про себя, а моряк говорит с кривой рожей, что заждался. Спрашивает о моих волосах. Я отвечаю, что их ветер распутал и обласкал. Он запускает пухлые жёлтые пальцы в свои рыжие кудри и трепетно скалится беззубым ртом.
В комнате моряка пахнет сигаретами и пóтом — эти ароматы смешивал я. Я пропитываюсь этой вонью, пока мы пьём.
Моряк говорит: «Ух бля!», когда выпивает.
Смотрю на город через грязное окно — начинается снег.
Моряк обижается, что я молчу, некоторое время разглядывает моё лицо, а потом засыпает, сидя на стуле. У него задрался край майки — виден белый жирный живот с серыми волосами. Водка закончилась.
Пора идти. Знаю, что не вернусь. А у моряка через три дня лопнет аппендикс, и он умрёт от перитонита. Моряк не заметит приближения смерти в пьяном бреду. Умрёт во сне, задыхаясь от жара под сердцем.
Я глажу голову спящего на прощание забинтованной рукой и ухожу, набросив задубелую морскую шинель. Она пахнет рыбой.
На улице — отлично устроенная зима. Мне нравится снег: в моей истории он — титры. Хочется курить, и я прошу сигарету у нищего. Мне жертвуют. Я боюсь огня, боюсь поджечь ресницы, поэтому прикуриваю зажмурившись.
На улице людно, как, впрочем, везде. Иду мимо магазинов и аптек, казню и милую наугад встречных. Меня никто не узнаёт.
Захожу в сырой подвал пивной и прошу стакан светлого. Выпиваю залпом и прошу ещё. Выпиваю опять. Торговец на меня не смотрит – он занят подсчётом денег. Прошу бутылку водки и понимаю ясно, что пора расплачиваться.
Выхожу из погребка и сталкиваюсь с подростками. Их двое. Один бьёт меня по ребрам. Чувствую привычную боль. Сгибаюсь и, вскрикивая, падаю к ногам моего мучителя. Вдвоём они топчут меня ботинками, плюются и кричат. Смеются детскими голосами, превращая в фарш мое красивое лицо. Я накрываю глаза ладонями и плачу. Мои слёзы разъедают снег. Прошу о пощаде кровавым ртом, а они шарят по моим карманам. Находят тридцать рублей и водку.
Один из них закуривает дрожащими руками, а потом стирает с ладоней кровь о снег.
— Густая, — сообщает он.
Я киваю.
Присмотревшись ко мне внимательнее, он, видимо, узнаёт меня. Начинает мелко дрожать и безмолвно тычет в меня пальцем. Второй за нами следит бестолково, спрашивает вкрадчиво:
— Ты чего?
Молчание.
Узнавший меня опускается на колени, кладёт руки на голову и сыро всхлипывает, потом перекатывается на бок, опускает лицо в сугроб и, вздрагивая, шепчет неразборчивую молитву. Недетское раскаянье.
Второй, ещё не узнав меня, топчется на месте и трёт руки о куртку. Наконец он сплёвывает в снег и спрашивает:
— Кто ты?
Я отвечаю:
— Бог.
На рынке
Утром пёс Космос, оторвав ремешок от будки, убежал со двора. Его искали по окрестностям; дошли до самого пруда, но безрезультатно.
— Сдохнет, — сказала мать. — Никогда раньше не отвязывался, гад такой! Или собаки загрызут, или кто-нибудь пристрелит. Ладно, ехать надо. Вспотела я вся.
В дороге Илья думал о том, что, конечно, Космос выживет, но почему он выживет — этого Илья придумать не мог. Впрочем, вскоре он увлёкся картинками над лобовым стеклом автобуса и как-то не по-товарищески забыл о псине.
Два часа с небольшим они ехали из деревни в город на ПАЗике, потом ещё два часа по городу на троллейбусе, с двумя пересадками, и потом от остановки «Стадион» шли пешком; Илья стеснялся держать мать за полную тёплую руку, но, когда переходили дорогу, как-то нечаянно ухватился за неё, думая: «Пот смешался».
Ветра почти не было; выходя из тени от зданий или деревьев, люди как бы пугались солнечной мощи, поэтому начинали идти медленно, точно крадучись.
Как много в городе уродливых людей, думал Илья. Каждый со своим дефектом: у этого покорежённые чёрные ногти (зачем сандалии?), у этой, вон, родинка у глаза болтается на ниточке, можно играться ею, как ёлочной игрушкой. Встречаются и горбатые, есть с отслаивающейся кожей на руках, и с вмятыми носами встречаются. Все одеты расхлябанно: у мужиков голые толстые руки, а у женщин короткие платья, даже у старых. Много белых потрескавшихся пяток с грязными ручейками. Иногда встречаются молодые, но их мало; они одеты в рубашки и носят очки. Видимо, вышли пообедать.
В центре города пахнет горелым жиром и булками. У входа на рынок к этому аромату примешиваются табачная вонь, человеческая и резиновая. Кое-где пахнет кофейными зёрнами и цветами.
Мать, только войдя на рынок, сразу задержалась у лотка солнцезащитных очков, поэтому Илья от нечего делать стал рассматривать тётку в лосинах, которая сидела на хлипком стуле, расставив ноги.
Затянувшись сигаретой, она вопросительно кивнула: «Чего тебе?»
Илья пожал плечами: ничего, мол.
В этот момент он решил, что хорошо бы, когда вырастешь, стать продавцом. Ведь здорово: сидишь целый день среди разнообразного народа и думаешь о чём-то своём. Музыка всё время звучит, как в ДК. От скуки можно хлебать кофе. Кофе родители Илье ещё не разрешали, но он представлял вкус: сладкий-сладкий. А ещё он подумал, что хорошо бы выпросить у матери новый футбольный мяч, а то Космос прогрыз старый со звёздами. Кобель паршивый.
Мать окликнула его:
— Чего рот раззявил? Идём! Двенадцатый час уже!
Они долго толкались в тесных рядах, и некоторые продавцы говорили:
— Заходите. Костюмчик на мальчика есть к школе. «Троечка». Можно отдельно брючки, отдельно пиджачок.
Или по-другому:
— Женщина, подходите. Платье на вас посмотрим. Большие размерчики есть. Турция.
— Спасибо, — отбивалась мать, а шёпотом добавляла: — Знаю я вашу Турцию.
Они приехали за костюмом для матери. К ним в больницу приедут с телевиденья снимать репортаж про директора, которая в этом году родила четвёртого ребёнка. Мать Ильи, как самую сообразительную медсестру, попросили подготовить «несколько слов» на камеру. По этому случаю решено было сделать причёску и купить приличный костюм, который потом можно будет и на линейку надеть, и вообще таскать на работу, когда не жарко.
Илье идти в школу на следующий год, поэтому никакой костюм ему ещё не нужен, но осеннюю куртку посмотреть планировали. Хотя и не сезон.
Они долго раздумывали возле худой девушки в джинсовой юбке, которая уверяла мать Ильи, что оранжевый костюм с красными цветами потянется и уже на вторую носку будет сидеть «как верхняя кожа». Мать уверяла, что в пиджаке руки не скрестить и что пуговичка на юбке не сходится. Продавщица упрямо твердила, невероятно глубоко прогибаясь в спине:
— Это от жары. Вы вспотели вся, вот юбка и не сходится. А дома спокойно померяете натощак, и всё на вас, женщина, сядет как влитое. А пуговичку можно и не застёгивать. Можно перешить ещё.
Было видно, что матери хочется купить костюм, но в тоже время было ясно, что ходить она в нём не сможет. Мал, и всё тут, стервец синтетический!
Выбрав момент, мать кивнула сыну: мол, ну как?
Илья честно помотал головой отрицательно.
— Нет, — сказала мать. — Пойду я ещё посмотрю.
Продавщица вздохнула, жалея потраченное время, а мать ушла за дырявую ширму переодеваться. Илья отвёл глаза.
— Вы приходите, — попросила напоследок продавщица, закуривая. – Ничего лучше с вашей комплекцией не найдёте.
— Подойдём, — сказала мать, но было ясно, что не подойдут.
Потом они съели по беляшу и выпили лимонада (мать купила бутылочку и два пластиковых стаканчика). Илья, допив сладкий «Курский лимонад», отдающий содой, ещё долго жевал стаканчик, пока его не вырвала мать и не швырнула в переполненную урну. Стаканчик ударился и отлетел — Илья засмеялся.
Скоро послышался протяжный вой седого мужика с тележкой:
— Чай-ко-офе, чай-ко-офе, пирожки-и…
Он рекламировал сначала бодро, а потом, объехав тот ряд, где застряли Илья с матерью, стал филонить. Илья посторонился, прижавшись к высокомерному манекену, одетому лишь в трусы и бусы, чтобы мужчина проехал. Мать между тем примеряла юбку, к которой жилистый армянин-продавец с курчавыми руками обещал подобрать блузку и «под глаза платок».
— И пиджак никакой не нужен тебе. Блузка бери, и всё. У тебя формы для блузка.
Илья заскучал. Бабка, перебирающая чёрными от загара пальцами фасоль в стаканчике, сидела напротив и что-то напевала. Помимо фасоли она продавала шиповник, тёрн, капусту, лук и какой-то цветок в горшке.
К ней подошёл молодой парень в чёрном спортивном костюме.
— Маша, — обратился он к старухе, — тебе котёнок не нужен?
— На шо он мне?
— Будете вместе квасулю лущить.
Старуха махнула рукой, парень засмеялся, а потом закашлялся. Илья с интересом выслушал его рассказ про то, что какой-то Гоша Челнок обнаружил утром под лавкой белого котёнка, которого теперь необходимо накормить. У котёнка синие глаза, но один глаз — левый — заплыл гноем. Парень звал старуху посмотреть, но она, будто не понимая русской речи, только сказала:
— Мухи кусючие, как черти.
— Сосисиську отнесу, — шепеляво объявил парень, расстегнул олимпийку. У него была мокрая волосатая грудь. Он почесал её и убежал с ряда.
Илья глянул на мать, которая, стоя за простынёй в одном лифчике, вертела блузку, похожую на салфетку, постоял немного в нерешительности и пошёл наконец смотреть на котёнка.
На удивление, котёнок был откормленным и совершенно не грязным. Лениво он подкусывал краем челюсти какую-то кровавую гадость, помогая себе испачканной лапой. Мурчал. В деревне такое зрелище на каждой помойке.
Разочарованный, Илья побрёл обратно, натыкаясь на внезапно останавливающихся посреди дороги тёток. Он ориентировался на манекен с грудью в синих трусах и красных бусах, но везде ему встречались совсем другие манекены.
