Максим Дрёмов
ТИХАЯ ЯРОСТЬ
а. п.
ни в раззявленных турникетах, ни в танцующей
лунной пыли, ни в твоей милитантной эротике,
ни в факельном шествии дождинок, огонь
вынесших с обезглавленной летней веранды,
ни в автобусе цветом как громовержец-недоучка,
ни в метро цвета разболтанных в спрайте утренних
звёзд, смысла не больше, чем в пиве в жару,
смысла не больше, чем в фуршетном вине
бесплатном: много это или мало? это столько,
сколько вырезанных из неба цикад под языком
у покойника, столько, сколько брызг противоречия,
убитых рассветом на твоей коже, превращённых
в веснушки, и как только начнёшь считать — он
порвётся, промежзвёздной магией потечёт —
на детские рисунки войны, на настоящих
супергероев, занятых у смерти цветными
фломастерами, на кокетливые столики кофемании
и корни, ждущие шанса напиться праха героев,
и это будут кровь и алкоголь навсегда,
да, кровь и алкоголь — навсегда.
остаточное свечение
это то, что видят в ночь на расстрел и молчат об этом —
травы, швыряющиеся светляками в аквапарковые
желобы плюща, перешептывание переспевающих
яблок о том, как воспламеняется алкоголь в них; совы
несут в клювах заблудившихся возжигателей рассвета
и с криком новорожденного поэтику хвоща и грибной
перепонки извергают с сосновых щупалец; и хворост,
и давно сославший за границу огонь свой уголёк-гедо-
нист, разлёгшийся с бокалом росы в золе — все поют,
хор немых, голосами сверкают в бенгальских восторгах;
это то, что рембо видал на пороге африки и никому не сказал:
души по-турецки сидят над каторжными трупами, пьют
кофе и считают секунды до зари на костяных счётах,
и с французскими песнями обращённый вампир проносится
в оперённых сновидениях, на слезу пробивая павлиньи
глаза орбитальных станций, и под каждой брусчаткой —
нудистский пляж, и под каждой половицей — погреб, на-
битый полароидными фотками полуночей; свет покинул
этот мир и осталось только свечение — и оно клубится,
дождевыми фантазиями возносится к жерлу ночи, чтобы
развеяться в утреннем ветре под лязг занавеса истории.
шарлю бодлеру
хочешь проснуться однажды в буквальном аду, в парах
красного фосфора загораясь посреди беседы двух ти-
ранов? а хочешь — под битбокс моря созерцать доски
молчаливые, пока за кормой на полном ходу в лето
врезается осень и шипят в вялой воде головешки нес-
бывшихся вишлистов? хочешь, купленный в «ме́тро»
фрукт небывалый я разрежу ножом, которым ревнивица
кастрировала парнасского созерцателя зорь? хочешь,
посреди лунатического ваксплэя, на ложе, разлинован-
ном пеплом и амфетамином, в два часа ночи, захвачен-
ные костлявыми кузнечиками и мотыльками, слизывающими
догорающую романтику из ночных ваз цветков, я подвешу
тебя на верёвке, снятой хоть с божидара, хоть с паттимуры?
хочешь, я развлеку тебя этой игрой ещё пару веков, ведь
здесь, в фаянсовом бараке святых не хочется ничего?
ведь тебе известно, что к каждой и каждому на цыпочках
подкрадывается утренняя звезда и влагает в губы
стихи из осуждённых книг и наколдовывает нимб —
дисковую пилу для рубки богатых голов; ведь ты знаешь,
как мизогины твои отрастили вагины дентаты и в лес
одинаковых тел врезаются верхом на мёртвых собаках,
вооружённые огненными моргенштернами; ты знаешь,
что луна — это труп годивы, и что юноши выпадают из окон,
когда волосы откидывает она; и я, опустивший голову
во флегетон и рассказывающий воронам анекдоты с кровью,
размазанной по лицу, неинтересен тебе — как и аскалаф,
подстригающий кусты в парке горького, и пулевые дыры
звёзд, и слова, которые не режут стекло и не плавят пласт-
массу, и живые, притворяющиеся, будто знают революцию,
ведь воскрес ты лишь потому, что незачем воскресать.
