Анна Маркина
РЫБА МОЯ РЫБА (сборник рассказов)
Вам, мои рыбоньки, всем хорошим — даже плохим.
Плывем в шторм. Ну ничего. Куда-нибудь приплывем.
Экзема
Жара стояла, хоть вешайся. Горячо дышали старые плиты, с шипением поднималось темное масло во фритюрнице, пожирая шницели и беляши. В мойках держали равновесие посудные акробаты. А еще — зудела правая рука под перчаткой.
Катя стряхивала остатки еды в черный мешок, обмывала шлангом озерца подливы и майонезные разводы; самых заморышей замачивала во второй мойке. Испачканные тарелки смотрели на нее как лица нелюбимых детей.
Столовую возле сортопрокатного цеха не жаловали. Старались ходить в фасонку; считалось — там вкуснее. И столовая прокатки платила людям взаимностью. Из щелей на ее кухне свешивались тараканы. Они с интересом глядели на неприкрытые вазочки с салатами и сорокалитротривые кастрюли с супами. А вытяжки в немом крике разевали прокопченные жирные рты. Про местные котлеты даже сами работники шутили, что их рецептуре для полноты вкуса не хватает разве что панировки из усатых соседей.
Два года назад, когда Катя только поступила на службу, она удивлялась заведенным порядкам. Люди в столовой работали в общем-то неплохие. Они не издевались над ней и даже жалели, когда в первые недели от долгого стояния Катино тело болело, словно его засунули в тестомес. Сами они, эти люди, тоже были покоцанные, как местная посуда, — старшие женщины маялись со спинами и варикозом, а заведующий воровал и пил, поэтому легко прощал, когда другие воровали и пили. Катя сперва не понимала, почему они все, будучи неплохими людьми, так равнодушны к общему делу. Но, пережив на ногах первые банкеты и многолюдные обеды, догадалась, что ее коллеги за годы служения общепиту достигли точки равновесия: при такой нагрузке их не закрывали, но и убиваться на работе не приходилось.
Она отволокла мешок с отходами, напоминавший мешок для трупов, к мусорным бакам, там же высыпала собакам кости и мясные остатки. Спрятавшись под козырек, обмазала руку нефтяной мазью и закурила. Солнце жарило невыносимо. Под тридцать пять в тени. Хлопнула дверь: из нее вышел незнакомый парень. Он был в свежей голубой рубашке, которая контрастировала с пропеченной серостью завода.
— Травитесь помаленьку? — добродушно спросил он и добавил: — Видел вас на кухне.
Катя улыбнулась.
— Леонид, — он протянул руку для пожатия.
Катя ответила рефлекторно, но, стиснув его горячие пальцы самыми кончиками своих пальцев, попыталась спрятать руку за спину.
Он не отпустил, а притянул ладонь ближе к лицу, чтоб рассмотреть.
— Экзема, — Катя покраснела и вырвалась.
Из-под черной мази выглядывала противная корка с мелкими гнойничками.
— От экземы помогают солнце и море.
— Море? — Она усмехнулась так, будто он предлагал ей слетать на луну.
— Тогда солевые ванны.
Кате стало совсем уж смешно:
— У нас баня.
— Для рук. Покупаешь морскую соль и растворяешь в тазике.
Она хмыкнула.
Ее нечаянный собеседник был высокий, крепкий, с широкими бровями вразлет и тяжелыми скулами.
— Ну, — вздохнул он, не дождавшись ответа, — до завтра!
— До завтра, — повторила она.
На кухне уже сворачивались. Работали с раннего утра до четырех. Но Катя уходила в конце. Надо было еще помыть полы.
— Видела красавчика? — с маслянистой улыбкой спросила тетя Тоня, сгружавшая в сумку третий десяток яиц, оставшихся от обеда.
Катя почему-то опять покраснела и схватилась за швабру.
— Видела.
— Генка сказал — наш новый старший повар, — и добавила с восхищенным придыханием, — из Москвы.
Имя заведующего, Геннадия Петровича, давно пообтесалось до «Генки», как ствол когда-то раскидистого дерева, от которого оставили один пенек. Хотя молодежь в обращении еще сохраняла формальности.
Катя хихикнула, отжимая коричневую тряпку:
— А у нас-то он чего забыл?
— Да вроде к сестре приехал. Маринка из ветеринарки — знаешь?
Она чувствовала, как промокла от пота одежда.
— Теть Тонь, а кондиционеры после ремонта будут?
— Будут, всё будет.
Возвращалась на велосипеде. Три километра по горкам с колдобинами. Солнце не хотело угомониться и шпарило без продыху несколько недель. Катя скучала по дням, когда ее подвозил муж, по их старенькой проданной шестерке.
За домами просвечивал пруд, такой же свежий и ясный, как голубая рубашка нового повара. Катя ехала и улыбалась.
Запыхавшись, она загнала велосипед в осиротевший гараж и зачерпнула ковшиком холодной воды из ведра.
— Дождя все нет, — сказала свекровь.
— Угу.
— Полить надо, — свекровь поглядела на огород.
— Покушаю и полью.
Катя обреченно посмотрела в окно. Над грядками летали капустницы. День был бездыханным, даже занавеска не шевелилась.
— Котлеты есть, с макаронами. И рассольник. Возьми там.
Катя пошарила в холодильнике и перелила остатки супа из кастрюли в тарелку.
— А Володе-то не осталось? — Свекровь поймала ее с пустой кастрюлей у микроволновки и разочарованно покачала головой.
Катя нехотя вылила рассольник обратно в кастрюлю:
— Я тогда суп ему оставлю, а сама — котлеток.
Вспомнила, мамину стряпню. Но мама рано умерла, а отец для них с братом не готовил; он работал на заводе и пил. А потом даже и не работал. На большой перемене Катя крутилась возле школьной столовой и рассматривала витрину с пирожками, газировкой и сосисками в тесте. Но денег почти никогда не было. Да и в школу ходила через раз — от Сосенского, где заживо гнили последние дома, до города было семь километров. Часть — пешком до трассы, часть на автобусе, из которого на их остановке люди чуть ли не высыпались на асфальт. Если брат ехал с ней, то он весело отвоевывал для них последнюю ступеньку у двери и закрывал Катю от толпы, пока она смотрела на лес, прижавшись носом к стеклу автобуса. А если нет — то она просто ждала, когда двери хлопнут перед носом, и шла болтаться по округе, чтоб отец не наказал за прогул. Потом тело брата всплыло в пруду, обмотанное цепью. Оказалось, что он подрался с двумя пацанами из-за девчонки, а те случайно убили его и утопили. Их отправили в колонию, но Кате от этого было не легче. Эти парни давно уже вышли, и одного Катя до сих пор встречала на улице. Он еле заметно кивал ей при встрече, как дальней знакомой.
Она погрузила шланг с дырявой бутылкой на конце в бочку с водой. От забора на нее смотрела синеглазая ирга и приземистая красногубая малина. На грядках вытягивался лук, раскидывала листья пузатая капуста, ровными длинными рядами сидела картошка. В теплице уже висели красные мясистые помидоры. Особенно ей нравилась огромная зеленая помидорина в форме сердца.
За забором послышался машинный рык, это мужа подвез приятель с лесопилки.
Когда она закончила, Володя уже поужинал и теперь перед телевизором забрасывал в чай одну ложку сахара за другой. Свекровь возилась в кухне — месила тесто. Катя, спросила, не нужна ли помощь, но свекровь прогнала ее. Это была кухня свекрови, дом свекрови, и Володя был, прежде всего, сыном свекрови, а уж потом — Катиным мужем.
Она присела на второе кресло и тоже стала смотреть сериал.
— У нас повар новый, — зачем-то сказала, — из Москвы.
Муж поднял на нее усталый взгляд впервые за вечер:
— Нормальный?
— Да вроде…
— Заколебала жара, — сказал Володя и переключил канал, — дождя бы.
Будильник зазвенел в пять. Аккуратно выбралась со своей половины дивана, чтобы не разбудить мужа. Его прикрытое темнотой лицо с морщинами и белесыми бровями было равнодушным.
Солнце еще дремало. Велосипед мчался с горки по утреннему холодку и задорно звякал на ухабах.
На мойке она обнаружила большой пузырек нового средства. Потом увидела Леонида — в белом, как облако, кителе. Он осматривал внутренности холодильников и брезгливо, словно больные человеческие органы, крутил в руках миски и плошки с едой и заготовками.
— Мы не такое берем, — она показала бутыль с моющим средством.
— Теперь такое, — он скользнул взглядом по ее лицу, груди и рукам и опять нырнул в холодильник. — Это гипоаллергенное.
— Дорогое небось? Геннадий Петрович заругается.
Он пропустил ее слова мимо ушей.
— Продукты в холодильнике совсем не маркируете?
Она пожала плечами.
Пришла Лидка с жирно подведенными глазами и маникюром, которого у нее сроду никто не видел. Она фланировала по залу в короткой юбочке, протирая столы и готовя витрины, и то и дело совала нос на кухню. Пришли тетя Тоня, и тетя Лена, и Роза с кассы. Все — с улыбками и цветными ногтями. Но как только Леонид начал их отчитывать, романтическое настроение сползло с них, как пленка с ошпаренных кальмаров.