Илья прошёл весь ряд и уже понял, что кудрявый дед, отчищающий от голубых джинсов пятнышко, приметил его. Это успокаивало.
Решив спокойно поразмыслить, Илья постоял некоторое время возле палатки с женскими купальниками, а потом, ничего не придумав, отшатнулся в сторону — ему мешали какие-то пацаны с велосипедным колесом.
Сначала он сильно не паниковал, но, когда из-за очередного поворота показалась не попадавшаяся раньше палатка: «РАСПРОДАЖА ШУБ И ДУБЛЁНОК» («ПЫЛЬНЫХ» — захотелось приписать Илье), страх без спросу разбежался миллионом муравьёв по организму; руки прилипли к карманам шорт, а глаза защипало, как от спирта.
Отчаявшись, Илья выискивал понимающий взгляд доброго человека, но взгляд такой куда-то запропастился, видимо, в какую-то добрую книжку. Со всех сторон на Илью смотрели лишь равнодушные глаза торгашей, переполненные заваркой и табачным дымом. Ревела бодрая музыка, поэтому люди переговаривались, повышая голос до хрипоты.
Быстрее, чем хотелось (сандалии сами несли), он направился к выходу с рынка. Рассматривая всех сразу и никого конкретно, Илья дошёл до продуктового отдела и встал подумать возле свиной вырезки — от неё веяло холодком. Он было решил спросить помощи у мужика в сомбреро, который продавал разноцветные, похожие на карту пустыни, специи, но тот заболтался с молодым напарником о том, что земля без дождей пересохла. Илья всё ждал, когда они закончат, но мужик, оборвав свой бестолковый рассказ, непонятно чему усмехнулся, а потом сказал:
— Пойду в туалет.
Мать кинется на поиски, думал Илья, и они непременно разминутся; она, не найдя его, уедет за отцом и вернётся только на следующий день, а он, Илья, видимо, останется на этом рынке. Будет с тем сытым котом сражаться за пищу, а потом переночует под прилавком с овощами. Подумав так, он ощутил голод.
Дёрнувшись от плеч до пяток, он опрометью рванул в самую, как ему казалось, гущу рынка. Он уже ничего не видел вокруг, всех расталкивал, шептал детские проклятья, веря, что случится, обязательно само собой случится счастье: мама выйдет из-за очередного поворота, или погаснет солнце, и всё это закончится.
Курсируя между рядами, он видел одно и то же и слышал одно и то же. Запахи все давно перемешались, превратившись в неразделимую пряную вонь, лишь кое-где разбавленную резиной от покрышек и кед. Там, где Илья оставил маму, пахло кукурузой, но где это место?
Плохо соображающий, нервный, Илья вдруг заметил седого мужика с тележкой, который рекламировал «чай-кофе». Он подбежал к нему и спросил:
— Где тут дядька нерусский юбками торгует?
Седой, не опуская головы, глянул себе под ноги и сказал:
— Они тут везде.
— А тётка с кукурузой?
— И они везде, — отозвался мужик.
Илья пнул мужика в толстую брючину носком сандалика, вскрикнул и убежал в сторону того ряда, где блестели звонки велосипедов. Он бежал и проклинал себя за беспечность, молился богу, повторяя какие-то слова, которые говорила бабушка во время молитвы — вернее, не слова даже, а звуки, потому что никогда нельзя было разобрать, чего там бабушка говорит иконе. Отчаянный вопль ломился наружу из груди, но Илья не смел плакать, потому что слёзы его были никому не нужны, а для самого себя плакать не хотелось. Ему казалось, что хоть со слезами и уйдёт мука из груди, но и сила тоже уйдёт.
Устав, он пошёл по рядам, никому не уступая дорогу. Взрослые, все как один развёрнутые к нему задом, вздрагивали от злых тычек рук. Илья решил, что найдёт место с тенью и будет ждать, пока закроется рынок, а потом, когда явятся его выгонять, он сам прогонит явившихся; будет сидеть на одном месте, пока не умрёт от голода. Гордый.
На самом деле Илья потерялся минут на десять. Ему же казалось, что он бродил по опостылевшему рынку несколько часов. Это впечатление усилилось, когда солнце ушло за тучи и рынок потемнел.
Завернув на ряд, где продавались в основном детские вещи, он увидел мать, одетую в сиреневый костюм с белыми ромбами. На плечах, будто погоны, у неё дрожали гигантские перья. Она вертелась у зеркала, а продавец, почёсывая влажную шею, обещал подобрать к платью туфли на танкетке.
— Тебе как, Илюх? Брать это или то, второе?
Будто тёплой пыли насыпали Илье в горло. Мать ждала ответа, но Илья отвернулся, точно оглох. Голова отсырела от сдержанных слёз; ему даже на миг показалось, что он не справится и заплачет, но нет, он вздохнул и успокоился.
Никто во всём мире не заметил, что Илья пропал, — теперь это ясно. Никто не был в этом виноват, никто не пытался его воспитывать — не заметили просто, и всё тут. Потом бы мать кинулась, конечно; полиция бы подключилась, и собаки бы взяли след. Но этого не случится, потому что Илья сам пропал и сам нашёлся.
Сначала ему было себя жалко, потом сделалось смешно, а потом заклокотало в желудке от голода. Он крикнул матери:
— Скоро? Я есть хочу!
Мать глянула на Илью так, как в тот раз, когда он впервые обрезал сам ногти, и сказала:
— Сейчас идём, сыночка. Переодеваюсь уже.
Выбравшееся из-за туч солнце обрушилось на Илью — он сощурился, отвернулся и до боли стал тереть ладонью веки. В этот самый момент он понял, что не испугается больше никогда.
Маленькая любовь
Что отвечу женщине, спросившей: «Зачем?»
Спелая черешня на белом блюдце — Катины глаза. Растёртая по бумаге полоска от мягкого карандаша — Катины волосы.
Мы молчали. Разговоры придумывать не пытались. Я упирался локтем туда, где у неё, под рукой, должна прятаться полоска от лифчика, а она замирала, чувствуя моё якобы случайное прикосновение. Катя разрешала прикосновение мне.
Если Шпала читала громче, то Катя выпрямляла спину, поднимая скромную грудь, а я прижимал руки к рёбрам как дрессированный.
На лекциях мы изображали безразличие.
— Дай последнее переписать.
Катя не глядя подсовывала тетрадь со старательным почерком. Я не переписывал, а просто пялился в строчки, пытаясь угадать, о чём мечтает их хозяйка.
Прежде чем заговорить, Катя улыбается. Красивые, ровные зубы, будто поварята в белых колпаках. Рот большой — Катю это прекрасно портит.
— Переписал?
Киваю, косясь на облезлый маникюр.
Как-то вечером я проводил её до общежития. Проводил понарошку: брёл следом, будто нам в одну сторону. Она, уверен, хотела, чтобы я догнал, а не робел, как подросток в бане. Помню, пахло жжёной бумагой и солнце меркло, и ещё старые листики портили статику осеннего пейзажа. Хорошо было.
Потом, на очередной лекции, я спросил:
— Где твоя подружка, как её там?..
— Ира?
— Да.
Ира с лапами как у гориллы. Большое, круглое, мускулистое тело попавшей под облучение обезьянки. Дочь известного на всю область бандита. Старого уже.
— Она сломала ногу, — Катина улыбка — это специальный сигнал: «говори ещё, мне нравится»
— Удивительно, — шепчу я покорно.
— Что?
— Что её ногу можно сломать.
Свет падает на Катино лицо, и я замечаю, что Катиному сердцу нравятся мои шутки; начинаю мечтать, что это сердце безумно любит меня. Мечтаю жадно.
Шпала шипит в мой адрес, приподнимая нарисованные брови. Я прячу глаза и не смотрю на выпирающий живот престарелого доцента.
Это Шпала нам всё испортила.
Вечером Катя опять рассеянная хозяйка, а я — потешный отстающий щенок. Улыбаюсь и трясусь в семи метрах от волны её угольных волос. Мимо проплывают автомобили и те люди в них, кто кроме нас. Катя останавливается и неестественно усердно роется в сумке. Я догоняю её.
— Ты живёшь рядом с общежитием? — улыбается Катя Катиным красным прекрасным ртом.
Киваю.
— Тогда идём меня провожать, — Катины глаза отражают воздух. В них собирается свет.
Нас обгоняет школьник с огромным портфелем. У него острижена голова, но на затылке пропущен пучок рыжеватых волос. Он будто наш сын.
— Какая в этом году тёплая осень, да?
— Тёплая, — соглашается Катя.
Её плащ шуршит, как вода в рукомойнике.
— Ты читала «Холодную осень» Бунина?
Появляются Катины ямочки на щеках:
— Нет. Я не люблю читать.
— Я тебе перескажу.
Пересказываю плохо, незанимательно.
— Интересно, — врёт Катя. — Тебе нравится этот Бунин?
— Нет. Он презирал народ, а я того народа часть.
— А я — того народа часть? — тихо спрашивает Катя и Катиной рукой убирает волосы от алого рта. У неё порозовели от ветра веки.
— И ты. Один Бунин дворянин, — смеюсь. — «Дворянин» — так называют безродного пса. Пролетарская революция — это власть народа над словом.
Солнце ушло. У Кати сухой листочек в волосах. Я убираю его осторожно, будто он — последняя на планете бабочка. Катя растирает листочек между ладонями, и мой бесценный подарок, расчленённый, летит к небесам.
Катя уходит в общежитие. Остаюсь один. Курю и брожу вокруг лысой клумбы, представляя, что за мной следят из окон. Выпрямляю спину и стараюсь шагать ровно. Читаю стихи сам себе тихонько.
Катя приехала из вымирающего посёлка. Там стареют родители и ждёт взрослый, серьёзный Вова. Я его никогда не видел, но могу представить, что он брюнет, что у него короткая кожаная куртка и, непременно, туфли с острыми носками. Он иногда ставит ногу на колесо своей машины, конечно же, чёрной, а у машины этой фары похожи на глаза путан. У Вовы, я думаю, клочками растёт русая борода, и ногти у него такие бугристые, будто воспалённые. Знаю точно, что когда Вова волнуется, то беспрестанно приглаживает волосы и смотрит всё время в землю, увлечённый придумыванием слов. Ещё, скорее всего, Вова знает много коротких матерных стихов, а никаких других не знает, но это уже не точно.
Про Катиного Вову мне рассказывала в курилке Наташа, а я смотрел вдаль, на то, как унизительно испражняется дворняга. Он старше Кати на пять лет. И встречаются они с Катиного восьмого класса. Получается, Вова у Кати Катино детство забрал. Мерзавец.
