Денис Дымченко
РОПОТ (повесть в двух частях) 18+
«…Ибо я слишком часто видел жалость,
которая заблуждается»
– Антуан де Сент-Экзюпери,
«Цитадель»
I
В кругу семьи и друзей
Вместо уроков я пошёл на похороны. Бабушка Аня умерла два дня назад. Я знал точно. «Прощаться принято на третий день», – так мама сказала перед тем, как мы вышли из дома.
Она оделась в «приличное», удобно оказавшееся черным. При всей хмурости лица, шла она непривычно уверенно, гордо как-то. Меня застегнули в дутую синюю куртку с бесяче-пушистым капюшоном. Темнее из теплого не нашлось. Я глядел под ноги и выдыхал тут же распадавшиеся облачка пара. Обижался, что она сразу не сказала о смерти бабушки (сообщили вчера), и что до этого редко к ней пускала, а если пускала, то со вздохами, ведь «это папины родственники». Моих переживаний она не поняла, и хорошо. Баба Аня умерла, а я капризничаю, как маленький, в свои-то одиннадцать лет.
Ноябрь выдался стылый. Траву обнес иней, земля была промороженная и сухая, будто вот-вот потрескается. На улице становилось так холодно, что я со дня на день ждал снег, и воздух чудился уже снежным, и воображал я, что будут горка, сосульки и сугробы, и радовался, что все это – скоро. Но так было вчера, а сейчас – тоскливо. И дорога как назло не держала про запас ни одной заледеневшей лужи, наступить не на что, чтобы хрустнуло живо и взбодрило. Нет – идём зажатые и угрюмо молчим, ёжимся от ветра. И вроде как правильно, вроде так и положено: неудобство и неуют.
До двора, где и проходила церемония, мы добрались часу в десятом утра. Хотели пораньше, но не срослось, – не просыпалось никак.
– Как зайдём, по двору не ходи, – сказала вдруг мама, когда мы выбрались на нужную улицу, – сядь возле неё и поплачь.
– А если мне отойти нужно будет? – спросил я, опустив голову – так пух от капюшона не лез в лицо.
– Извинишься шёпотом, подойдёшь ко мне, а там уже скажу. Понял меня?
Переживала. Первые, всё-таки, похороны.
– Да, – кивнул я, – а креститься когда надо будет?
– Когда все, тогда и ты.
– Ладно.
У меня было ещё много вопросов. Сколько всё это продлится? Повезут ли меня на кладбище? О чем говорить с отцом и остальными, и можно ли будет вообще говорить, если я отойду от неё, или по-прежнему тихо плакать? Задать их было тяжко. Мама, да и все остальные, так усердно избегали слов «гроб», «похороны», «тело» и «смерть», не говоря уже об имени покойной, что мне самому стало страшно их произносить. Мало ли. Раз нельзя, значит – нельзя.
Уже издалека можно было заметить машины. «Автопарк» вдоль обочины перекрыл выезд ближайшим соседям (но они тоже пришли прощаться), разве что саму дорогу не обложили, оставив место для ожидаемого катафалка. Люди толпились возле ворот, только несколько мужиков болтали в стороне, под раскидистой толстой ивой, где мы, дети, обычно играли. С мужиками стоял и небритый, легко одетый отец. Дёргал ногами и руками от холода, говорил, умудрялся улыбаться.
Как-то неправильно, что улыбается, думал я.
Мама подошла к ним, как ни в чём не бывало, поздоровалась: «Привет, Вить», и обняла отца. Чтобы мама обняла папу, такого ещё не бывало, по крайней мере я не помнил. Я подумал: «Больше она его так в жизни не обнимет», эта же мысль читалась на отцовской растерянной мине. Уголок его рта подёрнулся, губы разомкнулись на миг и сразу сжались. Отец заморгал часто-часто, взгляд его беспокойно бегал, выискивал что-то важное. Зацепился за меня и отвернулся в мамин затылок.
Дообнимавшись с мамой, он подошёл ко мне. На протянутую отцом руку я ответил запоздало. Думал, что тоже надо обняться. Но он только сжал мою мелкую ладошку и спросил, улыбаясь:
– Ну что, сына, как дела?
– Нормально, – ответил я, опустив взгляд, – Пап… Соболезную…
«Вроде так нужно говорить…» – думаю.
– Спасибо, Мить, – произнёс отец и всё-таки обнял меня – одной рукой, за шею.
– Витёк, это твой старший? – спросил один из мужиков, высокий, тощий, с проступающими красными жилками у носа, – Какой здоровенный уже.
Отец завёл новую семью, и у него есть второй сын. Лёшке тогда было два года.
– Да, Гора, мой, – отец потянул меня к себе, пока я думал: «Что за прозвище такое, Гора…» и пытался сообразить, от имени это или от чего-то другого, – Красапет, ну? И учится хорошо, да, Мить?
– Меня сегодня с уроков отпросили, – выдал я, ожидая то ли похвалы, то ли ещё чего-нибудь.
– Эт правильно, школа эт такое дело, а бабушку Анюту проводить надо, – каким-то лебезящим тоном сказал тот же Гора.
«Никто никогда её Анютой не звал…» – подумал я и отвернулся.
– Ладно, сына, идите с бабушкой попрощайтесь. Я скоро приду. – предложил отец.
– Давай, Мить, – мама потянула меня за плечо и увела. На отца и не взглянула.
Они развелись, когда мне было два. Больше я ничего не знал, да и не думал, что это важно. Обижался только, что при мне им неудобно жить.
Пришедшие поскорбеть о бабушке Ане украдкой косились на меня и маму. Больше на маму. И она точно понимала причину, я это видел, но походка её оставалась ровной, а выражение лица серьёзным и достойным, что ли. Разве что выбивающиеся из-под шапки тёмные волосы поправляла, как бы невзначай. Она не смущалась, и это запутывало меня ещё больше.
Прощание (может по церковному оно называлось иначе) организовали у папиной сестры. Она с мужем и дочерью ненамного меня старше жила в южном конце села, в большом доме с просторным двором, – у отца совсем негде было развернуться, поэтому решили так. Я звал её тётей Ксенией. Тётей Ксюшей стеснялся.
Тётя Ксения поздоровалась со мной тихо, поспешила увести меня под навес и усадить на стул. На маму она не взглянула, завертевшись в делах и погружённая в горе об ушедшей матери. Так это выглядело. Мама оставалась в стороне, возле низкого заборчика, отделявшего сад с облетевшими розами от бетонной площадки, оттуда тоже было хорошо видно бабушку.
Лицо её казалось мне серым. Посиневшие губы сжались раз и навсегда, брови раз и навсегда нахмурились. Она будто раздосадованной умирала, хотя об этом я как раз не размышлял, растерянный и не знающий куда себя деть. Минуту сидел, думал, что же гложет, и в ужасе понял – слёз нет. Разглядывал в ступоре чистые белые ткани, в которые завернули бабушку, бумажные иконки ободом приложенные ко лбу, лежащие на груди замком потемневшие пальцы. Мёртвый человек, родной человек. Ненавижу себя, а заплакать не могу. Терзал себя: «Ты её больше не увидишь, это последний раз, когда ты сможешь побыть с ней», правда, не словами, именно – мыслью, нечёткой и всё же как-то понятной. Мучился, чтобы никого не обидеть, не разозлить.
Двоюродная сестра Лина (дочь тёти Ксении, моя ровесница) сидела справа, одними пальцами держалась за стенку обитого бордовым бархатом гроба, плакала, не смея отвернуться. Из-под тонкой лиловой шапки выбивались две-три светлых пряди, почти белевшие на фоне раскрасневшегося лица. Временами сестра косилась на баб-Анино лицо и с новой силой ревела, дрожащим голосом подвывая: «Бабушка-а-а». Я попробовал так же. Сработало. Слёзы потекли. От страха перед этим не сойдущим никогда беспокойным выражением.
На лавочке по другую сторону гроба сидели бабки, в узорчатых чёрно-красно-жёлтых платках, все три как одна, только морщины по-разному расчерчены. В резиновых калошах и с накинутыми дублёнками сидят, мёрзнут который час, а по виду пришли ненадолго. Молятся, крестятся на иконы, охают, вспоминая всё хорошее о покойнице и всё плохое об остальных. Деда обсуждали. Якобы он довёл бабу Аню до болезни, всю кровь ей попортил, не помогал ничем, только хуже делал. И всё в таком духе расплывчатое и непонятное. Старались говорить шёпотом, но я, сидящий по другую сторону гроба, разобрал каждое слово, и ревущие сестра с тёткой наверняка тоже, хотя не подавали вида – не ссориться же на похоронах. А может молчали, потому что правда. Я такое про деда услышал впервые. Они же обсуждали и моих родителей, но теперь почему-то настоящим, «деликатным» шёпотом. Всё, что услышал: «И ведь пришла же…», но не придал этому значения, подумал только, что странно выходит – меня или мою маму они вроде боятся, а тётку – нет.
От страха пошевелиться и сделать что-то не так я побледнел, и они, бабки, решили, что мне поплохело. Подумали – доскорбелся. Спрашивали у меня что-то через гроб, втроём, одновременно, – ни слова не понял.
Тётя Ксения подошла, спросила что-то, но я не ответил, – боялся произносить слова над бабушкой, – вдруг накажут. А кто накажет, мама, сельчане или Бог – не знал. Меня повели на задний двор, с тихого согласия мамы. Там по-над сетчатым забором стояла обсечённая малина, – тонкие коричневые ветки, торчавшие из земли. Каждое лето мы с Линой на пару объедали росшие тут ягоды, пытаясь нарвать и умять как можно больше. Я как-то раз вместе с горстью малины умудрился сжевать жука-вонючку. Вкус был отвратный. Бабушка Аня заставила полоскать рот самогоном, который обжигал язык и нёбо и пробивал на слёзы.
Вспомнил, приставил к картине лежащую в гробу бабушку, и так это смутило, что мысли вдруг все разом оборвались. Стоило подумать, и становилось плохо, поэтому я решил не думать вовсе, нет, не решил, само собой так получилось.
– Посиди пока во времянке с дедушкой, отогрейся. Хорошо, Мить? – говорила мне тётя Ксения, – И не стесняйся, если что-то нужно, говори, ладно?
– Угу, – промычал я, кивая, а сам поглядывал на то место, где должна была остаться мама.
– Заходи, не бойся, – произнесла тётя напоследок и ушла.
Оставили перед низким домиком с шиферной крышей. Когда-то это была летняя кухня, потом – сарай. Когда дом отдали тёте Ксении, сарай (за счёт самой тёти и её мужа) сделали жилым. Туда и перебрались бабушка с дедушкой.
Дверь во времянку была открыта.
Стоя в узком ящике прихожей, между тумбочкой справа и отопительным котлом слева, я молчал, переносил вес с одной ноги на другую и боялся подать голос. Возле котла лежали тапки и одна пара покремлённых туфель, – значит, дед должен быть здесь, как и сказала тётя Ксения, сидеть на кухне, тут же, за плотным пледом в проёме (повесили, чтобы не сквозило). Из-за ткани я услышал кашель. Точно – сидит. Я прильнул к косяку, ссутулился от волнения и нарочно громко засопел, как от надоедливого насморка. Скрипнул стул.
Занавесь оттянулась в бок, и в получившемся просвете показалось дедово лицо, – обвислое, красное, на удивление побритое. Он глянул на меня сонно и на мгновение будто протрезвел:
– О! Чего стоишь? Заходи!
Так громко и мощно, что я опустил взгляд. Глаженая рубашка была распахнута, выдавалось вперёд волосатое пивное пузо. От деда пахло как от пепельницы. Водкой не тянуло.
– Давай-ка по чайку заделаем, – предложил дед, – Будешь?
Я кивнул и вошёл, не раздеваясь – только расстегнулся и положил шапку в карман.
На кухне было чисто и тускло. Вещи стоят где положено, никакого мусора, даже пыли нет. Только плита вымыта наполовину, но дед перекрыл собой и её. Будто прибрали всё за ней. Наверно, нельзя провожать умершего, оставив его беспорядок, так я подумал.
Газовое пламя то ли зашипело, то ли загудело. Дед поставил чайник и со вздохом сел за стол. Опёрся на локти, как бы наклонившись ко мне, протянул попавшуюся под руку кружку. Поначалу только сопел и чесал шею. Я ждал первого его слова, представляя почему-то бабушку у плиты: как она моет вокруг конфорок и вдруг падает…
– Как дела? Чего расскажешь хорошего? – спросил дедушка, застёгивая рубашку. Медленно застёгивал, никак не мог попасть пуговицами в прорези.
– Дела… хорошо, – ответил я, выдержав никакое лицо; ответил после секундной заминки – соображал, как бы правильно сказать.
Дедушка опять смолк. Он глядел на мою пустую кружку так, будто в голове у него тоже шипело и гудело. Я повторил за ним и до того захотел домой, что в горле как ком застрял, волокнистый такой и жгуче-болезненный; казалось, ещё можно было сбежать и вернуться в тот момент, когда никто не собирался, чтобы проститься и никто мне не говорил вести себя «как надо», рассказав только о малой доле того, как, собственно, «надо». Мне было страшно нарушать обряд, которого я толком не понимал, и единственная вещь, которой удалось меня отвлечь – цветочный узор, такой неуместный здесь и потому цепляющий.
– Ну ладно. А то вообще не заходишь, не звонишь. Хоть бы раз набрал, спросил, как у деда дела.
Я собирался сказать, что у меня нет его номера, и потому не звоню. Но не подобрал правильные слова.
– У меня телефона нет.
Дед откинулся на стуле и по-другому взглянул на меня.
– Как это нет? А звонишь ты как? А если случится чего?
Возмущению его не было предела, а я не мог ничего вставить, объяснить, что имелось в виду.
– Дитю уже сколько лет, здоровый лоб, а у него даже телефона нет. Лидка совсем уже сдурела, что ли, боится телефон тебе дать. Скажи матери, – он споткнулся, упомянув мою маму, в замешательстве прикрыл щеку ладонью, но тут же поправился, – или лучше батьке своему, пусть купит, не дело это. Щас все в телефонах, как жить тогда?
Я в ужасе понял, что не умею говорить. Слова забивают голову, но сложиться во фразы и сорваться на язык они не могут. Будто под черепом – смола, а там, где ей положено вытекать, она засохла, закупорила наглухо единственную прорезь. А когда ковыряешь, льётся чуть-чуть, ляпнет какая-то бессмыслица и снова сворачивается в пробку.
Он посидел в тишине, пока не забурлила вода в чайнике, потом поднялся и стал рыться в шкафу в поисках чего-нибудь сладкого. Кряхтел, что-то про себя мычал. Один раз глянул в мою сторону и виновато сгорбился.
Ещё я понял, уже с чёткой досадой, что дед тоже понятия не имеет, как и что говорить. И тут же решил для себя, что всё правильно, это неудобство и неуют, как по дороге к тёть-Ксениному дому, что всё «так, как надо». Когда не знаешь, как люди должны себя вести, нормальным кажется всё.
С полки на стол перекочевал пакет с печеньем.
Конфорка потухла. Без шипения газа и пара по комнате вновь расплылось нечто похоронное. Дед налил мне чай и умостился обратно на своё место. Чтобы не изучать меня неловко, он уставился на холодильник за моей спиной. И от вида облепленной магнитиками дверцы его, наверное, осенило.
– У нас гречка с мясом осталась, может, будешь? – спросил он, ещё повысив голос, чтобы разница между безмолвием и разговором стала ощутимее.
Я помотал головой, промычав что-то вроде: «М-м». Мне и чаю-то не хотелось, не говоря уже о нормальном приёме пищи. Тем более гречки с мясом, которую бабушка обычно готовила к моему приходу.
Пил как дали, без сахара, без лимона, просто пахучий кипяток. Старался допить поскорее. Один глоток вышел слишком большим, и я обжёг горло. Притворился, что поперхнулся.
– Зря тебя сюда притащили, – прогудел вдруг дед, обхватив обеими руками свой стакан с чаем, – Рано тебе.
Он был серьёзен и осознанно хмур. Подбирал слова, переживал о сказанном, а не затыкал безмолвие.
– Мить, ты вот чего, – продолжил он, нагнувшись ко мне заговорщически, повёл вполголоса, – Смотри на всё просто. Плюй на всё. Бошка не…
Во времянку зашла мама. Дед выровнялся, будто разом на голову выше стал.
– Ты чего тут так долго? – спросила мама, заметив меня сидящего за столом, а потом обратила внимание и на деда, – Здравствуйте, Фёдор Игоревич.
– Здравствуй, – отозвался дед, кивнув с вежливой улыбкой, глядел он не на маму, а в стол, – Да ладно, пусть ещё посидит!
Но я уже вскочил со стула, оставив недопитый чай, и полез в карман за шапкой.
– Он и так уже долго греется, – отрезала мама.
– Угу, – согласился я и первым вышел во двор.
По пути мама отчитывала: «Все сидят, а ты ушёл», раза три повторила. Ещё поправляла мне шапку, то поднимала её с бровей, то опускала на глаза, мне было из-за этого стыдно, хотя нас никто не видел.
Усадили обратно к гробу. Больше плакать не пытался, а ссутулился и дышал как мог глубоко, но в груди дрожало, и губы дрожали тоже, как после долгого купания в речке, так что приходилось их сжимать и кривить. Обсуждали те же вещи те же бабки, вздыхали люди во дворе, болтали и курили мужики за двором, и отец вместе с ними, молчали женщины у ворот, откуда мама высматривала моё выражение лица, лежала в гробу бабушка. А я хотел сбежать домой.
За те полчаса, что мы «прощались», потеплело. Небо прояснилось, пар с носа и губ не валил. Мне, в дутой куртке с пухом у шеи, вовсе стало жарко. Мама расстёгиваться не стала, – у неё под пальто пряталась светлая блуза на работу, – а мне разрешила. Лина, тоже притихшая, с красными, мутными от детски-искреннего горя глазами, так себя мучила последние дни, что чуть не засыпала. Тётя Ксения попросила её пойти домой и отдохнуть, пообещала позвать к приходу батюшки. А я пошёл следом; мама сказала, да и мне стало действительно плохо от людей, гроба и общего непокоя.
В прихожей я снял с себя ненавистный ватный мешок и шапку, повесил их на крючок в глубине открытого шкафа-купе.
– Привет, Лин, – промямлил я, ступив на кухню. Хоть мы и сидели рядышком, бок в бок, но как следует поздороваться не вышло.
Лина подняла голову, посмотрела на меня непонимающе, и в следующую секунду вскочила, грохоча стулом по плитке, засуетилась. Точно служаночка, которой несмотря ни на что нужно помнить о своих обязанностях, иначе её выгонят на мороз.
– Чай? – спросила она, держа чайник над раковиной.
– Спасибо, – ответил я невпопад, постоял в проходе и всё же сел за стол.
Не хотелось мне того чая, горло ещё болело, но почему-то отказаться я посчитал неправильным. Её припухшее лицо и задумчиво опущенный взгляд будили во мне суеверную робость, как когда стоишь перед иконой посреди церкви. И так же жутко.
– А дедушка как? – спросил я.
И как там дедушка я знал, точнее – видел, но надо же было что-то сказать, лишь бы не в тишине.
– Ничего.
Она была так подавлена, что, наверное, сама не поняла своего ответа. Как это, «ничего»? «Ничего» как «нормально»? Или «ничего» как «ему плевать»? Или «ничего» как «я не хочу об этом говорить? Я сам себя запутал и промолчал.
– Она только же улыбалась… Почему… – заплакала вдруг Лина и по-взрослому повернулась к окну, чтобы не видеть, как отвечают на её слёзы.
Много кто говорил похожие слова. Может, Лина их просто повторяла, как я исполнял все указания мамы. Но если и повторяла, то как молитву, как что-то, во что искренне веришь и от чего больно или беспокойно. Не как я – заучил и выдал. Это раздражало. Она понимала что-то такое важное и обязательное, чего не понимал я (оттого казалась взрослее) и, казалось мне, приложила для этого куда больше усилий. Значит, я недостаточно старался. Недостаточно грустил. Недостаточно плакал. Недостаточно любил, в конце концов. Или девчонки правда так рано взрослеют?
– А Витюха где? – поинтересовался я, принимая кружку.
Это был младший брат Лины, лет пяти – пучеглазый, бойкий, её он жуть как бесил (впрочем, как и любой брат бесит свою старшую сестру).
– К тёте Люде в город отвезли, – ответила Лина, пощупав кипяток губами.
– И в школу от неё прям ходит? – уточнил я, царапая клеёнку.
И Лина, и Витя ездили в свои школы в город. Каждое утро – на маршрутке, полчаса в одну сторону.
– Угу… – кивнула мне Лина, сопнула носом и пошла разбавлять, пока я после каждого глотка пробовал щупать боль в горле.
Мы молча допили чай. В кухню вошёл отец Лины дядя Захар, толстый вечно красный мужик в очках и с растрёпанной бородой. Встал в проходе одетый и обутый.
– Пошли, поп явился, – съязвил он и тут же развернулся к прихожей.
Одевшись, мы вышли в потесневший двор. Народ сгрёбся подковой вокруг палатки с гробом. Нас приладили к родителям, стоявшим у ворот. Оттуда я увидел батюшку. Высокий, аккуратно, «классически» стриженный, с бородой, взрослившей детское бледное лицо. В чёрной вышитой золотом накидке, напоминавшей мне почему-то чёрную занавеску в спальню у нас дома, он казался страшным и недосягаемым.
Священник постоял с минуту тихий, как надгробие, в ожидании соответствующего безмолвия. Какой-то старик всё не затыкался, рассказывая что-то моему отцу, и сидевшим ранее у гроба бабкам пришлось на них шикнуть. Батюшка кивнул, будто из-за пазухи (мне было плохо видно) достал кадило, запел и закачался.
– Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас. Ами́нь…
Позолоченная чашка на цепочке испускала прозрачный дым, поднимавшийся вверх на уровень наших лиц. Я глядел, как этот дым растворяется и пытался разобрать слова, но кроме «Господи помилуй» ничего до головы не добиралось. Ещё и звон мешал расслышать.
– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас. Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас. Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас…
Тётя Ксения, Лина и незнакомая старушка, я так понял – из родственников, раздавали свечи и платочки. Дядя Захар ходил по людям с зажигалкой. Сестра дала нам с мамой по свечке, а платки забыла, – её окружили чужие руки, она еле успевала перебирать эти несчастные желтые палочки.
– Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго…
Мы взяли огонь у парня, стоявшего рядом. Воск плавился и капал на ладонь. Я наклонил свечу, но всё равно натекало. Не жгло, но мутноватые слезинки быстро застывали, сращивая мои пальцы друг с другом. Дед только выбрался к палатке и свечу не получил. Ходил позади поникший, не обращал на себя внимание.
– Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй…
Все крестились, я повторял за всеми. Только не кланялся, – мама тоже не кланялась. До меня никак не доходила суть батюшкиного «пения», он то быстро проговаривал десятки слов, то долго тянул под конец гласные, совершенно, как мне казалось, без ритма, но люди чувствовали этот ритм, или же создавали его сами и, не издавая ни звука, двигались, крестились, покачивались вслед за священником. Ничего, кроме голоса батюшки и звона кадила, мысли из голов будто рассеялись и замолкли. Мне было боязно сделать что-то не как все и привлечь внимание.
– Сам Един еси Безсмертный, сотворивый и создавый человека, земнии убо от земли создахомся, и в землю туюжде пойдем, якоже повелел еси, Создавый мя и рекий ми: яко земля еси, и в землю отъидеши, аможе вси человецы пойдем, надгробное рыдание творяще песнь: аллилуя, аллилуя, аллилуя…
Я прижался к маминому боку и до конца простоял, глядя в пол. Взгляд – единственное, что я мог спрятать и не показаться наглым.
Когда подъехал похоронный ЗИЛ, батюшка пропел:
– Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, усопшей рабе Твоей Анне, и сотвори ей вечную память. Вечная память. Вечная память. Вечная память!
Закончил, отошёл в сторону. Люди расступились, чтобы дать место похоронщикам – нести гроб. Дед подошёл к одному, «бригадиру», спросил, нужно ли ему тоже, как супругу, принимать участие. Попросили просто постоять рядом и не мешать.
Понесли. Я увидел только белую ткань и сложенные руки, показавшиеся теперь вывалянными во влажном песке. Вынесли. Скорбящие потянулись следом, плакали или делали вид что плачут. Занесли. Гроб скрылся в кузове ЗИЛа. Я думал, что с бабушкой поедут и близкие, но «бригадир» что-то обговорил с тётей Ксенией и с грохотом закрыл дверь.
Отъехали. Родственники и близкие рассаживались по машинам и двум пригнанным микроавтобусам – как маршрутки, но без табличек с номером и остановками. Лина и дядя Захар тянули за собой венки. Остальные рассеялись по домам.
Отец помогал старушкам забираться в салон «маршрутки», и так самозабвенно – он радовался наличию хоть какого-то полезного дела. Ему шло быть добрым. Но чаще он оставался доброжелательным.
Мы с мамой подошли, когда он помогал залезть в салон батюшке со словами: «Спасибо вам, отец Григорий, за всё спасибо».
– Что, уходите? – первым обратился к нам отец, хлопнув створкой.
– Да, мне ещё в контору, работы куча, – отчиталась мама сухо, желая быстрее уйти.
– А Митя на погребение не поедет? – спросил отец, глядя на меня рассеянно. Он думал о чём-то и разговор с нами выдёргивал его из мысли.
Мама посмотрела на меня задумчиво и напряжённо.
– Мить, ты хочешь поехать? – свалила бремя ответа, и видно было, что она по-честному не против меня пустить.
«Я правда могу отказаться?» – ошарашил меня немой вопрос.
– Мне нехорошо, я лучше пойду домой… – ответил я.
Можно было сказать: «Нет, я пойду домой», можно было не врать, не приукрашивать. Но без этой подробности, казалось, мне не хватало права на отказ.
– Ясно, – закивал отец, пытаясь что-то высмотреть у меня на груди, – Идите тогда.
Открыв переднюю дверь микроавтобуса, он обратился ко мне (смотрел он только на меня), но как бы к нам обоим:
– Спасибо, что пришли, – и улыбнулся.
Влез на сиденье, захлопнулся, и машина двинулась.
Мама вела нас ближе к дворам, говорила по телефону с бабушкой, своей мамой – они с дедушкой собирались сегодня заглянуть к нам. Мимо проезжали заполненные авто, все – в соседний хутор, где бабушку Аню будут хоронить. Смутно знакомые люди махали за окнами. Я почему-то захотел перейти на другую сторону дороги, но мама сказала, что нельзя переступать там, где возили покойника, пока того не закопают. Мне подумалось, что она путает с приметой о чёрной кошке, но не стал возражать, а просто шуршал рядом, и шуршала расстёгнутая куртка неприятно громко.
По пути на нас наткнулась Нина Алексеевна, моя классная руководительница. В перерыве между первой и второй сменами бежала к себе домой. Соболезнования и расспросы, всё как надо. Мне от них было стыдно, настолько получалось «как надо». Разговор отошёл к другим вещам, затянулся, и я отпросился пойти домой один. Мама дала ключи. Свернул в первый же проулок, побежал к своей улице огородами и через сельский парк. Спешил, упарился. Зато нашёл на выходе из парка, прямо на асфальте, желанную мёрзлую лужу.
Лёд треснул сухо, как стекло разбили, и ссыпался в дорожную яму.
В комнате к потолку была привешена на цепь боксёрская груша. Я, лёжа на расправленном с ночи диване, от нечего делать покачивал её ногой, крутил, и вслушивался в скрип цепей, когда она раскручивалась. Домашку по математике у нас не проверяли, её можно было не делать, текст по русскому языку переписал. Успел поиграть в «Ассассина» на компе. Иногда захаживал в зал посмотреть, что крутят по телеку, но без интереса – чтобы не лежать. Есть не хотелось. Гулять было лень, да и вроде как нельзя. В голове оттягивал момент, когда мама вернётся с работы.
Мне нравилось ничего не делать, но что-то было не так. Что-то не давало мне покоя – непонятное чувство.
Отвлёк мамин звонок. У меня тогда только появился сенсорный телефон.
– Да, мам? – проговорил.
– Мить, ну выйди, помоги сумки донести. Я школу прохожу. Они тяжёлые, не донесу сама, – попросила мама, запыхавшись.
– Сейчас, бегу, – ответил я, сбросил звонок и принялся искать дворовую куртку в дебрях шкафа-купе.
Выключил телек, вышел во двор, не замыкая дверь. Участок у нас был маленький, садовый. Клубника, крыжовник, петрушка по-над окнами, цветы вразнобой, такие все, мелкие и нетребовательные. Огород мама продала соседу, когда я себя ещё не помнил. Этот клок земли, тихо и печально зарастающий, был отгорожен наскоро разложенной крупноплетёной сеткой, подвязанной к нормальному, основному забору из шифера. Купить – купил, забрать – забрал, а всё в траве, кустах и орешнике. И в центре – почти не видимый в зарослях, заброшенный двухэтажный кирпичник, названный местными детьми просто «Тот Дом». Мы с пацанами в «Том Доме» обычно проводили время. В основном за картами и игрой в мяч. Никто из взрослых не был против. Родителям было достаточно крикнуть в окно, и один из нас тут же бежал домой, благо – рядом. А соседу-хозяину не было дела.
Калитка скрипнула. Она закрывалась на толстую щеколду из гнутой обпиленной арматурины, но так плотно прилегала к трубе-косяку, что держалась на месте и так. Я обежал гараж, споткнулся о тут же взвизгнувшего кота и с испуга шаркнул спиной по бетону. По селу кошаков гуляло много, но этот был наш – в чёрно-серую полоску и с надорванным ухом. Мы звали его Ямал, потому что оттуда нам его привезли родственники лет шесть назад. И на углу гаража было у него любимое место для лежания, – солнце грело бетонный пандус, а стена прикрывала от ветра, для него – идеально.
– Брысь! – топнул я.
Ямал дёрнулся, взглянул на меня, щурясь, и улёгся обратно.
– Козёл, а маму боишься!
Мама с хрустом шла по грунтовке, несла четыре полных пакета с продуктами. Увидев меня, поставила их на землю и поправила сумку на плече.
– Ты чего в таком виде? – возмущалась она, – Есть же нормальная куртка.
– Так тепло же, – оправдывался я, хватая баулы, – да и недалеко.
– Да глянь, она мелкая уже, ходишь, как шлабайда! – продолжала она, когда я поворачивался вместе с пакетами, – А это что?
Подошла, провела рукой от левого плеча к правому.
– Капец, она же подранная, ты чем смотрел?! – ужаснулась она.
– Да это я щас, когда выходил, чуть Ямала не задавил… ух, – я подтянул пакеты на ходу, – И на стену наехал. Случайно.
– Ну что ж ты так неаккуратно, – сокрушалась мама, попробовала забрать у меня два пакета, но я не дал, – Напомни дома бабушке позвонить, чтобы иголку с нитками крепкие привезла.
– Ага.
Миновали перекрёсток. Мне хотелось на маму позлиться за резкий наезд в мою сторону, съязвить, но не получалось, вместо этого старался засветить свой тусклый настрой.
– Спасибо, Мить, – вздохнула она, когда мы дошли до калитки.
– Да ладно… – ответил я чересчур отстранённо, – Откроешь калитку?
– Угу, – Она потянула воротину на себя, и та со скрипом сунулась, но не открылась, – Блин, как ты её так захлопываешь? – потянула ещё раз, получилось.
– Извини. – Пробормотал я, ковыляя во двор; руки устали, приходилось пакеты толкать коленями и так продвигаться.
Открыла и в дом. Хотела, наверное, про незапертую дверь что-то сказать, но не стала. Ямал попытался забежать, но мама его вовремя отпнула. Я разулся, скинул не глядя куртку, понёс пакеты сразу на кухню, но в коридоре мама окликнула, тоже снимая обувь:
– Там в одном пакете свечи, их в спальню отнеси!
– В каком именно? – обратился я с другого конца дома и свалил всё на пол.
– А?
– В каком именно?!
– Ну посмотри! – отрезала мама и пошла ко мне в комнату переодеваться.
Только у меня в комнате стояло полноростное (в ванной лежало только ручное) зеркало, и там же, на полках в шкафу-купе, лежали её домашние вещи. В «спальне», где никто не спал, которую отсекала от солнца чёрная занавеска, все комоды и полки уже были забиты одеждой (которую мама, по большей части, не носила) и постельным бельём. У меня перед зеркалом мама сушилась по утрам, чем всегда будила, здесь же работала за общим компьютером, часто допоздна, не давая уснуть. И высыпался ведь.
Свечи, плоские и широкие, такие, на таблетки похожие, лежали в одном пакете со спичками и туалетной бумагой. Я достал две пачки и отнёс в спальню, как мне и сказали.
«А мы их ставить будем, что ли?» – задал я себе вопрос.