— С ума рехнулся! — тетя Тоня стояла, уперев руки в боки, рядом с холодильником. — Я и так знаю, что это соус вчерашний. А баклажаны с вечера лежат. Только время тратить на эти писульки. Это у вас там в рэс-то-ра-нах, — последнее слово оно растянула на иностранный манер, — видно, делать нефига, а у нас тут производство.
— А это? — он покачал перед ее носом пакетом неясного содержимого, которое оседлала плесень.
— Это не наше, — махнула рукой тетя Тоня с таким видом, будто пакет в холодильную камеру подкинули.
Ее шапочка отрицательно повертелась вместе с головой.
— Это я выбрасываю, — непреклонно сказал Леонид, — и с сегодняшнего дня все маркируем.
Тетя Тоня работала в столовой долго и относилась к ней по-хозяйски. После ухода прошлого старшего повара она и вовсе переняла власть и командовала всей сменой с удовольствием и монаршьей снисходительностью. Теперь ей не хотелось слезать с насиженных кулинарных высот обратно на землю.
Она недовольно прицокнула.
— А с тараканами что у вас?
Молчали.
— Елена Владимировна? — парень посмотрел на тетю Лену, робкую, почти прозрачную женщину в летах, которая под его взглядом совсем растеряла краску.
— Так месяца четыре назад травили.
— И сколько уже так живете? — голубые глаза потемнели, как предгрозовое небо.
— Их трави не трави, они снова лезут, — сказала тетя Тоня, — только возни с этим на несколько дней.
— Роспоренадзора не боитесь? Где ваш договор с СЭС?
— Это к Генке.
Катя испугалась, как бы гроза не прогремела прямо на кухне. Она ретировалась к тазикам с нечищенными овощами. Старшие были отпущены к своим делам. Целый день на кухне висело напряжение. Леонид был не доволен всем. Он грустно смотрел на безвкусную вареную картошку, погружая ее в протирочную машину. Один из салатов собственноручно убрал с подачи, когда обнаружил, что его возглавляет тунец из просроченных консервных банок. А когда добрался до морозильника с мясом и рассмотрел этикетки со сроком годности, окончательно замолчал, поверженный обстановкой.
Генка явился после обеда.
— Осваиваетесь? — дыша перегаром, радушно спросил он.
— Можно вас? — ответил вопросом на вопрос Леонид и сам пригласил Геннадия Петровича в его же кабинет.
Обратно выбрался хмурый и уставший, словно после битвы.
— Завтра у нас дезинсекция, — прокатился его голос. — Кто-то может вечером остаться?
Все посмотрели на тетю Тоню. Тетя Тоня желания помогать не выказывала и глядела непримиримо.
— Я останусь, — вызвалась Катя, и больше никто.
До позднего вечера они заматывали посуду пленкой, освобождали стеллажи, прятали продукты и отодвигали от стен оборудование. Катя не заметила, как утихомирилось солнце и наступили шершавые легкие сумерки.
Сидели на одном из столов в зале и переводили дух, глядя на горы утвари в полиэтиленовых коконах.
— Чего они все так? — обиженно, словно ребенок, спросил он.
— Ремонт скоро, — Катя воспользовалась случаем, чтобы рассмотреть его упрямое лицо. — Уж больше года ждем. Всё тут переделают, и оборудование — новое будет… И кондиционеры. И щели с дырами забьют. А сейчас какой смысл?
Парень покачал головой:
— А чего помогаешь тогда?
— Жалко вас.
У проходной вместо того, чтобы попрощаться, он покатил ее велосипед. А она довольно зашагала рядом. По дороге рассказал, что сестра сильно болеет и он приехал к ней. А раньше работал в обычном московском кафе. У магазина попросил подождать и, вернувшись, положил в корзину две пачки морской соли.
— Для твоей руки.
Перед поворотом на свою улицу, она сказала:
— Пришли почти. Ну пока?
И он, махнув на прощание, зашагал с горки в рассеянную ночь.
Дома ее встретили чуть ли не с вилами.
— Ты чего телефон не берешь? — Володя стоял возле двери, бледный и злой. — Пять часов нет.
— Так разрядился, наверно. У нас дезинсекция внеплановая, готовились.
По лицу свекрови пробежало недоверие:
— Мы уж чуть полицию не вызвали. Думали, как в прошлый раз.
Катя залилась краской. В прошлый раз, перед тем как устроиться посудомойкой, она загуляла. Помнила только начало: встретила девчонку из Сосенского, а та притащила ее в свою компанию. Дальше почти не помнила. Только жгучее чувство стыда, когда спустя три дня нашли ее в городе под забором детского садика. Теперь домашние ей это припоминали: как полицейские топтались в доме и составляли протокол, как снимали у всех отпечатки пальцев и как искали ее три дня. Володя тоже тогда еще пил, но его-то не стыдили за разбитую машину. И за то, как он продал ее остатки, а все деньги вложил в какую-то пирамиду, и теперь они выплачивали кредит.
Тогда Катя так перепугалась, что закодировалась, и с тех пор держалась, хотя действие укола давно закончилось. Другого дома у нее не было. Здесь летними ночами над их с мужем диваном компанейски жужжали комары, она всегда была сыта и одета, а в выходные всей семьей лепили пельмени или вареники, и она чувствовала, что не одна.
Когда они с Володей познакомились, Катя жила в отцовском доме, и у них была сплошная Садом и Гоморра, как говорила свекровь. Отец вахтовал. Почти год они с Володей жили не пойми на что, покупали ящиками спирт у знакомого в аптеке, и всякая память терялась между их разгоряченных тел и почти животного забытья, которым можно было отгородиться от жизни. От жизни, которая за туманной завесой развертывалась вокруг. Там, в жизни, была сплошная тоска — там убили брата, отец не выходил на связь, а Катю ждал только бессмысленный и беспощадный труд. Но из этой вот жизни вдруг появилась крепкая рука свекрови, перетащившая за шкирку через завесу вначале Володю, а потом и ее.
Володя засобирался на лесопилку, но она сделала вид, что спит. Ей не хотелось видеть его лицо с белесыми бровями. Она лежала с закрытыми глазами, вспоминала вчерашнее и улыбалась. Когда половицы перестали отвечать на его тяжелые шаги, Катя умылась и собрала диван. Она на ходу сжевала бутерброд и поехала в КВД.
Там, у кабинета дерматолога, куда она записалась две недели назад по телефону, сидели растерянные люди, которые выглядели как дети, ждущие наказания. Она спросила, тут ли принимает Капустина, и тоже растерянно приткнулась в очередь.
— С чем пожаловали? — спросила ее врач.
— С экземой.
Врач посмотрела на нее неодобрительно:
— Табличку на двери видели?
Катя покрутила головой.
— Девушка, я венеролог. У вас сифилис есть?
Катя покраснела. Она вспомнила людей в очереди и поняла, почему они казались такими потерянными. Возможно, они-то пришли с сифилисом, а не с экземами.
— А гонорея?
Катя отрицательно покрутила головой.
Капустина раздраженно подытожила:
— Ну вот будет у вас сифилис или гонорея, и приходите. А сейчас что вы ко мне пришли со своей экземой?
— Не знаю, меня так записали, — протянула Катя, испугавшись, что ее прогонят и опять придется ждать приема две недели. — Чешется очень. И некрасиво, — добавила она, заискивающе раскладывая на краешке стола больную ладонь.
Врач обреченно посмотрела на руку.
— Стресс? Работа, связанная с химическими веществами?
— Работа, — кивнула Катя.
— Ну и чего вы хотите? Работу меняйте и пройдет, — отрезала врач и недовольно что-то написала на бумажке. — А пока — вот, мажьте.
Катя поблагодарила и поверженно вышла из кабинета. Прочитала название мазей на рецепте. Часть из них, подешевле, она уже пробовала. Мази не помогали.
Она вернулась домой и пожаловалась свекрови на бесплатную медицину. Свекровь попросила нашинковать капусту для пирогов.
Потом, улучив момент, Катя курила, положив руку на теплую деревянную ступеньку крыльца и подставив ладонь солнцу. А вечером, когда Володя затопил баню, развела в тазике морскую соль. Думала, не позвонить ли Лидке — спросить, как там в столовой, да так и не решилась.
На рассвете все уже держали военный совет и смотрели на нее, как на перебежчика — даже Генка, который никогда так рано не появлялся. Пришли двое из другой смены.
— Наразвлекалась с москвичом-то? — тетя Тоня загоготала.
— Ну зачем вы? — Катя прошмыгнула в раздевалку.
За ней покатилась волна осуждающих смешков.
Переодевшись, Катя выскользнула в коридор и прижалась щекой к холодной стене за углом. Притаилась, подслушивая.
— Гнать взашей таких, — кричала тетя Тоня, — совсем оборзел. Точно не просто так выперли его из Москвы-то. Че б он еще сюда притащился? Он даже на Леночку орал. Чувствует, скотина, что безответная она.