Как-то Катя позвонила мне вечером. Спросила, не отменили ли пару. Нашла у кого спросить. Я сказал, что если отменят, то пусть она всё равно приходит. Просто, мол, посидим. Она засмеялась и зачем-то сказала, что замёрзли ноги. Отопление дадут только в конце ноября.
Иногда случалось, что я помогал Кате надевать Катин плащ. Она как бы ложилась на меня через него. Не знаю, зачем я это… Просто что-то боюсь упустить.
И вот это тоже: я был Катиным экскурсоводом. Показывал курилку, дешёвую столовую, ларёк за университетом, чёрный ход. В таких местах она не бывала. А ещё, когда я выпустил дым кольцом, она сказала:
— Мне такое любопытно. Вова мой не курит и никогда не курил.
Жила Катя в семнадцатой комнате, но я там не был. Я только помогал ей один раз. Сумку донёс с продуктами. Она купила много фруктов, баклажку чистой воды и батон белого хлеба. Катя разломила хлеб на две части и бóльшую 2протянула мне. Я вцепился в подношение, кривляясь, а Катя ударила в ладоши, разулась и побежала в комнату за стаканом воды.
Катины пятки алого цвета.
Глядя в гранёный стакан, я сказал:
— Будь здорова хозяйка! — выдохнул и выпил, будто водку.
— Я тоже хотела, а ты выпил всё.
Это значит, что она не брезговала мной.
— Скажи спасибо, что половину батона оставил, — я упёрся плечом в дверной проём, так, будто останусь навечно.
— Спасибо! Теперь с голоду не умру! — Катя наступила одной босой ногой на другую.
Катины зрачки пульсировали, то ловя, то выпуская свет осеннего солнца, садящегося за раму окна. Наконец Катя неловко вздохнула, и я понял, что нужно идти.
В столовой мы с Катей пили какао. Его покупал я, а она оплачивала слойки с вишней.
— За что ты целуешь салфетку?
— За чистоту.
Одну салфетку с Катиной помадой я сунул в карман джинсов. Реликвия. Можно молиться.
На ноябре на лекции случилось нечто отвратное. Я что-то у Кати спросил, и она как всегда улыбнулась, но Шпала её перебила. Она остановила лекцию и сказала:
— Хватит, Катя! Я понимаю, что любовные игры важнее, но возьми себя в руки. Постарайся хоть иногда смотреть в мою сторону, а не на любимого. Нашепчетесь после!
Ненужные оправдания. Воспалённые Катины глаза. Трясущиеся Катины руки. И вот она покорно опускает голову и пишет неровным почерком мёртвую фразу: «Рента с пожизненным содержанием».
К следующей лекции вернулась Ира с загипсованной ногой. Она разложила красивые костыли, задрала ногу на стул, как шлагбаум, и принялась рассказывать Кате что-то женское.
Я больше не ходил на лекции.
Мы с Катей любили друг друга не очень. Так, немножко. Примерно как дети любят котёнка, которого нельзя, по каким-то причинам, забрать домой. Наш целомудренный роман был союзом суши и океана во время прибоя.
Противно мне, что Катя очень испугалась подозрений в симпатии ко мне. Наверное, в тот гадкий момент она вспомнила Вову, пору детской любви, девчачьи переживания. Представила своё и Вовино будущее. Испугалась, что будущего может не быть. Что вместо Вовы у неё я.
А всё же, я очень люблю память о Кате. Мне кажется, будто я вбежал в темницу, схватил за руку первого попавшегося ребёнка, рождённого в неволе, солнца не видевшего, вывел его из укрытия ненадолго и сказал радостно: «Смотри! Солнце!» Ребёнок сощурился, почувствовал, что болят глаза, плюнул и вернулся в темницу. Это я не к тому, что «солнце» — я. Я был случайностью в Катиной жизни — такой незапланированной случайностью, которая слепит. Мешает жить по-старому. Как литература.
Вчера мне рассказали, что Катя вышла замуж. Она живёт в своём родном посёлке. Там у неё работа, дом и земельный участок. Ребёнок родился. Сын. Он здоров, хотя и не говорил слишком долго.
Кого бы Катя родила от меня? Уродца.
Нет, здорово, что у неё там работа, земля, Вова в туфлях, кредит, плазменный телевизор, маникюр у подружки, сериалы эти идиотские, шутки из интернета, ну, в общем вот это всё. Программа.
Хорошо, что никакого совместного плода мы не зачали. Это даже удача. Хотя кое-что у нас и получилось — вот этот рассказ.
Рассказ про Ленина
Они поняли, КАК, случайно. Работали совсем в другом направлении — мечтали об омоложении. Когда стало ясно, что МОЖНО, то долго искали подходящий материал. В конце концов решили разбудить Ленина как наиболее сохранившегося мертвеца. Приурочили к юбилею Зюганова. Операцию провели тайно, чтобы патриоты, фашисты, либералы и монархисты не вякали, ведь скоро выборы.
Ленин долго учился ходить и всё молчал, растерянно поглядывая на белозубых врачей. Потом он заговорил и всё больше спрашивал, нежели рассказывал. Он подробно исследовал систему государственного устройства России и остался недоволен: капитализм. Однако будучи гегельянцем, Ленин особенно не изумлялся увиденному, лишь процитировал: «…когда под пулями от нас буржуи бегали, как мы когда-то бегали от них». Стихотворение Ленину нравилось. Он бормотал его про себя во время постоперационных исследований. Врачи ползали вокруг слабенького тельца Вождя и удивлялись эластичности его желтоватой кожи. Лепили ему на лоб присоски, ковыряли иглами кожу и дёргали волоски с затылка. Во время этих манипуляций пациент хохотал, потому что было щекотно.
Когда Ленина отпустили, была осень. Иногда начинался густой и холодный дождь. Будто от смущения, покрасневшие деревья раскачивались под ветром, то тёплым, то внезапно ледяным. Редкое солнце ласково покусывало землю, будто извиняясь за неприятности, доставленные дождём.
Ленин, пряча бороду в воротник пальто, осмотрел мавзолей снаружи и не решился войти. Не от страха, конечно, а просто потому, что очередь. Нудно ведь стоять без дела, подслушивая чириканье худощавых студентов-бездельников.
Когда стемнело, он некоторое время постоял у Кремлёвской стены, подпираемой трупами товарищей, последователей и жены. Цветы он не возложил, потому что они дорогие.
Ему дали однушку на Ленинском проспекте (провели как «жильё для ветеранов»). Месяц на второй назначили приличную пенсию, как у госслужащих. Ленин учился пользоваться телевизором, микроволновкой, электрической машинкой для стрижки; присматривал одежду, модную, но не броскую; пробовал суши и баночное пиво с анчоусами; как и прежде, много читал; ходил в музей современного искусства — смотрел там на смятые керамические баночки из-под газировки. Он укрывался от бессонницы в кинотеатрах, глушил шуршание Москвы плещущимся в наушниках Бетховеном, прятал карие глаза за синими ибисовскими очками.
Так прошёл год. На выборы Ленин, как истинный марксист, не ходил. Банковскую карту не заводил — пенсию получал на почте. Летом он ездил на велосипеде за грибами в Подмосковье, а зимой подолгу сидел в библиотеке, перечитывая давно выученные наизусть книги. Через «Авито» он приобрёл «Большую Советскую Энциклопедию» и занял ею небольшой фанерный шкаф. Хотел для смеху заиметь серую серию собственных сочинений, но смешить было некого.
В один из очень унылых вечеров он посмотрел «Нимфоманку» Ларса Фон Триера — соблазнился бродившим в интернете отрывком, где главная героиня рассуждает о десертной вилке, способной быть классовым индикатором. После он отправился спать, но так и не уснул, не то от жары, не то от жара в сердце. Он поднялся с кровати, сунул ноги в адидасовские брюки, застегнул на голом теле олимпийку и пошёл встречать рассвет.
Дома меняли оттенки в зависимости от угла солнечного света. Вначале они были серы, но вскоре затянулись голубоватой плёнкой. Потом на них проступила розоватая рябь, как сыпь на безволосом теле. А чуть позже, уже совершенно у края ночи, панельки вспыхнули на один лишь миг алым и мгновенно остыли до привычной белизны.
Ленин неспешно шаркал кроссовками, двигаясь к Красной площади. Менты утрамбовывали в УАЗик посиневшего наркомана, таджик, сплёвывая под ноги, драл плитку метлой, белобрысая шлюха, отработав смену, доставала из багажника такси шелестящий пакет с продуктами. Крохотная старуха с ведром яблок спешила занять место в тени.
Машины в пробке напоминали миграцию бизонов в Африке. Реклама казалась гниющей проказой на теле столицы. Воздух не оставлял шансов астматикам. Дети тащили за спинами квадратные портфели и скупо матерились, затягивая разболтанные шнурки. Далеко-далеко пыхтели заводы, производя фальшивые облака.
Ленин тёр озябшие руки — конечности предательски коченели, как у всех стариков. Ему хотелось поговорить с кем-то, поспорить. Устроить «драчку». Он знал, что не станет этого делать. За прожитый год он реагировал лишь на следующую триаду вопросов: «Картой/наличными? — Большой/маленький? — Бонусы собираете?» Всё остальное время, до онемения языка и скул, он стоически молчал.
На задворках Кремля гремел митинг «За честные выборы». Бастующие с разноцветными флагами выкрикивали ироничные стишки и потели, прижимаясь друг к другу. Тряпочно-металлическое кольцо ментов угрожающе сжималось. Ленин, покривившись, сунул в уши наушники и включил рэп — давно хотел в нём разобраться. Смотреть на происходящее под бит было весело. Увидев беременную девку, которая толкала щит омоновца спелым животом, Ленин сощурил глаза и улыбнулся: авангард революции.
Он шёл в Макдональдс, который возле Кремля. Там он любил откушать ролл с курицей и выпить стаканчик кофе. Он, конечно, подозревал, что его не просто так тянет к мавзолею, но особенно рефлексировать не хотелось.
Нужно было как-то протиснуться сквозь митингующий поток. Ленин заметил брешь и проворно ринулся сквозь колонну. Для виду он кряхтел по-стариковски, рассматривая вспотевшие лица сквозь синеватые стёкла очков. В тот самый момент, когда толпа была практически преодолена, Ленин увидел мчащегося на него омоновца. Он широко растопырил руки, пытаясь поймать метнувшихся врассыпную активистов. Ленин решил, что не дастся. Он пригнулся, прыгнул, не разгибаясь, в сторону, и скоренько потрусил к тротуару, на объектив перепуганного фотографа. Чтобы не быть пойманным фотоаппаратом, он прикрыл челюсть рукавом красной олимпийки.