– Мить, подойдёшь? – донеслось из комнаты.
Она сидела на заправленном (и когда успела?) диване, подзывала сесть рядом. Тёмные волосы собрала в хвост, вместо блузки – бежевая с вялым воротником футболка, вместо строгих брюк – шорты, вместо колготок – носки в катышках. Ослабевший запах духов и не смытый макияж придали ей умилительной загнанности. Она всегда для меня (и для многих, вообще-то) была красивая. Никто не давал ей больше двадцати пяти, хотя на деле ей было тридцать два. Но такой, домашней, она нравилась мне больше. Ей становилось вольнее, спокойнее, и я себя чувствовал так же.
– Ты прости, что бухчу постоянно, – извинялась она, и мне было приятно видеть её доброй, честной, не как на людях. Про себя не смог не съязвить, хотя тогда не думал, что язвлю: «Да привык уже…», – Спасибо, что сумки донёс. Суп с лапшой будешь?
– Буду.
– Картошку порежешь?
– Ага, – усмехнулся я, будто не знал, что она это попросит, и пошёл на кухню искать кастрюлю.
Минут десять я чистил залепленную землей кожуру. Мама что-то мне говорила время от времени, но голос её находился где-то далеко, до тех пор, пока она не спрашивала что-то, требовавшее ответа, тогда из моего рта вырывалось какое-то нечёткое замечание, и ей этого хватало. Наверное, всё-таки неважное и мимоходное это всё было. Хотя на свои собственные мысли выйти не получалось. Будто я – здесь, а мозг – вытянули. Представил, как трубочкой через нос размешали мне извилины и слили в баночку, пока я стоял и пялился на капающий с пальцев воск, пока слушал звон кадила и пытался понять тараторящего и гудящего батюшку. И банку эту положили в гроб, и закопали вместе с бабушкой.
«Мозг Тутандимона…» – подумал я глупость и заслуженно порезался. Пришлось маме дочищать картошку самой.
Прижимая проспиртованную ватку к большому пальцу, я сидел за столом и всё порывался спросить у мамы, но никак не мог собраться с мыслями и понять, что же конкретно хочу спросить.
За окном раздалось детским мальчишеским голосом, как кричалка:
– Ди-мон! Ди-мон!
Серёгин голос не узнать было невозможно – так бодро и смешно говорить никто не умел. Я поспешил в прихожую, накинул всё ту же лёгкую куртку и в тапках выскочил во двор.
Серёга – сосед и лучший друг, большеглазый, лыбящийся, с волосами, торчащими куда-то вверх, к небесам, – шапку он носил обычно в кармане. Он стоял у калитки в заляпанных сапогах, продуваемых спортивках и синей полосатой олимпийке. Мне показалось, от его ушей тянулся пар.
– Тебя чё в школе не было? – спрашивал он беспечно и задорно.
Я ждал этого вопроса и хотел ответить резко и как можно драматичнее, как в театре или кино.
– У меня бабушка умерла, я ходил на похороны.
Улыбка сжалась в трубочку, широко раскрытые глаза повернулись к шлакоблоковой стене гаража. Серёга зашипел и почесал лоб.
– Блин, прости…
Почему-то я думал, что, получив соболезнования, сам лучше пойму своё невнятное состояние. Но никак. Только друга смутил. Мне стало за себя стыдно, как если бы я соврал, хотя, наоборот, сказал правду.
– Значит, гулять ты не будешь? – уточнил напоследок Серёга.
Мне стало неудобно говорить «нет», пришлось шлёпать обратно в дом, спрашивать.
– Мам! – кричал я из прихожей, одетый и обутый, – Серый пришёл, гулять зовёт!
Из кухни донеслось занятым тоном:
– Ну иди, сходи!
– А можно? – усомнился я.
– А?! – не услышала она.
– А точно можно?! – закричал я громче.
– Ну не всё же дома сидеть! – она явно была занята чем-то кухонно-уборочным, – Иди, только оденься тепло! И в центр не ходите!
– Ладно! – отозвался я, всё ещё не уверенный, но переспроси я ещё раз, она бы разозлилась.
Медленно и задумчиво, с неохотой завязал шнурки на уличных кроссовках, чёрных, грязных, порванных в разных местах. Серёга носил такие же и называл их «цыганскими». Они годились только на «Тот Дом» и на речку.
Серёга стоял за калиткой и верно дожидался.
– Отпустили, – кричу я, подходя.
– Пошли тогда, наши все на месте, – Серёга кивнул в сторону «Того Дома», убрал руки в карманы и зашагал, как на марше – высоко поднимая ноги и хлопая обувью по земле.
«Тот Дом» встречал нас высокой травой и ржавыми прутьями в окнах. Стёкол не было, зато решётки стояли. Когда мы с Серёгой подошли к дыре в сетке, пацаны рванули вниз по лестнице, крича и смеясь. Встречали нас, как родственников с самолёта.
Первыми с высокого раздолбанного порога спрыгнул Захар Андреенко, круглолицый, худой, но жилистый, с выбивающимися из-под «ушастой» кепки светлыми волосами, в дырявой кофте на свитер и обсыпанных репейником штанах. Следом слез со ступеньки полный, в пуховой безрукавке, Денчик Гришенко. И Лёха Коваль остался стоять под крышей, наблюдая за нами, длинный и тощий, как орешниковая хворостина, в джинсах и подбитой мехом кожанке; он был старше нас всех на три года и «присматривал» за нами.
Мы звали друг друга по прозвищам. Захар – Сахар, потому что Захар, Денчик – Толстый (на Жирного обижался, мы его, бывало, этим дразнили), у Лёхи было прозвище Слим, потому что он был ну очень похож на Эминема – такой же коротко стриженный блондин с немножко противным голосом и кирпичным выражением лица. Серого называли Гарфилдом. Тем летом вышел второй «Новый Человек-паук», и Лёха, первый сходивший на этот фильм, нашёл сходство с актёром. У меня тогда было прозвище Робот, от фамилии, но им никто особо не пользовался, как бы Серёга ни пытался его прикрепить, называли по имени – Димон. Меня это радовало – прозвище было тупое.
Изнутри «Тот Дом» напоминал штукатурную промокашку из советских мультиков – стены, все до единой, в каждой комнате, покрылись детскими автографами разных лет. Самая большая подпись растянулась на всю стену, большими печатными буквами: «ВИТЯ МЕНДЕЛЬ». Это был автограф отца, многим пришлось ковырять штукатурку поверх его творения. Я отдолбил свое имя в углах комнаты гвоздём, раза три за всё время, а ребята изгалялись кто во что горазд. Серёга вовсе вырезал свои инициалы на балке под дырявым шиферным потолком.
Пол на первом этаже – равномерная, утоптанная куча строительного и не очень мусора. Сюда мы затащили несколько неиссохшихся коряг из ближайшего леска и прибили к дровосеке круглый дорожный знак (сложнее всего было достать три гвоздя под металл), сконструировали себе такой «стол» для игры в карты.
На втором этаже, начисто выметенном, мы играли в мяч, не боясь выпнуть его в окно – решётки не давали. Туда мы и пошли.
– Димон, ты чё такой грустный? – спросил Денчик и не дожидаясь моего ответа добавил, – Хуй сосал невкусный?
И заржал.
Я залепил ему с ноги в живот. Со всей силы, больно так. Толстый согнулся, шагнул назад, заматерился, не понимая, за что я его так всерьёз ударил, и побежал на меня. Он толкнул меня. Я ответил оплеухой. Уже сцепились, но Слим подошёл, схватил нас обоих за волосы, стукнул головами и разнял.
– Харе, задолбали! – крикнул он, толкнув меня в угол.
– Ден, – обратился Серёга и подошёл к Толстому, – У него бабушка умерла, он на похоронах был.
На меня все посмотрели. Не хотелось ничего рассказывать. Денчик долго глядел в пол, потом извинился, утёр нос и как ни в чём не бывало протянул руку. Я не обижался. Пожал и забыли. Слим вздохнул: «Дебилы…», и достал футбольный мяч из рюкзака.
Слим всегда приносил нам мяч, но сам никогда не играл, только смотрел. А мы не заставляли, потому что он был старше, а нас и так было четверо. И тогда тоже – сел на окно, свесил ногу с кирпичного подоконника и достал из кармана карамельные конфеты-«сигареты». Его на той неделе родители спалили за курением и всё забрали. Играл от скуки в телефон.
Мы решили для начала погонять в «козла» с мячом. Суть игры была такая: есть «ворота» – кусок стены между двумя выскобленными на извести линиями-штангами; нужно попадать мячом в ворота, если он не попадает, то пинающий зарабатывает букву, и так пока не соберёт слово «козёл». Если попадаешь в круг в самом центре ворот (сантиметров двадцать пять-тридцать в диаметре, где-то с три наших позднедетские ладони), буква стирается. Трогать мяч до полной остановки нельзя. Пинать мяч больше одного раза нельзя, только если он не улетел под потолок, на стропила, тогда можно залезть и тронуть мяч, чтобы скинуть его на пол. Есть «козёл» обычный, а есть «на очко», когда проигравшему со всей силы выбивают мячом по заднице с пяти шагов. В тот раз мы играли «на очко».
Сахар ездил на занятия по футболу в райцентр и выбивал раз за разом кружок, за игру ни разу не получил букву. Толстый иногда косячил. Серёга то собирал почти всё слово, то обнулял его – выпендривался, целил в штанги и выводил мяч «красиво». Мы подначивали, он вёлся и улыбался. Я пинал мяч без обычного веселья и подмерзал от вялого стояния почти на месте.
Раз я пнул так слабо, что мяч, коснувшись стены, едва откатился от неё. За мной шла очередь Серого, но у него уже выходило «козё», ещё одна лажа и – проигрыш. Он попытался подать мяч на вес, поддев низ носком сапога (умудрялся же), так, чтобы попасть в круг. И смог. Мяч задел выскобленное кольцо, пролетел ещё метр и перевалился через стенку на крышу.
– Да ты задолбал! – возмутился Толстый. Была его очередь.
– Ну попал же! Видел же? – спросил Серёга, радуясь за себя, – Чирканула!
– Я не видел, – надулся Толстый, – Очко готовь.
– Слышь, «очко» ему, чё брешешь! – заявил Серый, пытаясь подойти к Толстому и дать ему пинка, – Сюда иди, бляха-муха!
– Да не, Денчик, чиркануло, – подтвердил Сахар.
– Чирканул, чирканул, – поддержал я.
– Ну и хрен с вами, – согласился Толстый, не особо сопротивляясь, – Но я туда не полезу, сами притесь.
– Да ясен пень, – вздохнул Серёга, глянув сначала на Денчика, потом на дырявый шиферный потолок в стропилах, – Ты и не сможешь.
Толстый как-то раз пытался залезть – не смог перевалиться через балку и грохнулся на пол. Пришлось обтряхивать всем скопом от пыли и кусков штукатурки, чтобы мамка его дома не прибила.
– Слим, слазий, а! – попросил Захар у скучающего на подоконнике Лёхи.
– Я не играю… – отмахнулся Слим, тыкаясь от скуки в «змейку», – Сами лезьте!
– Да блин, нам в-падлу, слазь просто, туда и обратно! – настаивал уже Серёга, – Я те «Карбон» свой дам.
– Ещё бы, он же мой, – лениво хохотнул Слим.
Он постоянно давал нам свои диски с играми просто так, а наши не брал, говоря, что у него всё это уже есть. Мы считали его выпендрёжником, но играть хотелось, а мяч только у него, и мы редко пытались его бить. А когда пытались, обычно он бил нас, но, дав по шее, быстро прощал и забывал. Мы его любили и не любили.
– Лёха, не канифоль мозги, сгоняй, – уговаривал Серёга, махая рукой в сторону потолка.
– Гарфилд, канифоль – это существительное, – поправил Слим, оторвавшись-таки от «змейки». Он стебался с огромным удовольствием, – Это такая хренота для сварки.
– Слим, бляха-муха! – закричал Серёга, подвизгивая (голос ломался).
– Да слазаю, слазаю, ё-ма… – вздохнул Слим и сразу встал на кирпичный подоконник, отряхнув зад от кирпичного крошева.
Лёха был не из нашей компании, но часто по поручению мамы, приходившейся Серёге тёткой, сидел с нами. Днём Слим следил за мелкотой, скучая, а вечером уходил к своим куда-то за село, где сидели старшаки.
Подпрыгнув, Слим ухватился за балку, подтянулся, оттолкнулся ногой от решётки и перевалил туловище через деревянный брус. Встал, пошёл, за малым не цепляя макушкой шифер, к соседней стене.
– Принц-Персия, – хохотнул Серый.
Мы были ниже Лёхи и взбирались обычно с другого окна, над которым не хватало кирпича. Мы пользовались этой выемкой как ступенькой. Мечтали вырасти.
За стеной пошуршало и из темноты вылетел мяч. Следом пафосно, как Железный человек, спрыгнул Слим, – отряхнулся и пошёл к лестнице.
– Я вниз, – отчитался он, утыкаясь в телефон.
Серёга пнул ему вдогонку, но мяч вдарился в стену, не попав по Лёхе, и отфутболился обратно. Это засчитали как промах и добавили «ё» обратно. Через круг к ней прибавилась «л» и Сахар выбил Серому «очко», так смачно, что тот начал смешно охать и прихрамывать, растирая поясницу сквозь кофту и штаны.
– Довыёживался? – язвил Толстый.
– Нахрен иди! – отвечал Серый, пытаясь придать обидчику ускорение с помощью пинка.
Мы хотели сыграть ещё раз, но с первого этажа позвали девчачьим голоском: «Заха-а-ар!». Спустились. Возле Слима стояла десятилетняя сестра Сахара, сопливая, плотно завёрнутая в болонью пёстрых цветов. На брата совсем не похожа – конопатая, щекастая, глаза голубые, из-под тускло-розовой шапки каштановые волосы торчат, миленькая, открытая по характеру, говорливая и улыбчивая. Захар ходил вечно хмурый и с таким лицом, будто прямо сейчас делает домашку по английскому. Отцы разные. Сахар – Андреенко, а у Натахи фамилия – Таратута, мы так и обзывали её, Таратутой, потому что звучало смешно, но Сахар нас побил и с тех пор она просто Ната.
– Здоров, Нат! – улыбнулся Серёга.
Мы тоже поздоровались.
– Привет! – отозвалась она и сказала, увидев брата, – Тебя мама домой зовёт!
– Ща пойду! – ответил он и спрыгнул с лестницы, чуть не подвернув ногу на кирпиче, – Сука…
– Не ругайся… – попросила Ната.
– Ну блин, когда падаю, можешь и потерпеть, – причитал Сахар, оттирая пыль с обуви, – Чё мама хотела?
– Говорит, уроки ты не сделал, – поясняла она, смотря, как Слим играет в телефон. Он сидел в кресле без спинки, а она стояла позади.
– Да блин… – вздохнул Сахар, подошёл к сестре, – Ладно, двигаем.
– Значит, в карты играть не будешь? – уточнил Толстый, доставая пачку с колодой.
– Ну а чё уже! – ответил Сахар, выбегая на раздолбанный заросший порог. Ната бежала за ним следом, вприскок.
Никто не расстроился. Мама – такое дело. Но конкретно Захарова мама вызывала его домой редко, тем более – посылать дочку через полсела. Мы все решили, что ему дома попадёт. Почему – не знали, но что попадёт – однозначно.
Мы уселись за дорожный знак. Слим не захотел присоединиться – что-то строчил и цокал, что плохо ловит.
Денис уже перебирал комбинации в голове, стратегию строил, а Серёга запросто откинулся на приставленном к стене автомобильном кресле (уже из нашего гаража), уверенный и ровный, как знак, на котором лежали карты. И он победит; потому что не играет, а отрабатывает. Ему не нужно думать, карты – вроде таблицы умножения, вызубренной до выжигания в мозгу. Как математичка говорила, спроси ночью семью восемь, тут же ответят: «Пятьдесят шесть!». Так и Серёга знал колоду наизусть. Я не понимал, как это работает, но знал, что работает, потому и понять не пытался. Серый мне ещё иногда подыгрывал (но не поддавался), так что не думать было просто.
Серый размешал, стал потихоньку раздавать. Только мы взяли свои карты, с улицы послышалось мамино:
– Ми-тя!
Я вскочил, оставив карты на столе «лицом» вниз. Подбежал к окну, крикнул:
– А?! Чего?!
– Подойди сюда! – позвала мама.
Вернулся к столу, попробовал изобразить досаду. Мне даже хотелось уйти куда-то с заброшки, как-то игры совсем не вязались.
– Мама домой зовёт, – как бы оправдываясь, сказал я и подложил свои карты в колоду для добора.
– Блин, ну мы ж даже не начали, – возмутился Толстый.
– А я тоже двину, Оля наверно орать будет как всегда, – тоже поднялся Серый.
Он звал свою мать по имени. Нам это казалось странным и как минимум грубым. Но не лезли. Обычно вопросы о таком приводили к драке, не обычной месиловке по приколу, а серьёзной, до обиды.
– Ну вы чё, э… – загудел Денис сокрушенно, и сам кинул на стол свои карты, – Я только туз козырный достал…
– В субботу доиграем, – предложил Серый и протянул Толстому руку. Тот пожал и тоже стал собираться, ещё насупившись, но уже молча.
– Ну и ладушки, ну и пошёл я нахрен отсюда, – посмеялся Слим, убрал телефон в карман и первым пошагал на выход.
Я бежал в высокой сухой траве, махал маме. Она мелькала в ячейках сетки-забора и махала в ответ. В одном халате на легкую домашнюю одежду, да в шлёпанцах. Серёга бежал следом. Он крикнул:
– Здрасть, тёть-Лид!
– Привет, Серёнь! – отозвалась мама, – Как у твоей мамы дела?
– Пойдёт! – он меня перегнал и уже влезал в дыру у чугунной трубы, – На работе сидит, стопудов!
«А на «Том Доме» сказал, что его ждут. И непонятно, о чём сбрехал» – подумал я.
– Передавай привет! – попросила мама, перемявшись от холода.
Мы с Серым пожали руки и разошлись, обменявшись «даваями». Он шёл не торопясь, спрятав руки в задние карманы штанов и свистя одну тянущуюся неправильную ноту. Вместо того, чтобы пойти домой, он свернул в поля – гулять дальше. Завтра в школе опять будет просить списать, уроков же он сегодня не делал.
«Стопудов…» – знал я. Серёга всегда так делал.
Мёрзнущая мама поторопила. Запрыгнул, как залетел, на порожки. Протянула сто рублей, неровно выдохнула и попросила купить масло на пюре, пока бабушка и с дедушкой не приехали. Напомнила, чтобы смотрел на дату изготовления, следил за дорогой в центре, и мелко дрожа ушла обратно в дом. Случайно запустила с собой кота. Я успел уронить одно «ага» в закрытую дверь и кивнуть самому себе. Посмотрел с высоты порога на крайние огороды – Серый успел куда-то деться. А жаль, могли бы вместе сгонять в магазин. Но выходя со двора подумал: «Не, что-то не хочется. Вообще ни с кем никуда не хочется».
Главная улица – переулок, делящий село напополам. Здесь всё: школа, аптека, банкомат, магазины, остановка, на которую раз в полчаса приезжает маршрутка. Так и называется – Центральный. Асфальт пыльный, объезженный, в трещинах. Кроме переулка бетон есть только на Садовой улице, где живёт тётя Ксения, – там дорога на птицефабрику, – и на Степной, по которой идёт трасса и выезд к соседнему хутору. Ещё дорожки в парке, но то – так…
В придворьях растут вишни и орешник. Трава скрыта под коричневыми свернувшимися листьями. Их собирают в кучи на задних дворах или в огородах, и жгут. Всё от костров в дыму, чадит, и запах ходит горелый. За низкими, часто чисто символическими заборами, защищающими разве что от собак, вытянутые двухквартирные дома с жестяными табличками номеров, и под номерами белым по чёрному: «Дом высокой санитарной культуры» (что это значит, мне никак не могли объяснить). Такие типовые низкие домики стояли вперемежку с многочисленными самостроями, от хлипких саманных хат, до ярких краснокирпичных хозяйств. У каждого двора – огород, уже засеянный, ожидающий снега. Где-то участки заросли бурьяном и крапивой – хозяева уехали и не могут продать землю. Или умерли. Что-то всё про смерть…
По школьному двору шла встреченная утром Нина Алексеевна. Уже и вторая смена у неё кончилась, пора было возвращаться домой. Мне не хотелось её видеть, и не потому что она мне не нравилась – стыдно было снова выслушивать соболезнования, отвечать на вопросы о том, как я, как родственники, как «справляемся». Ещё подумал, что увидит, будет звонить маме, спрашивать, что это я после похорон гуляю. О том, что можно ей сказать про магазин, даром, что правда, не подумал. И свернул в закоулок между двумя заборами, двинул в парк.
Землю расквасило. Обычно я ходил тропами между асфальтными дорожками, как и все нормальные люди, но так неприятно чавкало под ногами, так неприятно отдавались мысли о чистке после такой прогулки. Встал на путь бетона. А на пути бетона – смурной Вечный Солдат (знаю, что правильно Неизвестный, но все его так называли, и я – тоже), громкие старшеклассники на лавочках и пьющие пиво взрослые. Когда начинают пиво, может они ещё ничего, но я видел только «уже в процессе». Особенно их много в это время под вечер, когда скоро темнеет.
Прошёл мимо компании подростков, резавшихся в «шлюху». Они курили, иногда матерились. Один посмотрел на меня то ли скучно, то ли раздражённо, и я прибавил шаг, старался в сторону компашки не смотреть. Я старшаков побаивался. Ну мало ли.
В конце главной аллеи, возле детской площадки, сидели двое. Взрослые небритые мужики с шапками чуть ли не на глаза, а одеты легко. Сжались оба, что-то бубнят, мёрзнут. В ногах уже пустые бутылки из-под чего-то алкогольного. Стекло, без этикеток. Чтобы вывернуть на магазин, нужно было пройти мимо. И только в пяти шагах я узнал в человеке слева собственного отца.
– Привет. – осторожно обратился я.
Он не услышал, что я сказал, только голос воспринял, наверное, как что-то ненастоящее. Плюнул под ноги в семечковое крошево, поднял голову. Глаза у него были красные, сонные, а лицо припухло и потемнело. Он так мутно на меня смотрел, что я как-то невольно отвернулся на другого мужика. Это был утренний Гора, то ли спавший, то ли просто сидевший с закрытыми глазами. Он выглядел точно как отец, только скучнее и пропитее. И по-плохому спокойнее. Никак он выглядел.
Взгляд отца прояснился. Узнал.
– О, Мить, привет! А ты чего тут? – спросил он, выпрямившись. Он провёл рукой по лицу, утираясь, и подозвал, – Ну подойди, чего ты. В магазин?
Улыбался, так же, как на похоронах, не желая улыбаться. Почему-то я так ясно это понял.
– Да. – ответил я коротко, желая пройти уже дальше, в центр, к магазинам.
Неприятно было его видеть. Вот таким. Сползающим в никакучесть, к Горе. И уйти просто так нельзя было, даже если в магазин и даже если срочно. И глаза у него такие грустные, жалко. Иногда такие глаза встречались мне в зеркале. Иногда у мамы. Когда они такие, нельзя уйти, ну нельзя.
– О, у меня как раз водка кончилась, я с тобой пойду, – улыбнулся отец, оживился и поднялся.
Гора открыл глаза, склонился над своими коленями и глядя в пол спросил:
– Э, ты куда? – вяло так, мято и без интереса.
– Ща с сыном в «Светлану» зайду, вернусь. Подождёшь?
– М-м-мгу… – промычал Гора и откинулся обратно на спинку лавочки. Глаза не закрывал, смотрел остекленело в дымное небо сквозь голые ветви лип.
А мы пошли. Он спокойно и не шатаясь плёлся рядом, попинывая щебень низко поднимающимися ногами, и только глаза и запах выдавали, что он пьян. По пути ещё закурил, оживиться. Ветер дунул на меня никотином и нетабачным табаком. Я закашлялся. Отец похлопал по спине и остановился на какое-то время, сурово глядя на сигарету, будто она в чём-то была виновата. Замахнулся, чтобы выкинуть наполовину сгоревшую палочку, но передумал, дошёл до мусорки, потушил об стенку бака и только тогда бросил.
– Ну что, сына, как там мама? – спросил отец, без сигареты будто засыпающий, – Нормально у вас всё?
Слова донеслись откуда-то далеко сбоку. Я в этот момент думал, что он, отец – здесь, а дома его «новая» жена и Лёшка сидят. Его ждут. А он тут в парке сидит, пьёт с другом. А теперь и со мной в магазин. Разве не должен он с ними быть, а не со мной? И никак не ложилось в голове, что он неправильно поступает. Понимал, что неправильно, но сам же себя заглуплял, оттягивал мысль, чтобы её не принесло в осознание. Даже мама не могла затолкать это в мою голову, как бы ни старалась. Может, потому что я знал и понимал, как она на отца обижена, хотя не знал и не понимал, почему.
– А? – переспросил я.
– Дела как у вас с мамой? – громче повторил отец.
Ответ залип где-то в голове. Что отвечать? Что хорошо? Ну а как хорошо может быть, если сегодня бабушку хоронили. Плохо? Вспомнил Серёгу, и тошно стало говорить что-то про «плохо». Серёга забудет, а отец, ещё и пьяный, расстроится ещё больше и ещё больше пить захочет.
– Нормально. – ответил я – Мама с работы пришла, картошку варит. Я за маслом иду.
– Ммм, понятно… – секунды две на лице у него держался какой-то интерес, будто что-то ему не терпелось сказать. Но раз, и пропало.
Центр: три магазина, два продуктовых, помельче и покрупнее, и один хозяйственный, все в одной постройке, но по-разному окрашенные и отличными по цвету вывесками. Слева – навес с растянутой вдоль крыши клеёнкой, на которой зеленела надпись «Дон». Справа – стена с маркерными надписями, у которой сидят и продают мелочёвку бабушки. Перед всем этим – автомобильная стоянка, на которой обычно машины две, и те принадлежат кому-то из соседних хуторов. Свои все ногами ходят.
Между ларьков и хозмагом – что-то вроде супермаркета, «Светлана». Возле неё, сидя на жердях для велосипедов, зависали девочки-подростки, такие вроде взрослые, но такие, как мне казалось, тупые. Они тоже курили, и я думал, что тупо курить у магазина, в который ходит всё село. Родители не могут не узнать.
Отец улыбнулся девчонкам, кивнул им как-то слишком приветливо. И опять я подумал о том, что лучше бы ему вернуться к семье, хотя бы с Лёшкой посидеть. Но дошло, что и так уже нельзя. Не вернётся же он пьяный домой. Он открыл дверь, зашёл в магазин и я следом. Гляжу на его затёртую лёгкую куртку, и думаю, как же странно.
Сначала он мне нужен был. Весело было, когда он всё-таки приходил, а мама его пускала. Мы играли, он смеялся. Вместе лего один раз собрали. Хотелось видеть его чаще, чтобы он пришёл на утренник в детский сад. На дни рождения. Или на первый звонок в первом классе. Тогда, первого сентября, я стоял рядом с Серёгой, потому что только его тогда и знал, вставал на носочки, старался высмотреть папу. Мама стояла рядом с другими родителями, и сама шла ко мне, её найти было легко. Её то и дело подмывало подойти к нашей кучке, а я выходил к ней, говорил, что всё хорошо и она ненадолго успокаивалась.
Отец тогда так и не пришёл. По вполне достойной причине – работал. Но мне было обидно. Первый звонок казался чем-то таким важным, на чём оба родителя должны быть. А тут – не вышло. И успокаивало, что у других детей тоже пришли только матери, или вообще бабушки. Когда ты – как все, становится проще.
Потом у него появилась новая жена. И обижаться стало как-то неправильно. Мама, когда узнала, долго фыркала и посмеивалась. «Ну посмотрим, как она с ним уживётся» – приговаривала, пока мыла посуду или в разговоре с бабушкой. Но приговаривала недолго, и помимо отца у мамы хватало дел и вещей, о которых стоило думать и на которые стоило тратить время. Бабушка как-то спросила, не злит ли меня, что отец нашёл другую и заново строит семью. Мне было вроде восемь. Нет, не злило. Мне только хотелось, чтобы отец всё сделал правильно. Попросили объяснить. Я и объяснил: «Ну вот когда задание делаешь, ошибаешься сильно, что не исправишь, зачёркиваешь всё, и снизу делаешь как надо. Смотришь где ошибился, пишешь начисто». Мама это услышала и расплакалась.
Когда Лёшка появился, отец всё равно продолжал со мной видеться, общаться, звать куда-то, просить маму отпустить. Редко, но бывало. И мне не нравилось, что это бывало. Но чем меньше я был рад видеться с отцом, бегать к нему на шашлыки или просто на чай, тем настойчивее он звал, и тем охотнее мама отпускала. Меня знакомили с Мариной, его новой женой, давали посмотреть на ещё ляльку-Лёшку, и понимал я – не должно меня здесь быть, в этом новом отцовском доме, но не понимал – почему.
И сейчас, в нашем сельском магазине, я смотрел на отца, который уже нашёл знакомого и успел завести разговор, и думал: «Лучше бы ты был там, где ты нужен», и ненавидел себя за эту мысль, потому что не хотелось думать, что отец нам не нужен.
Я взял первое попавшееся «Советское» масло, поторопился к кассе. Отец подошёл и захотел за меня заплатить. Предлагал чипсы и сухарики со словами: «Ты не стесняйся, когда я ещё тебе всякого накуплю!» Долго рылся в карманах, пересчитывал монетки, сильно дававшими ржавчиной. На масло не хватило пяти рублей, и я заплатил сам.
– Прости, сынок, у меня получка только в конце недели, – оправдывался отец, с досадой позвякивая мелочью в пухлой сухой ладони.
– Ничего страшного, бывает, – ответил я.
Не нравилось, как отец извинялся. Лучше бы вообще не извинялся.
Решил меня проводить. Двинул со мной вдоль школьного двора, спрашивал что-то об оценках, я говорил, что всё хорошо и что на уроках скучно. Он начал рассказывать о том, как учился сам. Что был хорошистом, что девчонкам нравился, что один раз нарисовал на стене в туалете портрет своей вредной математички. Что-то правда забавляло, что-то правда было интересно, но всё равно шаг ускорялся, а в груди как-то неприятно давило.
На повороте к парку к нам вышла злополучная Нина Алексеевна. Заметила меня с отцом, нарочито приветливо поздоровалась, стала болтать, глядя на меня, обращаясь ко мне, но ожидая ответ именно от отца. Тот старался отвечать, делать вид, что трезвый, но почему-то именно рядом с другим человеком он перестал держаться.
– Ой, добрый вечер! А вы гуляете? Как чувствуете себя после утра? – сыпала Нина Алексеевна вопросы, клонясь вперёд и смотря на нас как бы исподлобья, но не угрожающе, а внимательно, чересчур внимательно.
– Да вот уже получше, спасибо, – отец тёр шею и натянул посильно-приветливую улыбку, и опять у него не получалось, напряжение пробивалось, – Вот с сыном в магазин ходили, домой провожаю.
– Я так рада, что вы общаетесь, – с придыханием сказала Нина Алексеевна, – Ай, я же вас даже не видела с утра, тебя, Мить, видела, а отца твоего нет. Мои соболезнования…
Удивляло, как она может так быстро быть то улыбчивой и живой, то сникшей и сочувствующей. В том, как она это делает, было больше неправильного, чем в попытках отца улыбаться. Меня это и раздражало, и восхищало. Вроде и ненастоящая она, а вроде и иначе её не представишь. И учительница хорошая, от неё хотя бы не страшно на уроках. И одевается так безобидно-старо, хотя вроде у неё и внуков ещё нет, чтобы таскать всякие шали и платки.
– Спасибо, Нина Алексеевна, – отец опустил взгляд смущённо и скривил губы. Глаза стали влажными и бездумными.
– Простите мне мою наглость, но мне хочется знать, вы друг с другом часто видитесь? – спросила она, всё ещё как бы мне, но отцу, – Хорошо время проводите?
Она всегда задавала такие вопросы, от которых неудобно. Мне точно было неудобно. Думал ещё, что взрослые странные, раз могут спокойно с ней говорить и делиться чем-то только своим. Так сильно им, что ли, хотелось говорить о себе правду? Почему нельзя просто сказать, что не будешь говорить? Так легче бы было.
– Да, часто видимся, ходим. Вон в сентябре на шашлыки выбрались. Ещё помогал ему на технологию столик журнальный сделать, но то так – фигня…
И его понесло. Он глядел в пол не мигая, перебирал мысленно все моменты, которые были связаны со мной, и выкладывал как есть, на духу. Ему так нравилось вспоминать, а мне становилось всё тоскливее, и масло в руке смягчалось и смягчалось. А когда воспоминания кончались, он начинал врать:
– Летом в кино ездили, на этот… на «Стражей галактики». Я не особо понял, но сыну вроде понравилось.