Тетя Лена, чуть ли не слившись со стеной, как хамелеон, поддакнула:
— Так орал!.. Сказал, что котлеты у меня, как подошва, и что там хлеб сплошной, а не мясо. А у меня — пропорции. Я, что ли, это определяю? Чай руководство. А он как давай загибать, мол, Геннадий Петрович, что ли, это руководство…
— А масло!? — возмущенно просвистела тетя Тоня. — Я ему говорю: не можем мы его так часто менять — у нас перерасход будет в пять раз. А он: канцерогены, канцерогены. Типа мы людей травим. Это мы-то! Я девять лет тут работаю.
— Мне вообще угрожал. — Все перевели взгляды на Генку. — Ладно еще дезинсекция — я навстречу пошел. А вчера говорит: давайте поставщиков менять, мол, просрочка сплошная. Я ему — а как мы концы с концами сведем? У нас загрузка низкая, если продукты дороже выйдут, в минус будем работать. И закроют нас к ядреной матери. Объясняю ему по-человечески. А он — знаете что?
Все затаили дыхание.
— Сказал, что к главному пойдет. Стукач хренов. И какой нам ремонт после этого?
— Приедут на готовенькое, — протянула повариха из другой смены, — и ну свои порядки устанавливать, не разобравшись.
Пора было выбираться из укрытия. И Катя вынырнула из-за угла.
— Явилась, — хмыкнул Генка.
— Да он же не со зла. Просто как лучше хочет! — Пробурчала Катя и схватилась за тряпку.
— Ну-ну, — хмыкнула Лидка. — Видели вас с ним в городе. Перед мужем не стыдно?
— Не было ничего у нас. — Рука особенно зудела этим утром, так и хотелось швырнуть в Лидкино узкое лицо тряпкой, как в таракана.
— Вы чего на нее накинулись? — утихомирил всех Генка. — Катька вон у нас уже два года, слова худого никогда не скажет, старается. Что вы сразу!..
Слышно было только, как ездит тряпка по поверхности стола.
— Но тебе, Кать, надо решать. Ты с кем? Тоже с ним к начальству пойдешь?
Катя вспыхнула:
— Геннадий Петрович, ну вы что!
Когда за Леонидом хлопнула дверь, обстановка была как перед повешеньем.
— Не переодевайся, — предупредил Геннадий Петрович, который под весом обстоятельств, будто подрос и распустился. — Уволен.
Парень остановился, пойманный врасплох, и обвел взглядом коллектив.
— И все согласны?
Он пронзительно посмотрел на Катю. Она опустила глаза и промолчала.
— Понятно. — Леонид покопался в сумке и достал из нее небольшую банку.
Он подошел к Кате:
— Это мазь из грецких орехов. Здесь кожура зеленого ореха, высушенные листья ореха и растительное мало. Хранить в темноте. Мазать два раза в день. Повтори.
Не отрывая глаз от пола, чувствуя, как подступают слезы, она повторила:
— Грецкие орехи. Высушенные листья. Растительное масло. Хранить в темноте и мазать дважды в день.
Он кивнул и ушел под обстрелом ненавидящих взглядов.
Город праздновал День металлурга. Всех согнали на концерт, где друг за другом змеились парадные речи и мелькали пестрые самодеятельные номера. Между торжественными обещаниями пели девицы в кокошниках, били чечетку и показывали сценки о жизни на заводе.
После изгнания Катя встречала Леонида на улице. Он кивал ей, как далекой знакомой. Потом исчез. Поговаривали, что забрал сестру с собой. Вряд ли Леонид вспоминал о Кате. А она о нем думала каждый раз, когда покупала морскую соль или мазала руку остатками пасты из грецких орехов.
Сквозь сонное марево она вдруг почувствовала, как тетя Тоня, едва умещавшаяся в старом кресле актового зала, ткнула ее локтем в бок:
— Тебя зовут.
Катя с удивлением выбралась со своего места и поднялась на сцену. Директор мягко пожал ей руку, вручил грамоту, оранжевую бейсболку, три белые гвоздички и конверт. На грамоте было написано: «За преданное служение общему делу». Катя примостилась сбоку на сцене, среди других награжденных, а потом под веселую музыку спустилась в зал.
— Че там? — снисходительно спросила тетя Тоня, теперь занимавшая должность старшего повара.
Катя не сразу сообразила, что речь идет о конверте. Она нетерпеливо вспорола его ногтем. Внутри лежал сертификат на покупку в магазине электротехники на пять тысяч рублей.
— Ну, довольна? С нами не пропадешь, — сказала тетя Тоня.
— Довольна! — Катя счастливо уткнулась носом в гвоздики.
На обратном пути ее застал ливень. Наконец со всей своей первобытной силой он рухнул на измученный жарой город. Глаза, спрятанные под оранжевым козырьком бейсболки, радостно смотрели на горку, в которую взбирался велосипед, и на голубую шкурку пруда, мелькавшую за домами. Она впорхнула в дом и показала свекрови грамоту.
— Вот, — сказала она, — наградили! Сам директор. И сертификат тут на пять тысяч.
От телевизора оторвался муж и тоже стал рассматривать сертификат.
— А ремонт когда, объявили? — спросила свекровь.
— Так обещали опять…
— Что покупать будем? — обрадовался муж.
И они с матерью заспорили, на что лучше потратить сертификат.
Катя вышла в огород. И протянула ладони под назойливые капли воды. Красная корка с правой руки почти сошла. Кожа была мягкой и розоватой. Катя заглянула в теплицу с помидорами, но не нашла в ней своего любимого сердца. Вбежала обратно в дом и увидела на столе большую плошку с салатом.
Скоро во Францию
Дж. Б.
Пгт, оставленный мной, был солнечным и сиротливым. Пока полуостров мыкался по разным хозяйским рукам, Кореиз почти не помнил себя — разве только младенчество в колыбели Крымского Ханства, и то, может быть, приснилось. Но он помнил русско-турецкие войны и руки приемного родителя. Эти руки обняли его с имперской снисходительностью и шпыняли потом, как бедного родственника, от губернии к губернии, от уезда к уезду. Тогда он был маленьким — с десяток дворов, и за век еле вырос. Советская власть застала тут интернациональный клубок из пяти сотен жителей, прибитых к местным горам великой историей, — крымских татар, русских, греков, украинцев, армян, белорусов, немцев и одного еврея. Эту дворовую помесь нарекли поселком городского типа. И к моему рождению на закате советской власти он, бестолковый и теплый, дорос до десяти тысяч человек.
Кто половчее из Кореиза сбегал, получив паспорт или аттестат. Сбежала и я. В начале в Севастополь, потом в Москву.
Раз в году я приезжала к родителям. Первый день мы радовались и праздновали встречу, а потом неделю ругались. Этим летом папа как раз снимал меня с душного тридцатичасового поезда. Самолеты не летали из-за войны. Папа посадил меня в машину и повез домой. Перед поселком ремонтировали дорогу, продавленную оползнем. Наводнения и оползни бывали в Кореизе чаще, чем я, а потому встречали их как буйных соседей — пережидали, пока барагозят, и жили дальше.
Возле автобусной остановки я заметила прилавок с инжиром. В Москве инжир продавали поштучно в филейчиках, как конфеты ручной работы, а на кореизской дороге по-нормальному — ящиками. Я попросила папу остановиться.
— Это не Дунаева? — он подался к лобовому стеклу, присматриваясь.
Папа был директором художественной школы и вел пофамильный учет своей бывшей поросли.
В продавщице я едва узнала одноклассницу: ее щеку занимала фиолетовая гематома, похожая на инжирную шкурку. Стрижка — короткая, с желтым мелированием, золотой зуб, халат в ромашках и ногти с землей под ободками.
— В гости приехала? — спросила она то ли с осуждением, то ли с завистью, когда я подошла.
Раньше Аня Дунаева была веселой и мягонькой, как пухлый летний шмель. Мы вместе ходили из школы по раскисшим тропинкам и самопальным лестницам. Она — в свою двухэтажную халабуду, которую делили четыре семьи, а я в свою однушку, которую дали папе с мамой как молодым учителям. У нас ванны и выварки всегда стояли наполненными, потому что даже холодная вода была по часам. Редко где работало отопление, а в холода спасались обогревателями. Выстиранное белье зимой надо было сушить особым образом, чтоб не заплесневело от сырости.
Анин район был хуже нашего, почти что крымский гарлем — дома, как алканавты, еле стояли, грязные и обшарпанные, привалившись друг к другу. На обвитых лианами и виноградом улочках торговали травой, а вечерами там тусовались опасные парни, от которых лучше было держаться подальше. Впрочем, днем я заходила к Дунаевым в гости, хотя мама мне запрещала. Тогда Анина бабка жарила для нас котлеты из рапанов. Иногда с нами обедали какие-то мужики, которые прицеплялись к Аниной маме, но быстро менялись.
Работая уборщицей в санатории, Анина мама получала больше, чем мой папа-директор. Но деньги у нее разлетались, как бабочки.
Однажды к кособокому дому явилась старая жилистая татарка. Неделю она обивала порог, утверждая, что это ее дом и она будет за него бороться, пока ее не прогнали руганью и пинками. В год моего рождения крымских татар реабилитировали, и они, с узбекской пылью на ботинках, еще долго тянулись в свои прежние владения. Побитые молоточками местной бюрократии, они захватывали необжитые районы и начинали строиться там без всяких на то разрешений.