В момент, когда спасение уже было близко, Ленин ощутил на гладкой макушке что-то тяжёлое и холодное. Тело содрогнулось от боли, которая стремительно расползлась из сердца. Капелька крови упала на веснушчатый нос Вождя, и молодое пламя зарождающегося дня погасло беззвучно.
Его, вместе с другими задержанными, доставили на автозаке в опорный пункт, приютившийся на Большой Пионерской, но там его почему-то не оставили. Повезли куда-то — он не понимал, куда, потому что потрескивало в голове и всю дорогу хотелось спать.
В камере было душно и сухо. У стенки дёргался смазливый наркоман. Пьяный женоподобный парень требовал позвонить. Перепуганный подросток, пойманный на митинге, тихонько плакал, увлажняя слезами и соплями растянутый свитер. Взятый за вымогательство дядька, блестящий от наколок, восседал на нарах, наслаждаясь статусом хозяина хаты.
Ленин опустился на корточки у стенки и вскоре уснул. Ему снился Иван Бабушкин. Он с товарищами стоял у края неглубокой могилы и улыбался, покручивая грязными пальцами ус. От мороза трещали худые деревья, и снег казался рассыпанным сахаром. Царская шавка Ренненкампф неподалёку рисовал какие-то знаки веточкой на снегу, подгоняя заковыристым матом невесёлых солдат.
Бабушкин что-то шептал товарищам, а они отвечали. Солдатики в долгополых шинелях дрожали от холода, посматривая на своего жирного генерала, — ему тоже было нелегко. При каждом шумном выдохе от его усов отделялось облачко молочного пара. Даже на морозе он потел.
Наконец генерал скомандовал, солдаты прицелились и стрельнули вразнобой. Казнённые свалились в яму и затихли, как притворщики. Один только парень рукой поводил, да и тот вскоре замер. Ленин как бы стоял за спинами солдат и провожал расстрелянных без суда и следствия революционеров на последнюю акцию. Во время выстрела он хотел вскрикнуть, но не смог. Только рот приоткрыл и проглотил пузырь почему-то тёплого и кисловатого воздуха.
Он умер под утро, не просыпаясь. К вечеру, конечно, его опознали. Эфэсбешники увезли тело в Кремль. Там долго думали, что теперь делать. Полноватый мужик с бордовым лицом и шеей печально отметил вслух:
— Да, не уберегли мы Владимира Ильича…
А тихий сероглазый мужчина в элегантном пиджаке возразил:
— Сидел бы дома, а то опять за старое, — и добавил, значительно помолчав: — Ленин-революционер нам не нужен, господа.
Вождя отвезли в мавзолей, вынули муляж, уложили настоящее тело, скрестили зачем-то руки и оставили Вождя так. С тех пор Ленина не будили. Он так и остался в том январском сне про расстрел Бабушкина, за спинами у промёрзших солдат.
За год жизни Ленина ничего не произошло. О его пробуждении никто не знал, кроме специально привлечённых к операции сотрудников. Честные выборы всё-таки состоялись. Народ выбрал всех, кого очень хотел.
Собачьи слёзы
Я очень боялся Наполеона. Мы с ним были почти ровесники, и так случилось, что в нашем совместном детстве не обошлось без конфликта. Виноват был я, и Наполеон заслуженно вцепился мне в горло пастью семимесячного сенбернара. Моей жизни ничего не угрожало, но перетрухал я серьёзно. Помню, что Наполеон был тяжёлым и из его тёплой пасти пахло сладким — кашей, наверное.
С тех пор я скрывал свой страх. Я гладил пса, кормил, даже пробовал дрессировать, но подспудно ощущал тревогу. Наполеон глядел на меня чёрными глазами и чувствовал, видимо, вину за мой испуг.
Шли годы. Я рос, а Наполеон старел. У собак, особенно у породистых, короткий век. Я напитывался силами, а Наполеон их терял, не доедая летом кашу.
В июне Наполеон заболел. Он вовсе отказывался от еды, много спал и как-то неловко, словно старик, ходил по вольеру. Было решено отвези больного к ветеринару. Наполеон занял заднее место за водителем, а я уселся рядом с ним. Наполеон боялся поездки, а я — Наполеона. Чёрная пасть, всё время открытая, дрожала перед моим лицом, и опять был этот запах. Я смотрел на острые клыки и вспоминал детские слёзы, когда молодой ещё отец в порыве ярости избивал ногами Наполеона за домом, наказывая его за нападение на сына. Я плакал тогда не от боли, а от жалости к своему обидчику — удивительное чувство.
Ветеринар в зелёной растянутой олимпийке долго бродил вокруг Наполеона, щупал нос, трогал бока, а потом попросил затащить пса на высокий операционный стол. Было нелегко — Наполеон весил около пятидесяти кило, — но мы справились. Наполеон же, оказавшись на такой высоте, струсил, забыв о своей болезни. Он прижался к столу, скрестил гигантские мохнатые лапы и замер. На всякий случай, я держал его за лапу и чувствовал, как где-то там, под густой рыжей шубой, стучит больное собачье сердце.
Ветеринар кривыми ножницами подстриг шкуру на передней лапе Наполеона, и я увидел нечто трогательное — собачью вену. Оказывается, у собак тоже бывают вены. Ветеринар, пошучивая, подключил к Наполеону капельницу и ушёл курить. А я сидел с псом и удивлялся происходящему.
— Клещи его одолели. Раньше обрабатывали деревья, а теперь никому нет дела, понял?
Я кивнул.
— Я его прокапал, к вечеру должен отойти.
— Значит, всё нормально? — спросил я.
— Да. Всё хорошо.
Ветеринар соврал, потому что Наполеон сдох к утру.
Вначале он, как и ожидалось, повеселел и даже, будто щенок, принял миску молока. Я успокоился и ушёл заниматься своими делами.
К вечеру Наполеон стал чудовищно выть. Так плачут дети на прививках. Непрекращающийся, душераздирающий собачий вой был слышен на весь сонный посёлок. Казалось, что этот плач отражается от звёзд и потому становится объёмнее и глубже. Не понимая, как уснуть, я вышел во двор, передвинул старое кресло к вольеру Наполеона и обосновался там. При мне пёс выл тише. Стеснялся, видимо.
Я сидел возле Наполеона всю ночь. Бдел. Вспоминал детство, думал о будущем. Представлял всякое. Наполеон иногда замолкал, и я думал, что уже конец, но вскоре он вновь заводил свою траурную мелодию. Ругая самого себя за сентиментальность, я терпеливо ждал не то утра, не то последнего вздоха гигантской, но парализованной собаки.
С рассветом, мужественно пережив двухчасовую агонию, Наполеон испустил дух. Надрываясь, я погрузил собачий труп в гнилую тачку, отвёз его в лес. В тачке Наполеон лежал как избитый хулиганами пьянчуга, и его пушистый рыжий хвост попадал под резиновое колёсико тачки. Я закопал его под дубом, очень глубоко, чтобы лисы не смогли растащить его мясо по всей округе.
С тех пор я совсем не боюсь собак. Что они могут? Прокусить кожу и мясо — всего лишь. Гораздо страшнее самому превратиться в глупого пса, ожидающего смерти в пустом вольере. Чувство вины, заискивающее виляние хвостом, клещи под шкурой, каша и собачьи слёзы. Мерзость, и только.
Ирокез
Но миром правят собаки, Тела населяют собаки, В мозгах завывают собаки И выживают здесь только собаки.
Е. Летов, «Собаки»
Кочуев не был виноват, он только следовал своей «полундре»…
М. Елизаров, «Госпиталь»
После выпускного я подрядился на стройку школы обычным подсобником. Естественно, даже эта должность досталась мне по блату — знакомый договорился с прорабом.
Одноклассница Верочка опубликовала недавно фотографию из того лета 2014 года. Раскинув семнадцатилетние ноги, она сохнет на шезлонге, а в ялтинском море в уголке фотки отражается кипящее солнышко. Красота, конечно! Подпись: «Школа окончена. До универа целое лето. Я хорошенькая и молодая. Бесценные воспоминания».
Я тем летом фотографировался по-другому. Вот я на фоне штабелей со шлакоблоком. А вот несу два ведра с раствором, приседая от напряжения. Собака Майдан за моей спиной метит бетономешалку. Несчастный рабочий спит на стекловате, загнанный водкой. Наверное, он чешется до сих пор.
Фотографировал Юра.
Эта работа была самой лучшей в моей жизни. Тяжело, но весело. Работать следовало непременно. Мои бедные родители, никогда не видевшие море воочию и ресторан изнутри, собирали копейки, чтобы оплатить чёртово обучение. Можно было, конечно, сгонять в армию, но я решил так: пусть служат те, кто должен родине! Те, кто хоть что-то получил просто так. Пошёл на хер, товарищ майор! Упражняйся на правильных гражданах, выбравших правильное будущее. Делай их тупее себя. А я, знаешь ли, прочёл тысячу книг и когда-то напишу свою. Мне нечего делать в казарме. Моя война в душе моей, и это по-настоящему опасно. Я ничего не должен государству. Я существую автономно, как и весь русский народ.
Отец мой заработал инвалидность на заводе. Мать — неврозы в школе у доски. Деда вышвырнули с сельскохозяйственного предприятия в девяностые. Я не знаю, что такое финансирование, стипендии, компенсации, льготы, пособия, бюджетное обучение, бюджетное жилье, страховка, карьерный рост, престижная работа, материальные поощрения, очередь на получение комнаты, скидки, призы, гранты, гарантии прав. Товарищ майор! Я всем обделён. Всем! Как мёртвый. Я всегда всем за всё плачу, сколько скажут. Отстань от меня!
Товарищ майор, я помню, как девочка из приёмной комиссии, таскавшая свитер в разгар лета, предупредила, что общагу получают только бюджетники. Я снял квартиру через риелтора и отдал половину маминой зарплаты. Просто всё так у них… Непоколебимо.
В общем, товарищ майор, я не хочу защищать такие порядки на войне. Я не готов умереть за право получить ипотеку. Не обижайся.
Ну ладно. Это я теперь такой злой. Тогда я был полон надежд и верил в рекламу. Однако желание поднагадить обществу уже тогда требовало от меня решительных действий.
Все нормальные закомплексованные подростки, обделённые лаской одноклассниц, начинают эксперименты с внешностью. Я отпустил ирокез. Причём не колючий гребень, как у панков, а покладистый милый ирокезик. Мне казалось: выгляжу дерзко.