На «Стражей» меня возил дедушка, он же со мной и в зале сидел. Отец только дал денег. Месяц обещал сводить, и в последний момент не смог – Лёшка заболел, нужно было остаться, смотреть за ним. Правильно сделал, что остался. Но лучше бы не врал.
– Я вот его ещё на Новый год хочу в баню взять, ну так, пацанами чисто посидеть, попаримся, поболтаем. Хочешь, Митька? – обратился он ко мне, вырвавшись из потока.
– Если мама отпустит, – пробубнил я, чтобы не отвечать точно.
– Да отпустит, куда она денется! – так уверенно воскликнул отец, потянул меня к себе, обнял за шею. Рассмеялся громко, крепко прижал меня к боку, мне стало немного больно.
Мимо нас проехала глинисто-бежевая «калина». Машина дедушки. Она подпрыгнула на лежачем полицейском, перевалилась через яму и проползла дальше по улице, к нашему дому. Отец не обратил внимания и продолжал говорить, а учительница всё подкидывала вопросы и распаляла его родительские чувства.
– Пап, масло растает, маме срочно надо, – дёрнул я отца за плечо, а сам ссутулился, склонил голову, чтобы не показывать зло насупленные брови.
– Ну, хорошо, я пошла! – сама весело предложила Нина Алексеевна, – Мне ещё к Клавдии Дмитриевне надо зайти. Хорошего вечера!
– И вам не хворать, – помахал ей вслед отец, довольный то ли разговором, то ли собой.
Я теперь на него не злился, просто хотел поскорее домой, чтобы не сказать ничего и ничего не сделать. А может и злился. Но как-то ни злиться, ни обижаться не получалось, отца было жалко, а учительница просто какая есть. Жалко было. Отца, учительницу, маму, себя – всех.
До дома он молчал. Я смотрел на дорогу перед собой, чтобы не видеть его и не думать. Просто дойти до дома, просто попрощаться, отдать маме масло и остаться одному к комнате – вот чего я желал больше всего. Никогда не тянуло днём спать, а тогда – захотелось лечь на кровать и уснуть.
– О, бабушка к вам приехала, – заметил отец дедовскую «калину» возле нашего гаража.
Меня коробило, что все и всегда говорят: «Бабушка приехала» или «Поехать к бабушке», ведь есть ещё и дедушка.
– Мама там, походу, мечется как ужаленная, – прибавил отец, достав ещё одну сигарету, – Как всегда.
«А я ей не помогаю. Как всегда» – подумал я, и пошёл было к калитке.
Отец положил мне руку на макушку и стал гладить. Он заговорил, держа в зубах ещё не зажжённую сигарету:
– Слушай, а может и мне к вам зайти? – предложил он, пусто глядя на лесок в конце улицы.
– Не думаю, что надо. – сразу, ни секунды не задумываясь, ляпнул я, и так разозлился сам на себя, что смял пальцами брикет в красной упаковке.
Отец повернул меня к себе лицом. Сигарета в зубах была не зажжена. Он взял её пальцами свободной руки, замахнулся чтобы кинуть за забор в сторону «Того Дома», но передумал и спрятал её в карман.
Рассмеялся, тихо и страшно, не голосом, а одним воздухом из лёгких.
– Да знаю я, что не надо. И не пойду, не ссы.
Он заплакал, утёр лицо рукавом и обнял меня. Его большие руки грузно повисли на моей спине.
– Прости, Мить, прости меня. Не держи зла только, пожалуйста. Ну такой вот я непутёвый. Правильно твоя мама меня выперла. Гандон я, Мить.
Его лёгкий свитер пах горелой бумагой, овчиной и пылью. Я не шевелился, слушал и хотел поскорее вернуться в дом. Мне было страшно.
Вдруг руки сжали мои плечи, отец отодвинул меня от себя, присел на корточки. Глаза у него были красные-красные, в тоненьких жилках, рот скривился, лицо стало каким-то фиолетовым. Он выдохнул. Шмыгнул носом. Провёл рукой по одному веку, по другому. Опустил голову, чтобы не смотреть на меня, непонимающего и напуганного.
– Я просто хочу, чтобы у всех всё хорошо было… вот не получается у меня…
Прокашлявшись, отец поднялся, застегнул молнию своей лёгкой куртки, протянул мне руку.
– Ну давай, пошёл я. Зла не держи, хорошо? – неровно выговорил он, улыбаясь ещё мучительнее.
Я протянул. Он сжал слишком крепко, до боли.
– Ты звони хоть почаще, если что, ладно? – попросил он, развернулся и пошёл.
Открыл дверь в прихожую и не успел перекрыть путь коту. Ямал залетел в дом, через зал и коридор рванул на кухню.
– Падла… – цокаю я и вхожу.
Они уже сидели в гостиной, обсуждали что-то. Мама сидела в углу разложенного дивана, подобрав ноги под себя. Уже переоделась в «приличное», в джинсы и уже свою, нестёртую в стразах футболку. Бабушка, тучная, короткостриженая женщина, с лицом полным усталости и перенапряга, остаточно-красивая, сидела с краю того же дивана, боком к маме, упорно пыталась доказать какую-то свою мысль. Дедушка сидел на скрипучем низеньком стульчике посреди комнаты, согнутый, уперев локти в колени. Иногда поправлял усы и молчал.
Разговор прервался, когда я вошёл. Пока разувался, семья приветствовала, бабушка была рада меня видеть, девушка удивлялся, какой я уже большой, хотя виделись всего неделю назад.
– Иди сюда, мужчына, – хохотнул дед и обнял, провёл рукой по спине, – Ой, а это что?
Я не понял, о чём он. Дедушка развернул меня спиной к себе и протянул: «Ё-ё-ё-ё…»
– Чего там? – спросила обеспокоенно бабушка, подвинула деда, – Уууу, да у тебя тут рванина на всю спину! Ты так что, в магазин ходил?
Мама вскочила с дивана. Я не ответил.
– Лида, ты как дитё в таком виде в люди отпустила?! – возмущалась бабушка, трогая пальцем порванное место, поворачивая меня так, чтобы было удобнее смотреть. Мне не нравилось это, чувствовал себя манекеном.
– Да я только с работы была и сразу есть готовить, – оправдывалась мама, пытаясь подойти ко мне, но бабушка не отпускала мою спину, – Я его видела, что он так выбежал, хотела тебе звонить за иголку с нитками и забыла…
– Лида, ну блин!.. – бабушка хотела что-то сказать, подняла руки с моих плеч, запнулась. Наверное, собиралась про «голову не забыла» начать.
– Так, ну главное, что он пришёл. – дед встал между мной и бабушкой, улыбался, – Давайте сядем, поедим да поболтаем, – повернулся ко мне, – Раздевайся давай. Куртку потом зашьём, фиг с ним.
Бабушка махнула рукой: «Ой!», и села обратно на диван. Мама поправила волосы, упавшие на глаза.
– Простите… – мама глянула на меня, как мне показалось, с обидой, и пошла на кухню, – Мить, принеси масло, пожалуйста!
– Ага! – отозвался я, снимая куртку.
Впервые посмотрел на царапину – тонкая белая линия, поделённая на две части, чуть-чуть выглядывала вата справа. Не такая уж и огромная дыра, если вообще дыра. И зачем делать из этого что-то настолько страшное, что мама может обидеться?
На столе, начисто вытертом, стояли тарелки, вилки, кружки, завёрнутая в полотенце кастрюля с варёной картошкой. Я отдал маме масло, она положила его на разделочную доску и стала разворачивать будущее пюре.
– Мить, налей и погрей молока на толчонку, на две с половиной ставь, – поручила мама.
Полез в холодильник, достал пакет, налил в ближайшую чистую кружку. Поставил в микроволновку, нажал на «СТАРТ» пять раз. Из-под шкафов вылез Ямал и стал потягиваться, ходить из стороны в сторону. Ластился к маминым ногам, есть хотел.
– Брысь! – мама его отпихивала, а он всё тёрся об неё и тёрся.
Мама развернула упаковку масла и глубоко вздохнула.
– Ну Ди-ма-а-а… – недовольно протянула она, – Ну сколько раз тебе повторять, смотри на срок годности! Оно плесневелое уже! Хоть выкидывай!
– Прости, – извинился я.
Можно было себя оправдать, сказать, что встретил отца, и он отвлёк, и вообще был пьяный и магазинные дела в голове не держались. Но не сказал. Вообще не хотелось об отце говорить, а стоит подкинуть маме что-то плохое о нём, опять начнутся насмешки и разборы полётов, прошлых и нынешних. Надоело слушать, какой он «такой-сякой», я это и так знал, пусть и не признавал. Сам виноват, что купил просроченное масло.
– Поставь тогда чайник… – после небольшой передышки и вздохов, попросила мама.
И я молча поставил чайник на плиту. Она у нас была новая, газ включался с кнопки. Вытяжка уже закоптилась, и её невозможно было отмыть, а вот саму плиту мама успела вычистить до первозданной белизны.
В коридоре послышались шаги. Мама спешно выкинула зелено-синее масло в мусорку. Бабушка зашла, стала предлагать помощь, лезть к кастрюле и вилкам.
– Да сидите, мам, я сама, – попросила мама, и кое-как спровадила бабушку из кухни, к её возмущениям.
– Уже и постоять рядом не дают. Я просто помочь хочу. – буркнула бабушка и ушла обратно в зал.
«Это из-за куртки…» – подумал я, осознавая свою вину в их между-напряжении.
Железная толкушка с громким стуком билась в кастрюле, разминая картофель. Я сел за кухонный стол, сложил руки в замок под ним, стал перебирать большие пальцы. Маме не нравилось, когда я так делал. Глядел в стол, разыгрывал в голове момент из «Ассассина», который хотел сделать вечером, когда опять усядусь за компьютер. Никак не мог пробраться к цели и не спалиться перед врагами. Но картинка действия была размытой и какой-то необязательной.
– Ты с чем толчонку будешь? – спросила, сопя, мама, всё ещё спиной ко мне.
– А что есть? – спросил я без задней мысли.
– То же, что утром… – мама помыла руки и плеснула водой себе в лицо, – Ты же и так знаешь.
Я и правда помнил. Просто не любил спешить с ответом, и как-то само собой получалось, бездумно, что пытаюсь оттянуть момент.
– У нас вроде тефтели и остатки котлет? – уточнил я на всякий случай.
– Да, правильно.
По своему обыкновению, собирался сказать: «Да как хочешь, всё съем», что тоже маме не нравилось, она предпочитала чёткие ответы по таким вопросам. Открыл было рот, поднял взгляд со стола. Она стояла ко мне боком, тускло освещённая с окна, и глаза у неё стояли на мокром месте, белки порозовели, нос глухо сопел. Смотрела на стенку перед собой, то ли думала, то ли успокаивала себя. И я ответил:
– Давай котлеты. Их надо доесть.
– Угу. – отозвалась мама и пошла к холодильнику.
Наложила котлеты в глубокую тарелку, поставила её в микроволновку и тоже села за стол, ждать. Достала телефон, стала что-то в нём листать. Влага пропала, лицо перестало быть таким надломленным, белки отходили к своей прежней светлоте. Передо мной вдруг предстал отец, кривой, пунцовый, с ползущими к щетине слезами.
– Мам, – позвал я.
– Да? – отозвалась мама, не отрываясь от экрана. Судя по хмурым бровям, писали с работы.
– А как вы с папой разошлись?
Сам от себя не ожидал, как странно и просто это прозвучало. Точно о делах за день спросил. Мама положила телефон, глянула на меня неопределённо, не решив, как к вопросу отнестись, отвернулась к окну и примерно моим же тоном ответила:
– Да выпивал, ходил по друзьям, дома не бывал. На работу почти не ходил, а когда ходил и получал зарплату, проигрывал или тратил на себя, ещё и втихаря. Пьяный ходил по улице и ко всем приставал, он же весёлый у нас всегда. Ну стыдно перед людьми. Брехал, как дышал. Послала я его как-то в магазин, попросила тебе что-нибудь вкусненькое купить. Ну он пропал на два часа. Смотрю в окно – пришёл, стоит у калитки, шатается, и мороженое втихую жрёт. Я его тогда и не пустила. После такого – как в глаза смотреть? Когда разошлись, он по дурости на себя кредит за машину повесил, ради дружков, я про него и слышать тогда не могла. Позорище.
Договорив, она помолчала немного, взяла в руки обратно телефон, с отсутствующим лицом посмотрела на меня, сказала что-то назидательное, но я не слушал, только кивнул сонно и угукнул.
Думал: «А порванной курткой я её тоже опозорил?»
Котлеты нагрелись. Чайник закипел. Пока мама заливала кипяток в пюре, я тащил тарелку с котлетами в зал. Ямал увязался за мной, лез под ноги, мяса хотел. Бабушка с дедушкой уже сидели на стульях за разложенным столом (наверное, дедушка перенёс с маминой спальни и разложил), и, похоже, молчали, потому что при виде меня с каким-то даже облегчением затараторили обычные вопросы.
– Ой, спасибо, Мить! – сказала бабушка, принимая тарелку с котлетами, – Ну, садись, расскажи хоть, как ты?
– Да нормально, – ответил я, не поняв, она в целом, или про похороны.
– Как уроки, сделал уже? – продолжала спрашивать бабушка.
– Да, сделал, – я не садился, собираясь вернуться на кухню и помочь маме, но не мог уйти, пока со мной говорили.
– Девчонки бегают уже? – посмеялся дедушка, и усы его весело приподнялись.
– Тьфу, Тапёров! – возмутилась бабушка, впрочем, тоже улыбнувшись.
– Фу, дедушка, какие девчонки! – ответил я и спокойно посмеялся.
Пришла мама с тарелками, вилками и пюре. Разложила на четверых и резко развернулась.
– Я сейчас чай ещё сделаю, – объяснилась она.
– Давай помогу! – вызвалась бабушка и уже встала.
– Да не надо, я сама, – попыталась отмахнуться мама.
– Тьфу! Ну уж чай я могу сделать!
И вдвоём они пошли на кухню, как бы мама ни старалась усадить бабушку на место.
Дед поднялся, шустро подобрал с кресла пульт от телевизора и включил. Мама тогда только купила широкий плоский телевизор, не плазменный, но всё ещё крутой. Дедушке нравилось смотреть его, не важно, какой канал, неважно какую передачу – хоть мультики для дошколят.
– Ты ж не против? – подмигнул мне дедушка, а я в ответ важно помотал головой, будто я правда мог ему что-то разрешить.
Он спокойно смотрел себе какой-то ментовский сериал по Пятому каналу, и я чувствовал в этот момент какое-то единение, будто есть у нас с дедушкой какая-то такая штука, которая позволяет нам одинаково если не думать, то чувствовать мир вокруг. Спокойно с ним было и просто.
Бабушка с мамой вернулись уже с кружками чая и сахаром. Что дедушка увлечённо смотрит телек, никто не обратил внимание. Уселись.
– Ну что, чё ты там говорила, с Короленчихой? – спросила бабушка у мамы.
Короленчиха была мамина начальница. Алиса Николаевна, толстая такая, богато-статная на вид, но так, «типа», не по-настоящему. Жадная, вредная, вечно недовольная тем, как мама работает и вообще ничем недовольная. Так я судил по рассказам мамы. Она работала секретаршей в нашем местном отделении банка, где все сельские снимали зарплату. Собственно, принимала людей, заявления, выдавала деньги. Банкомат только собирались установить.
– Ой, а что я там говорила? – правда не могла вспомнить мама.
– Ну что она овца… – подкинул дедушка, уже ломающий вилкой котлету.
– А, точно. Ну я прихожу к ней, спрашиваю, будет нам премия за ноябрь, или нет. А она такая: «А зачем вам премия, моя дорогая?», так вот с претензией, будто мне просить не за что. Ну я: «Ну лишним бы не было…», а она говорит: «Вот заработаем на премию, тогда и скажу». Овца. Я хотела Митю на Новый год в город свозить, на каток. Я-то свожу, но на премию было бы легче.
«Опять что-то из-за меня?» – подумал я уже раздражённо, с досадой. Пока ел и слушал, хмурился. Хотел, чтобы хоть что-то в маминой жизни не было связано со мной.
– И чё, без премии оставит? – недоверчиво спросил дедушка.
– Да ладно, Лид, она всегда ж вредная, даст, никуда не денется, – успокаивала бабушка, попивая чай из чайной ложки. Пюре и котлет себе не накладывала.
– Вот не знаю уже, – вздохнула мама, – Может, я просто плохо работаю?
– Лид, не неси чепухи! – осадила бабушка, – Нормально ты работаешь! А если какая-то пи… кхм… овца не в настроении, так это не твои проблемы! Чё ты вечно себя крайней выставляешь!
На это мама промолчала и начала, наконец, есть.
– Ладно, это понятно, – продолжила бабушка, – А на похороны вы как сходили?
Спросила, а сама на меня смотрит. Я ждал, когда мама ответит за нас обоих.
– Да как сходили… – помялась мама, подбирала слова, чтобы вроде сказать, что её беспокоит и интересует, но не сильно резко, – Пришли. Витька как всегда – даже на такое пришёл помятый, в свитере и олимпийке. Думала, от холода заледенеет. Ну вроде держится. Старался говорить, но видно, что тошно ему. Жалко.
– Трезвый был? – спросил мрачно, глядя на маму исподлобья, дедушка.
– Да, трезвый. Сейчас не знаю, а тогда – трезвый.
– Ну тогда ладно, – кивнул какой-то своей мысли дедушка и продолжил есть.
– Витька ещё с этим своим вечным… Как его, Стрельченка? – мама обратилась к бабушке.
– Это который Гора-алкаш? – переспросила бабушка и на мамин кивок ответила, – Да, Стрельченка, Лидии Захарны сын. Гоняет в Невинку с села, для местных таксует за бутылку водки. По выходным в полях-лесах шарится с металлоискателем, лом ищет. Ну хоть не бутылки собирает.
– Так вот они ещё дружат, – продолжила мама. Она никак не могла начать есть, только временами отпивала из своей кружки, – Как бы Стрельченка деньги из Витьки не начал сосать. Ксюха бы его хоть прогнала. Ей до брата, наверное, вообще нет дел. Зато дом от матери ого-го, а сама родителей в сарай переселила. Вон, кстати, дядю Федю видела, с Митей там сидел, чай пил. Вроде вообще не о жене думает. Он как ей вообще полжизни испоганил, ну, как мне говорили?
Бабушка постучала ложкой по ручке кружки, задумавшись, посмотрела на потолок. Вспоминала.
– Ну я сколько знаю, он у них и в семье толком не был, всё гулял по стране. – Бабушка тянула звуки и слова, как бы настраиваясь на воспоминания, – У него там и детей куча. А Анька его прощала всё время, чтоб у детёв отец был. Ну вот растаяла от жизни такой…
– Да я её видела, – мама впервые за разговор оживилась, приложила руку к груди, как бы к сердцу, – чуть сама не расплакалась, мам, серая как бумага, лицо суровое такое… Так непривычно, она ж всегда улыбчивая была, приветливая. Когда мы с Витькой разводились, она единственная, кто мне сообщения писала и звонила, хотела с Митькой видеться. Здоровалась в центре. Если б не она, Ксюха бы никогда Диму как племянника не приняла… А тут тёть-Аня – лежит, хмурая, худю-ющая…
Я встал из-за стола и пошёл в ванную. Умылся, попил из-под крана. Думал, буду плакать – нет, всё ещё нет. Но плохо всё равно. Никогда не слышал разговоров о только что умерших, угнетало – ужас.
Вернулся, говорили уже о чём-то своём. Вроде о ценах на продукты. Что всё дорожает и страшно, что дальше будет. Я не слушал и спокойно доедал толчонку с котлетой. В какой-то момент мимо нас прошёл кот, притихший, с опущенной головой. Медленно просочился в щель между ручкой кресла и стенкой. Взрослые не обратили внимания, а я как-то от скуки наблюдал. Из-за кресла виднелись задние лапы Ямала. Он вдруг стал издавать кряхтящие звуки, хвост задрожал и выпрямился в мурашках.
– Чего он там… – забеспокоилась мама, вскочила и подошла к стене, – Ну ёп твою ма-а-ать!
– Чего?! – забеспокоилась бабушка и тоже встала из-за стола, чтобы посмотреть.
– Да он тут всё заблевал! – возмущалась мама и повернулась ко мне, – Зачем ты его пустил?!
– Да он сам… – пытался я оправдаться.
– Так выгнать надо было! – оборвала меня мама, – Сколько раз тебе говорить, ну выпирай его на улицу, если забегает, он же вечно что-то учудит!
– Прости… – извинился я тихо, глядя на светлое прочёсанное пятно на паласе.
– Ну почему ты никогда меня не слушаешь?! – крикнула ещё раз мама и разревелась, – Почему я никак не могу тебя воспитать, Господи…
Бабушка посадила маму на диван, сама села рядом, положила руку на спину и стала гладить.
– Ну ты чего… – вполголоса приговаривала бабушка.
– Ну из-за кота так навзрыд, брось ты, – поддержал дедушка.
Они понимали, что мама не из-за меня, точнее, не столько из-за меня злится и плачет. А я – нет. Мне было обидно, что из-за какой-то мелочи она на меня накричала, я не считал себя виноватым, я не был виноват, но никто не сказал этого, никто меня не поддержал, бабушка с дедушкой тут же кинулись её успокаивать.
Мне хотелось поначалу что-нибудь сказать. Хоть немного оправдать себя, может даже наехать на маму, сказать, что она сама кричит или что-то такое. Но чем дольше я смотрел на её покрасневший лоб, чем дольше слушал вырывающиеся из-под ладоней всхлипы, тем больше начинал сомневаться. Может, я всё-таки виноват?
– Ну чего ты, Лид. – приговаривала бабушка.
– Да я… – начала мама и сорвалась, стала плача, сквозь всхлипы говорить, – Я же ничего не могу! На работе хожу молчу, всем поддакиваю, и нихрена не получаю. Дома не справляюсь, мне даже времени и сил на Димку не хватает. Приходишь с работы вечером, и намываешь посуду, бегаешь по дому как ужаленная, порядок наводишь, а он не наводится, и во дворе беспорядок, и вообще ничего не как надо! Самой же стыдно, и не справляюсь всё равно. Ну что я за баба, даже мужика нет, сыну расти не с кем, сам по себе, сирота…
«Что за бред? Хорошо всё со мной!» – злился я, отходя потихоньку назад. Столько всего роилось в мыслях, столько бьющегося друг с другом, что в висках отзывалось. Я стоял в сторонке, отвернувшись, сжимал кулаки, старался не скривить лица в яростной гримасе. Уже не сомневался, виноват или нет. Конечно, виноват. Думал: «Неужели я настолько плохой? Я так сильно не справляюсь?»
Мама ещё немного поплакала. Пока бабушка успокаивала, мы с дедом выкинули кота, сгребли и вычистили блевоту из-под кресла.
– Мужика тебе надо, Лид, – сказала бабушка, пока мы с дедом возились, – Проще будет.
– Наверное… – ответила мама и начала наконец дышать ровно, не срываясь.
Сели обратно за стол. Молчали. Начали о чём-то постороннем, возвращались в повседневность. Под конец даже начинало казаться, будто ничего не произошло. И во мне злость уступила какой-то нехорошей грусти, которую я ещё не понял.
– А я ведь ещё и потолстела, – среди прочего, буднично сказала мама, глядя на пустую кружку из-под чая, – Мерилась недавно – на пять кило…
– Зима скоро. – объяснил, весело и ни разу не фальшиво улыбнувшись, дедушка, – Человек же специально в зиму жир набирает, чтобы потом его в нервах и холоде сжечь!
Я посмеялся. С облегчением так отвлёкся от своего. Бабушка цокнула. Мама улыбнулась немного.
– Да приходишь домой, тут надо Мите время уделить, работу сделать, жрать сварить, да и убираться надо…
– Ну и хрен с ним! – легко и просто воскликнул дедушка и расправил руки, будто объяснил очевидную вещь.
– Тапёров! – возмутилась бабушка, меж губ сверкнули позолоченные зубы, – Ты хоть слушай, чё несёшь!
Дедушка молча это проглотил, будто вовсе не услышал, продолжил говорить с мамой.
– Ты вот жалуешься за то, что устаёшь с работы, ни на что времени не хватает и всё такое. А ты вот вспомни, дочь. Мы работали с восьми утра до шести вечера, зарплаты не было, больных куча, народ и с огнестрельными заезжал, – мама отвернулась, вздохнула, но дедушка её одёрнул, – Нет, ты послушай. Так у нас ещё помимо этого всего и огород десять соток, и скотина, и сад, и цветник! Мы в обеденный перерыв не ели, а бегали домой на другой край хутора, чтобы всё полить и покормить. И тебя в училище отправили, и сестру твою в школу одели-собрали. Вон дом тебе всей роднёй добыли. А ты на срач и саму себя жалуешься. Да ты радуйся, что у тебя есть то, что есть, и нет того, чего нет.
Мама кивнула, посидела чуть, да начала убирать посуду со стола. Я ей помогал. Потом дедушка уговорился, к неудовольствию бабушки, на ещё один чай. А мне захотелось на улицу. Отпросился, разрешили, но чтобы до темна успел домой. Перед уходом мама дала мне кастрюлю с объедками, для Ямала.
Оделся, всё в ту же порванную куртку, но уже со свитером под неё, вышел за дверь. Выскоблил в тарелку коту остатки всего подряд. Кости, суп, каша, жир, обрезки копчёной курицы. Тут же с заросшего двора «Того Дома», через дырку в сетке, просочился Ямал, подбежал к мутной каше и стал есть. Я его погладил. Вспомнил, как пнул его днём, и устыдился. Жалко же.
– Из-за нас мама плакала…
Кот как ел, так и продолжал есть.
– Ну или из-за меня. Опять.
Погладил ещё раз и пошёл за двор.
На пути ерошились от ветра заросли высокой жёлтой травы. Я сорвал погодя соломинку и сунул в зубы, откусывал по кусочку и выплёвывал, пока шёл вниз. И всё сухостой, сухостой, только у самой земли зелёные проблески. Тёрен по бокам, выступает из камышей, весь уже отошёл, осыпался, от ягод одни сморщенные изюмины на колючих ветках висят. А вот боярышник ещё зрелый, странно, что не обобрали, – качается, рыжеет точками на серо-жёлтом фоне.
Сорвал две штуки, поцарапав палец. Кинул одну боярышину в рот. Нет, всё-таки отошли, сморщились все, разваливаются на языке. По-хорошему, они должны слегка вязать. Выплюнул кожуру вместе с косточками, закинул ещё одну, надкусил – тоже гадость. Больше по нёбу кислятиной елозишь.
Со склона видно поля. Коричнево-жёлтые километры вшиты в серые облака, слипшиеся в сплошной синеющий от вечера полог, а под ним только «праздные борозды» в рамках лесополос, сколько глаз хватит. Тянутся и тянутся. По шву земли и неба – лес, чёрный до бесцветия. Ближе, за рекой – Воронежский, соседний хутор. Шесть рядов хат вдоль трёх дорог, одна из которых – шоссе, на отшибе сгрудились коробки военной части. В низине темнит лес, колышется от воздушных потоков, слышно, как скрипят стволы. Слева, с гор, ползёт река, зеленоватая извилистая линия, рассыпающаяся в вязи обезвоженных голых деревьев.
Слева от спуска – плато, по краям и у скалы пушащееся от сухого бурьяна. Каждую осень его сжигают, и где-то месяц из-под пепла щетиной выбивается зелёная до изумрудности трава. Когда зелень прорастала выше колена, ветер трепал её, и с высшей точки холма казалось, будто она переливается. В этом году палили поздно, ещё видно было чернь под низкой растительностью, и нос ловил уже не такую горькую, но ещё ощутимую гарь. Земля бугрилась выпаленными муравьиными гнёздами, с которых местные подгребали чернозём.
Я пробирался через поле сгоревших муравейников к утёсу. Среди кустарника скрывалась тропа, ведущая к небольшому выступу ракушечника над рекой. Пролез. Сел на край, свесил ноги. Смотрел на лес, на торчащий из скалы сухой ствол какого-то то ли куста, то ли дерева, который мы с пацанами обломали, бросая сверху камни, провожал взглядом уплывавшие за течением ветки и ошмётки пены от бурунов. Довольно скучал, мотал ногами, осыпая камушки под склон. Доплевал соломинку в воду и сорвал другую такую же. Железное небо плыло низко и погромыхивало где-то вдали, ближе к горам. Я глядел на него и думал о том, как мама с бабушкой сидят дома, ругаются на кого-нибудь, а дедушка сидит в моей комнате, качает грушу: скучает и ждёт, когда они уже поедут обратно.
Где-то километрах в десяти-пятнадцати, над Эрсаконом, срывался ливень. С каждой секундой далёкая водяная стена из множества дождевых линий становилась всё ближе и ближе. Гудел и взрывался чернеющий сгусток среди обычной пасмури, от одного края неба до другого. Он был похож на боевую батарею какого-нибудь британского линкора, у которого молнии и гром заменяли пушечные залпы. Завораживало. Попробовал сфотографировать вспышку. Кое-как поймал, но камеру засветило. Я встал, сорвал хворостину с молодого ореха и пошёл к реке. Хотелось спуститься, посмотреть на лес, пока дождь не вдарил. Походя вздыхал, что никакого снега в ближайшее время точно не будет. Не слеплю снеговика.
Река узкая, с валунистыми берегами, в это время года плотно-зелёная, малахитовая почти. Дорога на лесок – между серым от камней и пыли пляжем и заземлёнными ракушечными скалами. Небольшая такая двухполосная от автомобильных колёс колея, по обе стороны которой – высокие, выше, чем даже отец, сорняки, прорастающие из крапивы и колючек. Я хлестал кушири хворостиной, пинал сапогом одинокие камни.
Думал о родителях. Впервые злился на них, злился яростно и безнадёжно. За то, что они ничего не понимают, ничего не знают, не могут ничего. А когда уверены, что понимают, знают и могут, на самом деле – нет. Они же взрослые. Разве они не решают все проблемы, иной раз и за меня самого? Так почему сами с собой и друг с другом они такие беспомощные и бессильные? Если им тяжело, то что будет у меня… и вдруг догадался – мне-то тоже нечего злиться. Жалеть надо. Но и жалеть не могу. Сами же виноваты. И не в слабости, а в том, что мы – это мы, вообще, такие как есть, и всё.
Мёрзлая ещё утром земля за день расквасилась, ботинки чавкали грязью и собирали по бокам липкие комья с отсыревшими листьями. Ветер шумел высоко, над деревьями, мотал верхушки, шатал стволы с таким жутким низким скрипом, будто вот-вот они обломятся с треском, сложатся пополам, и снесут меня. Небо, и без того бессолнечное, совсем потемнело, сплошной облачный заслон сгрудился в тучи. Как сумерки вокруг, хотя рано ещё вечереть. Я шёл привычно, не глядя, и выбрался к реке.
Немного постоял ещё на вязкой земле, не спускаясь к берегу. Похолодало, я стал подмерзать, ёжиться. Зарылся подбородком в ворот, смотрел на всё подряд. Мысли стремительно складывались во что-то неотвратимо-страшное, и в ожидании глаза мои искали на что отвлечься и не находили.
Спустился. Пока слезал, вымазал ладони в грязи, – таки поскользнулся. Пропрыгал по брёвнам и широкой тракторной покрышке к островку и чистой, текущей воде. Ополоснул руки в ледяной до онемения реке и стал кидать камушки. То на тот берег, то запускал по поверхности. Старался делать блинчики, но больше одного не получалось. Бабушка Аня когда-то учила, а я отчего-то не научился.
Утопив очередной камень, я сел на корточки, зарылся лицом в колени и зарыдал. Грудь перекрыло, дышалось с трудом, панически-сбито. Рот скривился, губы дрожали от холода и плача, пускали невольно пузыри. Руки побелели, зарябили, затряслись. Слёзы и сопли впитывались в брюки, оставляя светлые прозрачные разводы. Я смотрел на течение малахитовой реки и до истерики боялся смерти.
Отчётливо проступило «Ничего», не образом, не ощущением, а пониманием, насколько она непостижима. Непонимаемое ничто, пустота пустот, то ничто, до которого своим умом и дотронуться нельзя. Это не темнота, в которой нет просвета, это не отчаяние, всё это как бы внутри и бесконечно мало, настолько, что не может проступить. Вся жизнь, слой за слоем, как краска, нанесённая на «сущее», во всём своём многоцветии превратившаяся разом во всё и ни во что. И раздутые мелочи: мамин развод, её одиночество, мои игры с пацанами, плачущий почему-то отец. Несопоставимо. Положи эти мелочи в «Ничего», и мелочей как бы и нет. Они везде и нигде, в нём всё и ничто, я в нём родился и умру, мы в нём родились и умрём, а оно будет всё такое же непостижимое, недостижимое, непонятное.