Во втором классе Аня всех уверяла, что ее в школу привозит львенок. И обижалась, когда над ней смеялись. В пятом классе она рассказывала, что новый папа подарил ей норковую шубу. Но на уроки продолжала ходить в старенькой синтепоновой куртке, а иногда — с синяками.
В четырнадцать она влюбилась в старшеклассника-татарина. Он был поджарый, вороной и ретивый — из тех татар, кто не брал по несколько жен и у кого женщины не ходили в хиджабах. Но Аня татарской семье не нравилась. Полгода я слушала рассказы о тайной истории любви в духе: «О что за свет я вижу на балконе?» Как-то на приморской гулянке, где мы жарили мидий на жестяном листе и вливали в себя многолитровые запасы домашнего вина, во мне заговорил перебродивший виноград и выдал Анину тайну. Вино у нас делали все — от директоров школ до чуть ли не мимо пробегавших собак; летом давили виноград в ванных, а потом весь год спотыкались об огромные бутыли. Слух сошел на школу, как оползень. Оказалось, что мальчик знать не знал ни о какой Ане, а давно встречался с другой девчонкой. Ее подружки забили мне стрелку за распускание грязных слухов. Поддержать меня на стрелку Аня не пришла. А там разверзлось целая Куликовская битва, в которой я была как Ослябя и Пересвет вместе взятые. После этого с Аней мы больше не дружили. Меня поставили на учет Управления по делам несовершеннолетних и сняли только с поступлением в институт, прислав бумаги о моем помиловании прямо на кафедру, чем создали мне своеобразную репутацию.
После школы я училась в Севастополе на факультете вычислительных систем, лазила с друзьями в опустевшие подземные склады и ходила мимо муляжных домов с нарисованными окнами, которые во времена холодной войны прикрывали подземные заводы. Преподаватели на меня смотрели, как на козу в огороде. Думали, что у девочек с парнячьих факультетов извилин хватает только на то, чтобы на этих факультетах искать мужей и растаскивать их золотой запас на свои хозяйственные нужды. Впрочем, нужды эти были существенными. Я жила в общаге, которая напоминала шестипалубный корабль. С одного ее борта в окнах виднелось море, а с другого — мусорка. Внутри не было ни общей лестницы, ни лифта, из-за сквозняков все вечно болели, а длинные палубы соединялись черт-те как — чужаки не могли перебраться с этажа на этаж. Секция с плитами, туалетами и душем была одна на три этажа, а душ — без горячей воды. Приходилось таскаться с цинковым ведром на другой этаж, греть воду на плите, а потом через длинный коридор добираться до душа. Так что мужа я, и в самом деле, нашла быстро — Костя носил ведра с водой и поливал меня из ковшика — так было удобнее мыть голову.
Мы окончили институт и решили перебираться в Киев. Я осталась в Севастополе с котом и собакой, а Костя мыкался по собеседованиям в столице. Я собиралась переехать к нему, когда он устроится, а пока работала культурным обозревателем. Очередное бегство моего полуострова от хозяина к хозяину застало меня за написанием статьи о секте, маскирующейся под клуб любителей Рериха. Костя звонил из Киева и рассказывал о волнениях, потом — о стрельбе и мертвых, потом о том, что его работодатель сам организует такси сотрудникам, чтобы обвозить их вокруг опасных районов. В Крыму началась паника. Магазины стояли голые, как детишки перед купанием. Работали полевые кухни. Появились российские военные и бородатые сербы в камуфляже. Сербы болтались по настороженным улицам с автоматами. Люди бушевали на площадях. В неразберихе сбросили прежнего мэра и выдвинули нового, «народного». Как кнуты щелкали по городу слухи — один страшнее другого: русские боялись, что их будут убивать татары, татары боялись, что будут убивать их, все боялись, что придут украинские националисты и будут убивать всех. В первые дни паники из банкоматов выгребли последние деньги, а потом украинские карточки перестали работать. Мы с котом и собакой грустно пересчитывали остатки наличных, спрятанных в пароварке. Я боялась, как бы мы с Костей не застряли с разных сторон границы, и уговорила его вернуться.
Большой туман напал на Севастополь. Вначале Костя работал удаленно и ему кое-как пересылали зарплату из Киева, потом перестали. Ради денег я строчила по крымской культурной жизни, как пулеметчик, — иногда писала по пять статей в день. У нас не было столько культурной жизни, сколько я писала. Зато было много политических мероприятий и выходили сборники стихов о таврических красотах с портретом президента на обложке. Поскольку я не высказывалась в духе таврических красот, меня перестали звать на местное телевидение и даже читать стихи на концертах.
Полтора года мы перебивались кое-как и не знали, что делать. Нормальной работы не было. В Украину мы переехать не могли, потому что в Крыму оставались наши родители, в Европу — потому что невозможно было получить визу. Я съездила на разведку в Москву, и Москва мне понравилась. Ее гордые центральные улицы, занятые театрами и кафе. Её легкомысленные литературные вечера. Шелковый аромат чубушника, укрывавший спальные районы. Со зверями под мышками и двумя чемоданами мы перелетели в новую жизнь.
— Двести рублей кило, — сказала Аня и сверкнула золотым зубом над инжиром.
— Давай два, — я кивнула и добавила из вежливости: — Как дела?
Хотя по Дунаевой было видно, как у нее дела.
— Хорошо! — Аня звучала так, будто мы расстались только вчера.
Я глянула в ее истоптанное жизнью лицо.
Она протянула пакет с инжиром:
— А ты в Москве, говорят? Пишешь стихи еще?
— Ага.
— А я скоро во Францию. — Аня хлопнула газетой по звенящей мухе на прилавке, но не попала. — Визу таланта дают. Как художнику. У меня выставки в Ялте были, так меня сами нашли, прикинь? Только с визой сложно пока, сама знаешь — нигде нас не признают…
— Ну удачи, — ответила я. — Когда-нибудь признают.
— Заходи, если что! — крикнула она почти отчаянно вслед нашей машине.
Мы проехали по извилистым улицам, желтым от солнечного света, мимо супермаркета, где раньше мостились торговые ряды с турецкими платьями, мясные лавки и тандыры с горячими лепешками. Торговые сети пришли в Кореиз вместе с новой властью и теперь смотрели как победители на ленную поселковую жизнь, в которой мало что поменялась.
Рыба моя рыба
*
— Людмила Николаевна, саня на этой неделе не придет в школу, у нас бабушка умерла
— Арсений, примите мои соболезнования…
— Мы домашнее задание постараемся сделать
— Хорошо. Держитесь!
— Спасибо Вам!
*
— Людмила Николаевна, здравствуйте! Можно мы эту неделю тоже пропустим? У сани похоже психотравма, не хочет выходить из дома
— Арсений, добрый день! Я вам очень сочувствую, но по семейным обстоятельствам можно пропустить не больше недели. Вас нет уже десять дней.
— Ну что я сделаю, если он не выходит из комнаты! Силой тащить?
— Тогда нужна справка от врача!
— Так он же не болен……
— Арсений, либо приходите в школу, либо несите справку!
— Хорошо, понял. Спасибо!
*
— Арсений, Саши опять не было
— Он сидит у аквариума и укусил меня!
— Укусил??
— утром, когда я пытался собрать его в школу…
— Это на него не похоже. Он же очень спокойный.
— Я же говорю, у него травма
— А почему он сидит у аквариума?
— Он считает, что там бабушка…
— ???
— Думает, что бабушка стала рыбой…
— Так.
— я не знаю, что с ним делать и сколько это продлится
— А вы пробовали с ним говорить о смерти?
— Я ему сто раз говорил, что бабушки больше нет. Он не верит. Говорю, мы ее похоронили, положили в землю. А он такой мы тело положили в землю а не душу а душа теперь в рыбе(((
— Так.
— …
— Я посоветуюсь и напишу вам завтра.
— Хорошо! Спасибо!
*
— Арсений, добрый вечер! Как вы там?
— Добрый вечер, Людмила Николаевна. Сегодня врача вызывали, справку не дали. Извините нас, пожалуйста, не знаю, что делать.
— Что врач сказал?
— что Саня симулирует. Наорала на него, потом на меня.
— Ужас! А вы что?
— Ну я ей сказал, что это она врачебную деятельность симулирует и что мой сын просто очень любил бабушку. Она же у него была вместо мамы, фактически…
— Ох.
— Может, психолога ему в интернете поискать?
— Так он справку не даст, наверное. Надо на прием куда-то… Буду думать.
— Я вот что хотела предложить, пока ищете психолога. Мы тут с Ольгой Николаевной и Марией Степановной посоветовались… А если рыбу просто с собой взять?
— в смысле?
— Раз он не хочет ее оставлять, пусть берет с собой. Некоторые дети же приносят в школу игрушки. Пусть Саша приходит с аквариумом. Он постепенно адаптируется, с ребятами начнет общаться… и потом в себя придет. Ему главное сейчас помочь пережить горе. С другими людьми, а не в четырех стенах.
— я даже не знаю, аквариум тяжелый
— А не бывает походных вариантов?
— я подумаю, Людмила Николаевна, спасибо Вам огромное!
— Вы не волнуйтесь, все встанет на свои места. Мы Саше обязательно поможем справиться.
— спасибо!!!