Как и всем строителям во все времена, нам пообещали хорошие деньги. Мы знали, что уж половину заплатят точно.
Мама меня жалела, поэтому пыталась отговорить:
— Отдохни. Успеешь ещё поработать. И что это за порядки такие: школьники строят школу, а?
Однако я был решителен. Можно заработать — зарабатывай.
Добравшись до стройки, я переодевался на втором этаже в рабочую форму: шорты, майка, специальные носки и кеды со звёздами. Далее я надевал выстиранные перчатки и совал в карман бутылочку сладкой воды.
— Ты принц, конечно, — сказал мне плиточник Костик день на третий.
Захотелось оправдаться:
— В растворе домой ехать западло просто.
— Не стыдись. Ты ж пролетарий. Раствор — не понос. Грязи только пидоры боятся.
— Да ладно, почти все переодеваются.
Мой аргумент был справедлив, но Костик всё равно остался недоволен. Теперь мне ясно, почему. Слишком стерильно я выглядел. Молодой, в меру смазливый, чистенький, гибкий. Каждое утро у зеркала минут по пятнадцать я тратил на несвоевременное бритьё, а после тщательно чистил зубы и обязательно проверял длину ногтей. Я не выходил из дома, не посетив душ, а трусы менял строго каждые два дня, даже если не покидал комнату. Никто и никогда не видел меня в мятой рубашке или джинсах с вытянутыми коленями. Ещё и ирокез…
Моя родина — глухой посёлок. Ирокез там — это тест на толерантность, который все проваливают. Те же дела с пирсингом и татуировками (в те времена, по крайней мере).
На фоне чубчиков ирокез не скрыть. Я оскорблял чувства односельчан, как бы говоря им: «Смотрите, для меня важно быть непохожим». Какие у меня имелись основания выделяться? Да никаких! Тогда ещё я не искал оснований для своих поступков, действуя по велению сердца.
Выделяясь на фоне остальных строителей юношеской свежестью, антипролетарской опрятностью и дерзким причесоном, я был безответственен даже перед самим собой.
В школе ко мне привыкли и уже не замечали, а на стройке вспыхнула сотня новых глаз, воспалённых от похмелья и пыли. С первых дней я понял: будет куча претензий.
— В Курске бы тебя уже давно отпиздили за такой хаер, — через неделю предупредил Костик, когда мы вкалывали на первом этаже.
— Так мы не в Курске, Костик, — я беспечно улыбался, таская кирпичи.
— Это да, — он сплюнул между ног, сидя на корточках. — Дам я тебе совет: сбрей эту хуйню и носи нормальную прическу, ясно?
— Какую?
Костик усмехнулся.
Сглаживать конфликт не хотелось. Драка сулила поражение. Он был не только старше, но и крепче, опытнее. Его перетянутые белыми венами руки сохраняли ещё доцивилизацонную мощь. В сравнении с Костиком я казался мелким зверёнышем.
Костик провёл ладонью по черепу, оставив на волосах пыльный след:
— Вот такая причёска аккуратная. Под «троечку», — он стиснул макушку, — хуяк и готово! Прилично и не жарко. Сразу видно, что нормальный пацан. Не хуё-моё.
— Мне и как сейчас нравится.
— А мне нет!
— Это твоё дело. — Я улыбнулся, дестабилизируя конфликт. Получилось.
Такие воспитательные беседы со мной проводились часто. Каждый «воспитатель» не хотел казаться дикарём — я по глазам это видел. Они объясняли, как им казалось, очевидное. Искренне за меня, балбеса, переживали, не понимая, что природа нашего антагонизма абсурдна. Зачем вы тратите на меня силы, товарищи? А мне, со свой стороны, зачем выпендриваться ради вас? Поймите, пока мы увлечены противостоянием, разрушается неизведанная Венеция и пища сатанеет от пальмового масла. Давайте счастье схватим за пальцы, а?
Директор, когда принимал меня на стройку, спросил на армянском русском:
— Ти точна сможешь?
— Скажут нести — понесу. Скажут подавать — подам. Подсобник — не инженер.
— Ко всиму нужен башка.
Неспешно выговорив ещё что-то, он тоскливо глянул на ирокез. Как все всегда, в общем.
Я решил: нужно продержаться до конца лета, заработать денег и исчезнуть. Вести себя следует скромно. Дерзить не надо, но и подстраиваться под каждого дикаря тоже не стоит. Мой ирокез — это воспитательная акция. Гуманитарная помощь отставшим индивидам.
Вскоре ко мне привыкли. В открытую не смеялись и не приставали. Ну ирокез, ну умывается тщательно, ну в контейнерах носит обед, а не в кульке, и что, собственно? С работой справляется, и ладно. Чем бы дитё ни баловалось, лишь бы не экстремизмом, в общем.
Обедая на покрышке от грузовика, я подозвал пса Бормана. Сонно покачиваясь, он уселся рядом. За ним притрусила рыжая сука Бутылка.
— Обедали сегодня?
Борман оскалился как пьяный.
— Ну, хватайте.
Я угостил собачью пару гречкой с подливой.
— Фашиста кормишь?
Я обернулся: спрашивал Костик.
— Так он же с Бутылкой.
— Да, фашист с бутылкой — это не фашист с гранатой.
На удивление Костик был весел и мил. Присел рядом и принялся вычищать «кисляки» из Бутылкиных глаз. Собака вертела головой, но не убегала. Я ждал очередных нравоучений насчёт внешности, но Костик лишь рассказал несмешную армейскую байку про недисциплинированного салагу, который возомнил о себе бог весть что. Потом собака откусила ему нос, и салага изменился. Стал проявлять небывалую чуткость к приказам командиров и проблемам товарищей.
Вообще, отношение Костика ко мне менялось в зависимости от настроения. От интенсивности солнца, может быть. Казалось, он хотел и не мог увидеть во мне человека. Сам себе задавал мучительные вопросы. Пытался понять. Он надеялся нарастить душу, набирая в неё воздуха, но душа так не растёт. Она может увеличиться в объёме, но потом всё равно сдуется до горошины.
Стропальщик Лёха рассказывал, что Костик научился класть плитку в армии. Солдат там эксплуатировали, продавая их труд заинтересованным гражданам по цене ниже рыночной. Костик, чтобы не таскать кирпичи и не замешивать раствор, в короткие сроки обучился класть плитку, подрядившись ремонтировать вечерами пол в туалете казармы.
— Талант, — завистливо рассказывал Лёха, затягиваясь сигареткой. — Плитку надо уметь… Косоёбо тут не получился. Сноровка нужна. Я пробовал — да хер там. Руки трясутся, как голодные кишки.
— Костик, а что в твоём деле главное? — заискивающе интересовался я, пытаясь установить контакт, но без особого желания.
Обычно он отвечал что-то вроде:
— Выглядеть как нормальный мужик.
Я замолкал.
При этом мне памятна лаконичная лекция об основах плиточного мастерства:
— Главное — не спешить. Лучше лишний раз примериться, а потом слой убрать и посмотреть: как? Уровень — вот твой главный инструмент. Он все косячки заметит. Всё по уровню делать нужно: плитку к плитке, чтобы ни одна не горбатилась, не торчала. Одну загонишь, и всё — пиздец! Стена пузом пойдёт, а потом обвалится.
День на десятый у меня появился приятель. Нам вместе пришлось возводить сортир для строителей. Старый, сделанный на скорую руку, признали опасным для эксплуатации. Оказалось, что строительство туалета — это нечто позорное. По крайней мере, Костик на этом настаивал.
— Он тебе, Романыч, настроит. Слышь, опасное это дело — ему парашу доверять… — поддакивала Костику какая-то «пятая колонна» (уже не помню кто).
Опытный прораб Романыч отмахнулся, повторив приказ:
— Иди. Юра строит, а ты на подхвате.
На условности мне плевать. Главное, до сентября продержаться. Параша так параша.
Солнце, особенно безжалостное в тот день, обжигало веки. Я щурился так старательно, что стянуло лицо. Хотелось на обед. Жилистый Юра, с ногами длиннее туловища, осмотрел меня безрадостно. Не зная, как закентоваться, я решил пошутить:
— Ну что, на парашу нас отправили, да?
Он ответил вопросом:
— Ты гелем его надрачиваешь?
— Нет. Водой обычной.
— Каждое утро?
— Приходится.
— И что — держится?
— Не падает.
И тут я обрадовался едва уловимому стеснению на Юрином лице. Стесняющийся человек — сокровище. Чудо, а не человек!
— Так это… а ты не этот… не тот… не гэй?
Почему-то Юра произнёс через «э».
— Нет, — ответил я. — А ты?
Он рассмеялся:
— У меня жена и две дочки.
Общая работа сблизила. Я догадался, что Юру «свои» тоже не очень котируют. Не знаю за что. Видимо, за его неспособность присоединяться к коллективу на основе принципа общей ненависти. Да он и вообще, кажется, не умел ненавидеть. Добряк. Среди собак он был бы сенбернаром.
Нужно сказать о Юриных «своих». Это были гастарбайтеры из Украины. В 2014 году, как известно, между русскими и украинцами только начался чемпионат ненависти. Украинцы жили прямо на стройке и, собственно, инициатива построить «капитальный» туалет исходила от них. Вскоре на нашем объекте воссоздалась точная модель человеческих отношений, существовавшая между сёлами Колотиловка и Покровка в первые дни войны. Граница, проходившая между будущей школьной столовой, где жили украинцы, и будущим спортзалом, где обедали и собирались мы, нарушалась редко. Однако нарушалась. Стороны при этом держались крайне любезно и даже обменивались сигаретами. Изредка ругали начальство, дескать, зажрались, суки, опять задержали аванс. После все вновь кучковались раздельно, пересказывая детали быта вражеской стороны. Украинцы считали, рассказывал Юра, что им мало платят из-за нас. Наш каменщик Глушко, наоборот, разъяснял, что платят нам скромно из-за «хохлов», согласных вкалывать за копейки, что существенным образом отражается на показателях рынка труда.
— Приехали, суки… Страну развалили, теперь к нам сунулись порядки наводить. Мужики, да они и строить-то не умеют.
Один старый электрик — Липатов, кажется, — возразил:
— Так это не они приехали! Это их наш директор приобрёл. Если не они, то таджики. Или алкашей по району соберут. Эти хоть строители настоящие.
— Кто их знает, какие они строители!
— Нормальные. Вон их работа, — он показал на «коробку» столовой на заднем дворе.