«Я такой маленький, Господи, такой маленький!» – плакал я тому единственному огромному, до чего может дотянуться ум, и понял до отчаянного ясно, что нет никакого Бога.
«Я такой маленький, такой маленький!» – реву я, но слова не слова – вой, и за слезами проступает только зелёная вода, трущаяся о серые камни, и понимаю, что когда-нибудь не смогу сюда прийти и перекинуть камень через реку, не погуляю по лесу, не испугаюсь треска деревьев во время грозы. Меня, как и бабушки, тоже не будет. И мама когда-нибудь не пойдёт на работу, не уснёт одетая на диване от усталости. Отец перестанет редко, но звонить, показываться у ларька в центре или в парке на лавочке курящим. Нас всех не будет. Может, вообще ничего не будет, стоит моргнуть.
«Я такой маленький, такой маленький!» – представил всех, таких привычных, их разные, но живые лица. И от одной мысли, что они пропадают в пустоте, истерика ещё сильнее. Я не удержался на ногах и сел на ледяные камни, ещё крепче обхватив ноги. Вспомнил, как уносили бабушку, всю в белом, пыльнолицую, с синими поджатыми губами, с иконками на лбу. Но как она говорила, как сиделось у неё, как она давала эту несчастную гречку – забылось. Больше нет бабы Ани, есть только гроб на плечах четырёх незнакомых мужиков и убивающий своим бездушием звук щёлканья дверей. А где-то в другом селе – крест и свежеперерытая земля. И боялся того, что меня так же забудут. И боялся умереть, не важно как – просто умереть. И выл, раздавленный, едва слышно:
– Такой маленький… такой маленький…
Пошёл дождь. Мелко посыпал, моросью ложился по округе, я и не заметил. А потом сорвался, стало заливать. Поднялся, обстучал ботинки и штаны, но без пользы – весь в грязи, весь мокрый. Умыл лицо речной водой, подождал прямо так, сидя на коленях и изучая неглубокое илистое дно, пока дыхание не восстановилось. Ещё подумал, что глаза, скорее всего, красные от слёз, как бы мама не увидела. Пусто так подумал, как что-то разъело внутри. Но спокойно. И сильно легче.
Верха леса качались и скрипели ещё жутче. Ливень на ветру залетал между деревьев на землю, и тропы разнесло в болото. Я бежал, чтобы не промокать до нитки, чтобы родные не беспокоились, и скользил на грязи, чуть не падал, чувствовал, как ноги по щиколотку уже измазались в глине и листьях, как шапка тяжелеет от влаги, а плечи и капюшон сыреют. Выбрался из леса, припустил средь поля по колее, отодвигая муть приречного туманца.
Бежал, смотрел на небо, дышал сбивчиво, к подъёму на холм уже не чувствовал холода. Ни о чём не думал, только переставлял быстро-быстро ноги. И смеялся нехорошо.
II
А поля не было…
Мне снилась струна посреди белого «ничто», мультяшной такой пустоты. Струна колеблется, дребезжит, и покрывается постепенно чем-то вроде ржавчины. И знаю почему-то, стоит ей полностью проржаветь, раздастся хлопок, и металл лопнет, уничтожив всё вокруг, и даже пустоты не останется. Это был мой повторяющийся кошмар, после которого всё тело дрожало, а лёгкие гоняли пыльный воздух раза в три быстрее. Но в этот раз обошлось.
Телефонный звонок разбудил. Бесцветное «ничто» взорвалось чернотой ночи. Ничего спросонья не видя, я прямо с одеялом перевалился на корточки, потянулся за диван к заряжающемуся «сяоми». От резкого пробуждения, резкого подъёма и визга Стивена Тайлера в затылке стрельнуло.
Отец звонил. Впервые за полгода. Вру, за пять месяцев. С Новым годом поздравлял, закинул семьсот рублей на связь.
Принял. Прикрыл невольно глаза. Мозг расслабился и пошёл опять создавать какие-то дрёмные образы.
– Алло, – произнёс я в трубку.
Приложился виском к стене. Фотообои были прохладные, хоть чуть помогали не грохнуться обратно на подушку и дать храпака. Хотя Софа клялась (землю жрала, ага…), что я не храплю.
– Дим, привет, прости, что в ночь… – на выдохе сказал отец и осёкся.
– Да не, всё хорошо, – как мог чётко ответил я и тряхнул головой, чтобы взбодриться, – Что ты хотел?
– Это… дедушка Федя вечером умер. Тромб там.
– Оу…
Стало в один миг так гнилостно, что сон прошёл. Не сразу понял, что от себя гнилостно.
– Хоронить… – отец оборвался, зашуршал, затрещал, – Бля… Ну уже завтра, выходит.
Я глянул: да, третий час ночи, раз умер он вечером, то «вчера», а третий день – завтра. Глаза потихоньку начинали видеть, и ночь уже не казалась такой чёрной.
– Мне когда лучше приехать? – спросил я, всё ещё сидящий голышом, прям вот голышом, на диване, едва прикрытый одеялом, в неудобной позе а-ля Человек-паук.
По спине от шеи до поясницы прошлась ладонь. Софа тоже проснулась. Ещё бы, я стянул на свои колени всё одеяло. Хотя нет, именно разбудил её скорее Стивен Тайлер.
– Ты чего вскочил? – громким шёпотом поинтересовалась она, поглаживая мне плечо. Она его часа два назад прокусила, пришлось мазать проспиртованной ваткой.
«Это ей всё объяснять придётся теперь. Знать бы ещё, что и как объяснять. Дед умер. Даже как на это реагировать, не понимаю, бубен звенит. Надо было ей такси вызвать. Уговорить как-то…» – понимаю я.
– Едь, наверное, сегодня. Мы с Ксюхой поговорили, как стемнеет, родными соберёмся. А на утро – общее будет. Ну, и гроб увозить, – проглатывая концы слов, объяснял отец, – Получится с учёбы отпроситься?
– Вырвусь, – заверил я, сев всё же на зад и привалившись боком к спинке дивана. Ноги неметь начали.
– Ладушки, хорошо. Ну, давай, – и отключился.
Софа подползла ближе. В глазах прояснилось, и я увидел её, тоже полностью голую и озадаченную. Наверное, заметила, как голос тоскливо сел в процессе разговора, как натужно я изображаю напряжение в тоне. Сидит, ноги под себя поджала, чуть ссутулилась. Милая такая, обычная вроде. И не веришь, что красивая. Не потому что красивые не могут вести себя просто. Где, условно – ты, а где – она. Нужник и облачко.
– У меня дед умер. – ответил я на её немой вопрос, кинул телефон на подушку и потёр веки.
– Господи… – Софа прикрыла рот ладонями и опустила взгляд. А поднятые в интересе брови расслабились, и само лицо стало из живого каким-то понарошку-кирпичным.
– Давай спать уже, наверное…
– А ты сможешь спать вообще? – спросила она, опуская руки на колени.
«Ей на меня плевать, а мысли и ощущения понимает, ну как так…» – подумал я, вздохнув.
– Ты права, не засну, – проскулил я и потёр небритый подбородок, – ты спи, а я на кухне посижу, чай попью.
Не может она при свете спать. Даже привычный фонарный фон с окна её раздражал, только на третий день научилась здесь засыпать, без блэкаут-штор. А лампы в кухне – это гадость и изобретение сатаны. Её Юра постоянно работал на кухне по ночам, и это её страшно бесило.
– Посидит он… – она слезла с кровати, подобрала валявшиеся на полу шорты, пыталась искать что-то, – Блин, сама закинула, искать теперь буду.
– Трусы ты на стол швырнула, – подсказал я и сам встал с кровати. К ногам неприятно лип мелкий мусор – пыль, волосы, нитки, катышки от свитера.
– Холодно у тебя тут, пиздец, – Софа подняла с компьютерной мыши серый лоскут ткани, – Круглый год топить надо.
Я щёлкнул выключатель в зале. «Фу, свее-е-е-ет!» – услышал я, поднимая с пола джинсы. Мои трусы она зашвырнула куда-то за батарею, – и умудрилась же! – а там всё в пыли, ну его, другие надену. Ей нравилось раскидывать вещи в процессе, это её почему-то заводило. Не понимал я этого, но раз нравится – пусть. Может, недостаток свободы в повседневной жизни, прорыв за рамки, вот это вот всё. У всех свои фетиши. Мне было достаточно её самой.
Обернулся. Завис немного. Одевается лицом ко мне, неуклюже так и забавно. Не стесняется. Натянула, подпрыгивая, носки. Причём, я не сразу понял, мои шерстяные носки натянула, синие с полосой на голени, явно ей не по размеру. Настолько, что ли, полы холодные. Скрыла бесцветными домашними трусами со смайликом пучок волос на лобке. Так мимоходом в первую ночь я и узнал, что она крашеная, наверху – чёрные локоны ниже плеч, а внизу – рыжая. Надела зелёную футболку со стёршимся принтом, спрятала за ней грудь. «Лучше бы мою рубашку накинула» – думаю я и ругаю себя, считая, что это слишком клише. Первые дни мне казалось, что она мне так доверяет, что не беспокоится о внешности, не бреется, иной раз перед приездом не моется. Но ей было просто пофиг.
– Чего смотришь? – серьёзно спросила она, – Одевайся давай.
И ушёл в ванную одеваться. Пока доставал из комода шмотки, глянул на себя в зеркало. Перед отъездом нужно будет серьёзно привести себя в порядок. Побриться хотя бы. Укусы на шее как-то скрыть… водолазку надену. В мае ещё не так жарко. И надо же было ей кусать. Её это даже не возбуждает, сама сказала, что ей просто прикольно смотреть как я морщусь. Ещё синяки эти под глазами. И волосы отросли, скоро в шторки по обе стороны носа превратятся.
Софа шумела на кухне чайником, щёлкала кнопки на плите, пока я искал чистую футболку. Она не парится о внешнем виде, а у меня так не получается. Не нашёл ничего путного и выудил из глубины ящика старую толстовку. Короткая.
«Как шлабайда…» – усмехнулся я и стал думать, как бы презентабельно приехать домой, в село, когда и как лучше позвонить родным и всё сообщить.
Мы сели пить, я – кофе, она – чай.
– Жаль, водки нет, – шутила. Софа вообще не пила алкоголь.
– Есть, но грамм пятьдесят, кровь с царапин стирать и на дезинфекцию. – подтрунил я и вроде улыбнулся, но Софа от моей улыбки скривилась.
– Вот опять ты как Юрка, – она отпила свой чай из кружки и громко стукнула ей по столу, – лыбу давишь, давишь, сам хрен пойми почему. Лучше плакать, знаешь, чем себя так выдавливать.
– А Юре своему ты это говорила? – съязвил я с постным лицом, и от собственных слов кисло стало.
– Ещё я ему что-то говорить буду, – Софа манерно отвернулась и закинула ногу на ногу, зашипела, стукнувшись коленом об стол.
«Какие знакомые слова…» – усмехнулся я, постукивая пальцем по кружке.
– Так может дашь ему ту искренность, которую сама просишь?
Не собирался я на неё наезжать и лезть в проблемы, но сам не понимал, как со всем этим быть, искал ответа хоть у кого-то.
– Я не буду об этом говорить, – Софа наклонилась ко мне, глядела упорно в лоб. Не зря диплом педагога пять лет трясла, умеет воздействовать, – Мы договаривались, и ты согласился. Изволь трахаться и не еби мне мозг. Или окей, хочешь, я уеду щас, ты такси вызовешь, все дела. А?
Чтобы не отвечать, я приложился к кофе.
Она изменяла «жениху» со мной. Скучнее, чем звучит. Они давно в разладе, но живут в одной квартире и спят в одной постели, и оба ходят друг от друга налево. Софа обычно на своего Юру жалуется, что не день то холод и безразличие, а в ней, Софе, буря бушует и всё такое. Не то что бы мне совсем не было дела до их хитровыверченных перипетий в отношениях, но в эмоциональных недовольствах Софы не проскакивало никакой конкретики. Что, собственно, случилось? Кто что сделал? Пытались ли они как-то всё исправить? И не спросить же, условие ставила: без советов и «кустарной» психотерапии.
Познакомились мы с Софой на дне рождения моей двоюродной сестры Лины, в марте. Так, шапочно, сидели за одним столом, не более. Две недели назад, ещё до майских, она мне написала, сослалась на ту же Лину и предложила встретиться. В KFC в Центре. От одного места встречи я решил, что рассчитывать мне не на что, и пошёл просто поесть и узнать, чего всё-таки от меня надо. Может, работу подкинет. Мы заказали по бокс-сету, сели за столик, и она без предисловий предложила секс без обязательств. Расписала ситуацию с Юрой, объяснила, что такого, как я, проще на это дело подбить. «Такого как я» – застенчивого и боязливого двадцатилетнего девственника. Хотел уйти, но принесли заказ, и Софа продолжала настаивать, накидывать всякие плюсы, если «принцесса соизволит снизойти до грешной девки».
Я согласился. И не мог теперь жаловаться. Кроме сумрачной мужской солидарности к её Юре, которого даже на фото не довелось увидеть, ничего меня не беспокоило. Девственность потерял, Софа приезжала раз в два дня, за презервативы платили пополам. Больше ни я её, ни она меня, никак не касались. Но не нравился мне этот появившийся вдруг пофигизм. И понимал – если не прервётся свистопляска с наращиванием Юркиных рогов, мне и дальше будет пофиг, и разрастётся этот «пофиг» до масштабов страшных и саморазрушительных.
«А может моё мужское эго уязвляет доминация Софы и то, что она мной манипулирует, а я это осознаю, но не хочу ничего делать, потому что маленький Димка в штанах доволен. Она бы что-то такое и сказала» – от одной мысли хотелось пропасть куда-нибудь.
Вот тебе и «популярная» психология. Больше нагнетал, чем разбирался.
«Не сейчас решать проблемы… потом, очень потом…» – подумал я и попытался настроить себя на новость о смерти деда, на грядущие похороны, на возвращение домой. А мысль упёрлась, не хотела двигаться с места.
Молчание Софу раздражало. Для неё тишина была равнозначна намыванию горы посуды, так же въедалось и жгло, как от бытовой химии. Не получалось у неё быть просто с собой, не то что с кем-то.
– Соболезную. – сказала она не глядя, и бездумно расковыривала себе палец, – Ну, что с дедом случилось. Как-то сразу я не спросила.
– Ничего, – ответил я. Так и было у меня на душе – ничего и всё одновременно, – Хочешь честно?
– Давай, – поддержала она скучающе и взяла с блюдца печеньку, готовая к длинной речи.
Это не нужно было ей. Софа не могла в тишине, привыкла к звуку, к голосу, хоть чьему-нибудь. Это не нужно было мне. Меня бесило её равнодушие, не к умершему деду, а ко мне, и из вредности хотелось запихнуть в неё часть своей жизни, пусть насильно. А новости о похоронах на уровне приличий давали мне полное моральное право побыть эгоистом.
– Мы с роднёй отца особо не общаемся. Ну только с сестрой и зятем. Они тут, в Ставе живут, зовут иногда на чай да в карты поиграть.
– Ты про Лину и Андрея?
– Ага. Они самые. Ещё мама Лины, тётя Ксения, себе в селе сидит, работает – людей стрижёт…
– Тётя Ксения? – посмеялась Софа, вскинув бровь. Так театрально вскинула эту несчастную бровь.
– Ну так вот я зову её, да. Ну не суть. Дед с ними же, во времянке жил, а сам с тех пор как бабушку похоронили, на работу устроился – охранником на птицефабрике. Так и проработал там… восемь, получается, лет. Раза два по тысяче на телефон закинул за всё время, а больше мы не общались.
– Жалеешь, что так мало времени с ним проводил? – спросила Софа сухо и вдумчиво.
– Что, интересно стало? – усмехнулся я, – Будешь анализировать мои комплексы, гештальты и тэ дэ?
– Ну, это надо другие вопросы задавать и в другой обстановке. Пока просто смотрю. – Софа откинулась на спинку стула и облизала губы, – Хотя с тобой и так всё понятно.
– Скажешь что-то про «точки боли» и «пересборку», швырну в тебя что-нибудь, – съязвил я, не собираясь на самом деле ничего в неё швырять.
Она посмеялась на это и покрутила пальцем у виска:
– Дурак ты клинический, бедолага, несчастный человек, – она положила голову на стол, махнула рукой, – Ты продолжай, я слушаю.
– Да что там продолжать… – замялся я, забыв, что вообще хотел рассказать. Да и не хотелось уже, злость сползла, стало утомительно и скучно, – С дедом особо не общался. С отцом сложнее. Мать, как развелась с ним, видеть его не хотела, но при этом хотела, чтобы он уделял мне внимание. И вот так разрывалась, вроде «пшёл вон», а вроде «иди сюда».
– А сам ты?
– А самому мне было… ну как, в детстве хотелось, конечно, его видеть. Но потом у него новая жена появилась, и ещё один сын родился… И я решил, что пусть он начинает сначала, авось получится, а к нам не лезет. Не распыляется. А мама ему мозги делала, и он сам уже запутался, чего хочет делать и как жить…
– Что, из-за матери запутался?
– Нет, ну… то есть… не только. У него и самого эмоции наезжают на ум всю жизнь, он сам в себе путается, у него мозг, сердце и душа как три сосны, в которых он вечно теряется.
– Поэтичненько…
– Ну сорян, как в голову вошло. Мать, в общем, и не виновата, да и вообще никто не виноват. Просто жизнь вот так работает, хрен пойми как. Да, мысль тупая, я в курсе, но уж пардон. Проблема не в том, кто виноват, а в том, что никто ничего не понимает и не знает, что делать. Вот и родители мои… Отцу жена изменила, сына Лёшку забрала, и он остался опять один на не своей квартире. Но тут он хотя бы Лёшку почти каждый день видит, можно сказать воспитывает.
Сказал, а сам подумал, что все эти речи про «непонимание» и «жисть» такие глупые и жиденькие. Расползаются, стоит хоть чуть вдуматься. А формулировать вразумительно сил и желания не хватало.
– Чувствуешь ревность к братцу?
– Да с чего бы? Наоборот, я рад, что отец стал Лёшкой заниматься, перестал от слов моей матери загоняться. И меня в каком-то смысле в покое оставил. Хотя не, иногда созваниваемся. Очень «иногда». Но зато это его не переключает на меня, здорового лба. Пусть Лёшкой занимается. Жалко только, что отец один всегда. То, что Лёшка заходит, то – понятно. Но больше же никого. Страшно немного, что напьётся и что-нибудь учудит.
– Так, погодь, я не въезжаю, можешь понятнее, – нахмурилась Софа.
– Так… – я собирал мысли в кучу, – Моя мать выгнала отца. Он завёл семью. Моя мать годами капала ему на мозги за мой счёт. Потом вторая жена ему изменила и забрала Лёшку. Но остались они с все в одном селе, и Лёшка постоянно бывает у отца. Но всё же не так часто. И я боюсь, что отец посчитает себя непутёвым, возненавидит себя. Ну и что-нибудь того… Ну не знаю, как понятнее тебе объяснить!
– Чего ему вторая жена изменила, начнём с этого. И чем он провинился, что так вот вышло.
– А я хрен знает! – честно ответил я, – Такое и не спросишь в лоб. Тут и не в отце, может, дело. Но он может решить, что в нём. И у меня чувство, что он правда так думает. Что он виноват.
– Ага, – кивнув, отозвалась Софа, – Так, ладно. Отец. Ты будто жалеешь его. Он хоть алименты платил?
– Не платил. Мать даже в суд ходила. И нет, не жалею я его. Натворил дел, разгребает. Другой вопрос, справится или нет. И вот в этом смысле страшно. Всё ж человек. И отец.
– Ты не думаешь, что переносишь собственный образ на отца? Ты слишком уверенно говоришь о том, какие у него проблемы, и страхи слишком конкретные, будто свои…
– Боюсь быть как он. – грубо перебил я, – «Дети боятся быть похожими на родителей», классика. Всё пипец как банально.
– Яа-а-асно… – протянула Софа, глядя на меня задумчиво, как на серьёзно сломанную и муторную в починке игрушку, – И с матерью у тебя, походу, отношения так себе.
– С ней попроще… – неопределённо вздохнул я и пошёл наливать воду из-под крана. Не хотелось об этом, пробовал думать, как бы соскочить с разговора, который сам же затеял, но от недосыпа мысли плыли.
– Чёт я сомневаюсь…
– Мать тоже нашла себе кое-кого, и от отца отвлеклась, и вообще от всех этих межсемейных нюансов. Отпустило её. И меня отпустила отчасти. От отчима ребёнка родила. Илюху.
– И как ты на это реагировал?
– Узнал, что беременна – разревелся. А потом Илья родился, и как-то… ничего.
– «Ничего» это – чего?
– Не было какой-то ревности или типа того. Как и любой подросток, конечно, ныл, что надо что-то дополнительное делать. Но потом мать с Олегом Андреевичем стали сраться по поводу и без и… мы как-то вдвоём с братом остались.
– Ты отчима по отчеству зовёшь? – удивилась Софа.
– Ну не по имени же. А «папой» – тем более, он вообще был моим тренером по волейболу, какой «папа».
– А мать с ним как сошлась? – поинтересовалась Софа. Мне не понравилось, что личная жизнь моих родителей её так заинтересовала. Вроде и добивался внимания, и сам по итогу недоволен.
– Ну один раз на соревнования зашла посмотреть. Там, наверное, познакомились. Сошлись. А так сам не знаю, да и пофиг, если честно.
– Ну ладно, – Софа встала, налила в кружку воды из-под крана и вернулась за стол, – Так, ну и что там про заброшенных детей?
– Не-е-е… какие «заброшенные»… Просто в моменты ссор родителей мы с мелким обычно были вместе и пытались отвлечься. Я понимал, что если не буду что-то делать, то у Илюхи крыша поедет.
– А чего они ссорились-то?
– Бытовуха.
– И чё, и всё?
– Ну типа, – сказал и посмеялся, что выдал что-то настолько заумное, – Спроси чего попроще.
«Опять вся эта популярная психология, тьфу, гадость» – злился я на весь этот разговор. Глядел на Софу и понимал, что её мои измышления забавляют.
Хотелось вернуться в постель. Не чтобы заснуть, а чтобы помолчать и не напрягать мозг. Я с самого начала не мог понять, что говорю, мысли внахлёст клеились, становясь массой плохо понимаемых слов. Софа, может, и понимала, а мне не удавалось вспомнить, что я говорил буквально только что, или как ответил на предыдущий вопрос.
– Никого судить не хочу. Но и ехать не хочу – тоже, – сказал я невпопад и прикрыл глаза ладонью, – Вот не то что тошно, но как-то… давит оно всё.
«Самому бы понимать! А ей пытаюсь объяснить» – думал я.
– Похороны, всё-таки.
– На которых будут все, походу.
– Не хочешь никого видеть?
– Не хочу с уже начатой жизнью запихиваться в чужие.
Софа присвистнула.
– Пафоса сколько!
– Научиться бы видеть этот пафос до того, как его ляпнешь…
– Ну а это уже что-то из ораторского искусства. Надо как в Древней Греции, приставлять меч к горлу и вот так тренироваться…
– Так, это уже в сторону мы пошли.
– А что ты говорил?
– А я не помню уже.
– Ну прости, перебила.
– Да не, я правда не помню. Мозг не бачит.
Посмеялись.
«Как это, блин, работает?!» – спрашивал я себя, и не понимал, это насчёт нашего с Софой общения или вообще по жизни.
Молча допили у кого что было и вернулись обратно в кровать. Она попыталась сделать мне приятно рукой, но ни у кого не нашлось желания что-то продолжать или начинать. Попробовали уснуть, не спалось. Так и провалялись в тишине, пока не начало светать. За окном лениво разгоралось утро, Софа встала, прошлась раза два от кровати к раковине на кухне – воды попить. Во второй раз вернулась, подошла к окну, открыла настежь. Москитки не стояло, и Софа, улёгшись животом на подоконник, выглянула во двор. Я повернулся, глядел на неё. С улицы чуть брезжило, смутно так, но на контрасте с тёмной комнатой девушка казалась такой яркой.
Я хотел что-то ей сказать, но не смог сформулировать, что. И подумал, что у нас даже разговора нормального не получается, если никто никого не стебёт. Не хотелось мне таких отношений. И Софы не хотелось, с её вечно не таким Юрой.
Закрыв за собой окно, она прошла к столу, стала рыться в сумке.
– Дим, я покурю пойду, – сказала она, когда выудила пачку «Некста».
Мне вдруг захотелось на воздух. Не следом за ней, а просто, лишь бы в квартире не сидеть, не маяться от темноты и ощущений, которые никак не могли перетечь в мысли.
– Я тоже, наверное, – сказал я и тут же торопливо добавил, – Если разрешишь, и если я тебя не так сильно ещё бешу.
– Да пошли уже, не парься, – ответила она просто, без задней мысли. Что со мной, что без меня – всё равно же покурит, – Там свет хоть есть. Темно тут, как в норе.
– Да, та ещё нора… – зачем-то поддакнул я и поднялся.
Стояли на общем балконе, как были, босиком, глядели на двор, на машины и кучку людей у круглосуточного продуктового. Солнце из-за соседнего дома ещё не выкатилось и светило опосредованно откуда-то сбоку, поминутно разгораясь и перетекая из красноты в розовость, из розовости в белизну. Ещё четыре сорок, а уже восход. День обороты набирает.
– Надо ехать, наверное, – вздохнула Софа и затянулась.
– А? – я не сразу понял, к чему она, и решил, что речь обо мне и похоронах.
– Да домой мне надо бы. Мой в шесть уже на автобус двигает. Хочу, как только он уедет, домой завалиться.
– Понятно. – кое-как ответил я и потёр лицо.
Какой-то парень залез на турник, уцепился за него ногами, повис вверх тормашками и закачался. Почему-то я на этой картине завис, и мозг выключил – ни единой мысли, максимальное сосредоточение на размытой от расстояния фигуре. Щурился, пытался его зачем-то рассмотреть, не получалось.
– Давай, что ли чай попьём, да я двину, – предложила Софа, потушила окурок в перегородку и стрельнула его во двор.
– Что, прости? – переспросил я, и только когда спросил, понял, что она сказала, – Чай?
– Ага.
– Ну пошли.
Она посидела ещё. Выпила кружку чая, мучила её до пяти пятнадцати, а потом стала собираться. Я вызвал ей такси. Не провожал, просто дверь за ней закрыл, а она уже сама – лифт, коридор, двор, серый «Датсун». И никаких слов или чувств напоследок, просто: «Окей, давай, удачи с родными», и я в ответ: «Давай, нормально доехать». И думал про себя, что быть чьим-то любовником весьма и весьма тоскливо и что Лоуренс мне наврал.
Автостанция открывалась в шесть часов. Ещё сорок минут надо было ждать. Сделал бутерброд, на автомате съел. И уснул прямо на столе, головой в руки. Снилось, что привёл Софу знакомиться с родителями. А она во всех подробностях рассказала, как мы спим, и стены как-то мимоходом трескались. И чем дольше рассказывала, тем сильнее они трескались. Проснулся, а на часах пять минут восьмого.
На бетонных перронах автовокзала, в ожидании своих автобусов, стоят навьюченные сумками люди. Многие знают друг друга, переговариваются, шутят о кончившихся праздниках. Настраиваются на природу. В толпу поминутно вливаются таксисты, предлагая дёшево и без промедлений выехать к нужному месту, но их стараются не замечать, и раз за разом водилы откатываются к козырьку у входа, где курит компания таких же незадачливых. На лавочках сидят люди постарше, тоже с массивными сумками и пакетами: женщины за пятьдесят жалуются на жару, хотя восемь утра, и косятся то ли на чересчур шумную молодёжь, то ли на раскалившееся не в меру солнце и плывущую над асфальтом рябь; мужчины, уже седые и большей частью лысеющие, обтряхивают руками башмаки, такие же затёртые, как их собственные взгляды на жизнь.
Схожее оживление пришло и в зал ожидания. Билетные кассы, из которых в обычное время работает две, теперь открыли полностью, и от каждого из пяти зарешёченных окошек тянулись очереди. Ларёк осадили дети и подростки, продавщица внутри меняла звенящую жесть на дюшес и колу. Заполнили и привокзальный буфет, в котором сидели пассажиры, купившие билет заранее.
– Внимание пассажирам. С пятой… посадочной площадки… отправляется автобус… по маршруту… Ставрополь… Невинномысск… время отправления… восемь часов… пятнадцать минут… Просьба встречающим пройти на перрон. Счастливого пути… – монотонно, с паузами объявил женский голос из динамиков.
С кресел в зале ожидания поднялось несколько человек, они поплелись к выходу, проверяя на ходу билеты и сумки. Напротив меня, на подоконнике, скучал контролёр – худой, бритоголовый, в розовых кроксах, мужик лет пятидесяти. Папку под зад спрятал, ждёт, пока сделают ведомость, «Балтику» пьёт. Пока он не встанет, никто не сядет. Чего торопиться и стоять на жаре?
Я сидел под кондиционером, за ларьком, слушал музыку. Оделся в чёрную толстовку, новые песочного цвета штаны и серые видавшие виды кеды. В сваленном к ногам рюкзаке книги, чёрные брюки и зарядка. Постоянно расстёгивал молнию, проверял, не забыл ли эту несчастную зарядку. Смотрел от нечего делать на билет, который являлся просто чеком. Выезд на Невинномысск из Ставрополя в восемь пятнадцать. Ещё пять минут. Контролёр вообще через десять подойдёт. Время есть.
Сложил билет-чек втрое, засунул в карман толстовки и отошёл на улицу, походить, ноги размять. Час езды впереди, решил, что так будет лучше. Двор при автостанции разворошили, копали что-то, целый котлован вырыли. Чинили, может, чего. Вечно в городе земля долбится и расковыривается, бетонную корку крошат в пыль, чтобы добраться до песочного слоя, что-то там переложить, какие-нибудь кабели или трубы, а потом кубические ямы засыпают той же сто раз развороченной землёй и шлифуют новым тротуаром или асфальтом, если вообще шлифуют.
Достал телефон, открыл Вотсап. Мать только там и сидела, если не считать новостных каналов в Телеграме.
Написал:
8:09 – Дедушка Федя умер
8:10 – Приеду после обеда где-то
8:10 – После института сразу двину
Потом нашёл там же, в Вотсапе, кураторшу и отстрочил:
8:11 – Здравствуйте, Александра Ильинична, извините за беспокойство. Звонил отец. Мой дедушка умер, сегодня похороны, и мне нужно присутствовать. Простите, что так внезапно. Получится заявление в деканат как-то постфактум написать? Или что надо делать в такой ситуации?
Ответ пришёл через минуту:
8:12 – Ой соболезную, Димочка!(((
8:12 – Ничего не надо, едь, я сама
всё утрясу
8:13 – Держись там хорошо(((
И много плачущих эмодзи. И как кстати грустный кот на аватарке.
Сразу и от матери, от лица-кружочка, где она сама, мелкий и плечо отчима.
8:13 – Я слышала , ужас .
8:14 – приезжай .
8:14 – вместе пойдем .
Перечитал оба ответа, и представил, как Александра Ильинична, полная старомодно одетая «мадама» лет сорока, сидит на кафедре, пьёт чай и с почти творческим увлечением строчит соболезнования; представил, как мать стоит перед посетителем, предлагает кэшбеки, приложения и прочие штуки от экосистемы Сбера, и проигнорированная этим самым посетителем, быстренько, насколько есть возможность, набирает мне ответ, обязательно с лишними пробелами и обязательно с точками. И обеим соврал, только на пути к перрону это понял. Кураторше – что хоронят сегодня, матери – что сижу на парах. Непонятно только, зачем.
Бросил рюкзак на бетон перед пятой площадкой, где уже стояла «газелька», и уселся рядом с таким же, как я, студентом.
И тут же встал, цокая – контролёр явился.
Безразличным взглядом он проносился по строчкам на чеках, после чего надрывал их и отдавал обратно пассажирам. Руки его перебирали бумажные ленты без единого лишнего движения. Женщины смотрят на его помученный вид, на розовые кроксы, и морщатся. И одна позади меня стоит, цокает в нетерпении.
Оказался предпоследним в очереди. Получил свой чек-билет, залез, прошёл в конец, к сваленным у дверец сумкам и чемоданам и сел на самое заднее одиночное сидение. Его никто почти не занимает – всех укачивает, а мне пойдёт. Свалил рюкзак в ноги. Женщина, стоявшая за мной, села на переднее к водителю, и контролёр с кроссвордами, судоку и прочей дребеденью в руках стал ходить по салону, предлагать своё макулатуру. Я купил за сорок рублей раскраску с «Майнкрафту», для мелкого. А потом понял, что мелкий уже слишком взрослый. Не для «Майнкрафта», для раскрасок.