восстание дождевиков
эй, вы! цветные шкурки, выползки молний, громов,
призраки бледнорадужные — дождевые плащи!
ураган, глаза закатив, треплет клитор дождя
языком-трезубцем — и цепляют людей, и в гнёзда
уносят зонтики-выкрики, лунные глазищи сквозь
чёрный нейлон — и значит, малютки мои, медузы
мои теплоносные, мы выступаем с закатом! будем
шипучими таблетками туч прошивать черногрязскую,
чуть выжидать — а потом жечь, кружиться, электро-
самокаты выкорчёвывая со стоянок! улля-улля,
дождевики, и ай-оу, и алерта-алерта — мы с вами,
дождевики, хор мальчиков во взрывных поясах,
споём о том, как вспушим и угоним толпу этих листьев
апрельских, майских! как в тяжёлых звезда́х —
соцветьях берёзы и липы — поселятся страшные мысли
о возмездии! шурши, плащ самый младший, робкой
складкой: «от-ре-чё…», «вих-ри-вра…»! вижу, жеватели
влаги и пыли дорожной, срываетесь с бельевых верёвок —
рвитесь в лохмотья, сияйте в вечерней москве, пришельцы,
в этот день, в эту ночь только дождь над плащами властен!
юность в разрезе
пока гроза берёт меня живьём, растянув между
турником и каруселью в стонах летучей пыльцы,
и дождь идёт горлом, и больно светится о кожу:
самолёты-царапки, утонувшие в детской крови.
завтра праздник, и фабрику съедят орех и акация,
в тёплой смазке зелёной будет скользить молодёжь,
и впитывать вспышки пальцев, и делать фотографии:
страшные фотографии голых, спелых уже ангелов.
фестиваль затевается, чтобы юбка моргнула и
ключица, о которую бился гайст, сыпью покрылась:
не звёзд самих — отражений звёзд в луже большой.
все просвечивающие берутся за руки и виснут в
воздухе, пока мы трогаем друг друга, я трогаю тучу:
гром, свирепый, спарклинг сияет теперь изо рта.
погода в разрезе
почему погоду надо усыплять только вдвоём?
нас может сюда поместиться с десяток: будем
лопать пузыри мыльной ночи, язык лампы
библиотечной прикусывать в поцелуе,
стикером луны голую стену стеклить, горб
земли раскурочивать в походе мнящемся
к пляжу; вповалку на диване сверлим
взглядом погоду — она не умеет спать.
ведь у нас нет ни литературы, обложенной
развратной сиренью, ни партии, которая
отсыпет нам ядовитых стрел, зубов драконьих,
есть у нас только погода — цветик-сколько-то-
цветик из кровяных клеток, выкипевшего света,
с ней и приходится в прятки от пьянства играть.
политика в разрезе
диктатура убивает, а мёд растворяется
в чае, трава и лунный дым сквотируют
болтливый брежневский вестибюль
вдвоём: прости меня, моя политика,
без тебя мы стразы пляшущие в лава-
лампе проданной крови, таблетки для
писсуаров, дебильные чашечки фарфо-
ровые, из которых солдат и буржуа пьёт
поэзию, которая варилась, чтоб его отравить,
и секс, который никогда ему не принадлежал;
давай в снотворённой ротонде объяснимся?
о, политика, не как heiliger w, но как heiliger v
ты горишь двумя шнурами бикфордовыми,
и твоя клубника уродлива, но сладка.
спорт в разрезе
эти маки, разрывные гранаты сна, протекают
детством на незаживляемые раны пустыря —
росчерки школьнических голов; смерть от во-
рот до ворот пролетает в тычинках кусачих
и выстрелах позднего мая, пахнет спермой, на-
казанием стыдным и бабблгамом, и крик из-за
облака проецирует вас с ней на послеполдень:
на серый огонь его накидывает тогу афиши.
поэта убило молнией сегодня и остался только
спортсмен, и даже водопад, разбивший голову
о ступени, не отнесёт его тела к своим, зассыт.