Разгорелся ненасытный спор, состоящий из цитат, позаимствованных в вечерних политических шоу, сомнительных фактов и нелогичных обобщений.
Я ушёл мыть посуду.
«Власовцы», «бендеровцы», «хохлы», «майданутые» а они нам: «колорады», «оккупанты», «агрессоры», «москали», — слова как колода карт. На каждого валета есть дама. Один спорщик на козыри надеется, а другой на краплёную «десятку». Но вот игра окончена. Первый в плюсе, а второй слегка проиграл. Карты в топку. Новые игроки. Новая колода. А хозяин казино не интересуется результатами партий. Он точно знает: казино — прибыльный бизнес. Самая дорогая в округе мулатка ему что-то шепчет в ухо на интернациональном языке. Он убавляет вопли политического шоу и закрывает глаза, чтобы не портить вечер.
Юра часто объяснял, что в Харькове всегда положительно относились к русским. Он так, я думаю, извинялся за националистический бардак. Я не требовал этих извинений, но и сам ощущал, что обязан оправдаться, причём не лично, а от лица нации. Идиотское чувство.
— Слушай, мы очень много говорим о политике. Теперь все разговоры с русскими сводятся к этому.
Мы возводили перегородку в будущей столовой. Юра намазывал долгий и широкий слой серого раствора, а потом зачем-то половину собирал мастерком в ведро. Прикрыв глаз, будто целясь, он вновь выбирал раствор из ведра, что-то измерял локтем, убирал лишнее и только после этого клал первый кирпич нового ряда.
— Ты прав. Только до знакомства с тобой я про политику ни с кем не говорил совершенно. И не думал!
Я бегал с ведрами от бетономешалки к Юре и обратно.
— О! Как сметана растворчик! Молодец, пацан! — похвалил он, а потом глянул на меня, худого, красного, потного, и сказал наставительно: — Тебе про девок нужно думать, а не про политику!
— Кстати, о «девках»! — мне хотелось рассказать эту историю, и я обрадовался возможности. — Обедаем мы сегодня. Сидим в спортзале, как всегда, почти полным национальным составом. Ну, трёп бессмысленный, как обычно, Глушко под это дело пачку клея через забор перекинул, а мы всё дискутируем.
— Про политику? — Юра вынул сигаретку, прикурил и высморкался под ноги.
— Сначала про политику, а потом, после обеда, про баб. У кого какие приключения. Лёха солировал опять, а потом закурил и говорит: «Есть у нас на стройке одна… Хорошая женщина. Штукатурша. Надя! Знаете?» Мы никто Надю не знаем, а вот Лёха, судя по всему, давно за ней ухлёстывает. В общем, он описал её с такой любовью, как наш русско-украинский советский писатель Булгаков свою Маргариту. И такая она, и сякая. Весёлая, добрая, а главное, животик круглый…
— Хм… Я её что-то не знаю… — задумался Юра.
— Маргариту?
— Надю эту!
— А-а. А я теперь знаю! — продолжал рассказывать я. — После обеда меня послали куда? Натаскать штукатурам песка в актовый зал! Прихожу и между делом спрашиваю: «А кто Надя?». И тут поворачивается ко мне копия Лёхи, только в косынке и без переднего зуба! Лет сорок пять, видно, что плотно на стакане сидит, но зато бойкая, шустрая и лифчик не носит — соски через майку на волю стремятся.
Юра рассмеялся, вспомнив Лёху: дряблого, рябого, кривоногого мужика с гусиной грудью и шрамированной головой.
— И что она?
— «Я, — говорит, — Надя, а шо? Женихи разыскивают?» Тут я не выдержал — заржал. «Может, и разыскивают, — говорю, — вернее, наверняка. Вообще-то, мне поручили у вас справляться о необходимых объёмах песка». Она заскучала сразу. Сказала, что ей пофигу — сколько принесу, столько и намешают. Договорились на корыто.
После мы с Юрой вместе обедали. Он угостил меня невероятным салом. Густо перетянутое мясными верёвочками, оно вздрагивало на чёрном хлебе, как девушка на морозе, а оказавшись во рту, мгновенно таяло, что шоколад в духовке. Понимаю, что это стереотип — про украинцев и сало, но оно действительно там вкусное. Помню, как до войны мы ездили с родителями в Харьков и возили контрабандой целые кусищи этого жёлто-белого золота. Ну и, конечно, дешевые джинсы. Разница курсов позволяла почувствовать себя на Украине олигархом. Они, кстати, нас ещё и за это не любят.
В тот день после обеда мы увидели вертолёты. До сих пор жители Белгородской области вспоминают о них как о самом ярком впечатлении того лета.
В крупных городах вертолёты — обыденность. Там военный вертолёт способен затеряться. Он невидим среди железных стрекоз, тянущих через город товары, полицию или буржуазную задницу, спешащую на футбол или к любовнице.
Военный вертолёт в посёлке — это война, о которой рассказывали по телевизору. Это засов изнутри на двери погреба.
Вертолёты гудели, как рассерженные осы, и величественно плыли над стройкой. Мы боялись, что они рухнут на наши головы. Мы замерли, все как один, думая о родных. Мы видели лица пилотов — так низко летели вертолёты. Мы снимали их на камеры, не зная, можно ли будет показывать видео. Мы, и русские, и украинцы, знали, куда они летят. Знали, зачем человек придумал военный вертолёт.
Как хорошо, что я дезертир!
Я утаил кое-что от Юры. Там, среди штукатуров, я встретил Нину. Когда я вошёл, она кокетливо засупонила цветастую рубашку. Заметив её румяный живот, я смутился. Она улыбнулась.
Немногим меня старше, она всё же казалась абсолютно своей среди горластых тёток. Даже покрикивала на них. Её движения были торопливыми и точными. Тётки же, наоборот, после обеда трудились лениво, берегли плечи и спины, сонно поглаживая стены шпателем.
И ещё: пока я вертелся у Нининых ног (штукатуры работали со стремянок), до моих ушей доносились безобидные шутки насчет ирокеза. Вот зачем он был нужен, оказывается.
— Ты на «Дракошу» похож. Бутылка, — обратилась она к кудрявой собаке, — правда, он похож на тот мультик? Ты не смотрела, наверное.
Всё сказанное Ниной казалось остроумным и трогательным. Она говорила как актриса в моноспектакле. Головка в белой косынке — Нина, Ниночка. Угольная прядь мешает глазам. Белая пенка скопилась у уголка губ. Потные полумесяцы под свежей грудью. Бамбуковый позвоночник под рубашкой от макушки до попы.
Всё дело в контрасте. На фоне тёплой и мягкой от раствора стены, среди этих бугорчатых баб, она казалась ожившей статуей. Я до сих пор помню и затёртые шорты, и перепачканную рубаху, и старенькие кеды в капельках краски.
— Подожди, Дракоша, — Нина скинула косынку, поправила волосы и добавила: — Поможешь мне клей принести.
Мы пошли вместе. От волнения я изменил походку, поэтому волновался ещё сильнее. Оказалось, что мы примерно одинакового роста. Собака Бутылка сопровождала нас.
— Ты так смотришь на меня…
— Как?
— Слушай, я не маленькая. Я понравилась тебе, да?
— Почему?
— Что «почему»?! Говорю же: по взгляду видно. Ты заруби себе на носу или на чём-нибудь ещё: у меня двое детей и любовник-дагестанец.
Мы как раз поднялись на второй этаж и шли вдоль окон без стеклопакетов. Школа смотрела пустыми глазницами. Следила за нами, завидуя нашей полноценности.
У одного из окон курил Костик. Он задумчиво прослеживал миграцию перистых облаков на север поселка. «Как разваренные пельмени», — подумал я.
Очень хотелось, чтобы Костик нас не заметил, но, ощутив, наверное, мой напряжённый взгляд, он обернулся и беззлобно оскалился. Я кивнул в знак приветствия. Он ответил.
— Друган твой? — спросила Нина.
— Ну типа.
Она кончиками пальцев тронула мой ирокез. Я отмахнулся, как от пламени.
— Забавно, — протянула Нина. — Слушай, а тебя не бьют за него?
— А должны?
Она повела плечом:
— В посёлке никто так не ходит.
— Они трусы.
— А ты смелый, значит?
— Пошли уже.
Я схватил сразу две пачки клея, а Нина одну. Глянуть издалека: молодые родители гуляют с тройней.
Нина жила неподалёку, на улице Коммунистической. После окончания ПТУ она уехала в город. Там что-то не сложилось, поэтому пришлось вернуться. Одно время мыла пол в кафе «Чёрное небо». «Там начальник урод». Бросила. Сидела без работы, а потом мать позвала подсобницей.
— В сезон штукатур может хорошо зарабатывать. А ещё это полезно для фигуры. Вот, — она встала на носочки, подняла руки, вытянулась. Ни костей, ни жировых складок — берёзка в рубашке.
— Прикинь, — продолжала Нина, — пошла бы я поваром-кондитером — по профессии своей, и что?! Через год бы жопа в окно не влезла. Кстати, давай вместе пообедаем сегодня? Я набрала целый пакет хавчика. Приходи помогать, а то собакам отдавать неохота. Придёшь?
— А у тебя действительно ребёнок и дагестанец?
— Дурак! Какой дагестанец жене штукатурить разрешит?!
Действительно.
— А ребёнок? — не унимался я.
— К сожалению, я бездетная, — она развела в сторону руки как для объятий.
Целую секунду я всматривался в её чёрные глаза с неразличимыми зрачками. Нина искренне сожалела? Шутила? Или делилась радостью? До сих пор не знаю.
Обед пришлось организовывать наспех. Я заранее занял будущую душевую комнату, разложив в ней свои вещи: сменную одежду и собранный мамой паёк. Две доски я уложил на три шлакоблочины — получилась скамейка. Столик: покрышка, накрытая гладким шифером, не слишком очищенным от налипшего раствора. Лишний мусор я выволок ведром на улицу, а дыру в стене завесил мешковиной, чтобы не сквозило. Эта комнатка, ещё не отштукатуренная, с торчащими из бетонного пола подводками для воды, приглянулась мне сразу. В ней не воняло мочой, и располагалась она в самом дальнем уголке нашей стройки.
— Романтишно, — похвалила Нина.
— Приятно такое слышать, мадам, — ответил я, принимая набитый едой пакет и термос.
Это было первое в моей жизни свидание. Нина сказала, что я «чистоплюй».
— Как ты отдыхаешь от работы? — спросил я, уплетая холодную курицу под сыром и майонезом.
— Я очень люблю читать.