Выехали за город. Раскраску затолкал под бедро, а сам залип на вид. Дома то опускались в лес, то выныривали из него и расстилались. Все окна были открыты, хлопал и шумел сквозняк, а в салоне оставалось душно.
Чем дальше от города, тем одновременно и шире, и уже становится мир. Странно меняется восприятие. Посреди какой-нибудь улицы, между многоэтажками и парковками кажется, что город большой, хотя закоулки и магазины знакомы до того, что нельзя отодвинуть осознание их «малости». Стоит выбраться в поля, километра на три, и то привычное пространство становится чуть ли не точкой, город – хоть клади на ладонь. Такой вот мирок, в котором живёт человек, мизерный до смешного, пшик. А мир вокруг, наоборот – становится шире, объёмнее и глубже. Издалека город, – хоть и кажется он отсюда хаотично настроенным и по-человечески случайным, – всё же легче воспринимать как сетку из полос асфальта и кубов бетона. Находясь как бы «в», наоборот, выцеливаешь жизнесмыслы, придумываешь атмосферу, «вайб». Со стороны оно проще.
Я пробыл здесь три года и теперь еду туда, где оставил остальные семнадцать. При условии, что мне удастся дотянуть до шестидесяти, треть этого срока, по сути, была «потрачена» (wasted) на попытки в понимание. Следующая треть, скорее всего, пройдёт в бездумном рабочем цикле, а последняя – в досаде на всё, буквально на всё, вплоть до жалоб на знакомство родителей. Странные мысли, странные тем, что они вообще влезли ко мне в голову в таком возрасте. По хорошему – не должны, рановато и одновременно поздновато для экзистенциального кризиса, депрессии и прочих состояний, которые возносят подростки и которых боятся мудрёные опытом люди. А нормальный бы, пожалуй, не думал. Не конкретно об этом – в принципе бы не думал.
В пути проще, чем дома. Поезд, маршрутка, автобус, самолёт – они скрывают тебя, забирают отовсюду. Мир – снаружи, а ты как бы нигде, между всем и сразу. Поля, дороги, машины, города – по ту сторону стекла, в недосягаемости, а если вдруг подорвёшься и захочешь обратно, туда, не вылезешь. Стекло стережёт от задач, которые нужно решать, от проблем, от которых убежал. Тень салона – густая духота забытья, в ней можно замереть. Как поставить фильм на паузу или выйти на экран загрузки. Направляясь куда-то, я получаю передышку. Чувствую, что время есть, и мне может его хватить. В пути проще.
Но это не радость, это именно «пауза». Что вообще меня радует? Неужели когда-то увлекало так много и так просто. Мы стреляли по лягушкам из воздушек. Мы ходили по льду вверх по реке, все восемь километров, до соседнего села. Мы сидели на турниках и… и всё. Общались. Находились. И здорово было, и хватало этого. Я бегал под дождём и смеялся. Я писал книжку про пиратов и жутко собой гордился. Я собирал конструкторы и любовался итогом работы. Было же! И сплыло. В чём дело? Что такого со мной произошло, что не получается придумать, вытянуть один-два хороших момента, лоскутика повседневности? В детство зато тянет.
«Ничего не знаю…» – подумал я, засыпая под крики Эксла Роуза о городе-рае.
– А вы на Центральном высадите? – разбудила меня громкая женщина слева.
– На «Эльдорадо»! – ответил треснутым голосом водитель.
Я откинулся на сидении, потёр лицо на вдохе, проморгался на выдохе. Огляделся, увидел в окнах напротив четыре красно-белых трубы, одну большую и три поменьше. Из-за кустов показался бетонный постамент с серебристыми буквами ГРЭС, и, мелькнув, остался позади. Народ в салоне зашевелился – выходить уже через два перекрёстка, и сам я подтянул с пола рюкзак, накинул лямку на плечо. «На низком старте». Уткнулся виском в стекло, смотрел на город. Обычный провинциальный город, с панелек на коттеджи, с коттеджей на дома, с домов на дачи. И большой завод в стороне. Куда же без большого завода в стороне. А тут их целых две штуки. Интересна разве что река, но трассой её видно только за чертой, почти не считается. И Невинномысск выходит не Невинномысск, а так, Невинка. Отвернулся, впёрся лбом в спинку спереди, зазевался. Достал телефон, проверил – сообщение в ВК. Сестра Лина тоже сообщала о смерти деда. Писала, что будет сегодня вечером на прощании, а Андрей заедет завтра утром, он на сутках сейчас. Отписал что-то и вышел из сети.
Маршрутка прижалась к отбойнику, остановилась. Створка отъехала. Бабушки с сумками повыскакивали на улицу, следом вывалились остальные, и я в том числе. Одна девушка спереди осталась. Возможно оттого, что спала.
Неудивительно, что не через город ехали – улица возле рынка перерыта поперёк и вдоль, с трассы не заедешь, только делать громадный крюк в два километра, если на машине. Жарко, сильно жарче, чем в Ставрополе, там хотя бы ветер ходил, а тут – штиль и пекло. Народу было много – суббота, у кого-то счастливого выходной, и есть время походить, купить чего-нибудь. Люди перебирались от одного торгового ряда к другому по узкой кромке тротуара, высясь над рабочими в котловане. Копали гастарбайтеры и местные, по округе трещало и ругалось, гретый воздух душил пыльной тяжестью.
Добрался до ближайшей автобусной остановки, уселся. Задумался.
«И чем заниматься теперь? Четверть десятого, хоть прям здесь ложись и спи до обеда. На кой чёрт я так рано попёрся… В книжный сходить? Да я тогда нагребу на косарь всякого, нет, нельзя. Погулять по городу? Да чё смотреть в той Невинке… – рассуждал я и, придя к решению, выдвинулся вниз по улице к проулку.
Чтобы не ехать домой сразу, пошёл на Вьетнамский, другой рынок, за Институтами. Перекусить. Пять минут пешком. От духоты, недосыпа и голодухи мутило. Поднялся с лавочки, двинулся вниз по улице, и будто бы кто-то выкрикнул моё имя. Решил, показалось, до самых дворов не оборачивался.
Вьетнамский рынок «умер» от ковида в двадцатом году. И до сих пор не воскрес. Два-три открытых магазина на ряд в полсотни метров, и столько же посетителей. Центральный торговал всю пандемию в обход правил, а здесь владельцы оказались законопослушные, и люди так и не вернулись. Только раз я заехал сюда за одеждой, в двадцать первом – купить из-под полы пальто у одного вьетнамца, с которым училась моя мать. А потом окончательно переполз на маркетплейсы – зачем стоять раздетым на картонке на виду у всех, если можно заказать в телефоне и через неделю просто забрать. А теперь из всего рынка работали только строительные и мебельные развалы, стоянка, туалет у стоянки и пирожковая. Я зашёл в пирожковую.
Невзрачная забегаловка, входная дверь в глубине длинной кирпичной одноэтажки, справа мешки с углём, слева – холодный мангал. Под ручкой табличка красным по жёлтому: «Открыто», над ручкой – календарь за две тысячи двенадцатый год с дельфином. Я вошёл, над головой звенькнуло. С улицы всё тусклое, два столика, занятых скучно пьющими мужиками, серый, когда-то красный ковёр, и в центре – стойка с жестяными лотками, в лотках пирожки, над лотками – продавец, ковыряется спичкой в зубах. Смурной такой пожилой армянин, с седыми усами и почти седыми редкими волосами, в толстостёклых очках с верёвочкой. Дядя Азнавур. Как в девяносто-каком-то устроил эту кафешку, так и стоит все тридцать лет. Сколько лет сюда ходил, не менялся ни хозяин, ни обстановка, ни цены. Бандиты, беспорядки, чума, войны – чего только не было, а он стоит, и пирожки неизменно тридцать девять рублей.
– Здрасьте, – подал я голос, – Два с мясом и тархун, пожалуйста. Здесь.
– Угу, – прогудел дядя Азнавур, глянул на меня из-под очков и стал складывать пирожки на салфетки, – Сто двадцать восемь.
– Картой можно? – спрашиваю я не думая, по привычке.
– Нету, – не поднимая тяжёлого взгляда с пола, ответил хозяин, и незлобное, но суровое раздражение отзвенело его словах. У дяди Азнавура ничего не меняется…
Я стал неуклюже доставать из рюкзака кошелёк. Выудил из него две купюры – сто и пятьдесят, отдал. Получил сдачу, два пирожка, салфетки и ноль-пять тархуна. Отошёл в соседнее помещение со столами, сел в угол и принялся есть. Как всегда – одно удовольствие. Нигде лучше беляшей не ел. Темно, столы в крошках, ни соли, ни перца, рядом алкаши и мужики со смены приходят шуметь на завтрак, за спиной продавец хозмага расписывает клиенту, какую бензопилу купить. Зато прохладно. И вкусно. Как будто мне десять. Разве что сидишь один и думаешь, как бы к родным попозже.
В забегаловку с шумом, заглушившим звон колокольчиков, влилось человек шесть. Они стали по очереди набирать еду, кому на что хватало аппетита. В основном ногайцы, переговаривались на своём.
Кто-то кого-то толкнул, и раздалось на карачаевском:
– Анасын сигеим, э!
И в ответ по-русски, без акцента, хорошо знакомым звонким голосом:
– Да ты б ещё сел на меня, чыкъый!
– Аузунгу сигеим…
– Ты определись, кого, бляха-муха! – воскликнул русский и посмеялся так, что нельзя было спутать.
Отложив пирожок, я чуть нагнулся, чтобы разглядеть посетителей.
Все пятеро в рабочей одежде, дорожники, из тех, что ковыряли землю у Центрального. Трое как бы отдельно позади стоят, азиатской внешности, – ногайцы. У хозяйской стойки – какой-то карачаевец и Серёга, друг мой Серёга, с недоспанной миной, чуть (но, на первый взгляд, только чуть) располневший, но так же блаженно лыбится, как и всегда. Я узнал его, откинулся на спинку стула и продолжил есть, стараясь не оглядываться. В марте на дне рождения Андрея мы выпили, и так вышло, что Серёга получил от меня по роже. Он, по словам того же Андрея, даже не помнит об этом, а мне всё равно было неудобно.
Серёга зашёл вместе с остальными рабочими, увидел меня сразу.
– Димон, ты? – спросил он.
– Здоров, Серый! – отозвался я, как вышло, сколько-то приветливо.
Серёга просиял, крикнул что-то своему карачаевскому дружку и подсел ко мне вместе с жареным куриным чебуреком и колой.
– А ты какими судьбами тут? – поинтересовался Серёга и без промедлений вцепился зубами в тесто.
– Да вот, по семейным делам… – тянул я время. Не хотелось говорить в лоб о похоронах прямо посреди еды.
– А что, с мамой что-то? – с неподдельным участием спросил Серёга, и запил колой, – Мама говорит, тёть-Лида с Андреичем ругается дохрена. Особенно в последнее время.
– Не, это всё понятно, – махнул я рукой и тоже потянулся за газировкой, – Дедушка Федя умер, похороны скоро. Вот еду.
Серёга почесал запястьем скулу и задумчиво посмотрел в стол.
– Соболезную… – произнёс он больше озадаченный, чем смущённый, – А это когда? Ну, что с ним случилось, то есть?
– Да сам пока не знаю. Тромб вроде лопнул или вроде того.
– Пипец… – Серёга опять потёр лицо запястьем, шмыгнул носом и добавил, – Лине и тёть-Ксюше соболезнования от меня передовай, ок.
Не «окей», именно «ок».
– Ок, – принял я и продолжил есть, – Сам-то ты как? Я думал, ты в Тольятти, роботов собираешь.
Опёршись на локти, чтобы быть ко мне ближе, Серёга начал, увлечённо и громко, вещать.
– А вот накрылось! Лопнуло мыльным пузырьком! – Серёга булькнул пальцем об щеку, – Тьфу… Мухтарыч нас, короче, кинул, нагрёб пацанов с Даги, их везти было ближе, через Астрахань. Сэкономил, сука. А нам осталось только трубы в Невинке выгребать. – Серёга оглянулся на своих «коллег», цокнул и кивнул сам себе, – Но это ещё ничё, нормально, только звездюки ходят, все спецовки обхаркали, сука. Вот бригада на новом мосту корячится, там вообще пипец, короче, его делали в обход всех ГОСТов, и теперь сыпится нахрен. – он растопырил пальцы и зашевелил ими, будто рассыпая что-то на стол, – И попробуй вякнуть, что это не ты верблюд, там столько денег на строительстве было натырено, что проще заново мост построить, чем доказывать что-то. А я ещё как знал…
– И сколько дают? – спросил я, опёршись подбородком на кулак. Оборвал его, пока не полез в дебри.
Серый закинул руку на спинку стула, укусил пирожок и стал прикидывать.
– Ну за сутки штуки две. Это без обеда. Ещё перерабатываем, бывает. Но сегодня у меня в шесть смена кончается, а воскресенье – выходной. Отосплюсь, бле-е-ен! – Серый потянулся специально, для иллюстрации, и тут же, теперь по-настоящему, зевнул, – Ты не представляешь, как я задолбался с этими чурками и черножопыми! Не, мужики нормальные в принципе, эти все, – он указал в бок на ногайцев и карачаевца, – ещё и не религиозные, бухнуть даже можно. Но от всех этих халям-балям я уже в трубу к говну залезть хочу! А когда по-русски, только о деньгах и о том, как домой поедут. Те вон трое – с Эркен-Шахара, про реку только трепятся, а мне в хер не впёрлась эта Кубань, я сам на ней живу всю жизнь, на двадцать пять кэмэ ниже!
– Ну ладно, ладно, у всех своё счастье, ты смотри, еда остынет, – попробовал я урезонить Серёгу, и тот действительно продолжил есть.
Мне показалось, что нас сейчас начнут бить, но только карачаевец обратил внимание, да с таким видом, что становилось ясно – это не они надоели Серому, а он – им.
– Да это я прикалываюсь, – жуя, продолжал Серёга, – Говорю ж, они нормальные. Везде есть нормальные, везде есть суки. Но вот хоцца повыпендриваться, понимаешь. Тут в селе, кстати, столько всего произошло, оказывается. Дорогу положили на улицах, остановку починили. Тротуары есть теперь, прикинь! Не просто по бокам по траве шаркать, а реально! Хотя с человеками ещё интересней. Ты вот про наших слышал чего?
– Кого «наших»? – переспросил я, правда не понимая, о каких «наших» речь. Поначалу подумал о компании в Ставрополе, но там Серёга бывал только наездами.
– Ну с кем мы на «Том Доме» собирались. Лёха Слим на Нате Таратуте женился, прикинь.
– Серьёзно? – постарался удивиться я.
Мы той компанией не общались с экзаменов в средней школе. Лёха Коваль откололся первым – укатил в Калининград доучиваться, и с тех пор только Серёга о нём и рассказывал. После школы сразу в армию, после армии в запой, и сейчас в компьютерном клубе «Бункер» подростков сажает за пятые «плойки» и VR-шлемы. А Наташка не сдала летнюю сессию в местном колледже и стала кассиршей в «Рубине», в соседнем доме с Лёхиным клубом.
– Да, свадьба в апреле была. Я тебе, может, фоток накидаю, если найду – телефон дома. Сахар там как друг жениха был, самый постный свидетель, которого я видел, блин. Ему, наверное, в Гейропе всю харю заклинили.
– Он в Европу ездил?
Я знал, что он какой-то спортивный разряд по своему единоборству имеет, на соревнования ездит, но не помнил ни вида этого самого единоборства, ни какие у него там успехи.
– Он серебряный чемпион Европы по этой… тэйкванде. Он во Владик укатил, секцию открыл. Говорит, осетины классные ребята.
– Неплохо, слушай… – вздохнул я, доел пирожок и смял салфетки в один комок.
«Ну хоть кто-то из села выбрался» – подумал я с кислым облегчением.
– Это да. Ну он всегда махался как Брюс Ли, фиг ли ему. На той же свадьбе он Гришенку Денчика так отделал, он торт доставал из тех мест, где солнце не светит, хо-хо!
Из-за соседнего стола крикнули:
– Слышь, Сэрый, ты где там пропал, э? На яму скоро! Чё ты как не наш.
– Ваш, ваш, никуда от тебя, чотчая, не денусь!
– За базар атветишь, э!
– А ты не экай мне, Казбек, Эльбрус не отрос! Друг детства со мной сидит, сто лет не видел, и поболтать не даёшь!
– Жук навозный…
– Ой, кто по-русски научился, нифига себе! Само такое! Эщте бошалмагъан чотчай!
Карачаевец показал средний палец, ощерился язвительно и отвернулся к ногайцам.
– Так, чё я говорил? – повернулся ко мне Серый.
– Денчик Гришенко, вроде… – смутно припомнил я. Сам отвлёкся на перепалку и забыл.
– А. Ну он круче всех нас. Угадай, кем работает? – предложил Серый, а сам смотрит с азартом, знает, что не отвечу.
– Ну я даже не помню, чтобы он куда-то поступал учиться… – начал я мяться, а ему только этого и надо было.
– Мент. В Краснодаре.
– Мент?
– Мент.
Посмеялись. Сначала вяло, как-то обязательно, а потом с силой и честно. И непонятно, собственно, с чего, просто смешно. Как в детстве со слова «Миссисипи».
– Вот вроде… – продолжал Серый, задыхаясь от смеха, – Вот вроде… кто бы мог подумать… а вроде… и хрен ли нет!
– Ага… – отвечал я, тоже сквозь смех, – именно…
Ногайцы встали и пошли на выход, карачаевец подошёл к Серёге и хлопнул ему по плечу.
– Сэрый, трубы зовут! – гулко произнёс крачаевец, и борода его раздвинулась в улыбке, показав на удивление чистые, белые-белые зубы.
– Правильно «труба зовёт», Казбек! – поправил шутя Серёга и поднялся, улыбаясь. Достал из кармана сотку, протянул карачаевцу, – С чурок тоже возьми по сотке, купишь по полторашке воды, нам ещё весь день батрачить.
– Хау, – кивнул Казбек и быстрым шагом двинул за ногайцами.
Мы с Серёгой вышли вместе, на улице пожали руки на прощание.
– Слушай, а ты надолго в село? – спросил Серый, уже собираясь догонять своих.
– Да завтра уже обратно в Став. Пары.
– Тогда, если сегодня не в лом будет, позвони, с полвосьмого свободен буду. Окей?
– Окей.
– Давай! Только звони! Номер тот же!
Радостно смеясь, он убежал.
Прикатила низкая белая «газелька» с отрытыми тонированными окнами и густо-оранжевой табличка: «102м». Парень передо мной дёрнул за ручку, оттянул створку влево. На стекле так и висела белая наклейка с надписью скучным шрифтом: «Дверь НЕ автомат». В салон забралась бабушка с толстой клетчатой сумкой, следом парень, за парнем – я. Оглянулся быстро, прошёл назад и сел у окна. Усевшись, понял, какая стояла духота, духота с пылью и дымом от водительских сигарет. Пассажиры потели, часто дышали и старались не заснуть. Бабка с клетчатой сумкой шумно охала.
Случайно взглянул на приклеенные над водительским местом бумажки – листы А4 с жирным текстом. На правом были напечатаны расценки, от города до конечной, – до моего села шестьдесят четыре рубля, – на левом – надпись: «Карты не принимаем». Капсом. С четырьмя восклицательными знаками. А в кошельке у меня наличными – пятьдесят два рубля, купюрой и двумя монетками.
Пока не отъехали, я подошёл, попросил номер для перевода.
– Как же вы задолбали уже… – хрипло пожаловался водитель, роясь в лотке, – на карту, вэтэбэ!
И протянул уголочек от газеты с номером карты. Я торопился ввести все цифры, и сбивался, водитель трусил ногой в нетерпении, остальные пассажиры пыхтели о своём, им не было до меня дела, и это радовало, не хотелось быть «москвичом в провинции» (не являясь даже москвичом…).
Показал. Сел на место, пододвинулся к окну, и бедро подрало с треском ткани. Подскочил, увидел под собой, между сидениями, железку от ременной застёжки. Ремней не было, застёжки не было, а железка была, и она подрала мне штаны. И ногу. Но ногу не страшно.
«Ну твою-то мать…» – подумал я, сев-таки в кресло.
На город не смотрел, щупал ногу, боялся заляпать штаны кровью, хотя кровь как раз не шла. Злился: «Какой идиот…», «Кто додумался…», «Какого хрена…» и всё такое. Остыл уже на выезде с мыслью: «А вот если бы не попёрся оплачивать сразу, штаны бы были целы!».
Въехали в Ивановское (в народе «Ивановка»), на взгорок. Тихо, зелено, трава густо за обочиной растёт, из неё близко к заборам поднимались придворовые деревья: вишни, черешни, орешники, сирени. В Невинке тоже достаточно растительно, да с рынков этого не поймёшь. Да и в глаза не бросается. И мне не бросилось.
Из села выезд на юг, через мост. Под мостом текла вертлявая мутненькая в своей зелени речка. В горах дожди высыпали, и теперь не столько зелёная, сколько серая. А люди уже купаются. И я бы искупался, чтобы время убить и не идти сразу домой, но сменного белья нет. Вдоль дороги до подъёма что-то строят, прямо между уже поставленными жестяными коробками с фруктами и заправкой. Основательно так строят, даже странно, столько лет пустыри да пустыри перед полями. А поля взрыты, только-только насажали, и с придорожной киноварью строек пейзаж кажется расковырянным, развороченным.
На подъёме стояли менты. С детства знаю, дед рассказывал – возят знаки, переставляют на неудобные места, чтобы бедолаг ловить. Ещё внизу встречные машины сигналили противотуманкой: наверху «пасутся». И точно – два шарообразных жилета возле сине-белого авто. И само по себе вылезло в мыслях: «Менты – козлы…», хотя я не имел водительских прав и вообще ехал на маршрутке.
Проезжали хутор Харьковский. В школе все считали, что оттуда в наше село приезжают все самые тупые ученики. И так вышло, что все девчонки оттуда уже позалетали, о чём я узнавал от матери по телефону. Ещё считалось, что все мужики там бухали, во что я не верил, ибо считал, что бухают все и везде, но время от времени. Участок поля у хутора был чёрен от пепла. Кто-то, наверное, хотел подпалить бурьян и камыши на мочаках, но перестарался и задел часть посевов. У нас тоже так делали, и тоже временами перебарщивали.
«Газелька» свернула направо. Три километра узкой, зажатой липами дороги. Я снял с себя толстовку (триста раз пожалел, что её надел), обвязал её рукавами вокруг пояса, чтобы скрыть дыру на штанах. Всунул наушники, включил музыку. И на выход.
На остановке человек шесть, знакомые лица. И первой на посадку – первая учительница, Нина Алексеевна, располневшая, седеющая.
– Здрасьте, Нина Алексеевна! – поздоровался я, спрыгнув из салона. Пришлось вынуть наушник для приличия.
– О, Митенька, здра-авствуй! – улыбнулась она, обморщинилась трогательно, и обняла меня, даже сумки под ноги положила, – Как твои дела? Невесту не нашёл ещё, а? К маме приехал?
«Она как всегда…» – подумал я.
– Да вот…
– А, ты из-за дедушки, да? – тут же посмурнев, вспомнила она, – Соболезную, Митенька. Ты как, хорошо? Бедный Фёдор Игоревич. Только ж вот в понедельник в магазине виделись, как в жизни бывает, Господи…
– Да, жизнь такая штука… – замялся я, не зная, что бы такого сказать. Ещё и наушник гудит хриплым голосом Дамиано Давида, – Спасибо. У вас как дела?
– Ой, у меня хорошо, Митенька, – махнула рукой Нина Алексеевна и взяла сумки, – Работаю, живу. Вот сейчас на рынок, заодно внука со школы заберу.
– А он у вас в городе учится? – поинтересовался я. Все уже зашли в салон, но водитель ещё курил у картонной коробки под козырьком остановки.
– Ну да, дочь же там, в Невинке с мужем. А Гоша ко мне на выходные приедет.
– А, ну хорошо вам тогда съездить, – пожелал я, улыбнулся и пошёл боком в нужную мне сторону, махая рукой.
– Маме привет! – бросила мне Нина Алексеевна и тоже поднялась в маршрутку.
– Обязательно! – отозвался я, запихивая в ухо второй наушник.
Странное ощущение – общаться с людьми, которые несколько лет как в стороне от твоей повседневности. Вроде и рад, есть что вспомнить, а вроде и вспоминать не очень-то хочется, уже ведь прошло.
Не наврал Серёга. Постелили тротуары – ленту асфальта вдоль дороги. Метров сто шёл, как и всю жизнь – по обочине, разглядывал новшество. Потом понял, что хожу не как человек, и переместился. Про себя подумал: «Сколько администрация на этом асфальте натырила, интересно? Ну не могли не прибрать, это ж не они тогда будут». Но развивать не стал. Не хотелось.
Посидел в парке. Купил холодного чая, устроился на лавочке, – одной из трёх оставшихся, остальные кто-то скрутил, – смотрел на людей. Взрослые шли в центр за покупками привычным курсом. Не обращали ни на что внимания. Вроде знаю их, а такое чувство, что какие-то другие. Может, постарели. По парку бегали четыре круга – километр – школьники, подростки класса девятого. Никого не узнавал. Когда выпускался, все они были слишком мелкие, чтобы их запоминать. А вроде не такой уж и взрослый.
Из парка выбирался тропинкой – не хотел идти мимо школьников и физрука, здороваться, что-то говорить. Вывалился в проулок, через забор в огороды. Ни на сантиметр не заросло, народ ещё срезает тут путь. Кто-то ковырялся на грядках, некоторые мне махали, я их не узнавал, но махал в ответ.
Так мимо улиц выбрался за село, в поле. Полями и залесками выбрался к спуску на реку. Всё позарастало. В этом году что-то не пожгли – сор забивает сам себя, нарос выше человеческого роста. Только двухколейка обычным маршрутом ведёт в низину, к берегу. Я сорвал травинку и сунул в зубы. Жевал лениво, откусывал чуть-чуть и выплёвывал.
Спустился к плато. Везде шмели, и мёдом пахнет. Ничего в зарослях не видно, брёл по памяти к утёсу, на реку посмотреть. Но, не доходя, свернул левее, продрался через колючки и мяту к кустарникам. Нашёл охваченные вьюнком валуны. Перед моим выпуском умер наш кот Ямал. Мы с родными поехали в горы на несколько дней, а когда вернулись – он лежал за спуском в подвал на боку и не дышал. Мама унесла Илюшу в дом раньше, чем он понял, и попросила меня куда-нибудь деть кота. Я взял лопату, ведро, положил Ямала в пакет и понёс вниз. Здесь закапал. Нанёс камней, сделал что-то вроде горки-памятника, как в фэнтези-фильмах. За четыре года дети, а может не только дети, эту могилку раскидали по округе. Может, и не здесь он похоронен, а метрах в трёх левее. Или двух правее. Чёрт разберёт.
А утёс-то навернулся. Выступ, на котором сидел в детстве, откололся от скалы и рухнул вниз, в реку. Я подобрался, как мог близко, наклонился, чтобы посмотреть вниз. Береговая линия заметно поднялась, деревья и кусты торчали из-под воды, гнулись под течением. Часть леса размыло. Валунистые берега видно только вверх и вниз по течению, узкими полосками, остальное затопило. Я сорвал с ближайшего куста мяты листочек, кинул в рот и повернул назад.
Продирался через жужжащие заросли вниз, потом обхоженными тропами пытался выйти в лес. Меня удивляло, как просто и резко местные перекатились за плато на другой участок реки. Столько лет ходили, и вдруг решили, что в километре выше по течению – удобнее. Ребёнком и позже подростком я исходил этот лес вдоль и поперёк, изучил каждый закуток. В старших классах часами наворачивал здесь круги, размышляя и пытаясь в себе разобраться. Но чаще доводил себя до праведного исступления и возвращался с настолько забитой головой, что нельзя было поместить мысль. А теперь всё заросло, большинство троп пропало, и не сделать уже круг, только ходить по прямой от крапивного поля к реке и обратно. Не то уже.
Около часа кидал малюсенькие, найденные в земле камушки через реку. Наблюдал, как они описывают дугу, а потом терял их из виду, слыша тихий звук тычка, но не понимая, где именно этот тычок произошёл. Ещё полчаса бродил взад-вперёд по ровному участку с кострищем, слушал музыку. Здесь ловило плохо, треки подвисали. К двенадцати сдался, решил написать матери.
12:09 – Приехал в Невинку
12:09 – Сейчас на 102, буду минут через 40
12:10 – Ты до скольки сегодня?
Прочитала сразу, ещё с минуту печатала. А может, грузило.
12:11 – Я сегодня до часу .
12:11 – В пол второго буду .
12:12 – Олег дома .
12:12 – Если раньше будешь , можешь
заходить , дверь открыта будет .
12:12 – Ок
Поднялся с бревна, подошёл напоследок к реке. Пустил единственный найденный плоский камень по воде. Он отскочил от поверхности два раза и скрылся в зеленоватой мути.
Двор подзапустили. Клумбы забились травой, вьюн опутал достроенный под машину отчима гараж, виноград у порожек вытянулся и, по-хорошему, нужно было его подрезать. На участке «Того Дома», с тех пор, как владелец заварил решётками дверные проёмы, разрослись деревья, кусты и бурьян, и особо неудачно, прямо из-под нашего сеточного забора, пёр орешник. Ветки пролезали в ячейки и поднимали, деформируя, проволоку. Плющ, поднимаясь по орешнику, перекинулся на стену и кондиционер. А все ведь дома, но разгрести запущение выходило некому.
Я подошёл к двери, но не постучал. Нагнулся к игрушечному жёлтому грузовику, глянул под «прицепом», ключа не было, значит, отчим и правда дома. Всё-таки постучал. С минуту – тишина. Постучал ещё раз. Послышались шаги, торопливые и шумные. Дверь открылась – она даже не была заперта.
В проёме показалось розовое скуластое лицо, с выдающейся вперёд челюстью, делавшей облик Олега Андреевича невольно-угрюмым. Одной рукой он тёр веко, а вторую держал на резинке спортивных шорт. Кроме этих шорт на отчиме ничего не было.
– Здравствуй, – пробасил он сонно и отодвинулся назад, чтобы я мог зайти.
– Здрасьте, – ответил я, вошёл, пожал Олегу Андреевичу руку.
Отчим кивнул, развернулся и улёгся обратно на диван. Укутался в одеяло и отвернулся к стенке, пока я разувался. Отработал сутки на АТП, отдыхал. И весь разговор. Стараясь зачем-то не шуметь (вряд ли отчим успел бы так сразу уснуть), я вышел в коридор, к своей комнате. Заметил, как поменялся запах – стал землистый и кислый. Как-то сыро и одновременно пыльно.
Дверь так и не поставили. Комната не изменилась. Её даже брату не отдали, он в семь лет спал с матерью в спальне, и Олег Андреевич – отдельно, он уже спал в зале (как и сейчас). Мелкий забегал сюда, ко мне, поиграть в компьютер. Грушу в основном пользовал отчим, во время зарядки, да тот же Илюша запрыгивал и катался. Диван-постель у стены, пузатый телевизор с «Сегой» внизу, полки с книгами и собранными лего-кораблями из времён, когда лего стоило не как сборный персональный компьютер, – всё стояло и пылилось, будто я мог в любой момент вернуться.
Я скинул рюкзак под компьютерный стол, развязал и повесил на стул толстовку, полез в шкаф-купе за сменными штанами. Выудил из вороха текстиля старые, ещё школьные физкультурные треники, чёрные, без шнурка, с дырявыми карманами и выдавленными коленями. Переоделся в них и оставил футболку из-под худи. Своё-городское так и оставил на стуле, а в своём-сельском улёгся на диван. Отписался матери:
12:59 – Я дома
13:01 – ОК .
13:01 – Я на остановке .
13:01 – Скоро буду .
13:02 – В холодильнике суп .
13:03 – Если хочешь , поешь сам .
«Если я поем сам, ты обидишься, что я поел без тебя…» – решил я, и остался лежать – ждал её прихода.
От нечего делать покручивал ногой грушу. Она звенела на развороте цепью. Когда надоело и это, я поднялся и стал перебирать вещи. Книги, которые кроме меня, судя по пыли, никто больше и не читал: всякое приключенческое, боевая фантастика и фэнтези. Отдельно половина полки под романы о пиратах и мореходстве: Стивенсон, Сабатини, Сальгари, Джек Лондон, Жюль Верн. Вторая половина под лего-корабли. Насмотрелся «Пиратов Карибского моря», всё детство фанател, играл в «Корсаров», засмотрел на ютубе летсплеи с четвёртым «Ассассином», рисовал всякое парусное. В диване эти каракули, наверное, лежали до сих пор.