скажи, мой демон в цветках чубушника и ди-
кого лука, как убежать зловещего спорта,
золотом реванша подсветившего вены мои?
выходной в разрезе
радуга трётся о радугу и обеим им больно
оттого, что не прекратили поспевать фру-
кты, белая ночь по желобу не скатилась,
дождь-арлекин в знак протеста не удавился;
пиво, как можешь ты вскрывать артерию
в бокале, белой мазнёй умирая по стенкам,
если тяжелеет металл и защёлкивается вкруг
рук, рук, которые качали тебя, младеницу?
ты как улитка просишь пить, и как улитка
хрустнешь, когда жестокое волшебство будня
заправит праздных знаменосцев в стены;
но у листвы, у травы, есть для тебя секрет:
мускус малокровного месяца, проституиро-
ванной ночи табак — душа текучая убийства.
смерть в разрезе
те, кто производят любовь фабрично, умирают
обслюнявленными огнём продажного солнца,
волосы их подмышек и ног становятся перьями
лебедиными, трещинами зеркал в примерочных;
умирают в утечках света, лживых комплиментах
бутылок и становятся, вспухшие, луной и геранью
те, кто пальцами сминали тротилоточивое сердце,
вазы культурно-апроприированные лепили из него.
я тоже скоро умру — я хочу зажечься сам, молотов,
запартаченными руками поэзии разлитый в стеклян-
ную душу летним днём, похожим на взрыв в трамвае,
лепестки сирени, сушёный чабрец, книги центра
вознесенского — всё сгорит, всем обожрётся дух
текучий, танцующий над голым вымытым телом.
сумерки в разрезе
что есть для тебя у послезакатной влаги, на
щеках выбритых звёзд рыдающей о своём
сиротстве? может, хочешь разблокировать го-
рло ей, и кровью умыться, и чёрной и сизой?
а может, на самом деле ты вор, и всё, чего про-
сишь у вечера — это молочно-серебрянной от-
мычки, чтобы вскрыть и злой пчелиный пол-
день, и ночь, в которой ужинают убийцы поэтов?
завтра, в пене, формалине и слезах андрогинных
детей революции, вынесут тебе и стебли травы
несмятой, и последнюю в мире непорванную цепь,
но пока довольствуйся портвейном с завязшим
на дне полумесяцем, двумя-трёмя инъекциями
молнии — вот и весь подарок сумерек для тебя.
тихая ярость
если скидывает чёрный плащ рижский бальзам и голым
ныряет в пепел чая, если между карликовых гильотинок
звёзд вместо пошлой фаянсовой перечницы месяца
мы видим мать всех поэтов полной, сгрызающей бор-
товые покойницкие свечи обсидиановыми зубами, если,
прочитав в семнадцатый раз «neiger de blancs bouquets
d’étoiles parfumées», мы видим сон, в котором фурии в
страшном белье из свежеванной кожи рифмачей выпус-
кают бадьян в город — злым смехом сюрикенов он корёжит
заспанный снег в сетчатых чулках простуды и полутени,
если свят только панк-рок, калён только хэви-метал,
а от вопроса «кто видел ветер?» клоуны разбегаются по
кабакам, что вырастает из битых бутылок, битых морд,
что происходит тогда в спальнях и подсобках книжных?
словно тихая ярость спускается в наши тела и лопает
сосуды в носу и в школьных дневниках вымарывает
удавки учительских подписей самой твёрдой из стёрок,
словно медленный гнев в наших домах развалился в
любимом кресле и в трубке его к табаку примешана счаст-
ливая лихорадка мести, это в святочный вечер подносят
пиалу огня и убегает от пламямёта грифельная пена — это
карандаш руки на себя наложил, не выдержав слова «погран-
часть», и когда мы, тихие, вышли на улицу и на помостиках
смога начали их казнить, и проснулся палач палача и светло
засмеялся, растерев по мраморному лицу умывальное
молочко рассвета — вот тогда-то, размотав бинты, ночь
показал, где грудь его резать, и с подносом прошёлся,
злые, счастливые искорки чудес раздаривая детишкам.