Мне никто не говорил этого прежде! Казалось, что книгами на всём свете увлечён лишь я. С возрастом выяснилось, что в городах, где всего больше, существуют реальные читающие существа. В посёлках, а тем более в деревнях, давно таких не водится — вымерли, а новые не народились. Исключения не в счёт. (Обычно это забитые мальчики в дешёвых свитерах. Библиотекарь узнаёт их по скрипу обуви.) Учителя за сорок пять способны вживить в беззащитные детские мозги Пушкина и Лермонтова, но далее, класса с восьмого, и они бессильны. Толстого, Достоевского, Шолохова и даже крошечного Чехова никто в моём посёлке не читал в десятые годы, а сейчас дела ещё хуже. На территории, сопоставимой с платоновским полюсом, не появилось ни одного книжного магазина за все те годы, пока я существую, если я существую вообще.
— А что ты любишь читать?! Современную литературу или классику? Нашу или зарубежную? А может стихи? Или, может… комиксы?
— Да ну нет, — сказала она, глотнув молока. — Я читаю мифы. Мне очень нравится про древних богов. Это я в последнее время увлеклась. Раньше пофигу было.
— И чем тебе мифы нравятся?
— Мужики там настоящие! Мужественные, сильные, смелые…
— И говорят скупо, — перебил я.
— Да. Не треплются, как бабы.
— У тебя молоко под носом, — я поднял руку, но не дотронулся до Нины. — Мне очень нравится миф о Прометее. Читала?
Нина кивнула головой неопределённо. Я высказался:
— Первый ссыльнокаторжный. Я часто размышляю о том, как ему там было одиноко на этой горе. Наверное, когда вновь и вновь прилетал ненасытный орёл, Прометей радовался ветерку от его крыльев. Кстати, он дождался освобождения. Позитивный, в общем-то, финал…
Мы помолчали. Где-то близко заработал мотор крана дяди Пети.
— Всё. Закончился обед, — сказала Нина и ушла, оставив мне пирожок с яйцом и луком.
Мы встречались случайно, но эти случайности я хитро планировал. Иногда у мокрого шланга — мы там смывали раствор с ног. Иногда за столовой в тени уцелевшего тополя. Порой я поджидал Нину у кабинета директора, где нам рисовали «восьмёрки». Однажды мы столкнулись у туалета. Я Нину по-джентельменски пропустил и отошёл к забору, чтобы не слушать.
Служебный роман, в общем. Я не умел ухаживать за девушками и сейчас не умею. Делать что положено — стыдно. Делать то, чего по-настоящему хочется, — нельзя. Нужно всё время откупаться, а откупаться нечем.
Однако уже к середине лета сложилось кое-что романтичнее. Большую часть строителей разогнали в связи с приездом какой-то инспекции. Украинцев вывезли в посадку, немногочисленных таджиков закрыли в котельной, а местных оставили. Понятно, что работать никто не хотел. Раздавались привычные строительные звуки, но они не составляли оркестр. Там бахнуло — тут гухнуло. Запела и умолкла бетономешалка, единожды кашлянул перфоратор.
В последнее время я помогал строгому каменщику, похожему на Максима Горького, но он куда-то исчез. Зарплату стали задерживать, и возникла катастрофическая текучка. Помню день, когда на всю стройку остался только один человек, способный возвести стенку, и тот — перегретый на солнце Аркадий Глушко. Даже украинцы в качестве протеста однажды бросили всё и уехали. (Их потом лично Алексей Сергеевич, наш самый главный по финансам, уговаривал вернуться.)
Чудесным образом Романович не отправлял меня к Костику, будто чувствуя возникшую между нами неприязнь. Старый прораб, перевидавший всякое, моего ирокеза не чурался. Он поручил мне ответственную работу — откосы. Крановщик дядя Петя возносил нас с ведром к окнам третьего этажа, глушил кран и закуривал. А я, балансируя в дырявой люльке, суетливо гнал откос, черпая густой раствор надломленным мастерком. «Вот оборвётся люлька, и позвоночник в щепки, — думал я. — Но ничего. Зато заработаю. И август уже скоро. Дембель!»
В тот день, незадолго до обеда, я услышал крик с земли:
— Пацан! Пацан! Быстрей! Пацан!
Я выглянул из люльки:
— Падаем?!
— Не! Слушай, посиди, пока я по делам сбегаю, а?
Дядя Петя стоял у крана с вечной сигаретой под усами и хрипел от напряжения.
— Что случилось?
— Да телефон оставил, а на него щас блядища моя звонить будет. Ты ляпай тут, а я побежал, ладно?!
Не дождавшись моего согласия, он заправил льняную рубашку в брюки со стрелками и понёсся со двора.
Прежде я не знал, что у таких мужиков, как дядя Петя, бывают любовницы. Мне казалось, что любовь — это дело молодых, а молодость, считал я, заканчивается лет в двадцать пять. Смешно, конечно. Дядя Петя — усатый мужик под два метра ростом. У него есть кран, и его никогда не видели пьяным на работе. Естественно, у него есть любовница! Возможно, их несколько.
Настал обед. Стройка затихла. Солнце напоминало сигаретный ожог на васильковом платье. Хотелось многого: есть, пить и по-маленькому. Дядя Петя не появился. Двор опустел, как перед выносом покойника. Только рыжий кобель Серёга метил штаб Алексея Сергеевича, лениво задирая ногу.
С высоты наш муравейник казался трогательным. Не верилось, что школьники, такие же, как я вчерашний, проживут здесь первые радости и несчастья, а стареющие учителя станут смотреть в окошко, позволяя глазам отдохнуть.
— Эй, Дракоша!
Я вскинулся и глянул вниз — Нина. Она держала ладошку у бровей, как богатыри на картине.
— Привет! — крикнул я. — Висю вот!
— А дядя Петя?
— Он по семейным обстоятельствам.
— К блядище своей убежал?
Все, оказывается, были в курсе.
Нина подошла ближе — её ноги скрылись под грудью.
— Как же ты без обеда?
Я поднял на мастерке раствор:
— У меня тут и первое, и второе.
— Сейчас! — она отбежала, а потом остановилась и добавила: — Никуда не уходи, — пошутила.
Я сел на перевёрнутое ведро и уставился в чёрное окно над люлькой. Квадрат Малевича! Можно вписывать в него всё, что отсутствует. Вскоре в нём появилась Нина.
— Лови, — она швырнула мне пайку.
Котлета, яйцо, помидор и детский пакетик сока.
— А сама?
— И сама буду, — она продемонстрировала такой же кулёк.
Забравшись на окно, как второклашка, она вынула яичко, треснула им по коленке и очистила.
Меня это тронуло: Нина не только обаятельная девушка, но еще и отличный товарищ.
— Спасибо тебе большое, Нина!
— Ешь давай! Обед не вечный.
Потом, доев, Нина сонно попросила:
— Расскажи что-нибудь.
— Что?
— Сказку.
— А если уснёшь и свалишься?
— Что ж ты за мужик, если я с тобой усну?!
Пользуясь тем, что не вся кровь ещё устремилась от мозга к желудку, я начал:
— Помнишь, был у нас на стройке мужик горбатый? Не то, чтобы прям с горбом, но согнутый. В палёной адидасовской куртке ходил. Даже в жару, помнишь?
— Ну… Калаш, что ли?
— Наверное. Ну вот, он пропал…
— Уволился же!
— Нет! Ничего подобного! Помнишь, ещё пацан бегал рыжий-рыжий, весь в конопушках — тоже его не видно.
— Так тоже свалил он, — настаивала Нина.
— Ничего подобного!
— И куда они делись, по-твоему?
— Их скармливают оборотням, — хладнокровно ответил я. — Скажи мне, Нина-штукатур: сколько у нас собак на стройке?
— А я считала?
— Посчитай: Майдан, Борман, Серёжка, Мент, Бутылка и Раствор — шесть?
— Вроде…
— Так. Шесть собак, да?
— Да.
— Скажи теперь: ты их кормила когда-нибудь? Что ни кинь — от всего нос воротят. Знаешь почему? Да потому, что они исключительно человечиной кормятся. Место их обитания помнишь? Возле штаба Алексея Сергеевича, — я указал рукой. — Видела, как они там к вечеру стаей собираются и облизываются, в ожидании?
— Что за чушь?
— Алексей Сергеевич их ставленник, понимаешь? — не замечая насмешек, продолжал я. — Собаки — реальные хозяева стройки. Мы тут возводим не школу, а новый Вавилон во имя оборотней, скрывающихся в собачьих шкурах. Днём они ошиваются рядышком, выбирая жертву, а потом сообщают о выборе Алексею Сергеевичу. Если оборотням приглянулся кто из строителей — всё! Пиши пропало! Уволился горбатый будто, ага… конечно! Сцапали! В кабинет заволокли и скормили собакам! Хорошо хоть до новой луны они терпят… А вот как серп разжиреет, как лучи луны тёмные очи прижгут, так и начинает их плоть паскудная крови человеческой алкать! Обращаются они тогда в уродливых человекоподобных существ, поросших красной щетиной. Скулят на луну — жалуются. Голод терзает чудовищ — голод лижет сердца. Если они вдруг останутся без жертвы, то к утру весь поселок передушат, как сонных в сарае курочек. Мы тут их благодетели. Их послушная добыча… — я увлекался, не боясь смутить мою слушательницу литературщиной.
— Ты больной! — прошептала Нина. Кажется, ей понравилось.
Подул освежающий ветер. Во двор заехал незнакомый автомобиль. С тоской я подумал, что обед заканчивается. Сейчас исчезнет Нина, и сказке конец.
— А зачем им эта башня — Вавилон?
Я объяснил:
— Им нужен собственный храм. Каждому существу — своя крепость. Вон, глянь, Майдан побежал… видишь, как он двор метит?
— Как?!
— В форме пентаграммы. Звезду рисует, сука, — я схватил надкушенный помидор и швырнул в собаку. Майдан дёрнулся, понюхал приземлившийся овощной снаряд и глянул на меня саркастически.
Нина засмеялась — всё было не зря.
— Пацан! — послышалось снизу.
Дядя Петя прикуривал новую сигарету от старой.
— Ну что там? — поинтересовался я.
— Всё путём. Тебя спускать?
Нафантазировав себе несусветное, я решил, что у нас с Ниной роман. Однако мы и не виделись толком после свидания под небесами. Всё как-то мельком, на ходу. Я приглашал Нину на обед и так, просто посидеть на досках, но она не шла, ссылаясь на занятость:
— Требуют закончить классы до конца месяца. Загнали, гады.