Перешёл к компьютеру. На системном блоке лежали три стопки коробок с дисками. Я их называл «подкассетниками», хотя использование кассет даже не застал. «Сталкер», «Метро», «Принц Персии», «Ассассины», «алаварские» сборники (матери), «Колда», «Батла», ГТА и даже картридж с первым «Ёжиком Соником». Всё пылилось. Илюша на компьютере играл только в четвёртую ГТА и «Скайрим», потому что в них нельзя было поиграть с телефона, где у него имелись Майнкрафт, Brawl Stars и ширпотребные игрушки по крипипастам. Я не сокрушался над его вкусами, думал только с кислым смехом: «Каждому своё». Сам не играл со школы, в ноутбуке не имелось дисковода, а для торрентов не хватало скорости Интернета. Распродажные списки «Стима» меня отродясь не видели.
Пока в приступе ностальгии перебирал диски, приехала мать. Дверь без стука открылась, я отставил гору «подкассетников» и вышел в коридор. Мать в строгом костюме с узкой серой юбкой ниже колен, стояла в прихожей. Бухнула пакеты под ноги, поправила завитую причёску, успевшую за день потерять пышность и опуститься. Я тихо проследовал в прихожую и поднял руку, здороваясь. Отчим отвернулся к стене, ещё спал, или делал вид, что спал.
Обнялись.
– Как день прошёл? – спросил я вполголоса и взял пакеты в руки.
– Да так себе. – громко ответила мать, разуваясь, – Бабка одна нахамила.
– Понятно, – всё ещё тихо говорил я, – Ну щас расскажешь.
Мы направились на кухню. Мать увидела якобы спящего отчима и решила ответить:
– Да там и рассказывать нечего! – нарочито шумно воскликнула, – Просто старухе делать нечего, вот и всё.
Я поставил пакеты на стол, там, где не было немытой посуды и обрезков овощей. Спросил мать шёпотом:
– Что у вас уже случилось?
– Да всё как всегда, не обращай внимания, – опять в голос, желая, чтобы Олег Андреевич её услышал и ясно было, что провинился именно он, – Убери всё в холодильник, пожалуйста.
Открыл было рот, настоять, но осёкся.
«Вот спрошу я, она начнёт рассказывать, и в голосину, прям нарываясь, и пособачатся они опять перед возвращением мелкого из садика. Оно кому-то надо?» – рассудил я и молча пошёл раскладывать продукты.
Достал суп. Погрел, сели есть. Мать интересовалась, всем подряд интересовалась.
– Ну рассказывай, как дела? – спросила она. Сидела напротив, смотрела на меня с беспокойством.
– Да нормально, – ответил я, успев только положить ложку в тарелку с супом, – Слушай, а тебя случайно ниток не будет? У меня в маршрутку штаны порвались.
– Это как ты умудрился? – удивилась мать, глаза окурглила.
– На железку сел…
– Не помню, были или бабушка увезла… А где ты её нашёл вообще, железку?
«Ну начинается, просто скажи, есть ли нитки, я сам зашью!» – вздохнул я. Не хотелось долгих пустых расспросов из непонимания, о чём можно поговорить.
– Ну так вышло… – пожал я плечами и поторопился выйти на что-то другое, – А так, по делам… Учёба нормально, жизнь нормально. Вы вообще как?
– Мы как обычно, – быстро ответила мать, – А на личном у тебя как? Не нашёл никого?
«Вот как тебе сказать…» – подумал я, зачерпнув всё-таки ложкой чуть супа. Ситуация – и смешно, и грустно.
– Нет, – с недовольным лицом ответил я, – Я пока не стремлюсь. Успею.
– Ты не подумай… – начала мать, и сразу было мне понятно, что она скажет дальше, – Я тебя не заставляю. Просто хочется, чтобы ты был счастлив, нашёл кого-то, семью завёл после учёбы.
«И родить тебе внуков, ага. Я будто женщина-карьеристка под тридцать из любого ромкома на свете. Нельзя было это хотя бы иначе выдать, не так пошло и глупо?» – подумал, и сам себя отругал за чванливость. Будто сам никогда так избито не выражался.
– Когда-нибудь…
На последующие вопросы о себе отвечал односложно и нехотя. Уверял себя, что мать беспокоится и потому наседает, старался не раздражаться. Не получалось.
Доел, поднялся, зашёл в ванную. Залип в потолок на минутку. Только бы не выходить.
Вернулся, продолжили.
– Как у мелкого дела? – спросил я.
– Пойдёт, – без интереса ответила мать, – Только нервы трепит, как всегда. Не слушается, постоянно как назло. Пытаемся стих на его выпуск выучить, ленится. С детьми у него проблемы.
– Это какие ещё?
У Ильи никогда не было проблем с общением, наоборот, он всегда первый шёл на разговор с другими детьми, и хорошо умел заводить друзей.
– В садике перестал с детьми играть. Мне ничего не говорит. Воспитательница говорит – ото всех отстраняется, кроме этого Володи. И то уже… – мать махнула рукой перед собой, – Главное вот съездили в город, погулять, нормально играл с тамошними детьми, хорошо провёл время, – она даже оживилась, рассказывая о поездке, – Пока в машину не сели всё смеялся. А тут – никак. Вроде ж нормально общался.
– В машине что случилось? – выцепил я главное.
– Да ничего, – отмахнулась мать и отвернулась в сторону, стараясь на меня прямо уже не смотреть.
– Мам, – попросил я.
Она вздохнула, повернулась опять ко мне и придвинулась. Вполголоса начала:
– Мы с Олегом говорили насчёт Севера…
– Ага, понятно…
Крёстная, сама жена военного-полярника, звала родителей в Салехард, матери подобрала должность где-то в тамошней администрации, и отчиму обещала что-то подыскать. И мелкого в школу пристроить. Бабушка с дедушкой считали это хорошей идеей, поддерживали. Мать иногда об этом говорила. Но, честно говоря, не верилось, что они действительно соберутся. Ей не хватало решимости, а отчим просто не хотел, увиливал из раза в раз.
– Олег как всегда с темы попытался сойти. И говорить не хочет. А когда «снисходит», говорит, мол, зачем это нам нужно, говорит, и тут хорошо. Я для нас же хочу…
– И мелкий вот это всё слышал, да? – уточнил я, потерев переносицу.
– Ну я у Ильи до этого спрашивала, так, невзначай. Если бы мы переехали на Север, как бы ты к этому отнёсся, типа того. Ну, намекала так.
«Семилетнему, блять, ребёнку ты намекала!» – злился я молча. Уверял себя, что она хотела, как лучше.
– Понятно… – вздохнул я, – вы там и поссорились?
– Ну так вышло.
– Так вышло… – непроизвольно повторил я.
В коридоре послышались шаги.
– Слушай, нитки и иголки у тебя в спальне в комоде, правильно? – торопливо спросил я, вставая.
– Да, там, – кивнула мать и склонилась над столом.
В дверном проёме передо мной замер Олег Андреевич. При всей крепости тела ростом он был на полголовы меня ниже. Я сделал шаг назад, пропустил отчима и неловко удалился к себе в комнату. За нитками решил сходить потом, как и зашить штаны. До вечера времени ещё хватало. А заниматься чем-то в этот момент не хотелось. Я лёг на диван и постарался отвлечься, но стены пропускали звук так, будто их и не было.
Отчим подвинул стул, уселся. Стал возиться с едой. Мать тихонечко сопела.
Олег Андреевич не тяготел к семейному общению, он хмуро отстукивал сообщения в Вотсапе и, не глядя, для сырного бутерброда майонез с кетчупом мешал. Это был его любимый завтрак, обед и ужин.
И за двадцать минут друг напротив друга не сказали ни единого слова.
Часа в три мать зашла в комнату. Я делал вид, что задремал. Она меня потрясла, попросила:
– Мить, сходи, пожалуйста, за Илюшей. Мне ещё убраться надо. Только оденься нормально.
Протерев для виду глаза, я сел на диване, состроил полное досады выражение лица.
– У меня нормальные штаны дырявые, – вяло начал я, – Можно уже так пойти? Ну нету больше.
– Как шлабайда пойдёшь? – распалялась мать, – Как бомж?
– Ну помимо этих у меня только чёрные, на похороны. – оправдывался я, – Я не хочу их доставать сейчас, жарко.
– Ладно, Бог с тобой, иди, только быстрее, и только по нашей улице, перед людьми не позорься, ясно?
– Ясно.
Обулся. Вышел на порог. Солнце светило ярко, после темноты дома я сощурился, вдохнул пахнущий мёдом тёплый воздух. Лучи быстро нагревали тело и начинали жечь. И всё на фоне солнца зелёное-зелёное, неестественно, но завораживающе насыщенно.
Вышел без кепки, в тапках, трениках и футболке. Тапки надел втихаря, чтобы мать не видела – заставила бы надеть «приличную» обувь. Поначалу шёл размеренно, а потом солнце стало давить на голову, решил побежать.
За углом и вниз по улице, в пяти минутах, и находился детский сад – продолговатая двухэтажка с красной металлопрофильной крышей и двором с качелями и горками. К зданию вела стометровая забетонированная аллея с пихтами по обе стороны, кончалась она недавно покрашенными железными воротами.
Зашёл во двор. Взбежал по ступеням в пропускную. Назвал техничке фамилию, она что-то записала и кивнула в сторону коридора. Я шёл и принюхивался – пахло манной кашей, горячим молоком и чьими-то въедливыми дешёвыми духами. Меня возили в другой садик, но там было всё то же самое, даже этот химозный парфюм.
Группа моего брата располагалась на втором этаже. На лестнице по стенам развесили детские рисунки и поделки из картона, среди которых был салфеточный цветок с приклеенной маркой «Илья О-в». Клеила его мама, пока названный автор температурил.
Они смотрели какой-то рисованный советский мультфильм, какой – не разглядел, телевизор был повёрнут боком ко входу в игровую. Воспитательница, полная девушка лет двадцати пяти, в секондхендном платье, заметила меня, стоящего в проёме, подозвала к себе Илюшу. Он подбежал ко мне с криком: «Дима-а-а!» и чуть не бросился обнимать. Вернулся к воспитательнице, до смешного серьёзно и официально отчитался, что уходит, попрощался с ней по имени-отчеству и подбежал ко мне.
«Да вроде нормально, бодрый и весёлый» – вспомнил я слова матери об Илюхиных проблемах.
– Ну что, пойдём? – спросил он, пробегая мимо меня и почесывая тёмно-русую макушку.
– Только переобуйся сначала! – сказал я, выходя за ним в раздевалку.
– Есть, – отозвался он, открывая шкафчик с наклейкой в виде вишни, – Сильно жарко?
– Пекло! – посмеялся я, как обычно – кисло.
– Плохо! – воскликнул он и начал одеваться, – Жаль, что не дождь, а солнце, солнце неинтересное.
– А чего так? – спросил я, сев ждать на подоконник.
– А на него смотреть нельзя! – хитро, будто раскрывая какую-то тайну, ответил Илюша.
Он достал из шкафчика с вишней голубую кепку с фиолетовым Человеком-пауком и тёмные очки в серой пластиковой оправе. Сел на низкую лавочку, стал переобуваться с босоножек в тапки. Взрослый уже. Это его последний месяц в саду, в сентябре уже в первый класс. Я знал, что он справится. А справится ли мать, понятия не имел.
– А-а-а-а, жара-а-а! – вздохнул делано низко и хрипло Илья, даже язык высунул.
– Ага, – согласился я и стал спускаться по ступеням.
– Дима, а есть попить? – спросил Илюша с надеждой.
– Не-а. Сам запарился, воды хочу. Давай, быстрей дойдём, быстрей попьём.
Мы вышли с подъездной аллеи на улицу, направились домой. Медленно шагали, беззаботно. Илюша ходил по траве, щурился на солнце – со всей серьёзностью всматривался, как исследователь. Я хотел спросить, что он хочет увидеть.
Иногда мимо проезжали машины, и приходилось уводить его на обочину. Брат расстраивался:
– Чего они ездят?
– Торопятся, по делам едут, наверное.
– Зачем?
– Спроси чего попроще…
– Лучше бы на речку. Я на речку хочу, жа-а-арко.
– Согласен, Илюха, согласен, – отвечал я, вспоминая городские, плывущие в мари улицы с толпами людей, вынужденных вымокать в поту и куда-то срочно бежать, – Свежести хочется…
Мне стало стыдно. Он такой смышлёный, а я вижу его ещё мелким, не верю, что он растёт, и растёт быстро. Более того – не хотелось, чтобы он взрослел. Страшно было подумать, что в какой-то момент он проснётся, встанет с постели и увидит в зеркале над раковиной моё, один в один, лицо – жёлтое, небритое, с синяками от недосыпа…
– О, Володя идёт! – воскликнул Илюша, указывая пальцем на двор с высоким синим забором.
Прищурившись, я смог разглядеть только низкую фигурку коричневого цвета. Читая много книг и не вылезая из интернета, я быстро испортил зрение. Дома, дорога, деревья размывались, – никакой чёткости, только форма и какие-то детали. Как картины импрессионистов. В институте уже разноцветные туманы.
Мы подошли ближе. Володя махал нам, выкрикивал: «Привет!», улыбался криво растущими зубами. Илья заговорил с ним, они стали обсуждать погоду, так, будто это была самая интересная вещь на свете. Особенно почему-то увлеклись червями, выползающими на асфальт из земли, когда дождь. Спорили, почему они выходят топиться в лужах. Кому чего, пусть хоть так дождь почувствуют. Я начал объяснять про кислород и землю, но дети отругали меня, сказали, что сами хотят додуматься.
«Пусть думают, рассуждают. Чем дольше ходим, тем лучше мама отдохнёт. Если, конечно, она не батрачит сейчас на кухне…» – размышлял я, укрывшись от солнца под орешником.
Спор быстро закончился – Володю из окна дома позвал отец:
– Чё ты коптишься, шуруй домой! Есть пора!
Я кивнул лицу, выглянувшему из форточки, лицо кивнуло в ответ и скрылось за тюлем. Мальчик позвал Илью в гости («как-нибудь») и убежал к себе во двор.
– Мы же сходим к ним? – спросил меня Илюша.
– Если разрешат, то да.
– А когда?
– Ну, это уже вопрос к родителям, – отвечал я, хило посмеиваясь. Выкручивался – не хотелось обещать, а потом слышать слова вроде: «Ты же обещал!».
Илюша надулся, пнул от обиды щебень между тротуаром и дорогой.
– Как всегда! – возмутился он, – Ну почему не сегодня?
– Надо же их заранее оповестить, чтобы убрались в комнатах, а то им неудобно будет, – объяснял я, и чем дольше объяснял, тем неудобнее становилось, тем глупее казались слова. – Чтобы они придумали, что с вами обоими делать, распределить их время, вас же двоих в одиночестве не оставишь – мало ли. Да и этикет такой, ну, принято так – обо всём и всегда договариваться заранее, за несколько дней…
– Вы – дураки, – заявил обиженно Илюша и демонстративно отвернулся.
«Да не то слово…» – подумал я.
Мне тоже хотелось увидеться со старыми друзьями, поболтать о неважных вещах, провести с ними время. Но они разбрелись по стране, а кто-то умудрился выбраться и за её пределы. Поблизости только те, с кем общаться нет никакого желания – люди иссохшиеся, обмельчавшие, выпаривающие остатки молодости, ежедневно наматывая градус, осушая рюмку за рюмкой, и всё чтобы перекрыть назойливо лезущие в глаза неверные решения мутным алко-блюром. И Серёга (может и правда ему позвонить вечером, думаю). А с кем можно поговорить все – в городе, в начатой жизни.
Илья шёл рядом, исследовал траву, говорил что-то под нос, не понимая и не замечая собственных слов – так увлёкся своим занятием. А его детсадовский друг Володя спокойно ел, посматривая мультсериал по телевизору, и думал, наверное, о том, что будет делать после ужина, о какой-нибудь безобидной и бесконечно для семилетнего ребёнка увлекательной игре. Я задался вопросом: «Чем вообще занимаются обычно дети?» и ужаснулся им – не настолько я старше их, чтобы всерьёз ломать над этим голову, разве нет? Но всплывающие в памяти картины: пьяное, безумное лицо городского знакомого, требующего врезать ему по лицу, потому что он «сволочь и заслужил это», бьющаяся в истерике девушка, презирающая себя и всех вокруг, но капризно требующая, чтобы её любили, надменные толпы людей на торжественных сборищах, безразличные глаза уличного музыканта, без мыслей, без планов – не знающие ничего, кроме облупившейся стены низкого, исписанного матерными граффити подземного перехода и горки мелочи в футляре от аккордеона; говорили об обратном. Пятнадцать лет – слишком большая разница. Они, дети, не знают, что такое брак по залёту, пьяная тоска, пьяная же радость, лицо женщины, искренне ненавидящей тебя, лицо женщины, которой на тебя плевать. Они обсуждают завтрак в детском саду, играют в войнушки ветками вместо автоматов, исследуют лужи и кусты, думают, почему червяки выползают из земли во время дождя.
Брат шагал по обочине, выглядывая из-под козырька кепочки, пытался на ходу рвать соломинки и жевать их. Он уже исцарапал травой все ноги, страшно хочет почесаться, но не подаёт виду, думая, что я не заметил – не хочет, чтобы его ругали. Между нами пропасть из опыта и свершённых выборов. Он тоже вырастет, тоже закончит школу, тоже куда-нибудь поступит, тоже расстанется со старыми друзьями, чтобы найти новых, тоже наошибается, тоже в какой-то момент вернётся сюда, в село и тоже, как я в эту минуту, оглянется назад и придёт к неутешительным выводам. И так же перемахнёт через всё, выдохнет, присовокупит их, выводы, к остальному потоку быстро вспыхивающих и тотчас гаснущих, как болотные огни, мыслей, да пойдёт дальше. Продолжит путь. А пока – самое важное. Пробовать мир на вкус.
– Может, сходим в магазин за водой? – предложил Илья, и видно по нему было, что он просто хочет в парк в центре, а не пить.
– Да почти дошли, потерпи, – попросил я.
– Ну бли-и-ин… – заныл Илья, но вместо того чтобы продолжить, прибавил немного шаг, – Хочу пить!
На перекрёстке его запал иссяк. По нашей улице шли ещё медленнее. Скучающе так шли. Нам обоим как-то не хотелось домой. Да и душевно вроде. Открывался вид на далёкий лоскут поля по ту сторону реки, на соседские дворы, на наш дом, зажатый отстроенным коттеджем и заброшкой. Двор, бурьяном забитый.
«Может, и правда, уехать стоит. Новая работа, новое место, новые люди. Может, будет спокойнее им. Хотя на бегство больше похоже…» – думал я глядя под ноги.
Со двора было слышно, как они кричат. Окно открытое, звуки льются запросто. Я остановил мелкого, попробовал вслушаться, но вслушиваться было не зачем – всё одно и то же. Она хочет, он не хочет. Она хочет делать, он не умеет делать. Кто в доме мужик, кто виноват и как жить.
– Да блин… – вздохнул я и сел на порожек.
Илюша молча ждал, что я скажу.
Я потёр веки, достал телефон и отписал маме в Вотсап:
15:29 – Мы сходим погуляем в парк
15:29 – Куплю ему мороженое и попить
15:30 – Напиши как утрясётся, ок
Посмотрел в экран с минуту, ожидая хотя бы второй галочки, чтобы увидела, но голоса срывались на крик всё чаще – не до сообщений в мессенджерах. Мне смутно хотелось, чтобы ей стало стыдно за эти ссоры. Чтобы о мелком подумала.
– Гулять хочешь? – спросил я, опустившись перед мелким на корточки, – Возьмём мороженое и попить, в парке посидим.
– Давай! – охотно согласился Илья.
И мы пошли.
По тротуару, мимо школы в центр, в магазин. Глядел на длинную двухэтажку с повисшим флагом над входом, на опустыненный двор без единой тени, и понимал, что Илье нельзя в эту школу. Он не получит здесь ничего хорошего, думал я. Не столько конкретно в школе, сколько в селе.
– Илюх, тебе мама про Салехард рассказывала? – спросил я, хотя знал, что рассказывала.
– Да, что там снега много и мы туда поедем к крёстной, – ответил Илья и улыбнулся чему-то своему. Наверное, снегу. У нас его в последние годы было мало и недолго.
– И как, хочешь туда? – снова спросил я, а сам перебирал плюсы, минусы, но как-то не строилось.
– Да! – не задумываясь, воскликнул Илья, – Мама говорит, там все на санках ездят, что там на горке хоть всё время катайся. А ещё что школа круче. И денег больше.
«И тут деньги…» – подумал я с раздражением.
– Ясно… – проронил я и до самого магазина молчал.
В центре, мимо припаркованных машин, разъезжала освободившаяся от уроков школота на велосипедах. Среди них крутил педали Лёшка. Брат по отцу. Тощий от постоянного движения, с округлым ещё сильно детским личиком, светло-русый (забавно вышло, он – светлый, я – обычный, Илья – тёмный) десятилетка. Единственный не челночил в полуметре от машин. Спокойно так ехал. Он увидел меня, поднял обе руки, здороваясь, и так, не держась за руль, развернулся в нашу сторону.
– Блин, я тоже хочу так уметь! – глядел Илья с восхищением. У него тоже был велосипед, но слишком маленький, чтобы кататься на людях. Оборжали бы. Вырос.
Я вдруг осознал, что братья мои не знакомы. Вроде в одном селе жили, а не виделись ни разу и не пересекались.
– Дима-а-а! – Лёшка остановился рядом с нами и, не слезая, поздоровался со мной за руку, потом так же с мелким.
– Хех, здоров, Лёш, – поприветствовал я, – Вы, наверное, не знакомы. Это, – я показал на мелкого, – Илюха, он твой брат, сын моей мамы. Илюха, это – Лёшка, сын моего отца, тоже твой брат.
«Хотя из братского у вас только я…» – подумал и понял, что не смог им нормально ничего объяснить.
– Мы в магазин за мороженым и в парк, – объяснил я Лёшке, и вдруг предложил, – Давай с нами.
– Да денег нет, – с досадой ответил Лёшка.
– Да я заплачу, – посмеялся я и похлопал брата по плечу, – Давай, выберешь что-нибудь, когда ещё… – я осёкся, – короче, хочешь – пошли.
– А давай!
Лёшка уехал вперёд, приставил велик у стены возле «Светланы». В магазин зашли вместе. Пацаны тут же рванули под кондиционер в дальнем конце супермаркета, постояли там с минуту, смешно и нарочито устало мыча. Потом подобрались к холодильникам с мороженым. Лёшка выбрал брикет с вафлей, две штуки, а Илюха щербет с киви, тоже два. Взяли литр холодного чая, отнесли всё на кассу. В целом вышло рублей под триста.
Мелкий напросился у Лёшки покататься на велике, и тот разрешил, но до парка. Илья тут же укатил вперёд на всех парах.
– Как отец? – спросил я Лёшку, обкусывавшего мороженое с углов.
– Пока не знаю, – ответил он, – Я его месяц не видел. На выходных он с Челябы вернулся. Мы сегодня пойдём провожать дедушку Федю, он и мама тоже.
Когда речь зашла о дедушке, Лёша, державший мороженое на двух пальцах, опустил руку и задумчиво глянул куда-то под ноги.
– Я тоже там буду, – сказал я, занеся обе руки и пакет за спину.
– Хорошо.
– Ла-адно, – протянул я, раздумывая, как бы перевести тему, – Ты смотрел то аниме, что я тебе скидывал?
– Моб-сто? – уточнил Лёша. Я много ему скидывал мультов и аниме. Как-то на этом мы сошлись, – Да, пока два сезона.
– И как?
– Пушка!
– А я что говорил!
Прикатил Илья, на ходу спрыгнул с сидушки велосипеда и подошёл к Лёшке.
– Вендрас – зачёт! – Илья прямо лучился радостью.
«Надо купить ему нормальный велосипед. Не «бемик» пусть, но хоть что-то» – подумал я, достав бутылку с чаем.
– Ты скоростя умеешь переключать? – поинтересовался Лёша.
– Не-а.
– Хочешь, покажу?
– Ага!
Раздалось: «Oshiete, oshiete yo sono…», высоким мужским голосом. Лёшка достал из кармана шорт смартфон, ответил на звонок. После нескольких «ага» и «угу» отключился.
– Мама звонила, домой надо, – Лёшка первым пожал руку Илье, – Я тебе потом покажу.
– Ну бли-и-ин…
– Ничего, ещё встретитесь, – успокаивал я мелкого, хотя понимал, что – вряд ли. За столько времени они встретились впервые, а потом они уже уедут, если мать всё-таки решится.
– Давайте! – Лёшка помахал нам, сел за велик и стартанул без рук – одна за сидушку держится, другой держит мороженое, – Вечером встретимся, Димон!
– Ага, встретимся! – крикнул я вдогонку, и понял ясно, что не будет в эту встречу нам так просто.
Мы с мелким сели на лавочку в тени. Илья вскрыл щербет и принялся ковырять зелёный лёд деревянной палочкой. Я отупело отпивал из бутылки «Липтона» и пялился в перекрытое ветвями лип небо. Боялся момента, когда братец доест мороженое. Что делать после – непонятно. Родители могут и на час затянуть.
Внезапно, так, что меня передёрнуло, мелкий спросил:
– Долго они ссориться будут? Жарко.
Я не сразу нашёлся, что сказать.
– Не знаю.
Глянул в телефон – так и не прочитала. Значит, занята. В больший таких кавычках «занята». Перебирал, о чём бы таком поговорить с братом, но не о родителях.
Он доел, а я кое-как вызрел на поболтать.
– Мама говорит, ты в городе легко друзей заводишь, а дома… – я думал, какое слово подобрать, – Не выходит как-то.
Чего не отнять у мелкого, так это понимания. Он всегда знает, чего от него хотят. К сожалению для мамы, он обычно поступал вопреки.
– Да как-то так вот… – замялся он, глядя на сидевших на карусели детей. Трое смотрели, как четвертый играет в телефон. Всем лет по двенадцать, и на весь парк – никого.
– А что «так вот»?
– Да не знаю, – пожал он плечами с взрослым видом, – Здесь я живу, а там я их не знаю. Тут все – всегда, а там – нет.
– С городскими ты больше не пересечешься, поэтому с ними легче?
– Да! – закивал он, радостный, что я его понял.
Помолчали. Илья вскрыл второй щербет. Ел уже подтаявший. Доев, потелепал ногами и начал:
– Мне скучно. Что делать? Митя! Ну Ми-тя, ну что дела-а-ать?
– Не знаю.
– И я не знаю, а делать-то что?
– Хороший вопрос. Можешь на площадке поиграть.
– Одному скучно.
– Ну а те – заняты.
– Давай домой тогда.
– Нельзя.
– Рано?
– Рано, рано…
– Но мне скучно!
– Чем бы тебе помочь…
Он грустно посмотрел на меня. Я видел эти голубоватые, по-детски здоровые белки глаз, без единой розоватой жилки, и понимал, что не знаю. Ни чем ему помочь, ни чем матери помочь, ни чем себе даже помочь. Нельзя же сказать: «Илюш, наши родители разочарованы друг в друге, но остаются вместе, потому что какие-то люди не так посмотрят и потому что тебя в случае развода будет труднее растить». Нельзя сказать: «Они друг друга не выносят, но боятся одиночества». Нельзя сказать ничего. Только отвлекать.
– Давай на качелях тебя покатаю – предложил я и подумал, что из «развлекания» брата развёл какую-то нелепую драму.
– Давай!
Илья уселся на одну сторону качелей, я поднимал и опускал руками другую. Иногда резко бросал, и Илья так же резко падал, смеясь. Разок чуть не свалился, но потребовал ещё.
Мимо прошла компания подростков лет шестнадцати-семнадцати, «старшаки». Человек шесть, четыре парня, две девушки. Этих же видел утром по приезде. Кроме них никого того же возраста и не видел. Слышал, в школе старшеклассников всего человек двадцать на оба класса. Нас было хотя бы тридцать. Шестнадцать – мы, и четырнадцать – другие.
Компашка, поржав с чего-то, просочилась сквозь площадку и уместилась на лавочке под тенью, где только что сидели мы с братом. Общались. Один пацан достал из рюкзака банку энергетика, другой – сигареты, и раздал каждому. Отчётливо слышал, как обсуждали «вчерашнюю вписку на Невинке». И вообще разговор был о чём-то далёком. Как кто куда уедет и как никого «в деревне» не останется.
Глядел я на них, как бы сверху вниз, и тосковал. При мне в селе ещё крутилась жизнь, и я был среди тех, кто не давал ей остановиться, повиснуть на оси старой погнутой каруселью. Но эти люди выросли и либо разъехались, либо увязли где-то по трясинам разбитых хозяйств, а пришедшие им на смену даже не пытались шевелить этот бездвижный мирок – всем хотелось сбежать в миры побольше. Я прекрасно их понимал. Только перебегая из одного мира в другой в надежде на само собой разумеющиеся перемены, видишь, что всё – такое же, но с иным масштабом. Мне не хотелось в очередной раз ковыряться в «житухе», она и так была перебрана вся от начала до конца. Надоело. Хотелось чего попроще.
Булькнул Вотсап. Мать написала:
16:06 – Идите домой .
И мы пошли.
Выбрались из парка, мимо школы, на наш переулок. По дороге допили чай.
– Мама даст мне телефон, как думаешь? – поинтересовался у меня Илья.
У него был смартфон (который раньше принадлежал мне), в основном для игр. Иногда ещё что-то гуглил и звонил. Мать разрешала ему сидеть в нём максимум час. Только час этот обычно растягивался на три, особенно когда она уставала и хотела хоть немного отдохнуть.
– Да, почему нет, – ответил я на автомате, занятый своими мыслями.
– Если даст, покажу тебе, как в «Майнкрафте» портал в Ад сделать!
– Хах, хорошо…
Дошли до перекрёстка. По улице прокатилась тёмно-синяя, почти чёрная иномарка. Да, это был он, отчим, отец Ильи. Я увидел его в окне автомобиля, проводил взглядом. Братец помахал проезжающему мимо отцу. Олег Андреевич нас увидел, но не помахал, не кивнул, только хмуро глядел вперёд, на дорогу.
– А он куда? – спросил Илья.
– К своим родителям, наверное. – ляпнул я и понял, что не должен был этого говорить.
– Ясно, – запросто обронил Илюша и, как ни в чём не бывало, пошёл через перекрёсток.
Она мыла посуду. Стояла лицом к раковине, к нам спиной – и мыла, резкими нервозными движениями тёрла губкой тарелку, скрывала лицо и шею за опущенными плечами.
– Мам, можно мне поиграть в телефон? – сходу спросил Илья, только выглянув на кухню.
– А повторять буквы когда будем? – вздохнула неровно мать и шмыгнула носом, положила тарелку на полотенце, взяла рядом стоявшую банку и принялась тереть её.
– Ну мам, ну чу-у-уть! – просил Илья.
– Ладно, – сдалась она, – Но час, не больше!
– Спасибо! – воскликнул Илья и потянул меня за руку, – Митя, пошли, я тебе покажу портал в Ад!
– Господи ты Боже мой… – прошептала мать, всё ещё не поворачиваясь к нам.
– Ты иди ко мне в комнату, я ещё в ванную, – подтолкнул я мелкого в спину, – Воды попью.
Младший брат завернул в спальню матери, чем-то загремел. Телефон искал.
Я подошёл к матери, положил ей руки на плечи и обнял.
– Ты как? – спросил я, приложившись лбом к её темечку.
– Да, не спрашивай… – бросила мать, продолжая намывать ложки с вилками.
– Мам, – обратился я ещё раз и крепче обнял, – Всё будет хорошо, слышишь?
Мать помыла под краном руки, прикрыла ладонью рот и убежала в ванную. Приглушённый плач и невнятные слова слышались из-за двери. Я постоял минуту, потом ушёл к Илье. Много спрашивал про порталы, криперов и режимы игры, лишь бы что-то говорить, лишь бы брат ничего не слышал. И мелкий охотно, с блеском в глазах отвечал. Казалось мне, что он сам старается быть разговорчивей и громче.
Из ванной мама вышла краснолицая, красноглазая, с влагой на ресницах. Поглядела на нас. Села к нам на диван, вздохнула.
– Идите сюда, – попросила она и протянула руки.
Илюша нырнул пол плечо, я сел с боку. Мама нас обняла.
– Только вы у меня и есть, – дрожащим голосом произнесла она, – Только вам я и нужна. Сдохну, никто не поплачет, только вы останетесь…
Я гладил ей волосы и старался не слушать, ждал, когда она замолчит. Не потому, что не любил, – потому что тяжко. А мама повторяла эти слова, раз за разом унижая себя, разливая в нас чувство вины. Вряд ли нарочно. Просто так получалось.
– Мам, не плачь, – попросил Илюша.
Она посопела и, вытерев запястьем слёзы, так неловко, по-детски, извинилась:
– Простите, – сделала глубокий вдох, – позвоню бабушке. Илюш, побудешь вечером с бабушкой?
