Сергей Скуратовский
СТАКАН ИЗ АТЛАНТИДЫ (сборник стихов)
***
Пьют предрассветный кагор священник и волкодлак.
Я смотрю на это откуда-то сбоку.
Некто заходит к ним, оглядывает гуляк,
Подставляет лицо розовеющему востоку.
Но эта зима темна, картина эта темна,
Любит маму маленький Иероним.
Холст — тюрьма ему, и рама — тюрьма,
Свои глаза он приближает к моим,
Шепчет: видишь, скоро у нас Рождество,
На праздник придут Сфумато и Кьяроскуро.
Мальчик рисует картину. Уголь в пальцах его
Выводит нимб над последней неясной фигурой.
***
То ли на этом свете, то ли на том,
Приходил домой, снимал куртку,
Разговаривал с котом.
Пока мне вызывали дурку,
Я всё спрашивал старого своего кота:
— Есть ли на том свете, как на этом, такая же красота,
Чтоб стоять, молчать во весь рот, охреневши?
Он отвечал устало:
— Есть явления, вещи,
Имманентные загробному миру.
Там, например, ты не сможешь продать квартиру,
Потому что квартиры нет, и денег нет.
Вместо них — свет, ошеломляющий свет,
Руки тёплые гладят, белым небом простираются над головой,
И всё тебя слышит, даже камни разговаривают с тобой.
Травы ложатся под ноги, затягивают твой след,
И всякий пойманный воробей твердит мне, что смерти нет.
Кот встал, потянулся, задней лапой потряс.
Поглядел на меня, на врачей приехавших, на заветренную еду:
— Я был там уже восемь раз,
Хошь, на девятый я и тебя проведу?
***
Смотри, Бог призывает палые листья,
Камни завораживает, уговаривает водой.
История — пистолет, а время — всего лишь выстрел,
Прозвучавший рядом с твоей головой, с моей головой.
Ты говоришь, это время темно и серо,
Темно и серо, огонь и сера, поэты слепнут.
Мальчик пишет наощупь, пишет Гомера, он видит Гомера,
И взгляд его становится светлым.
Ты говоришь, те — не эти, а эти — не те.
Я отвечаю: ангелов делают в темноте,
В такой темноте будут зубы болеть
и не сможешь найти их рукой,
К тебе подойдет сатана и спросит, щурясь:
кто ты такой?
Прикинь, он не знает, кто ты такой,
А ты тоже не в курсе.
Ты, вообще, знаешь ли что-то, кроме
Говорящей крови, молчащей крови?
Все смешалось, люди и кони.
Наивный такой, на старой иконе
Искал себя и нашел себя
Не в Георгии, но в драконе.
Зверь, вышел из бездны, стоит на камне, под камнем болит.
Дай мне, Господи, светлых Твоих молитв,
Ясных, как летнее небо,
Как голубая трава Твоих незаметных полей.
Одолей дракона, Георгий, побыстрей одолей.
Может, тогда я встречу Гомера.
Сядем, поговорим…
***
Когда из душного города сбегаешь в туманный лес,
Где комары под вечер уносят детей живьем,
Кажется, что ты тоже — забыт, унесен, исчез,
Притворился улиткой, мышкой, стенающим журавлем.
Лесник на краю географии услышит твой скорбный крик,
Поднимет пивас, осклабится: «Да, братюнь, это дно.
Не парься, лети, куда следует, я здесь уже привык».
Уйдет в сторожку доигрывать сам с собою в двадцать одно.
А в городе все спокойно — ковидная пастораль.
Летит тополиный пух и дети его не жгут.
В башке у бывшего школьника щелкнет тугая спираль.
Соберется в школу, пойдет. В школе его не ждут.
Рассвет — зашифрованный Дух Святой — оранжевые лучи
Согреет все, что сможет согреться, но ярок для здешних мест.
Заорешь: «Какого лешего, Отче? Что ты молчишь, не молчи!»
Тишина за плечами болит сильней и превращается в крест.
Ты вернешься к себе домой, и будет рабочий день.
Будет пища, будет работа, и после работы — вино.
А старый лесник продолжает играть — и как ведь ему не лень —
И все выпадает Лето Господне — две тысячи двадцать одно.
***
Твой Лабиринт начинается где-то здесь,
В овраге, заросшем крапивой и медуницей,
В провинции духа, куда заказано лезть
Всем тем, кто слишком привык жить в столице.
Здесь нет путеводных нитей, есть путеводные иглы.
Они мотивируют лучше, поэтому легче добраться
До нищего сада, где можно играть в страшные взрослые игры…
Сюда гоняет телят Харон из соседнего графства.
Сны зарастают бледною снытью, неужто не видите?
Мерно каплет вода с веток погибшей вишни.