Было ещё одно. Как-то, разгружая «газельку» со стеклопакетами, я засвидетельствовал долгий и, как мне показалось, неуверенный разговор Нины с неизвестным. Я видеть не мог — мешала плёнка, которой я недавно сам завесил окно. Конечно, я решил, что там Костик, но быть в этом уверенным не могу до сих пор. Думаю, он что-то сказал Нине обо мне, что-то противное, но убедительное. На самом деле, это совершенно не важно.
На День строителя, 11 августа, наш главный активист заявил директору:
— Гев Аликович, ты там передай мои слова: если зарплату не выдадут — забастуем до осени. А сегодня — сокращённый день! Работаем до двух и начинаем праздновать. Позвони и передай!
Никто забастовок не боялся, и даже директор, кажется, против сокращенного дня не возражал. Стройка, набравшая скорость, мощь, вдруг захирела, как простуженная. Мы раньше положенного уходили с работ и долго тянулись в кабинет директора утром. Останавливались то поболтать, то выкурить очередную сигарету.
В тот день мы с Юрой так и не начали работать. Сидели и болтали в тени тополя.
— Приезжай в Харьков на рынок. Свожу тебя к корешу в палатку, у него джинсы — во!
— Так война же.
— Война посреди говна. Вызов сделаем! В Харькове тихо. Это в Киеве… там фашикам никак глотку не заткнут.
— Посмотрим, — вздохнул я. — А ты на сабантуй собираешься?
— Мы своим кругом, — с усмешкой ответил Юра.
— Национальным объединением?
— Ага. Ты заходи к нам, если что. Ты ж горилку будешь пить?
Я пожал плечами. Было стыдно признаваться, что я еще не пробовал водку.
— А где Нина? — спросил я у тётки-штукатурщицы, которая частенько меня подкалывала насчёт того, что я «жених».
— Домой ушла. У неё бабка заболела. Вот они с матерью и ушли. Вернётся, может…
Раз Нины нет, то можно и выпить, подумалось мне. Праздник ведь.
Мы расположились в актовом зале без дверей и окон. Смастерили столы, организовали рукомойник и бочку для мусора. Пахло варёными яйцами, пóтом, водкой, луком, лимонадом, сигаретами и костром — на нём мы поджаривали хлеб.
— Выпей, — сказал Костик, сидевший рядом. — Ты же мужик.
Я старательно избегал его и рассчитывал соседствовать за столом с кем-то другим. Но он сам упал рядом и хлопнул меня по плечу, дружелюбно так, почти ласково: «Можно рядышком?»
— Если не привык, то немножко, — вкрадчиво поучал Костик. — Для аппетита чисто. Нужно же когда-то начинать!
Кто-то поддержал:
— Да ёбни ты стакан! Чего ты?!
Я помнил, что в начале лета мой организм не перенёс банку пива, безапеляционно исторгнув рыжую гадость. Бесцветная водка в пластиковом стаканчике казалась какой-то… безобидной, что ли. В общем, я согласился.
Я ничего не почувствовал. Голова не закружилась, и ноги не потеплели. В горле чуть пощипало, и всё.
— Красава! — похвалил Костик.
Закусив, я не отказался от следующего стакана. И ещё одного. И ещё.
Вскоре я не мог сфокусироваться на перевёрнутом ведре без дна. Оно глядело на меня пустотой и подрагивало. Вяло пережёвывая хвостик лука, я пытался вникнуть в болтовню мужиков, но слышал только шорох губ. Слов отныне не стало.
Костик, раскрасневшийся, гладкий, смешливый, что-то спросил, а я кивнул в ответ, не разобрав. Пытаясь подчинить своей воле лицо, я нахмурился и тяжко выдохнул — кисловатое дыхание обожгло ноздри.
Решив пройтись, я сонно поднялся и вышел из столовой. Остывающее солнце уныло утопало за церковью, подсушивая выступивший пот. Мимо, тряся ушами, пробежала сука Бутылка. «Самая кровожадная из оборотней», — почему-то подумал я. От мамы пришло сообщение, но прочесть его я не сумел. Почёсывая лоб, я сел на травку и пустил слюну змейкой — попало на кеды.
Размечтавшись о свидании с Ниной, представляя, как это будет, я стал засыпать, но тут у виска что-то щёлкнуло — я завалился на спину, треснувшись головой.
— Бить я тебя не буду, — послышался знакомый голос. — Бить нельзя, а то статью пришьют, — хозяин голоса усмехнулся. — Но подстричь — подстригу. Ты же не против?
Костик! Он как бы шутил со мной, а я идиотически улыбался и мямлил что-то невразумительное. Мне казалось, что если мы шутим, то ничего плохого не произойдет. Всякий раз, пытаясь подняться, я вновь заваливался на траву. Даже от малейшего толчка падал. Костик веселился, приговаривая:
— Хуяшка-неваляшка. Я в армии таких по жопе ремнями учил.
Ворочаясь, я приминал траву и жалел её, беззащитную, зелёную, ни в чём не виноватую. Как безысходно она зарыдает солёной росой, когда солнце погаснет! Я целовал траву губами, не брезгуя чернозёмом, породившим её. Окунал в неё губы и хотел плакать, но не плакал. Мне оставалось доработать одну неделю, и ничего бы не произошло. Я слишком расслабился. Забыл, что окружён оборотнями.
Что-то холодное лизнуло мой лоб и поплыло к макушке. Казалось, мне вычерпывают ложечкой мозг. Застыв в собачьей позе, я боялся пошевелиться, даже зажмуриться не мог. Костик держал меня за пылающее ухо и криво стриг, царапая кожу. Пёрышки волос сыпались в траву и терялись в ней. В тетрадном листочке мама хранит клочок моих первых состриженных локонов — светлые колечком. Как это трогательно: первые состриженные локоны сына.
Я несвязно молился. Просил сил, чтобы наказать обидчика, но тело не слушалось. Оно было беззащитно, а значит, вовсе не существовало.
— Ещё спасибо мне скажешь, — пообещал Костик, выпрямился и не отрезал, а дёрнул последний клок над ухом и наконец отошёл, собирая ртом весь воздух. Так делают пловцы, когда выползают из бассейна.
Остальное я помню плохо. Пришли украинцы, потом пришли наши. Стоя в кругу, они пьяно базарили насчет меня. Я отполз под яблоню и блеванул, не поднимаясь. Потом, по звукам, я догадался, что Юра и Костик дерутся. Зрители давали советы и улюлюкали, как на футбольном матче. Матерились все исключительно по-русски. Хотелось подняться и помочь Юре, но даже развернуться и взглянуть не хватило сил. Пахло чем-то кислым. Я понял, что это аромат моего вывернутого желудка. Содрогаясь от омерзения к самому себе, я поднялся, протёр рукавом рот, открыл глаза и обнаружил лишь темень.
— Живой? — громче, чем следовало, спросил Юра.
— Да. Ты победил?
— Разняли, — Юра сел рядом. — По очкам, наверное, я всё-таки победил. Ногой въебал в зубы ему, козлу!
— Это хорошо. Прости меня, Юра.
— За что?
— За то, что я есть.
Стыдясь случившегося, я три дня не появлялся на стройке, а когда собрался, выяснилось, что грянула забастовка — никто не работал. Украинцы уехали, побросав вещи. Многие местные уволились, не став бороться за зарплату. Остальные каждый день приходили на объект и ничего не делали. В основном пили.
С Ниной я общался эсэмэсками — она была подчёркнуто холодна. День на третий я бросил эту затею, устав придумывать предлоги для разговора. Видимо, Нину оскорбило то, что я не эпический герой, а слабый русский мальчик.
В конце августа я явился к директору, чтобы уволиться. Он сидел вполоборота к столу в неизменном чёрном пиджаке и курил, смотря на дождь за окном.
— Гев Аликович, я увольняться пришел, — объяснился я.
Чёрные глаза под густыми с проседью бровями долго меня, короткостриженого, рассматривали, а потом вернулись к дождю.
— Пиши заявление, — неспешно проговорил директор, вытащил ящик стола и пошарил в нём рукой не глядя.
Не знаю почему, но он заплатил мне расчётные. Причём полную сумму. Никому не платил, а мне отдал всё. И отвернулся смотреть на дождь.
Занятия начались в ноябре. В универ я явился с коротеньким, но выкрашенным в зелёный ирокезом. Вскоре он превратился в агрессивные дикобразовские шипы. Это было по-настоящему экстравагантно. Прежний мой причесон шокировал только дикарей вроде Костика. А новый едва не довел до инфаркта декана. От ненависти он чуть не задохнулся, а по слухам даже секретарша Лида не могла довести его до такого состояния.
Что ирокез! Я бы рога не стал спиливать, если бы они начали пробиваться из черепа после произошедшего!
— Мы тебя после первой сессии отчислим, — пообещал декан.
«Ага, конечно! Я учусь платно. Спонсирую вас всех. Кормлю, по сути», — хотел я сказать, но не сказал, конечно. И лишь улыбнулся, чтобы соответствовать образу разгильдяя.
Никто меня не отчислил. Сессию я сдал без троек и вообще, если бы умел выпрашивать, то получил бы красный диплом.
Ирокез определил отношение окружающих ко мне. Он формировал круг моих приятелей. Именно благодаря ирокезу у меня столько, как любят говорить не странные люди, странных приятелей. Мои девушки были выбраны ирокезом. Ирокез требовал останавливаться и показывать ментам паспорт чаще других. Ирокез, часто меняющий свои цвета, обращал на себя внимание сотен глаз в торговых центрах, кинотеатрах и автобусах. Об ирокезе шушукались мамины коллеги в её отсутствие.
Теперь я начисто облысел, как отец, дед и прадед. В офисе в ящике моего стола всегда хранится пластинка «Каптоприла», потому что я гипертоник, как мать, бабушка и прабабушка. Водка давно уже меня не подводит. Я способен усваивать её в любых количествах.
В Украине до сих пор война. И где-то там, надеюсь, не воюет мой друг Юра.
Недавно приехав к маме в посёлок, я встретил Нину у супермаркета. Мы оба прикинулись, что незнакомы. Она некрасиво располнела и осунулась, превратившись в тётку наподобие тех, с которыми работала. Яркие ногти, кислотный пуховик, сапоги-ботфорты. Наливное лицо. Вялая сигаретка.
Никого со стройки (Костика тоже) я так и не встретил. Даже мельком из автобуса не увидел. Но однажды в псине, инспектирующей мусорку, я узнал Бутылку. Бессмертное существо с постаревшей мордой.
Она и не знает, что её так прозвали люди. Какая глупая кличка для кудрявой псины с чёрным пятном на боку.
Как страшно всё-таки, что человек способен выдумать всё, если только захочет.