– А с вами нельзя? – расстроился Илья, понимая, что его не возьмут.
– Да там все взрослые, тебе неинтересно будет, – объясняла мама, – Посидишь с бабушкой, ладно?
– Угу, – промычал Илюша и отлип от матери, залез в телефон играть.
А мне делать было нечего. Прилёг на подушку под звуки копания земли киркой, задремал. Прежде чем отрубиться, расслышал слова матери:
– Привет, мам… как вы?.. да у нас как обычно… да нормально всё!.. мам, ну не надо… мне Илью не с кем оставить, на похороны к Ропотам сходить… ну вот ушёл!.. ладно, извини… попрошу кого-нибудь другого тогда… а?.. ну час-полтора… ага… тогда ладно… спасибо, мам, прости за беспокойство… часов в пять, да. Давай.
Бабушка с дедушкой приехали в пять минут шестого. Переругивались, разуваясь.
– Привет, мам, пап! – поприветствовала мать, – Вы как доехали?
– Пойдёт, дочь, только папа твой ползал как улитка, вот – опоздали, – возмущалась бабушка, – Я его ворочаю, а он как нарочно!
– Мать, ну чё ты опять… – попытался возразить дедушка.
– А чё я? Ещё скажи, что не как улитка!
Дедушка промолчал. Я вышел в прихожую, тоже поздоровался, обнял бабушку.
– Господи, как же ты себя запустил, – сокрушалась бабушка, держа меня за лицо, – Лид, ты совсем ему деньги в город не даёшь?
«Даёт, так много, что у меня заначка сорок штук…» – ворчал я про себя.
– Даю, мам, даю… – уверяла мать.
– Нет, не даёшь, я же вижу! – стояла на своём бабушка, наконец отняв руки от моих висков, – Сколько говорила, чтобы нам писала, звонила, дадим денег, нет – лучше дитё голодать будет и бомжом ходить!
«Почему сразу бомж-то?» – подумал я и потёр пальцами веки.
Дедушка тыкнул мне в плечо пальцем, кивнул в сторону коридора. Мы вышли, оставив женщин одних. Точнее, бросили мать на растерзание.
– Ну что, как дела? – спросил дедушка, легонько хлопнув меня по спине.
– Пойдёт. Учусь, живу. Хорошо всё, – невнятно ответил я.
– Ну и хорошо, что всё хорошо, – улыбнулся дедушка, совсем седые усы его приподнялись, – Но щетина тебе прям не идёт, честно. Хошь, сброю? – он специально так говорил, для «смеху».
Я посмеялся.
– Спасибо, сам как-нибудь.
– И где ребёнок наш? – спросил он, оглядываясь.
– Наверное, в спальне играет. Как Олег Андреевич свалил, он в телефон засел.
– А что поссорились-то?
– Фиг знает. Мы с мелким с садика возвращались. За Север, наверное.
– Ехать не хочет?
– Походу.
– Ну и пошёл он нахрен… – буркнул дед с мрачным видом, – Сама с Илюхой поедет, а этот – хай торчит тут.
Илья выбежал к нам, обнял дедушку, верещал: «Деда-а-а!»
– Привет, Илюш, – Дедушка попробовал его поднять, – Ы-ы-ы, пф, – опустил, – Здоровый ты уже не подниму.
– А я себе в Майнкрафте дом в десять уровней построил, посмотришь?
– Ого, целая хрущёвка! – восхитился дед, – Вот бы мне так. Хренак-хренак, и готово. Ну покажи, покажи.
Илья убежал обратно в спальню, за телефоном. Из зала послышались подвывания матери и ворчание бабушки.
– Она и так до этого плакала… – проронил я.
– А ей добить нужно, – буркнул дед, нахмурившись с раздражением, я редко его таким видел, – Вот говорил всегда мой батька, и был прав: «Никогда не спорь с женщиной, сохранишь нервы, время и здоровье». Царство Небесное.
«Скажи я что-то такое, меня бы заплевали за сексизм» – подумал я, улыбнувшись дедушкиному забавному тону, но незаметно и тускло.
– Я тебе анекдот про «пострижено» рассказывал?
– Да, но давай ещё раз, – попросил я. Мне нравились его шутки и анекдоты.
– Спорили мужик с женой, как правильно говорить: «пострижено» или «покошено». Мужик говорит «покошено», а жена – «пострижено». Спорят часа два, три, целый день, мужик не выдерживает, хватает жену и швыряет в болото. Она тонет, но руку над собой вытягивает и показывает, – показал пальцами «ножницы», – «Пострижено»! Так вот, у тебя словарный запас на пять минут, у неё – на две недели, и долбись-не долбись, всё равно не прав, – Он хлопнул по ногам с досадой, – Я уже и спорить не хочу, пусть что хочет, то и делает.
Мелкий принёс телефон и увёл дедушку ко мне в комнату – показывать свой дом в Майнкрафте. Я выбрался в зал. Бабушка уже обнимала маму, гладила по спине, приговаривала тихо:
– Ну чего ты ревёшь. Езжай на Север, и пусть он тут остаётся. Нафиг он тебе нужен был вообще, дочь. Ничего не делает, ничего не хочет, только на велосипеде по трассам катается, денег нифига. Езжай с дитём в Салехард, сама счастливо проживёшь…
– Угу, – мычала мама, пусто уставившись в стену перед собой.
Смешавшись, я постоял минуту в проходе. Не знал, стоит ли заходить, отвлекать на себя внимание, или будет лучше просто не мешать. Но зазвонил телефон. Мать с бабушкой повернулись в мою сторону. Принял звонок.
– Алло.
– Дим, ну чё ты, в селе? – спрашивал отец недовольным голосом, – Как ночью звонил, так ни слуху, ни духу! На прощание придёшь-то?
«Блин, я же ему так и не написал…» – понял я.
– Да, прости, не сообщил, – сбивчиво оправдывался я, – Я это… в селе уже. Собираюсь уже к тёте Ксении. Я с мамой приду. Скоро будем, короче.
– С мамой?
– С мамой…
– Понял. Хорошо. Я Ксюхе позвоню, скажу, что вы всё-таки будете. Так, ладно, давай.
– Давай…
Я сбросил звонок и обратился к уже поднявшейся с места матери:
– Уже надо идти.
Стоял за двором, глядел на разгоревшийся закат, ждал, пока мать соберётся. Засмотревшись, я сел на корточки и достал телефон – сфотографировать. Но то засвет, то затемнение, кадров двадцать, хороших – ноль.
Послышался хлопок двери, стук каблуков о бетон. Мать увидела, как я сижу.
– А ну встань! –прикрикнула она, – Колени выдавишь, не позорься! Как гопник!
– Есть, сэр! – отозвался я шутливо, – Ну что, пошли?
Она оделась в свой рабочий костюм на чёрную рубашку. Накрасилась, надушилась. Хотя бы каблук широкий и невысокий. Я надел заготовленные перед отъездом брюки и чёрную футболку. Рубашки надо было гладить, а мы и так опаздывали.
– Сходи всё-таки за толстовкой… – уговаривала мать холодным тоном.
– На улице жарко. Футболка чёрная, пойдёт. – так же холодно и ровно отвечал я.
– Не лето, Дим, простынешь.
– Май-месяц, не простыну.
– Ну что это такое – брюки и футболка!
Я промолчал. Она не стала развивать. Не хотела выйти из себя перед выходом в «люди», знала, что не успеет войти обратно.
Горизонт напротив заходящего солнца незаметно перетекал из фиолетового в синий. Фонари ещё не горели, люди вышли из домов – гулять, жара-то спала. Бродили вяло бабушки, в парах с другими бабушками или с такими же возрастными дедушками, немногочисленные дети проносились мимо на дребезжащих самокатах, кричали друг другу пискляво и матом, одиноко выглядящие мужики шагали обычным маршрутом в магазин.
– Один идёшь ты в магазин, и э-это скве-е-ерный знак… – пропел я тихо, почти мыча.
– Что-то знакомое, – заметила мать.
– Это из «Смешариков», – подсказал я.
– А-а-а… – протянула она без интереса, достала телефон, нажала на кнопку с микрофоном. Записала голосовое сообщение, – Мам, у вас там всё нормально? Илья не бесится? Если что, так вы пишите, ладно?
И отправила.
– Мы только отошли, нормально с ними всё будет, – уверял я, – Что он их, кухонным ножом зарежет?
– Дима, типун тебе на язык! – разозлилась мать и поглядела на меня с возмущением, даже обычные устало опущенные веки поднялись, – Даже не шути так!
– Ладно, извини, – Я примирительно поднял руки, – Не всерьёз же.
– Да даже если не всерьёз! – сказала она, сложила руки на груди, опустила голову. Вроде ещё что-то хотела сказать, но снова не стала развивать. Хранила покой.
Мне не хотелось её выводить. Но без задней мысли продолжал бередить нечаянными фразами, сказанными чтобы не молчать.
Остаток пути прошли, собственно, молча.
Во дворе стоял тент, освещённый изнутри переносной рыжей лампочкой. Она горела тусклым огоньком, помигивала, а иногда и затухала вовсе. Рядом переминалось человек десять, из знакомых мне – семья тёти Ксении, и сама она с дочерью Линой у самого гроба. Дядя Захар возился с проводкой где-то в ежевике. Остальные – некие родственники, которых я до этого не встречал, а если и встречал, то не смог запомнить.
Мы с матерью просочились через открытую калитку на бетонную площадку. Заметив нас, тётя поднялась, встретила. Мать, и меня это удивило, обняла её, пособолезновала, пожелала сил и терпения. А тётя поблагодарила, обняла в ответ, улыбнулась ломано. Со временем у них появились проблемы поважнее, чем обида друг на друга по поводу давней истории с разводом.
Усадили на лавку, поближе к деду. Где-то справа сидела и скорбела Лина. Первую минуту не поднимал взгляда с чёрной стенки гроба. Взрослый, вроде, человек, а что делать – не знал, не хотел смотреть на покойника. Собирался с мыслями.
В тусклом свете лампочки лицо деда Феди казалось жёлтым, как взявшаяся монтажная пена, и само оно стало неровное, с взбугрившимися шишками на щеках и лбу. Выражение было угрюмое, но спокойное, будто с лёгким дискомфортом провёл он свои последние часы, и умер, не поняв, что умер. Одели его в глаженый костюм с галстуком и туфли, причесали, сделали ухоженным. В последний раз я таким чистым и опрятным видел на похоронах бабушки.
Мне не было грустно. Обидно было. За деда. И в моменте не понимал я, почему. Почему рот мой перекосило, почему луб нахмурился, почему рука на стенке гроба сжималась и разжималась, дёргаясь треморно, нездорово.
Лина заметила, как меня трясёт. Одета она была не в своё обычное, стильное и красивое, а в сельское: юбка в пол, тапки, вязаная кофта, косынка узорчатая. Светлые волосы под платком свалялись и растрепались, они напомнили мне мокрую солому.
– Ты как? – спросила она, тронув меня за плечо.
– Да трусит что-то… – выдохнул я неожиданно для себя низко и глухо.
– Лин, отведи его в дом, чай сделай и кофту дай, – поручила дочери обеспокоенная тётя Ксения, – Ветер ещё холодный, а он в одной футболке.
Я не стал возражать. Мать, конечно, посмотрела с неудовольствием, но ничего не сказала. Может, потому, что с ней согласились по поводу погоды.
Зашли в дом. Разулись. Из прихожей выбрались на кухню, всю белую, чистую, светлую, с ремонтом. Я сел за стол, Лина, сопя, поставила чайник и замерла перед раковиной. Чтобы не давиться неудобной тишиной, попробовала умыться и заодно успокоиться. Я теребил ногтем порез на клеёнке и думал.
– Как ты? – спросил наконец я.
– Лина вытерла мокрое лицо первым попавшимся полотенцем.
– Устала, – ответила она, потёрла веки и зевнула. Белки глаз оставались красными, лицо припухло, – Сил уже нет как-то.
– Лин, ты извини что лишний раз ковыряюсь, – деликатным тоном начал я, – Можно про дедушку Федю спросить? Мне так ничего толком и не объяснили.
– Да, конечно, – как могла участливо откликнулась она, – Что такое?
– Что с ним, всё-таки, случилось? Прости, я в лоб. Ты, наверное, не это… – Я не подобрал слов и замялся.
Она вздохнула и опёрлась спиной на шкафчик.
– Мама на кухне сидела, толкла пюре, и дед заходит. Говорит невнятно, звуки какие-то издаёт и всё. Мама его улыбнуться попросила, а у него лицо перекошенное. Вызвали скорую, а она ехала два часа. Дедушка уже и в себя прийти сам успел. Ну, они его забрали на анализы и вот это вот всё, подержали два дня и сказали забирать. Мол, инсульт не зарегистрирован, а сейчас он в порядке, пропишут таблетки и – шуруйте. Мама уже приготовилась ехать на следующее утро, и вдруг звонят. Говорят, так и так, ваш отец умер, наши соболезнования. Тромб оторвался. Так хочется их к чёрту послать, вот честно! – она заплакала, – Суки. Они его просто… закинули у себя и тут же выперли. Никто им заниматься не хотел. Выкинули нахрен, и долбитесь, как хотите. «Соболезнования», да в жопу пусть себе их засунут!
– Капец… – только и смог выдать я, пока сестра плакала и ругалась на врачей.
Чайник засвистел. Лина утёрла слёзы ладонью, встала со стула и выхватила из посудомойки две кружки. Навела чай, себе – разбавленный без ничего, мне – кипяток с двумя рафинадинами.
– Спасибо, – кивнул я и чуть отпил.
– Не за что, – Лина обхватила свою кружку двумя руками и чуть улыбнулась.
Чтобы не как-то отойти от тоски, я стал интересоваться делами.
– А Андрей не в селе щас? – спросил я, поняв, что нигде не видел сестриного жениха. И тут же вспомнил, что мне это уже объясняли утром.
– Он работает, его не отпустили, – объяснила Лина и тоже попробовала чай, – Завтра утром на похороны приедет.
– У вас как дела вообще? – поинтересовался я на автомате, не думая, лишь бы что-то в комнате звучало.
Лина отвернулась в сторону с раздражением, но раздражение это было не из-за меня, а от каких-то её проблем.
– Да как обычно…
– С переездом как? – попытался я хоть немного её растормошить.
– А нету переезда, – Лина впервые посмотрела мне в глаза, – на старой сидим. Оба работаем, ни на что времени нет, и на переезд тоже. Что ни день, то перепалка из-за фигни…
– Понятно, – проронил я и не сказал ни единого слова, пока не допил чай.
Пока обувался, Лина достала из шкафа плотную синюю олимпийку. Отнекивался, но сестра настояла. Я примерил – казалось чуть великовато, но в целом удобно.
– Это чья хоть? Дяди Захара?
– Дедушкина, – походя ответила Лина, пока обувалась.
– Э-эм… ну… а мне можно вообще?..
– Не переживай, носи! – махнула она рукой.
Не стал спорить.
Пока мы сидели в доме, успел прибыть отец. Не один – с Лёшкой. Лёшкиной матери видно не было. Отец сидел рядом с сыном на лавочке напротив тёти Ксении. Даже моя мать подобралась поближе, хоть так и не села. Скорбели.
Заметив меня, отец подозвал к себе. Я уселся рядом. Лёшка глядел пусто на лицо дедушки Феди, не плакал, но видно было, что очень пытается, морщит лицо, настраивает себя, чтобы хоть что-то пролилось. Его отец обнимал за шею, а мне положил руку на плечо.
После долгой тишины, когда девушки напротив слышно плакали, отец обронил тихо, почти шёпотом:
– Вот у меня отца почти не было. А я с вами быть хочу. Только вы у меня и есть.
Меня от этого передёрнуло.
– Вот бы у вас всё хорошо было.
Он глядел грустно на своего мёртвого отца, с осознанием чего-то такого, что тяжело выдержать. Когда накатывало, прижимал нас с Лёшкой к себе и начинал беззвучно шевелить раздутыми влажными губами. Ни слезинки не проронил, только прикрывал веки тоскливо, иногда с ужасом.
Я глядел то на деда, то на отца, и понимал, что руки немеют и трясутся, а рот кривится. Сжал пальцы в кулаки, закусил нижнюю губу и заплакал. От злости.
Прикрыв ладонью рот, я поднялся и вышел за двор. Сел на корточки за воротами и хрипло, свистя лёгкими, рассмеялся. Давился, закрывал рот рукой так плотно, что зубы больно впивались в губы. Видел перед собой темноту, непостижимую и ужасающую своей бесконечностью, хотел зареветь, рухнуть на землю и зареветь, но не мог, не мог перед людьми. Перед матерью не мог.
Кто-то шёл ко мне. Вместо того, чтобы сидеть и скорбеть по-человечески, кто-то поднялся и шёл ко мне. Я поднёс трясущуюся руку к лицу, вцепился в большой палец зубами, не рассчитал и откусил сбоку от ногтя кусок мяса. Прояснилось. В темноте проступил белёсый фонарный свет. Спрятал палец в кулаке, а кулак в карман, чтобы не было видно кровь.
Показался отец. Что-то показал во двор. Наверное, матери, что, мол, всё хорошо. Подошёл, сел рядом прямо на щебень, положил руку на спину.
– Ты как? – спросил он, – Совсем плохо?
– Пойдёт, – выдавил я, шмыгнув носом. Боль от пальца растеклась по руке, – Это пройдёт. Щас, подышу. Дышать нечем.
– С тобой рядом посидеть? – предложил отец, явно беспокоясь.
Я хотел отправить его обратно к Лёшке, чтобы он побыл в такой момент с ним. Хотел вернуть его во двор, чтобы успокоил мать. Но вместо этого я ответил:
– Посиди.
И он остался сидеть. Хлопал по спине легонько, молчал, не пытался как-то успокоить.
– Умирать страшно… – выдал я ещё, и ненавидел себя за это.
– Рано тебе умирать. – резонно заметил отец, – Это мне вон надо трястись, а тебе двадцать, куда. Не думай, просто живи.
– Если не буду думать, проживу через одно место, – спорил я, и слова не из головы шли, а вырывались сами собой, – Хрен пойми, как проживу, и хрен пойми, как сдохну. Придут, поплачут, а жизнь продолжится. И зачем только жил.
Отец втянул воздух носом, подтянул меня к себе так, что я тоже шлёпнулся на землю.
– Знаешь, Дим, – Он смотрел мне в глаза так ясно, что я опешил. От него даже ничем не пахло, – Я вот столько говна по жизни сделал, ты знаешь. С твоей мамой так вот вышло, как вышло, вторая вообще – предала, дважды предала, даже когда я её простил и сам попросил вернуться. У меня мечта теперь есть, Дим, построить свой дом. Чтобы вам вот всем, и тебе, и Лёшке, и твоему Илюшке, всем хорошо было в этом доме. И Илюшка, пофиг, что не кровный, он же твой брат, а значит, что мой сын тоже, понял! И я вот дела в порядок приведу, отстроюсь, и вы сможете ко мне прийти, в любой вообще момент, как вот прям ДОМОЙ. Долги отдам, крышу сделаю, у меня планов – выше крыши. Но – сделаю. Я ничего до конца не делал, а это – сделаю, даже вот сдохну – сделаю. Так вот прожить хочу.
Он остановился, улыбнулся мне.
– Жить надо. – заключил он, потрепав меня по плечу, и рассмеялся так легко, что мне грудь сдавило, – Жить надо, слышишь!
Я вытер слёзы правой рукой, попытался продышаться.
Заметил краем глаза, как кто-то выглянул из-за калитки, поглядел и быстро вернулся обратно. Наверное, мама.
– Давай обратно, – предложил отец, и первый поднялся на ноги.
Я поднялся следом.
Мы с матерью посидели ещё минут двадцать и пошли домой. Ей завтра мелкого в садик и на работу. Поэтому на похороны пойду один я.
Возвращались поначалу проулками, как покороче. В них фонари не горели, и мало что можно было разглядеть. В одном из таких нас обогнула жавшаяся друг к другу парочка. Обоим лет пятнадцать. Пробежали, боясь чужих взглядов, смеясь аккуратно, едва заметно. Парнишка вроде как был мне знаком, но я не успел его вспомнить.
– Там – хоронят, тут – любят, – произнёс я зачем-то, и так же непонятно зачем прибавил, – Жизнь?
Вопрос не для ответа, но мама проговорила:
– Не знаю…
Рассматривала тревожно моё лицо, так, будто я сейчас прыгну под машину или сойду с ума. Наверное, улыбался как-то неспокойно и жутко. Не зря беспокоилась. Тогда – не зря.
– Мить, давай прогуляемся, – предложила она, – Не хочу домой.
– Давай… – вздохнул я и потёр переносицу.
Она взяла меня под руку, прижалась. Медленно, призраками, плыли по улицам, общая наша тень то обгоняла нас, то оставалась позади, когда мы выныривали под фонари. Мы делали длинный крюк по северной окраине, оттягивали возвращение как только могли.
– Знаешь, так хорошо, в тишине, – начала мама, глядя куда-то в тёмные беспросветные поля, – И вообще с тобой хорошо. Олег вечно учешет вперёд и так идёт. И молчит с угрюмой рожей, бесит. Даже пройтись спокойно нельзя. А ты мне всё равно, что лучший друг.
– Вот это и грустно, – вздохнул я.
– С этими – одни нервы… – не услышав или не заметив моих слов, продолжила она, – Как не возвращаюсь домой, там этот – лежит, а Илья – нервы трепит. И деться некуда.
– Угу, – бездумно согласился я. Потому что говорить что-то осмысленное и честное было нельзя.
– И с Ильёй вы всё время собачились. Ничего не срастается. Ты даже с Лёшкой лучше общаешься, чем с ним.
– Не неси чепухи, – резко ответил я, – Это не так.
Вспомнил, как будучи подростком постоянно отпихивал мелкого от себя. Знал, почему она так думает, но не соглашался, думая: «Я же тогда был тупой, вредный и в разгаре переходного…»
– Не ври, так и есть. Я же вижу. Вот зачем я вообще всё это? Мужика мне хотелось…
«Не тебе хотелось, а тебе сказали…» – подумал я.
– …и вот теперь жить надо как-то. Лучше бы вообще никого не искала, не заводила, вместе бы с тобой остались, спокойно бы было.
– А когда уехал, что бы ты делала? – спросил я, не мог не спросить.
– Не знаю. – после молчаливой паузы ответила мать, – Попробовала бы жить.
– А сейчас не пробуешь? – заметил я, и понял, что не хотел этого говорить.
– Не знаю. Наверное.
Помолчали.
– А на Север вы всё-таки соберётесь? – спросил я.
– Здесь мне плохо, – ответила мать что-то заученное.
– Мам… – обратился я и замолк.
– Да?
Я остановился и обнял её. Хотел много чего сказать. Но зажевал губы и только крепче сжал маму в своих руках. Старался не заляпать ей одежду кровью.
– Прости, Мить… – произнесла она вдруг, – Прости меня, пожалуйста… за то, что я такая плохая мать. Отец непутёвый и то… а я…
– Ты не плохая.
– Прости, пожалуйста…
– Ты не плохая…
Мы дошли до дома, остановились на пороге. Минуту посидели на ступеньках. Мать зевала, лёжа у меня на плече, и ровно, спокойно дышала.
– Надо бы в дом уже. – вздохнула мать, – А я так не хочу, Господи.
– Надо, да, – согласился я, хотя сам не хотел заходить.
– Что, встаём?
– Знаешь, я прогуляюсь ещё перед сном. Передай бабушке с дедушкой спокойной ночи.
– Может, хоть зайдёшь с ними попрощаешься? А то нехорошо…
– Не хочу слишком поздно возвращаться и вас будить. Сразу пойду, не буду времени терять. А им передашь что-нибудь хорошее от меня.
– Ну смотри.
Она поднялась, открыла дверь и скрылась в жёлтом комнатном свете под шум телевизора.
Я встал посреди двора. Глядел то на белёсый фонарь в начале улицы, то на пока беззвёздное вечернее небо. Посасывал большой палец на левой руке – ещё кровил. Для самого себя неожиданно достал телефон и нашёл номер. Нажал кнопку вызова, и на экране появилась большая надпись: «Серый». Три гудка, и он ответил.
– Слушаю.
– Привет, Серёг. Можешь говорить? Ага. Ты уже дома? Не хочешь пройтись?..
Серёга стоял у входной двери (дом принадлежал его матери), в трусах и растянутой серой майке. Хоть и поправился, а выглядел крепким и «мощным». Курил под Тони Раута из древней портативной колонки. Выглядел непомерно круто, как капитан корабля.
«Ещё бы пил реже…» – рассуждал я, подходя.
– Здоров! – Я поднял руку, приветствуя Серёгу.
– Димон, скока лет! – посмеялся он и затянулся, подмигивая.
– Так утром виделись! – напомнил я в шутку.
– Ну дык! – он откинулся назад, расправил руки и играючи так прищурился, что смешно стало.
– Дык ну! – подыграл я.
Пожали руки, обнялись. Он был ещё в пыли и земле, тянуло потом и известью.
– Как похороны прошли? – спросил Серёга.
– Как могут пройти похороны, – вздохнул я и дал понять, что не хочу об этом говорить. – К тому же, они завтра.
– Ну ладно, заходи, садись, – Серёга отодвинул рукой москитку, приглашая меня в дом, – Я ща всполоснусь, переоденусь и двинем. Ок?
Опять не «окей», именно «ок». Я вошёл, сел за стол. На кухне стоял запах перегорелого варева. У них на заднем дворе было три собаки и с пяток котов и кошек. Тётя Оля не была стереотипно-сериальной сумасшедшей кошатницей, просто так как-то получалось, что животные оседали у них. А что баланда воняет – это даже как-то своеобразно по-домашнему.
– Да, без проблем. Только это… – я замялся, забыв вдруг, чего хотел попросить, – Это… а, точно, воды можно попить? А то душно, весь день на сушняке каком-то.
– Да, конечно, чё за вопрос! – запросто ответил Серый и подошёл к раковине, – Из-под крана пьёшь?
– Я похож на того, кому не в лом фильтрами пользоваться? – отшутился я.
Серёга поржал, налил мне воды в стакан и ушёл в ванную мыться. Пел под душем полу-гроулом: «Ра-та-та, стальные яйца! Лефт! Райт! Лефт! Райт!». Я упёрся лицом в стол, сипел носом, старался не заржать.
Из соседней комнаты вышла тётя Оля – женщина сильно за сорок, с большими выразительными глазами, заспанная, в плотной узорчатой ночнушке и жёлтых кроксах. Мимолётом подумал, какая же моя мать красивая в свои сорок, несопоставимо, но без упрёка в сторону Серёгиной матери. Та была зато прямолинейная и всегда всё говорила прямо. Что мне нравилось больше неуклюже-деликатных вывертов моей матери.
– Здрасть, тёть-Оль! – обратился я.
– Ой, блин… – дёрнулась она в лёгком испуге, – Фух, Митя, ты?
– Я, тёть-Оль, – подтвердил я, улыбаясь, – Вы извините, я к Серёже зашёл, он попросил подождать.
– А, это он там вопит в ванной? – поинтересовалась тётя Оля, – Ну понятно. Ты меня напугал, ха-ха. Такой здоровый, не узнала, богатый станешь.
– Богатым – это неплохо, да, – шутил я.
– Это ты уже сколько ростом? – спросила тётя Оля, подбираясь к раковине.
– Сто восемьдесят девять.
Она присвистнула.
– Так это ты выше Серёжи уже! – удивлялась она, наливая себе воды в кружку, – Он всегда был бычара в школе, а щас вон ты вытянулся.
– Перегнал, значит, – сказал я и про себя немного дитяче радовался – всю среднюю школу хотел быть выше Серёги, вот к двадцати годам добился.
– А сам-то как? – тётя Оля подсела за стол, – Учишься хорошо? Как мама?
– Да нормально всё, тёть-Оль. Учусь нормально. Мама устаёт, но в целом всё, вроде, хорошо. Вот приехал, а то почти не бываю.
– Это правильно. Я слышала, они на Север уезжать собираются. Надо хоть напоследок вам побыть, а то потом только летом…
Не собирался я допрашивать, откуда она знает, не интересно было. Думал больше, как бы так про родителей ничего плохого не сказать.
– Вот и мама о том же. Да и сам знаю, что надо. Да в городе как-то всё по новой сложилось, всем всего наобещал на лето. Но мы постараемся.
– От меня вон… – она отпила из кружки с кукишем и поморщилась, – Блин, тёплая… От меня вон Женька, старший, уехал, и после армии в Казани остался, и приезжает раз в сто лет. Не, как бы, пусть, я ж не психованная, чтобы при себе держать. Но хоть бы внуков показал. И этот, – она кивнула на дверь в ванную, – укатит куда-нибудь, тоже приезжать не будет. Хотя он-то – пусть.
– А как у него дела вообще? – спросил я. Знал, что Серый вряд ли что-то честно про свои дела скажет, хотя бы через мать бы выяснил.
– Да как, разъезжает, зарабатывает деньги. Иногда откладывает, но чаще кутит. Жил в Невинке в общаге, потом не выдержал, сюда вернулся. Щас хату ищет в Ставрополе. Серьёзно переехать решил. Ну и молодец, мне кажется. Нехрен в двадцать с мамкой жить. Не гоню его, но… он же и сам на стену лезет, больше меня хочет на волю, куда-нибудь хотя бы.
Она так просто рассуждала, по-честному. Даже особо и за словами не следит, просто болтает, пока пьёт воду, будто и не делится переживаниями о сыне.
– Да, есть такое… – поддакнул я, не зная, что бы такого добавить или ещё спросить.
Из ванной вышел Серёга, уже в одних трусах и сланцах, с полотенцем на голове. На груди у него красовалась большая татуировка – детально расписанная ладонь в жесте «а-ля Иисус» с глазом по середине, а как бы на фоне – лучащаяся пирамида. Что-то такое масонское.
– О, мам, ты чего тут? – спросил он, – Отчёты задрали?
– Да ужас, – громко возмутилась тётя Оля, – Меня от цифр уже мутит. Вот перерыв сделала, хотела чай попить, потом решила, что ну нафиг, воды попью.
Тётя Оля работала в газовой службе, и ей часто на дом падала работа с высчитыванием чего-то. Я это знал с детства, когда гостил у Серёги часами, но не особо вникал.
– Вы гулять пойдёте? – спросила она.
– Да, пройдёмся, перетрём, – Серёга яростно тёр волосы полотенцем, – До десяти вернусь.
– Ну, я спать буду, – она поднялась со стула и отошла к двери в другую комнату, – Не шуми, как вернёшься, ладно?
– Ок, – ответил Серый, опять не «окей», а «ок».
– Я спросила – ладно? – с нажимом повторила тётя Оля.
– Так точно! – прикрикнул Серёга, даже отдал честь, и губу откапустил.
– К непокрытой не прикладывают, – тоже начала шутить тётя Оля.
– А я с полотенцем!
Серёга ушёл за матерью вглубь дома, а я остался сидеть. Скучал, крутил в руке стакан. Вдруг телефон пиликнул. Софа писала в Телегу. Обычно она откликалась только чтобы договориться о встрече. Я с досадой открыл диалог и тут же зашипел. Писала не Софа. Писал её Юра.
20:42 – Ну чё, козёл, нравится с
чужими женщинами трахаться?
20:43 – Совесть не мучает?
«Твою ж ма-а-ать…» – подумал я, долго и глубоко выдохнул.
Телефон убрал, а сообщения шли и шли, те два уже были прочтены. Поток долго не иссякал, пришлось отключить уведомления. Пусть пишет, долбится в стену. Софа сама будет разбираться.
Серёга вышел, в трениках, полуразваленных чёрных кроссовках, из которых торчали голые пальцы, и белой футболке без принта, как в школу на физкультуру. Обычно в село он одевался поопрятнее, потому что знал, что встретит кучку знакомых и прибьётся. Теперь, видимо, не собирался нигде задерживаться.
– Ну что, двинули? – предложил Серый и хлопнул в ладоши как бы подытоживая.
– Двинули.
Свежело, улицы остывали, ветерок набирался, трепал немного одежду и волосы. И дымом пахло. Кто-то мусор жёг неподалёку, на соседней улице. Но всё равно легко дышалось, хорошо было. Чем глубже в прорезанный фонарями сумрак, тем громче и задорнее лаяли собаки, но скоро превратились их вредные крики во что-то фоновое. Людей – никого. Десятый час, даже пива не купишь.
– Слушай, Серый, – поинтересовался я, – А что это у тебя за татуха на груди?
– А это око масонское, – легко ответил Серый и задрал майку. И как его не жрали комары, я удивлялся, – Скажи, заебись? Я в три захода его бил, сам дизайн придумал.
– Мощно, – кивнул я, вглядываясь, но в темноте не выходило, – А значение какое у этого?