*
— Людмила Николаевна, доброе утро, Вы гений!! Саня согласился пойти в школу!
— Сам? Или с аквариумом?
— с крючочком, да
— Крючок?
— крючочек, это наша рыба…
— Ааа…
— У меня как раз отпуск заканчивается. Я заказал переноску для рыб
— Ура! Вот увидите, общение с ребятами Саше поможет. А что, бывают специальные переноски для рыб?)
— такой пластиковый контейнер с ручками, с дырочками и дверцей вверху))
— Ого! Когда теперь в школу?
— послезавтра точно будем!)
— Хорошо. Я лично прослежу за классом, все объясню, не волнуйтесь
— вы спасительница!!)))
— Вы ему только скажите, чтобы он про бабушку не очень распространялся…
*
— Людмила Николаевна, добрый вечер! Извините, что постоянно дергаю. Как все прошло?
— Арсений, добрый вечер. Вроде неплохо. Он ребятам показывал рыбку, все ее разглядывали. Только он, действительно, от нее не отходит. Все носятся на перемене, а он в классе сидит((
— Как вы думаете, это надолго?
— Я же не психолог. Но думаю, скоро пройдет… должен же он переключиться на одноклассников. К тому же ему нравится одна девочка. Может быть, это как-то подстегнет.
— Да? Что за девочка?
— Таня Пшеничкина. Тоже рыбами увлекается.
— хорошо, а то я завтра возвращаюсь на работу, времени почти не будет
— Ок
— мне только его возить постоянно придется в школу и из школы, а то боюсь Крючочек замерзнет, холодно
— Арсений, вы со всем разберетесь
— Извините. Я наверное вас отвлекаю?
— Я на концерте
— Извините и спасибо! Хорошего вечера!
*
— Арсений, вы где? Саша уже целый час сидит в классе один, уроки давно закончились.
— не могу приехать на работе
— А что с ребенком делать? Это уже не в первый раз!!!
— людмила николаевна не могу говорить скоро освобожусь
— Мне, что ли, вашего ребенка домой вести? Вам не стыдно?
— …
— людмила николаевна, простите, пожалуйста, не могу вырваться сейчас. Пусть сам идет домой, там 7 минут пешком.
— А рыба не замерзнет?
— ну пусть быстро идет, накройте ее чем-нибудь, я не знаю
*
— Людмила Николаевна, с 8 марта! Спасибо вам за все!))
— Спасибо
— Я купил утепленную сумку и контейнер поменьше, чтоб в сумку умещался) Еще стенки пенопластом обложил) Теперь можно так носить. Так что саня теперь сам будет приходить и уходить
— Ок
*
— Арсений, добрый вечер! Как Саша?
— Я пока на работе, но вроде как обычно…
— Восемь вечера уже…
— кто-то должен оплачивать психолога…
— Он вчера сильно расстроился?
— А что было?
— Вы бы с ним почаще разговаривали! Он вчера попросился на урок технологии вместе с девочками. Сказал, что хочет научиться шить, как бабушка. У них задание было — принести из дома кусок ткани, чтоб сделать из нее цветы. Учитель Сане разрешила прийти на урок, но все начали его дразнить: что он ведет себя как девчонка. Потом к нему Таня подсела, хотела помочь. А он сказал Тане, что это ткань из платья его бабушки, в котором она умерла, и про переселение души опять завел пластинку. И Таня тогда запищала, побежала мыть руки и закричала, что он ненормальный.
— ((((( Может, он хоть теперь выбросит эту идею из головы?((( Сколько можно уже — два месяца
— Ну он же не специально, это защитная реакция.
— Не знаю. Мне кажется, он все понимает, просто так привлекает к себе внимание
— А психолог не помогает?
— да шарлатаны они все
— Ну вы, в общем, с Сашей поговорите
— ок
*
— Людмила Николаевна почему мой ребенок пришел домой весь в грязи и избитый? Его что бьют в школе? Почему вы не следите за классом?
— Арсений, вам чуть позже позвонит директор, когда вернется.
—…
— Возьмите трубку!!!!!! Объясните мне немедленно, что происходит!!
— Арсений, у меня урок. Я не могу все свое время посвящать вашему сыну «с особенностями».
— ну сказать-то мне, что его обижают, вы можете?
— Я вам говорила.
— вы говорили, что над ним девочки смеются, а не то, что его избивают
— Над ним все смеются! а вы как думаете, четыре месяца ходит с аквариумом и говорит, что в нем живет умершая бабушка. Вы представьте, какую эту реакцию вызывает
— а бьют-то его за что?
— Это он набросился на старшеклассников.
— в смысле? Саша не может ни на кого наброситься, вы о чем!
— Насколько я поняла, над ним решили пошутить и позвали с собой за школу курить. Один старшеклассник сказал, что у него тоже бабушка умерла и что это помогает…
— курить??? в таком возрасте!?
— И они вначале дали ему сигарету, а потом стали спрашивать, правда ли, что он считает рыбу своей бабушкой. А потом отобрали у него сумку и стали тушить окурки в контейнере. И он тогда набросился на самого старшего и расцарапал ему шею и лицо… Еле оттащили. Тот, на которого Саша накинулся, разбил об стенку контейнер, а сумку забросили за забор. Но Саша успел спасти рыбу — он ее подобрал и побежал в столовую за водой.
— ужас
— Директор пока что в отъезде, но все виновные будут наказаны. Такого больше не повторится!
— Конечно, не повторится. Я ему сейчас объясню, где раки зимуют…
*
— Все. Завтра придет без рыбы.
— Наконец! Вы с ним поговорили?
— Поговорил.
— Ну хорошо.
*
— Арсений, простите, что беспокою ночью, но я никак не могу заснуть. Скажите, пожалуйста, с Крючочком все в порядке?
— не совсем
— Что вы сделали?
— я его сварил
— Вы его сварили?
— да
— Зачем вы его сварили?
— Я сразу сказал либо ты перестаешь придуриваться, либо я сварю эту чертову рыбину. Он не перестал придуриваться.
— … что с Сашей?
— Сказал, что ненавидит меня. И что нас всех самих надо сварить.
— Вас точно.
— встретимся на дне кастрюли, Людмила Николаевна
— Если он опять откажется ходить в школу, то нужна будет справка от врача.
— ок
Этот вагон не отапливается
Он спросил со стремянки:
— Это что?
И покрутил в воздухе деревянной шкатулкой с волчьей мордой на крышке. Крышка не открывалась.
Мы съехались только-только — скоропалительно и безрассудно; так съезжаются влюбленные и начинаются войны.
Теперь Рома пытался втиснуть свои книжные баулы в мои шкафы, а мои книги сопротивлялись, словно жители Козельска во время монголо-татарского нашествия. В поисках приюта для Гаспарова, Гинзбург и трехтомника Георгия Иванова, который ничем не отличался от моего трехтомника, Рома добрался до верхней полки хромого шкафа, в который ссылались отщепенцы моего канцелярско-книжного мира — плохо изданные сборники стихов знакомых с дарственными подписями, журналы с публикациями, старые тетрадки с конспектами, высохшие фломастеры, монетки из разных стран и облезлая классика советского разлива, привезенная еще из родительской квартиры.
— Это Север, — сказала я и обхватила ладонями носок тапка, торчавшего с алюминиевой ступеньки.
— Север? — переспросил он.
— Мой бывший кот.
Разглядев его замешательство, я добавила:
— Он умер.
Рома смотрел на меня пристально. Теперь пристально смотрели двое — он и волк со шкатулки.
— Это прах кота?
— Угу, — промычала я.
Север был помесью ангоры и какого-то дворового доходяги; в нем все было породистым — голубые глаза, белая пушистость, дружелюбие и только рыжее пятно на хвосте да общая тяга к мелкому бандитизму, выдавали в нем смешанное происхождение. Кота я завела на четвертом курсе. Он жил со мной и моей соседкой Ви в институтской общаге. Там, конечно, нельзя было держать животных. Но на нашем этаже расплодился целый подпольный зверинец. В комнате возле лифта пригрели огромного кролика, который перегрызал провода и всюду оставлял за собой веселые коричневые шарики, аспирантка в конце коридора разводила морских свинок на продажу, а по соседству с нами жила бородатая агама, которая любила сидеть на руках. Правда, только наш кот день и ночь нес караул возле двери и выпрыгивал из комнаты при любом удобном случае, так что мы носились за ним по этажам. Но нам все спускали с рук. Ви встречалась с охранником, а охранник дружил с комендантом. Месяца через четыре, когда Север возмужал, а нам надоело бегать за ним, я сбагрила котенка маме. К тому моменту похожая судьба постигла и кролика, и агаму — они все переехали к родителям своих безалаберных хозяев, и только морские свинки еще держались, но и они со временем куда-то пропали.
Рома стряхнул мои ладони и спустился. Его голос стал холодным, как зимний вечер за окном.
— Ты серьезно? Ты хранишь остатки кота рядом с кроватью?
Звучало так, будто я не просто храню урну с котом, а сама его и сожгла, причем живьем.
— И?
Я не понимала, зачем портить особенный день — день, когда мы съехались.
— Это очень странно.
Рома долго курил на балконе и смотрел на новостройки, покрытые темнотой и снегом.