Даже родившийся здесь кажется лишним, лишним,
Лабиринт переполнен, гражданин, пожалуйста, выйдите.
Из глубины переходов несется грохот литавр.
Давайте считаться, кто из нас Минотавр.
***
Эта печаль проста, предельно проста:
Себя не учил наизусть, а читал с листа.
Теперь в моем доме зима, снежные простыни,
Все дети ушли, уснули, остались взрослые.
Ни крыши, ни стен, под ногами грязное месиво.
Мерзнут, ежатся, делают вид, что весело,
Потом тихонько, избрав благовидный предлог,
Выскальзывают за порог.
Вокруг не море, не пляж, не майами-ницца,
А лес индевелый, кормилец, детоубийца.
Чудеса свои скорбные он подарит тому,
Кто умеет падать снежинкой, вкручиваться во тьму.
Чтобы согреться, не хватит костра и меха,
Мне диктует меня мое охрипшее эхо:
Помнишь, как бабушка фотки называла чуднО — «фотоснимки»,
А ты, лежа в маминой спальне, на протертом ковре,
Считал парящие в воздухе солнечные пылинки,
Не удивляясь солнцу, живущему в декабре?..
Слова замерзают, как в сказке, вылетев из груди.
Так легче запомнить. Выучишь — приходи.
***
Когда ты — землеройка, как представить масштаб
Трактора, осенью изменяющего ландшафт?
Клен тянет руки, с шумом падая навзничь,
Листьями прикрывая избитую землю на ночь.
Так же, ковшом, моя память меняет меня:
Как случайную землеройку, пробуждая и хороня.
Говорят, у мышей есть примета: если съел асфодель,
У тебя остается путь, но ты забываешь цель.
Мы считаем ад подземным, ведь свойство земли — верность.
Они — суслики-кроты-полевки — считают адом поверхность,
Где яд и клетки, горячий асфальт летом, зимой — соленая корка,
Круглогодично — колеса, копыта коней.
А рай — это дом, темнота родительской норки
Меж мокрых и вкусных благословенных корней.
Здесь, на поверхности, смерть — часть жизни, коль остываешь, остынь,
А там, под землей, частью жизни пищит, безволосая, другая жизнь.
Очень похожа на бессмертие этакая жизнь-вновь.
Вот нехитрая эсхатология грызунов.
Трактор затих. Мы сидим с землеройкой, два глотка тишины.
Усталое междуречье, мысли текут, как сны,
Что память измерить просто: смертями, детьми, трудом,
Что сейчас отряхнемся, пойдем строить каждый свой дом,
На днях прилетал, чирикал один из крылатых ребят:
Они там тоже строят что-то, вертоград, говорят.
***
Блины — в белене, лебеди — в лебеде,
Дядька — в Киеве, я — неизвестно где.
Вроде, знакомо все: город, улица, дом,
Но я живу как сосед — сам себе не знаком.
Убегая из сказки про дурака и смерть,
Где все похожи на автора, если долго смотреть,
Я стал, такой, в шамбале весь, где лотосы
Ясноглазые, и заря,
Но явился мне крейсер Аврора, лопасти
Черные, чугунные якоря.
И опять овощами прелыми тянет с зимнего рынка,
За гаражами в ручье бьется об лед золотая рыбка,
Летом пребудет с тобой золотарник, полынь, лебеда,
Зимой — вьюга, сугробы, волхва-дворника ассирийская борода.
Затем вы, поэты, сукины дети, не знали своих отцов,
Чтоб любая хрущевка вам, дверь раззявив, теплой пастью дышала в лицо.
Некто бормочет это сквозь сон, всхлипывает слюной,
На бок другой поворачивается, мой дом, наверное, мой.
***
Стакан из Атлантиды наполовину пруст
Любой заболоцкий наполовину куст.
Люди и вещи проистекают в нас,
Палимпсест вселенский, божественный копипаст.
И Ленин, и Троцкий остались рядом с тобой,
Сидят клещами под кожей, крутят твоей головой.
Глядя в зеркало, веришь в теорию струн,
И Гитлер с тобою верит, и Геббельс, и Мао Цзэдун.
Рубиновый аист летит на стылый закат
В рубиновом аисте дремлют три сотни солдат.
Тянется время слева направо, итог —
Ежедневник кончается, вечер, тяжёлый глоток
Лёгкого уксуса на белом морском берегу,
Встречу белого урсуса — ничего сказать не смогу.
Будем бродить по берегу — он курит, а я молчу.
Люди скажут — свалил в Америку, а я — уехал к врачу,
Где яблок вкус так зелен и антонов,
Где лебеда все ищет, как пробиться
в асфальтовое сердце городов.
Где в пять утра над Волгой чайки
Так хрипло лают, что заранее светло.