– Типа я умный и всех насквозь вижу! – хохотнул Серый и сложил пальцы в «иисусный» жест.
Свернули в парк. Освещённый снизу бледными фонарями, Вечный Солдат казался потусторонним и неправильно-живым. Мы сели на лавочку у детской площадки, продолжили болтать. Серёга закурил, растянулся, но оставил место, чтобы я сел.
– Семки будешь? – предложил он.
– Давай, – согласился и усмехнулся – давно не «щёлкал семки», со старшей школы. Всё больше шаурма да какие-нибудь недопиццы из супермаркетных кулинарий.
– На! – Серый сунул руку в карман, а достал уже полную семечек. Сгрёб мне в ладонь, да так много, что я просыпал.
– Спасибо. Как у тебя дела вообще? А то в Невинке особо не поговорили. Мужики нормальные на котлованах попались?
– Да как дела… – Серёга потянулся и опять стиснул сигарету зубами, – Ты ж меня знаешь, я зашибись. Есть-пить есть, а остальное не парит, за деньгами не гонюсь, за всякими «должностями», – он сделал витиеватый кульбит руками, – я не гнался никогда. Но блин, хочу нормально по специальности работать! А без армии мне все говорят: «Идите, пожалуйста, в жопу!». Ну их колышет, как мне пожары тушить, с плоскостопием или без?!
– Да, несправедливо, – кивнул я и выплюнул под ноги шелуху, – А вариантов вообще нет?
– Так война! – обреченно поднял руки Серый, – Тьфу, «эсвэо», сорян, товарищ Майор, – козырнул двумя пальцами куда-то в небо, – Говорят, с моим военником только добровольцем, и больше никак. Я вот не ссыкло, ты это знаешь, но мочить хохлов с вероятностью, что замочат тебя, и всё тупо за возможность работать по образованию – ну наебалово какое-то.
– Есть такое… – кивнул я и закашлялся, случайно втянув носом слишком много сигаретного дыма.
– Чё, плохо? – забеспокоился Серый, даже сел, постучал по спине.
– Не, не, нормально, – успокоил я, – Просто как не терпел курить, так и не терплю. Ты кури, я просто с ветра постою.
– Ну смотри, ты сиди или стой как тебе удобно. Говори, понял!
– Понял, понял, – посмеялся я, – Ты лучше расскажи, чё здесь нового. Ну, село. Сдыхает, не сдыхает.
– Да оно всю жизнь сдыхает, – махнул Серый и обратно улёгся на лавочку, – Все свалить хотят в город, хотя бы в эту занюханную Невинку. Вот и я хочу. Но не в Невинку. Образование буду получать, на педагога поступлю.
– Серьёзно? – удивился я, – И на кого? И где?
– Психолога. В Ставе. Ну я уже ближе к июню поузнаю, щас рановато. У Линки хотел спросить.
– Ну, желаю тебе удачи, – сказал я искренне, – Если постараешься, то обязательно поступишь. И Лина тебе поможет, – Про себя подумал: «Если Лина после очередной ссоры не впадёт в депресняк», – Я вот свою шарагу через два года заканчиваю, хочу уже работать.
– А ты кем, напомни? – поинтересовался Серёга и стрельнул бычок в сторону мусорки, но не попал.
Я сказал.
– Ну, могу тебе пожелать только не сдохнуть от нервного срыва!
Посмеялись.
– А на личном чё-как? – сел Серёга и заулыбался, тыкнул локтём в бок, – Давай, колись!
– Да херня одна, Серый. – вздохнул я и зачесал рукой волосы, – Я и рассказывать не хочу, если честно. Не потому что делиться не хочу, просто самому тошно.
– Рассказывай, – Серый хлопнул меня по плечу и посмотрел в глаза с задором, – Давай, не ссы. Щас на турники пойдём, по дороге выльешь.
Глядел я на его откровенное и простое, «пацанское» лицо и понимал, что всё ему выложу как есть. Мы поднялись, вышли из парка в огороды, и двинули тропой на турники. А я рассказал ему всё. О Софе, о её Юре, о «ситуации». Ругал себя за то, что выкладываю постороннему (для других замешанных) все подробности, но с упоением стягивал с себя душившую которую неделю удавку бестолковой тайны. Произнёс вслух, и таким всё глупым стало.
Серёга по этому поводу заключил:
– Брат, ну охуеть, от тебя не ожидал! – Лыбится. Чуть ли не гордится мной, – Ты ж всю жизнь с социализацией на ноль, а тут – такое! Растёшь, Димон, растёшь!
– Только хрен пойми, во что оно выльется…
– Ну если в тебя стрелять начнут, я к тебе прибегу и такой: «Димо-о-о-он!», ту-ру-ру-ру…
– Спасибо, Серый, – смеялся я кисло, всё ещё не зная, что со всем этим делать, но уже не с таким удушьем, – Как-нибудь вывезу.
– Вывезешь! – уверял Серый, подмигивал играючи, – Я вот уже с пятой за два года расстался, и как видишь живой. Бабы, Димон, это такое дело, ты им хорошее делай, а там она сама решит, нравится ей это «хорошее», или ей нужно другое «хорошее». Я вот так думаю.
Пока «говорили по душам», добрались до турников. Заржавленное сооружение из арматуры, на котором мы проводили время будучи подростками. Метрах в тридцати левее – поле с одними кое-как сваренными воротами, на которые была натянута волейбольная сетка вместо нормальной. У нас всегда народ делился на две части – воркаут и футбол. Иногда одни кочевали к другим, но в основном складывалось так. Мы с Серым все четыре года пробыли на воркауте. Только он действительно качался, а я – так.
Перед пандемией местная администрация выбила из губернатора деньги на строительство дополнительной площадки – поставили трёхметровые жердевые заборы, наложили покрытие, притащили баскетбольные щиты с кольцами. Подростки теперь собирались там, только иногда выбираясь на турники, чтобы подтягиваться на перекладинах. Остального им хватало в пределах жердей.
Мы с Серым завалились на площадку. Четверо играли в баскетбол, ещё трое, парень и девушки, сидели у стены на полу. Серёга со всеми здоровался по имени, явно всех знал, и знал хорошо, а я только кивал вяло и пожал руку единственному пацану у стенки. Я узнал его – это был тот парнишка, что шёл под руку с девушкой около часа назад. Той девушки же на площадке не было – вместо неё сидели какие-то другие.
– Чё, мелкий, как живётся? – спрашивал приветливо Серёга.
– Да нормально, – отвечал парнишка, – Тебя отец послал или ты сам забежал?
– Сам, сам, не сцы, – Серый схватил его за шею и крепко прижал, – Крёстный щас на птичке аварию устраняет, ему ваще не до твоего шароёбства. Так что, Вовчик, в хуй не дуй –живи, кайфуй.
– Я-асно, – протянул «Вован» и тоже крепко обнял Серого.
– А вы родственники? – спросил я Серого, когда он со всеми переговорил и переприкалывался.
– Да крёстного сын, Вовка, – объяснил Серый и скинул с себя майку, собираясь поиграть в баскетбол, – Дебил жуткий, но с ним прикольно. Ум вбиваю временами, когда просят. С нами пойдёшь?
– Спортсмен из меня – говнище, я просто посмотрю, – соскочил я, не желая бегать в парадных брюках и туфлях.
– Ну смотри!
Пацаны вышли вчетвером против Серёги. Он сам на этом настоял. И минут за десять выиграл школьников со счётом «восемь – три». Они двигались, носились из одного конца площадки в другой. А меня заедали комары. Хлопал то по шее, то по уху, то по рукам. Махал перед лицом Серёгиной футболкой. Вспоминал свои старшие классы. Нас собиралось человек по пятнадцать чисто играть. И ещё кто-нибудь, в основном девчонки, приходили посмотреть. Точно – все поразъехались.
Серый ржал над пацанами, которых только что «в соло» вынес. Они его прогоняли, чтобы не мешал играть, а тот отшучивался. Вернулся ко мне, взял футболку, натянул через взмокшую голову. Уселся рядом. Дышал тяжеловато.
– Круто сыграл, – сказал я.
– Да нихрена, – отмахнулся Серый, – Фу-ух… думал, сдохну. Всё, Димон, старею, пиздец.
– Да ладно тебе… – попытался я как-то смягчить.
– Не, не, не парься, – Серый вытер потное лицо пыльной рукой, – Я и сам знаю, что меня распидорасило. Мать говорит: «Раздобрел», а я ей всегда: «Разнесло!». Ну правда. Вот вроде стараюсь заниматься, а всё шире, сука, шире…
– Ничего, растрясёшься, – уверял я, – Ты же в Став переедешь на учёбу? Так вот. В Ставе почти в каждом дворе есть площадка с тренажёрами – хоть каждый день качайся.
– Да найти бы главное, с кем в футбик или в баскет погонять. А то тут не с кем почти. Поуезжали.
– Представляю… – вздохнул я, потёр сонно глаза, – Вот и мои так уезжают в Салехард.
– А это где? – спросил Серёга, поднимаясь.
– Серый, ты ж географию в школе сдавал, – посмеялся я.
– Ну мало ли что я должен со школы помнить! – оправдался Серый, – Так чё там?
– Это на Севере, почти Полярный Круг, – пояснил я, – Там платят много, и со школой для мелкого будет лучше, чем тут. Ну, я надеюсь на это, но хрен знает…
– Да пусть едут, где угодно лучше, чем здесь! – поддержал Серый, – Это я тебе как до сих пор тут живущий говорю. Если и оставаться жить, то на старость, блин. Умирать. Или всех сволочей выпереть, но ты скорее ж, сука, сам сядешь, в лучшем случае с голым задом останешься, так что никуда они не денутся…
– Ну тут понятно, – согласился я, – Вот и едут мои. Может там сволочей не так много на квадратный метр. Вряд ли, но лучше, мне кажется, чем торчать тут.
– А то!
– Ну всё равно – не знаю, как правильно. Как лучше?
Мы шли по единственной улице, где ещё не заменили старые, оранжевые лампы на энергосберегающие, белёсые. Серёга шагал по полоске тротуара, а я упорно скрипел щебнем и песком по обочине. Думал о том, что вроде дорогу сделали, вроде фонари поменяли, и вроде сами мы поменялись, – как минимум выросли, – но по сути всё то же. Есть неизменная «самость» мира, а я в ней болтаюсь, что-то в эту сторону. Серому свои мысли излагать не стал – не надо было оно ему. Да и мне тоже.
Вывернули огородами на нашу улицу, проходили мимо «Того Дома». Серый смотрел-смотрел на осыпавшееся местами и поросшее травой здание, и сплюнул.
– Жалко, – сказал он.
Лет пять назад объявился хозяин заброшки, возвёл двухметровый забор из зелёного металлопрофиля, приварил ко всем проёмам решётки, запер их на амбарные замки и… всё. Дом продолжил стоять ничейный и пустой. Даже наш «мусор» не выгребли. Только теперь и посидеть стало негде, и мы перекатились раз и навсегда на турники.
– Давай заглянем, а, – предложил Серёга, – Ты вот когда в последний раз там был?
– Ну, я орешник на первом курсе рубил, чтобы на наш двор сильно не лез, – вспомнил я, взглянул на «Тот Дом» и махнул рукой, – Ай, пошли. Один хрен домой не хочется.
Мы попробовали найти какую-нибудь дыру, но ничего нужного размера не обнаружили – только у самой земли разрытые дыры, которые организовали себе то ли уличные коты, то ли бродячие собаки. Пришлось перелезать. Серёга взбирался второй и чуть не навернулся с двух метров в бурьян, но удержался.
– Бляха-муха! – ругнулся Серый, отряхнувшись, – Я штаны порвал.
– Где?
Он показал. Я посветил фонариком. На заду у него красовалась треугольная дыра, сорванный лоскуток висел и покачивался. Не критично, ночью так вообще незаметно.
Я разоржался что было сил. Серёга поддержал, смеялся по-своему живо и гулко, так мог смеяться только он.
– А ты помнишь, в шестом классе? – вспоминал я, продираясь через крапиву, – Мы по деревьям лазали на речке, ты спускался с… блин, не помню, чё за дерево, и навернулся, прям в листья и болотце. А штаны на ветке повисли, подранные. Мы их достали, а там дырень ну на всю сраку.
– А-а-а, помню, помню! – хохотнул Серый, – Мы домой пошли в гору, и я по пути тебе дыру светил, типа «смайлик»!
– Я тогда рот чуть не порвал от смеха, я тебе отвечаю!
Продрались через кусты к входу. Амбарный замок всё ещё висел на «калитке», но был то ли совран, то ли попросту не замкнут. Проржаветь успел за несколько лет. Серый его снял, оставив висеть на жестяной петельке, и потянул за спаянные штыри. «Калитка» со скрипом отъехала, но упёрлась во вьюнок и разросшиеся корни алычи. Дальше оно не шло, но хотя бы можно было пролезть.
Включили на телефонах фонарики, – внутри свет уличных ламп уже не добивал. Пыль плыла в воздухе заметными такими хлопьями, наверное, от решётки поднялось. Осмотрелись. Брёвна, разломанная мебель, прибитый к пню, – уже, правда, заржавленный и погнутый с края, – дорожный знак, всё было на месте, так, как мы всё и бросили. Только хлама больше и надписей на стенах прибавилось.
Ходили по помещению. Под ногами хрустел мусор. И с каждым шагом будто громче. Чем старше я становился, тем сильнее замечал, что разучился ходить тихо, как в детстве, когда легко шагалось и так же легко дышалось. Всё как-то с шумом и произвольно. В нашем брошенном «логове» ощущения эти разрослись и стали сжирать остатки покоя и ясности. Я кашлял от поднимавшейся от моих же ног пыли и разглядывал стены с ностальгией. Нашёл и свой автограф, и росписи остальных из нашей компашки.
– И как мы могли всё так просрать? – вполголоса проговорил Серый, стоя где-то позади.
– Чего? – сделал я вид, что не услышал.
– Да не, ничего, – отмахнулся Серый, улыбаясь.
Взобрались по размолотым непонятно кем или чем ступеням на второй этаж. Там ничего не изменилось, ни мусоринки, как был голый пыльный пол, так и остался. Серый походил немного и нарочито воодушевлённо выдал:
– О, я ж тогда здесь мяч футбольный оставил! Я его тогда раз второй или третий припёр, поиграть, Слим тогда уже укатил. И припёрся сосед, погнал нас. А мяч так под крышей где-то и остался. Подсадишь, я слазаю, а!
– Да ну, тут этим стропилам столько лет уже, – сомневался я, светя под потолок, напоминавший зубы древнего деда, изъеденные кариесом, налётами и всем таким неприглядно-стоматологическим, – Обвалится ж нахрен, тут грады раздолбали в труху.
– Не ссы в трусы, ща всё будет! – уверил Серый и без моей помощи стал лезть под потолок.
Подпрыгнул, ухватился за сыпавшуюся трухой балку, подтянулся, оттолкнулся ногой от решётки, чем выдрал её из кирпичей, и перевалил туловище через деревянный брус. Встал, пошёл, сильно сгорбившись, вперёд. Шёл и стучал по шиферу с обезьяньими возгласами: «У! У! У!». Я вспомнил, какими высокими эти деревянные брусья казались в детстве, и, не вставая на носки, дотронулся пальцами до одной перекладины..
– Ебать, Димон, он ещё здесь! – крикнул Серый, разнеся эхо из-под крыши по всему зданию.
На пол шлёпнулся и даже разок отскочил плешивый некогда жёлтый ячеистый мячик. От сырости плёнка потрескалась и отслоилась, но кожаная часть не до конца истёрлась и даже держала в себе целый, хоть и чуть сдутый резиновый пузырь с воздухом. Я его пнул, пока Серый спрыгивал, – мяч покатился.
– Поздравляю, спустя столько лет можешь его забрать, – посмеялся я с какой-то непонятной мне самому горечью, – Чёт мне это таким ироничным кажется.
– Отдам пездюку. – поделился планами Серый, – Пусть хоть в футбольца гоняет на досуге, а то ходит со всеми и сидит, как чмо.
Мы спустились на первый этаж. Серёга растянулся на продавленном раскладном кресле, безуспешно пробовал крутить на пальце сдутый мяч. Я устроился на бревне, поставил телефон в центр дорожного знака, чтобы фонарик светил в потолок. Серого тянуло на поболтать. Шутил про Казбека из его бригады, говорил, что он «норм чел, но вредный», рассказывал про мать, про брата, которого не видел несколько лет, про девушек. Складывалось ощущение, что он вот-вот заговорит о чём-то важном, о чём-то, что его беспокоит, но он только паясничал и трепался.
Он рассказал о том, как съездил на выходных в горы, как кадрил там трёх девчонок, а с одной даже успел переспать, как нажрался в сопли и лежал наутро полудохлый, как уезжал в невминозе и разглядывал поля люцерны с таким интересом, будто по телеку шёл фильм. Долго рассказывал, смеясь и матерясь через слово. И я пробовал радоваться за него, как за старого друга, у которого всё хорошо, хотя знал, что никогда у него ничего не было хорошо.
Вышли во двор. Остановились у порога, засмотрелись на ночь. Звёзды становились ярче. Всё небо в искрах, и этот сноп искр всё плотнее и плотнее. Через пару часов, в полночь, станет отчётливо виден Млечный Путь. Жаль, что скоро спать. Так красиво, отрываться не хочется.
– Хорошо, что звёздам нет до нас никакого дела, – сказал я, – иначе эта вселенная была бы такой же тупой, как и мы все.
Серый цокнул, помолчал. Потом выдал:
– Знаешь, чего тебе не хватает?
– Чего? – поинтересовался я, зевая.
И получил по роже. Серёга коротким тычком врезал мне по лбу. Я запутался в траве и свалился в сушняк, под кусты. Сбитый с ног и с толку, лежал минуту, прикрывая руками лицо и шипя от тупой боли над бровью.
Сверху донеслось:
– Пиздюль лечебный. Чтобы не ныл. Заебал уже.
Я приподнялся на локте, посмотрел на Серёгу. Протягивал руку. Фонарный свет с улицы осветил его беззлобную, честную лыбу.
– Главное не ссать, – сказал он и цокнул хитро, помогая мне подняться.
Я не ответил.
Мы обнялись на прощание, обещали друг другу чаще звонить и писать. И вместо того, чтобы повернуть к дому, Серёга пошёл в поля, напевая негромко, но слышно: «Наш мир – Колизей для демонов, ангелов, друзей…». У него вечер только начинался.
Я вошёл во двор. Бабушка с дедушкой, судя по отсутствию машины, уже уехали. Свет в зале не грел. Аккуратно, как можно тише, открыл дверь, пересёк порог, прикрыл за собой.
Разулся. Заметил, что на кухне горит свет. Илюша уже спал. На цыпочках пробрался к себе, не хотел натыкаться на мать, говорить с ней, рассказывать что-то. Страшно тянуло в постель, спать. Но постояв минуту в комнате, решил, что нехорошо.
Она сидела за столом, пила зелёный чай.
– Привет, – поздоровался я, – Я вернулся. Спать сейчас пойду.
– Хорошо, давай, – ответила она, повернулась ко мне, взглянула так, будто собиралась что-то сказать, но передумала, желая оставить тишину тишиной.
Я лёг на диван, отвернулся к стенке и старался уснуть. Всё это время на кухне горел свет.
Дом был пуст, когда я проснулся. Мать отправилась на работу, и по дороге отвела Илью в садик. И умер дом, потому что я давно уже не считал его домом, а те, кто считал, ушли по делам. Уныло и мирно так, без пафоса и мучительной жертвенности.
«Ага, во имя хозяйской счастливой жизни…» – усмехнулся я собственным мыслям и поднял телефон.
На часах полдевятого. Я поднялся, не одеваясь пошёл умываться. Не завтракая, оделся в парадно-чёрное – в футболку, и поверх – вчерашнюю дедовскую олимпийку, в брюки, в кроссовки. Туфли не стал надевать.
Вышел. Дверь замкнул, ключ положил в «салон» игрушечного грузовичка. Сорвал ещё зелёный-зелёный крыжовник, кинул в рот, раскусил. Скривился, выплюнул.
«А чего ты, собственно, ждал?» – думаю, а сам посмеиваюсь, но быстро возвращаюсь к обязательной горечи, не вкусовой, а эмоциональной.
Руки в карманы, взгляд в пол, я шагал по обочине дороги, нарочно не ступая по тротуару, – не хотелось. Дворы ползли по бокам, редкие люди попадались и пропадали. Шёл, шёл, уткнулся в телефон. Этот Юра с аккаунта Софы написал одиннадцать сообщений. Открывать не стал – пометил как «прочтённое». Не хотелось с этим ничего делать.
«Пусть сами разбираются!» – подумал я открыл приложение, послушать музыку.
Всунул наушники, нажал «плей». Алгоритмы решили надо мной подшутить, выдали «Live and Let Die». Очень смешно. В моей голове родились ассоциации с третьим «Шреком». Дошёл и без музыкального сопровождения.
Народу было много. Машины стояли у двора плотно друг к другу, оставив место в ворот для ожидаемого катафалка. Про себя подумал: «А похороны друг от друга особо-то и не отличаются». И действительно, место то же, время то же, люди те же. Только постарели немного.
Заметил отца в компании мужиков. Не зная, куда бы себя деть, подошёл к ним. Неловкость с возрастом никуда не делась, я до сих пор мало что понимал в церковно-похоронном церемониале, и как себя вести – тоже не до конца понимал. Как и в детстве, ходил с постным лицом и старался не отсвечивать.
– Привет, – поздоровался я с отцом и пожал ему руку, а потом и всем остальным мужикам.
– Привет, Дим, – улыбнулся он и обнял меня за шею, опустил к себе. Я был немного выше, – Гляньте, какой вымахал. Старший сын.
– Мужчина уже! – гаркнул один из мужиков.
– А то! Я уже ему в ноздри моргаю! И куда только растут! Дим, а ты один? Мама не придёт?
– У неё работа, – пожал я плечами, – Сегодня я за всех нас.
– А Олег Андреевич её?
– Да там… – я махнул куда-то в сторону своего дома, – Дела у всех.
– Ясно, – произнёс отец, не особо расстроенный.
– А Лёшка не пришёл? – поинтересовался я, постояв минуту.
– Мама его не отпустила. Говорит, рано, – ответил отец и стал витиевато оправдывать вторую бывшую жену, говоря, что всё в порядке вещей.
Они с мужиками быстро переключились на политику, и я деликатно удалился.
Заметил ещё одно знакомое лицо.
У ворот, прислонившись к торчавшей из земли трубе, стоял Андрей, слегка лохматый и явно не выспавшийся. А может, он так изображал скорбь и печаль. Я подошёл к нему, поздоровался.
– Давно приехал? – спросил я.
– Только что, – ответил Андрей, и пригладил свою разросшуюся бороду, – В семь выехал с города. – он заметно картавил и имел привычку глубоко набирать грудь в воздух, прежде чем что-то сказать, отчего речь его казалась мерной и ленивой, – Час ещё ждал «сто-вторую». Я вот минут десять назад подошёл, даже не завтракал.
– Ясно. Поминки же, вроде будут? Можно будет поесть.
– А я не поеду. Я тут останусь.
– А что? – поинтересовался я и вспомнил вчерашний разговор с Линой.
– Да переезд… – без подробностей ответил Андрей, потёр лицо и замолчал на какое-то время, после чего подумал и продолжил, – Я никак не могу с работы вырваться, а она мне мозги ест. По каждой мелочи, не только за квартиру. Посуду не так мою, готовлю не так, не делаю ничего. Уже год так. Если ничего у нас не изменится, то расходиться придётся, походу…
«Ну нихрена себе, радикально как…» – иронизировал я про себя, а на деле – молчал. Не хотелось выпытывать. И говорить. Как-то на фоне смерти человека бытовушные ссоры и разговоры о них казались неуместными.
– Я к Лине пойду, поздороваюсь хотя бы, – вздохнул Андрей, отошёл от трубы и направился во двор, под тент.
А я – следом. Тоже хотя бы поздороваться.
Слева от гроба устроились три бабки. Вроде те же, что восемь лет назад, но нет – другие. Просто выглядят так же. Те же чёрно-красно-жёлтые узорчатые косынки, те же резиновые калоши, молятся, крестятся. И молчат. Наверное, хорошего сказать нечего. Лина и тётя Ксения, как и вчера, на лавочке справа. Андрей без слов обнял Лину, и та увела его за тент, поговорить.
Освободившееся место возле тёти Ксении занял я. Кивнул безмолвно, тётка кивнула в ответ и продолжила плакать, глядя на покойника. Он при свете дня показался мне бумажно-серым, с прижелтью, чем-то напоминал страницу старой книги, мятую и заляпанную. Губы посинели. Пальцы на руках опухли. Чем-то смутно давало в нос. Тело жары не вытерпело.
Посидел некоторое время, держа руку на стенке гроба, глядел на деда и даже немного всплакнул. Может, под общим настроением, не знаю. Но наскорбевшись, шепнул тёте Ксении, что отойду, и поднялся на выход. Батюшку дождался уже стоя в воротах.
Он прибыл пешком, с небольшим рюкзачком. Издалека казалось, будто батюшка не в поповской чёрной рясе, а в киношном плаще, развевающемся немного на ветру. Вблизи я батюшку не узнал, хотя был это, несомненно, тот же человек, тот же отец Григорий, что и восемь лет назад. Волосы отросли до шеи, на висках и бороде неровными полосами проступила седина, лицо покрылось морщинами. Шагал он чуть прихрамывая. Когда народ расступился, и Григорий прошёл во двор, я заметил на шее косой, растёкшийся медузой шрам.
Отец подошёл с мужиками к началу литии. Я его одёрнул и спросил, что случилось со священником.
– Он на войне же был добровольцем, – объяснил мне отец, и я невольно обернулся на попа, – Полевым священником был с первого месяца, что-то такое. На них там бомбу скинули, и его посекло. Вот комиссовали. Давали какой-то сан и целый монастырь в Кисловодске, но он тут остался.
– Понятно… – проговорил я сдавленным голосом и ещё раз посмотрел на батюшку, – Как бывает…
Отец Григорий достал из чемоданчика всё необходимое, подготовился. Постоял минуту в мёртвой тишине, будто ожидая, пока люди и сами с собой перестанут говорить. Качнулся, набрал воздуха в грудь и запел хрипло, не-церковно, но по-человечески.
– Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас…
Лина и Андрей вышли из дома со связками свечей и платков. Раздавали скорбящим. Лина вручала, а Андрей давал огня своей пластиковой зажигалкой. К ним подходили, брали, и растекались по двору так, чтобы было хорошо видно батюшку с кадилом. Мне Лина, заморочившись, дала только платок. Свечу просить не стал, этим двоим и без меня хватало о чём и о ком беспокоиться.
– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас. Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас. Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас…
Люди крестились, какие-то куски литии (вроде так это называется…) даже повторяли. Я мял платочек за спиной, чувствуя себя с каждой минутой всё отстранённей и отстранённей. В моей голове роились мысли по поводу чего угодно, только не похорон. А от звона кадила, хриплых попыток батюшки петь, странно-слаженных движений и своеобразного единения скорбящих, ком из разрозненных нитей только нарастал и больше путался, отяжеляя и без того беспокойную голову.
– Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго…
Это единственное, что я знал наизусть. Зачем-то одними губами читал строки вслед за батюшкой. В конце покрестился, не кланяясь, и продолжил мять платочек. Наощупь понял, что уже продрал дырку в ткани. Ещё понял, что меня обступили люди. Возникало чувство, будто все на меня смотрят и следят, как я выполняю православный церемониал.
– Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй…
Подъехал катафалк. Это была перекрашенный в чёрный цвет «эсгээровский» УАЗ. И никто, кроме водителя, на той «буханке» не приехал. Отец, Андрей и ещё двое подошли к машине, переговорили с водителем и открыли задние дверцы. Батюшка заканчивал:
– Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, усопшему рабу Твоему Фёдору, и сотвори ему вечную память. Вечная память. Вечная память. Вечная память!
Вместе с отцом мужики понесли гроб. Андрей держал дверь. Занесли, вкатили, закрепили на вручную сваренной бандуре ремнями. Закрыли. Люди брели то по домам, то по машинам. Прикатили пассажирскую «газельку». Как я понял, деда собирались хоронить там же, где бабушку. Батюшку согласились после высадки всех пассажиров отвезти в Дегтярёвку, там тоже кого-то хоронили.
Мы с Андреем похватали венки и цветы, загрузили машину дяди Захара. Нашёл у «газели» отца. Вдвоём сели спереди, рядом с водителем. Поехали на Харьковский.
В пути мне пришло сообщение. Я достал телефон, глянул – от Софы. Открыл.
11:22 – Мы с Юрой помирились,
так что нам лучше прекратить
наше общение. Лине привет
11:25 – Вот и хорошо
И тут же, как я отправил сообщение, появилась надпись: «Пользователь ограничил общение».
– Вот и хорошо, – сказал я вслух и приложился виском к стеклу. Пытался уцепиться за пролетающие тополя лесополосы.
Кладбище аппендиксом выступало из общего ряда хат и домов и впивалось в сгоревший совсем недавно участок поля желто-зелёным полуостровком. Солнце к обеду разошлось, и я во всём чёрном, с олимпийкой сверху, тушился в собственном соку. Бабушки, запарившиеся в тёмном не продуваемом салоне заказной маршрутки, охали, ахали и еле шли. Отец вспотел, но не подавал вида. Мы о чём-то говорили. О чём-то бестолковом. Что-то про крышу, и гниющую с головы рыбу. Вроде что-то про ремонт дома.
Я пропускал это мимо ушей не потому, что отец мне надоедал. Просто не хотелось думать, говорить, куда-то идти, хотелось лечь и потом не встать. Не буквально – жить хотелось, но усталость невиданного мной до этого масштаба придавливала к земле.
По пути меня перехватил Андрей, попросил опять помочь с цветами и венками. Мы вытянули из багажника всё цветочное, и попёрли на кладбище. Каждый взял по три венка и корзинке. Я как-то неудачно схватился, и пришлось держать один из венков под мышкой, да так, что это красно-бело-зелёное нечто врезалось чем-то острым в ребро. Так и стоял. Так и говорил с отцом. Поэтому и думать было тяжко. А ещё жара. А ещё пеплом и гарью пахнет на весь хутор. А ещё народу убавилось не так чтобы много. Все хотели зайти в снятое придорожное кафе на поминки.
Мужики уже выкопали могилу. Четверо местных принесли гроб, уже накрытый крышкой и закреплённый. Бабки возмущались, что над покойным надо произнести молитву и посыпать накрест землёй, и для этого необходимо открыть крышку, но никто как-то и внимания не обратил. Какая-то настырная старушка посыпала землёй сам гроб, и споры начались уже по этому поводу. А семья тёти Ксении стояла рядом, женщины плакали, Лину обнимал Андрей и гладил ей плечо. Отец встал рядом с ними скорбно. А я держал ещё зачем-то венки, пока какой-то мужик не попросил меня их опустить.
Где-то позади меня, совсем рядом, переговаривались женщины. Сокрушались насчёт поля.
– Вот что за дебилы, прости Господи, ну на кой чёрт это жечь… там же животные, они там заживо, наверное… да и поля, на нашу администрацию вон частники начали гнать…
– Да то Стрельченка пастухом хотел заделаться, коров купил в апреле, и решил, что вот сожжёт, трава поднимется, и молоко лучше будет. Спалил, экстренно продал всю животню и в Карачаевск к сестре рванул от греха подальше… Дебил.
Невольно я повернулся в сторону покрытой золой и пеплом части поля. От самой трассы слева и до лесополосы справа – широкое, метров на шестьдесят, пожарище. В масштабе трёх гектаров – не так много, но всё равно болезненно. Особенно местным, которым пришлось всё это тушить.
Деда стали опускать четверо похоронщиков, протянули под гроб две верёвки, медленно, как могли аккуратно опустили. Стали закапывать. Кто-то опять плакал, но большей частью люди молчали. Ветер сменился, и гарь смешалась с чем-то медовым.
Постояв немного над свежей могилой, поглядев на крест, люди расходились. Одними из первых ушли тётя Ксения с семьёй. Отец потянул меня с ними, но я попросил минуту, и он меня оставил, сказал, будет ждать у ворот.
Я постоял ещё у креста, несколько раз сосчитал по дате, сколько дед прожил. «09.12.1960 – 14.05.2022». Шестьдесят два года. Рядом – памятник бабушки Ани. 11.04.1959 – 12.11.2014. Пятьдесят пять лет. Тупо перебирал числа в голове, будто что-то они значили, но мне никак не удавалось понять, что именно.
Подошёл к сгоревшему полю. Пнул бугорок, подняв небольшое облачко пепла. Между обожжённых пеньков от камышей и бурьяна проглядывались зелёные точки – ростки травы. Я присел, тронул один такой, сделал глубокий вдох, долгий выдох.
Тяжко было. Душно.
март 2023 – февраль 2024