Я обиделась.
Через час он пришел на кухню. Уселся на табуретку и наблюдал, как я делаю фарш. Перекрикивая мясорубку, спросил:
— А почему он в коробке с волком?
Я пожала плечами.
— Ты не знаешь? — в его голосе проступила тяжесть, словно в него ссыпали мешок гравия, и слоги, как камешки, стучали друг о друга.
— Наверно, других не было; не помню.
— Давно он умер?
Я выключила мясорубку. Со временем у меня сложные отношения. Я была верна ему — никогда не опаздывала, не тратила чужое, но едва знала в каком году закончила институт или школу и не помнила дней рождений даже тех друзей, с которыми мы их праздновали по десять раз. Все смешивалось в какую-то теплую, соленую массу, похожую на летнюю воду в море.
— Лет пять назад…
Рома опять закурил:
— Это ненормально.
Я сосредоточилась на фаршировке перцев, с которых срезАла красные скальпы с зелеными хвостиками.
Он предложил примирительно:
— Давай вместе съездим похороним его?
— У тебя есть лопата?
Я знала, что у Ромы нет лопаты. Пока мы перевезли только кучу его книг, одежду, компьютер и кофемашину. В его квартире осталась майнинговая ферма, которая занимала всю лоджию, и полупустые шкафы. Он повесил wi-fi розетки и сокрушался в такси, что придется расстаться с фермой и следить за ней на расстоянии. Разве у человека с майнинговой фермой может быть лопата?
— Купим, — ответил он.
— Я не хочу.
Я, действительно, не хотела, чтобы у меня в квартире стояла лопата и не хотела ехать закапывать Севера в ледяную землю.
— Я здесь никогда не буду хозяином. — Он вернулся к своим книгам и моим шкафам.
Мы заснули, не сказав друг другу ни слова.
Утром Рома пил кофе и, не отрываясь, смотрел в окно. Там сыпался безразличный снег.
Я вспомнила, что было две недели назад.
Он читал вслух Фолкнера — один из тех йокнапатофских романов, до которого сложно добраться самостоятельно. Он читал мне его, потому что хотел поделиться чем-то важным. Я лежала рядом, уткнувшись носом в его плечо, он гладил меня по спине. Я видела, как скатываются слезы из-под его очков. Так трогал его текст. Я стирала слезы с его щек, и мне самой хотелось плакать от любви и счастья. Казалось, что в жизни ничего не может быть лучше. Потом он захлопнул книгу и сказал: «Переезжай ко мне». Но его однушку и так занимали ферма и шкафы с книгами — там не было места даже для моей одежды. К тому же я ненавидела к нему добираться — после метро еще сорок минут на электричке — по вечерам там толкались усталые люди. И я предложила: «Давай лучше ко мне?». Моя квартира была больше, а жила я ближе к метро. Он ответил: «Ты меня все равно выгонишь». Но я пропустила его слова мимо ушей, как ребенок, увлеченный своими игрушками.
Спустя два вечера я опять ехала к нему — в холодном темном вагоне. Я ужасно замерзла и хмуро смотрела на зимнее подмосковье из электрички. Мимо проходил парень в шапке-ушанке, он склонился над моим сиденьем.
— Этот вагон не отапливается, — сказал он.
Как будто можно было не заметить, что отопления и света нет.
— Я знаю, — сказала я.
— А зачем вы в нем едете? Там дальше теплее…
Мне не хотелось объяснять, что я еду в хвосте, потому что выход с платформы у меня в хвосте, что в теплых вагонах больше людей, а я терпеть не могу забитые вагоны, а еще — что мне просто не хотелось куда-то двигаться, и в понятной холодной темноте было по-своему спокойно.
Я не ответила, и парень ушел.
Рома был в скверном настроении.
— А стол возьмем? — с порога спросил он.
Все эти дни он терзал меня звонками и сообщениями по поводу переезда. У него стоял большой круглый стол на кухне.
— Вряд ли он ко мне влезет, — я сняла пальто и засунула ледяные руки под теплую воду, чтобы согреться.
Рома глядел на меня хмуро, привалившись плечом к дверному косяку.
— В семье должен быть круглый стол, — без надежды произнес он.
Несколько дней мы все паковали: с балкона пробирался задорный морозный ветер, бодро трещал скотч и пахло бумажными коробками. Рома то, по-детски воодушевленный, прибегал и спрашивал нужно ли взять с собой ножи или кофемашину, то погружался в печаль и нерешительность. Как-то он написал, что посмотрел ролик на Ютубе, где блогер сказал, что мужчина не должен переезжать к женщине, и он, Рома, наверное, и вправду, не должен.
Я его успокоила. Еще через пару дней мы погрузили в такси коробки и сумки, а потом Рома стал расставлять книги и нашел Севера на верхней полке.
Он не объяснил, почему молчит. Только потребовал перфоратор и повесил на стену держатель для ножей.
Собираясь на работу предложил поменять кастрюли:
— На твоих отбита эмаль.
Я сказала, что эти кастрюли дороги мне как память и выбрасывать я их не буду.
— Это вредно, — парировал он, — можно отравиться. Как ты можешь вообще из них есть?
Я пыталась объяснить. Но он недовольно ушел на работу.
Раньше я жила в городе, который летом укрывался тополиным пухом и в котором ежегодно перекрашивали ДК. В выходные я ходила за покупками на шумный рынок, болтала с соседями, которые помнили, как я росла, ездила на велосипеде купаться на речку, а по будням спешила на работу вместе с людьми, которые набивались в вагон, как мокрые селедки. Так было после института. Я жила с мамой и Севером. Совсем недолго. Потом мама заболела. Ей поставили диагноз: мультифокальная глиобластома. Стоило открыть любой форум, чтобы понять, что глиобластома и жизнь не совместимы. В Бурденко сделали операцию и удалили из мозга часть опухоли. Но другие очаги удалить было нельзя. Мама истончилась и ходила с тросточкой в белых высоких больничных чулках. Спустя время ей назначили семь курсов химеотерапии. Это было не как в фильмах. Не надо было ездить в больницу на особые процедуры и давно уже изобрели противорвотное. Надо было просто принимать таблетки дома. Их должен был бесплатно выписывать городской онколог, но место онколога занимала двухсоткилограммовая тетка; к ней собиралась многочасовая очередь с пяти утра, но она все равно не могла ничего выписать, потому что лекарства были разворованы. Раньше мама работала на хорошей работе, и лекарства вместе с водителем нам стал присылать ее начальник. Иногда этот водитель нас возил в больницу, в монастырь или к гомеопату. Однажды мама уже не смогла подняться обратно в квартиру. И водитель еле-еле, с долгими передышками на лестничных клетках, затащил ее на руках на четвертый этаж. Лифта у нас не было. Больше мы водителя не видели. Еще у мамы началась депрессия из-за опухоли и приступы эпилепсии, а препараты надо было давать по часам. Я уже не только не ездила на работу, но вообще мало куда ходила. Только по магазинам или прогуляться по городу. А когда по важным делам мне удавалось выбраться в Москву, мне потом ужасно не хотелось возвращаться домой. Я стала ненавидеть подмосковные электрички. Мне хотелось жить прежней юной жизнью, которая развеялась, как бархатная южная ночь. Из-за депрессии, вызванной опухолью, мама вела себя странно, например, очень сердилась, если я покупала в магазине восемь помидоров, а не четыре. Скоро она уже не могла встать с постели, путала Билана и «Билайн» и почти перестала разговаривать. Тогда Север, который всегда спал у нее в ногах, стал приходить спать ко мне. Я обрабатывала пролежни и стирала простыни. Пролежни не заживали. Иногда вечером ко мне приходил парень. Мы познакомились в приложении. В тот момент я уже не знала, понимает ли мама, что происходит, и слышит ли она нас из-за закрытой двери. Но как-то утром она спросила: «Это были его родители?» «Чьи?» — не поняла я. «Твоего парня», — ответила мама. Конечно, никаких родителей к нам не приходило. Потом парень уехал по работе в другую страну, редко звонил и вернулся чужим человеком. Мама совсем перестала говорить и только лежала с согнутыми руками и ногами, как засохший кузнечик. Я вызвала участкового врача, чтобы спросить, что делать, но та в ужасе убежала, ничего не посоветовав. Потом мама умерла. Ко мне приехали друзья выбрасывать мамин диван. Стояла щетинистая зима, и мы докатили диван до помойки по раскорябанному льду. Вскоре я продала квартиру и купила новую поменьше и поближе к Москве. Я любила ее. После подписания договора я вошла в нее утром со стаканчиком дешевого кофе из ларька, обошла пустые комнаты и долго смотрела в высокие окна с балкона. Там, передо мной, лежал новый город, погруженный в летнее цветение, и новая жизнь. Жизнь, в которой наконец была не только смерть. Я привезла с собой все остатки детства: выросшего Севера, родительские книги и кастрюли, картины и фотоальбомы, даже старые фломастеры, бог знает, зачем упакованные.
В метро я плакала. Я уже чувствовала, что в огромном яблоке моей надежды, ползает большой червяк и оставляет после себя пустоту и грязь. На улице я тоже плакала. Мой ученик, плохослышащий мальчик с кохлеарным имплантом в ухе, писал «матиматика» и «рассположиться».
Дома мы c Ромой говорили весь вечер. Этот разговор был, как стрекочущий поезд, который увозит мысли куда-то к теплому побережью и за которым ты наблюдаешь с обледенелого московского перрона. Рома сказал, что ему «здесь плохо». Что ему не нравятся тонкие стены, не нравится, что дом панельный, а не кирпичный, не нравится, что у меня газовая, а не электрическая плита, не нравится мой матрас и не нравится на нем спать и вообще многое не нравится. Я спросила, что я могу сделать, чтобы ему было лучше. Он сказал, что обои в гостиной, оставшиеся в квартире от прошлого хозяина, ему тоже не нравятся, и мы можем их заменить на стеклообои. Они безопасные и долговечные. Я заказала шпатлевку, сиреневую краску, грунт, валики и стеклообои. Повсюду валялась разобранная мебель, закрытая пленкой от краски и пыли. Иногда мне казалось, что такой же пленкой обмотали мне голову и теперь я задыхаюсь. Сиреневые стены получались красивыми, но все было уже не так, как прежде. Я вспоминала, как осенью Рома катал меня на спине по осеннему парку, а потом вокруг волновалось желтое море из листьев, и мы долго стояли, обнявшись, под кленом, на котором ветер надувал алые паруса.
Засыпая, Рома раздраженно смотрел на шкаф, в котором все еще лежала шкатулка с прахом кота.
В новой квартире Север прожил у меня четыре года. Он воровал еду, особенно часто — шоколадные конфеты, заскакивал мне на плечи и стоял там, как матрос на марсе, лежал поперек столов, обматывая их шерстью, и никогда не обижался. Все мои друзья его обожали и, приезжая в гости, бросались обнимать вначале его, а уже потом меня. Север любил спать под вешалкой для пальто. Однажды утром я подошла к вешалке погладить его, но кот не проснулся. Он был мертв. Он не болел, ни на что не жаловался, просто взял и умер. Я позвонила в больницу и спросила, как узнать, почему умер мой кот. В телефон прорычали: «Девушка, ваш кот умер, а это больница», — и бросили трубку. В другой больнице предложили вскрытие. Опять была зима. Я не знала, что делать зимой с мертвым котом. Покупать лопату и ехать в лес на электричке? Я нашла в интернете крематорий для домашний животных. В тот же день приехал курьер. Он спросил, есть ли у меня пакет. Я почему-то думала, что работники крематория имеют что-то вроде переносок для мертвых питомцев, и не подготовилась. Тогда я вытащила пакет из «Патерочки». Курьер поднял Севера за задние лапы, как подстреленного зайца, и погрузил его в пакет вниз головой со словами: «Прощай, дружок». Через неделю мне привезли шкатулку с кошачьим прахом.
Рома сразу заметил, когда шкатулка исчезла.
— Где она? — спросил он, глядя на шкаф.
Я сказала, что он прав: странно пять лет хранить остатки кота в книжном шкафу и смотреть на него, засыпая. Поэтому я вызвала работника кладбища для животных и отдала ему урну.
Рома просиял и крепко прижал меня к себе.
Назавтра нас настиг домовой сантехник. Сняв батарею и закрутив вентиль на ней, мы нечаянно перекрыли отопление всему подъезду. Люди мерзли и злились, а мне впервые за несколько недель было весело. Я смотрела, как Рома в трусах носится по комнате и пытается водрузить батарею на место.
Мне нравилось светить фонариком, пока он выравнивал стены, и смотреть, как это ловко у него получается. Нравилось намазывать кисточкой клей на широкие полоски стеклообоев, а потом лепить их на стену, разглаживая мелкие бугорки и выдавливая лишний клей. Даже казалось, что надо просто также разгладить случайные бугорки в нашей жизни и все наладится.
Мы почти закончили ремонт и разгребли завалы. Оставалось только убраться и повесить настенные полки.
Я уехала на три дня в командировку. А когда вернулась, не было ни Ромы, ни его вещей.
На кухонном столе меня ждала деревянная шкатулка с волком. Под ней лежала записка: «Нашел за пакетом с пакетами». Возле вешалки для пальто лежали ключи от моей квартиры.
Наташины глазки
М.Г.
Из пасти почтового ящика она вытянула рекламный мусор, квитанцию за электроэнергию и письмо от таможни. Вначале подумала, что и последнее — реклама (та ее дрянная порода, что маскируется под письма). Но рассмотрела конверт внимательно и насторожилась. Адресатом числилась она: «ИП Лебедева Н.Н.». Дочка скакала у лифта неугомонным мячиком, пытаясь дотянуться до кнопки, но ее маленькая ладошка шлепала по стене.
В лифте пузатые пакеты с продуктами висели на руке тяжело, как новые дети. Она бросила их у двери, стянула с дочери куртку с сапожками и нетерпеливо вспорола письмо. Если бы бумага была человеческим гонцом, следовало бы отрубить ей голову. Красноармейский таможенный пост сообщал Лебедевой Н.Н. об административном правонарушении. Буквы запрыгали перед глазами, как полоумные акробаты. Наташа перечитала строку со штрафом. Ее ошпарило, словно в лицо плеснули ведро кипятка.
— Мам, там мой домик лаз… лаз-это-ли.
Дочка притопала в коридор, неся слезы в глазах.
Наташа отложила письмо. В гостиной красовалось разоренное гнездо из стульев, табуреток и одеял, прицепленных прищепками к мебельным спинкам и ножкам. Из гнезда вынули одну из опор: кресло мужа было уведено из плена к своему обычному месту.
— Разворошили? — Наташа посадила дочь на колени.
— Неа.
— Растащили твой домик?
Мила помотала головой с тоненькими хвостиками.
— Ламали.
— Разломали, — поняла Наташа, — негодяи.
Она чмокнула дочь куда-то между лбом и хвостиком. Штраф тем временем уже поселился в аквариуме ее мыслей и теперь плавал там, как хищная рыба, пожирая все на своем пути.
— Проголодалась?
— Дя, — сказала Мила. — Нас в садике не колмят.
— Как это не кормят? А что вы кушаете?
Наташа посмотрела удивленно.
— Мы ничего не кушаем. Нам ничего не дают. Слазу все съедают сами.
Рассмеялась:
— Сами? Так они лопнут столько съедать.
— Они нас не колмят. Даже мясом. И кулачкой.
— И курочку не дают? Вы все исхудали там, наверно?
— Дя.
Собравшись с силами, Наташа бросила одежный ком в машинку и запустила стирку. Пошарила в запасах еды. Окорочка недружелюбно зашипели на сковородке.
Бумаги по-прежнему смотрели непреклонно, как загнанные на судебную скамью присяжные заседатели. Красноармейский таможенный пост уведомлял о повторном нарушении срока подачи статформы. Наташа ничего не знала ни о каких формах и таможенных постах. Она ничего не продавала за границу. Но мало ли в России Лебедевых Н.Н.? Перепутали, как всегда, а людям потом бегай, разбирайся, воюй.
Она заперла мысленную акулу на дне головы и стала ждать Игоря. Когда услышала, как скребется его ключ в замке, вздрогнула. Мила смотрела мультики.
Игорь вернулся хмурым, каким часто возвращался в последнее время. Холодные и оборванные мартовские дни, с дырами на белых одеждах, сидели у подъездов, как голодающие, в ожидании солнца. Он заглянул в ванную и проверил стирку. Потом долго принимал душ. Когда вышел, первым делом захлопнул щелочку окна и перекрыл жене воздух.
— Жарко, — сказала Наташа и посмотрела на плиту, на которой трепыхались голубые газовые хризантемы.
— Мила простудится. — Он встал спиной к городу, закрыв его собой.
На плите кипела уха и варились макаронные локоны.
Наташа не хотела ссориться из-за окна.
Она собралась с духом:
— Игорь, мне там письмо странное пришло…
Он сразу смекнул — дело серьезное:
— Ммм?
Наташа передала три вражеских страницы. Муж нетерпеливо забегал по ним взглядом.
— Семьсот тысяч? Ты в своем уме? — Он нечаянно смахнул с подоконника банку с вишневым вареньем, и оно сладкой кровавой лужей расползлось по полу.
— Я? — Наташа бросилась за тряпкой. — Я-то тут причем?
Она ползала, убирая непорядок, пока муж перечитывал письмо.
— Это же бред какой-то? — она посмотрела на него с пола, как на божество.
Игорь ушел к своему компьютеру и полез в интернет. Он появился на кухне, когда рыбья голова сварилась и, разинув мертвый рот, перекочевала в мусорное ведро.
— Пиздец, — сказал Игорь. — Я же тебе говорил.
Наташа поняла, что придется ехать в Красноармейский таможенный пост.
Два года назад она заметила, что в мире не хватает игрушечных глазок.
Глазки, глазки, сколько вас рассыпано по китайским фабрикам, зачем избегаете вы заботливых русских рук?
Раньше Наташа вязала — зайчиков с длинными грустными ушами, довольных пузатых котов и мышек, длинных салатовых гусениц и просто каких-то чудиков, похожих на нее саму. Раньше она ездила покупать пряжу и глазки для своих зверей на рынок, и подолгу копалась в акриловых мотках, разноцветном полиэстере, бусинах, пуговках и блестяшках. Потом, после двух выкидышей, появилась Мила, и Наташа уже никуда не ездила. Милу ждали долго, но она выбрала самое ненадежное время. Объявили карантин, талым снегом затопило пустые улицы, а очереди скорых тянулись в ковидные госпитали на километры. Игорь с ума сходил от беспокойства: в него вселились навязчивые мысли о том, что Мила умрет. Сам он ходил на работу в автосервис, потому что надо было на что-то жить, но Наташу никуда не пускал. Он мыл полы с хлоркой, каждый день стирал одежду и постельное белье на самой высокой температуре, проводил в ванной по несколько часов в день, никого не пускал домой, и постоянно докомплектовывал домашнюю аптечку, так что она занимала уже не обувную коробку, как раньше, а три полки в шкафу.
Наташа сидела взаперти, ни с кем не встречалась и чувствовала себя родственной душой графа Монте-Кристо периода замка Иф. Мила просыпалась в пять и кричала, и не отпускала ни на минуту, пока не засыпала днем после долгих уговоров прямо на маме. Из-за кормления постоянно хотелось есть, словно внутри разверзлась черная дыра. Ночами Наташа воровато обносила холодильник и все равно весила сорок один килограмм.
Не хватало денег. Подгузники и пеленки, соплеотсосы и фильтры, витамины и детское питание, игрушки и одежда — все это оставляли возле двери рассеянные курьеры, пока муж жил своей настороженной жизнью. Искать вещи в домовом чате или покупать подержанные муж запрещал.
На исходе первого года к ним переехала мама Игоря. И из чистилища они перешагнули в ад. Свекровь держала свое слово и свое мнение, как камень за пазухой, и вместо помощи била ими по невестке, словно из пращи. Из Игоря и его мамы получился целый отряд: копьеносец, то и дело протыкавший Наташе сердце, и пращница на подхвате. Когда однажды после рвоты и плача у дочери обнаружилось сотрясение, Наташа, как бы чудовищно это ни звучало, обрадовалась, ведь в больнице свекровь призналась, что «немного уронила» внучку. Маму наконец выдворили из домашней крепости, и она понуро удалилась с поля битвы, укатив в чемодане свои дурацкие занавески.
Наташу спасало вязание. Правда, после родов руки стали отекать, пальцы сводило. Но хотя бы десять-двадцать минут в день она проводила со своими игрушками. Карантин сняли и, сраженный доводами о пользе свежего воздуха, Игорь, хоть и со скрежетом, начал отпускать их на прогулки. Наташа со скорбью разглядывала демисезонные комбинезоны в каталогах: Мила потела в зимнем, но купить комбинезон на весну было не на что. А через несколько месяцев должны были прекратиться выплаты по уходу за ребенком.
В ту весну у нее закончился прежний запас игрушечных глазок. Ее новорожденным чудикам и зайкам предстояло приходить в мир слепыми. Галантерейные магазинчики в их районе свалила пандемия. А изнуренные продавщицы тысячи мелочей могли предложить только тяжелые пуговицы и бисерины. На маркетплейсах, на которых было все, глазок не было. И Наташа подумала: ведь она не одна такая, ведь есть тысячи женщин, которые вяжут и тоже нуждаются в глазках и, наверное, купят их. Изнывая взаперти и в безденежье, она читала про торговлю на маркетплейсах и открытие бизнеса, а контекстная реклама подсвечивала ей радостные плакаты с яхтами: «ИП — это просто».
В один из выходных Наташа отвоевала у мужа свободное время и поехала на «Садовод». Большой рынок, где закупались селлеры. На нее обрушилась рыночная неразбериха, запахи штор и дешевой обуви, китайского пластика и турецких ночнушек. Все было пестрым, громким, юрким — целое море будущей жизни: ее побережье, пока что обтянутое водорослями и всяким мусором, в котором нужно было раскопать паруса корабля к светлому будущему. Прослонявшись около часа, она нашла подходящие глазки и пакетики к ним. Сотни глазок и пакетиков, принтер для этикеток — она с ужасом подумала, что на этот сезон точно оставляет Милу без комбинезона.
В тайне от мужа Наташа пришла с коляской в МФЦ и подала документы на открытие ИП. Ей помогли заполнить анкету, взяли восемьсот рублей пошлины, и через три дня государственная система возложила на нее свой крестный меч и благословила на предпринимательские подвиги.
Тогда она завела кабинет продавца на Ozon`е. Гуляя с Милой, сфотографировала свои игрушки на качелях и лавочках, сделала подписи к фото, рассовала глазки по пакетикам и завела карточки на маркетплейсе. Оставалось только отвезти товары на склад. Для этого ей нужна была помощь Игоря, машину водил только он.
Несколько дней Наташа готовилась к осаде мужа. Вилась вокруг него, как ласковый летний ветер, а потом строила башню доводов, из которой палила в мужа целыми днями. Игорь сопротивлялся: он говорил, что никому эти глазки, кроме его сумасшедшей жены, не сдались; он говорил, что она мается какой-то хренью; он говорил, что это его святая мужская обязанность работать, а ее — сидеть с ребенком; он говорил, что из русского бизнеса даже некоторых крепких мужиков выносят вперед ногами, а Наташу с ее сорока килограммами чуть ли ветер на улице не сдувает; он говорил, что очень беспокоится за нее и Милу.
Даже нарисованное подтекающей ручкой подобие бизнес-плана, которым Наташа прикрывалась, как щитом, не помогало. Тогда она, словно Империя в «Звездных войнах» нанесла последний удар. Она сказала, что лучше развестись. Игорь сдался. Он забрал обмотанную скотчем коробку с наборами глазок и повез ее на склад маркетплейса.
И продажи пошли. Вначале — несколько заказов в день, потом — десятки, потом — сотни. Наташа следила за графиком продаж, возилась с ребенком, скакала по квартире от счастья и обновляла страницу каждую свободную минуту. Набор из десяти пар глазок с пакетиком стоил ей на «Садоводе» порядка десяти рублей, а продавала она такой набор за двести рублей. 40% комиссии забирал маркетплейс, Но даже с этим рентабельность была сумасшедшей. Она нашла уникальный товар: конкуренции нет, спрос есть, хранение почти ничего не стоило, так как товар был маленьким и легким, он не ломался, его было легко везти, и выкупали его после заказа почти всегда.
Первые месяцы, пока продаж было немного, Игорь бурчал и смотрел на жену со снисходительным недоверием, но в выходные отвозил новую коробку на склад. Потом коробок стало две, потом — больше. Через год они с трудом помещались в багажник его машины, а оборот ИП Лебедевой Н.Н. составлял полмиллиона рублей. Она старалась вкладывать всю прибыль в закупку нового товара и в рекламу. Но даже того немногого, что она вытаскивала из оборота, хватало на заплатки в семейном бюджете.
Игорь мрачнел. Особенно, когда дела шли лучше всего. Ему тяжело было смириться с мыслью, что жена зарабатывает больше. Его невроз, начавший утихомириваться после снятия карантина, опять подмял под себя их жизнь. Игорь мыл руки по сто раз на дню, каждый день стирал одежду в кипятке, а в садик иногда заявлялся с инспекцией — проверял пыль на шкафах или еду в детских тарелках. Из-за этого Лебедевых считали странными: Наташу даже в родительский чат не добавили. Но в остальном Игорь, как и прежде, был хорошим мужем и отцом — преданным и надежным, веселым и заботливым в те часы, когда не был одержим своими страхами.
Наташа поняла, что любит Игоря, когда он впервые пришел к ней в гости и сразу заметил, что единственное растение в ее квартире, старый кактус, заболел. Кактус начал темнеть из-за то, что иголки утыкались в края его горшка, а корням не хватало места. В следующий раз Игорь пришел с новым горшком и мешком земли для суккулентов. Никто раньше не замечал, что с ее кактусом что-то не так, даже сама Наташа.
Электричка несла ее через туман к Красноармейскому таможенному посту. В сумке лежала папка с ворохом документов. Документы кричали о невиновности своей хозяйки. История была дурацкой до невозможности: Ozon открыл пункты выдачи в соседних странах. Несколько человек из Казахстана и Белоруссии заказали Наташины глазки. О коварные, казахские белоручки, о легкомысленные белорусские рукодельницы, что же вы натворили! Наташа редко читала общую рассылку, потому что маркетплейс был — как мультфильм Миядзяки: в нем постоянно что-то менялось, превращалось, достраивалось и уследить за всеми волшебными преобразованиями, письмами и правками в договоре было почти невозможно. Пропустила Наташа и письмо с предупреждением: отныне при продажах в страны СНГ каждый месяц продавцу следовало самостоятельно заполнять статистическую форму на сайте таможни. После первого нарушения таможня вынесла предупреждение. Но письмо с предупреждением почему-то до Наташи не дошло. О, легендарная русская почта, зачем ты так ленна и вольнодумна, зачем безалаберна, как Обломов, что годами валяется на диване в своем протертом халате и никуда не идет?! О, ухабистые русские дороги, бегущие по просторным полям и темным перелескам, почему с позапрошлого тысячелетия вы заводите вашего путника в западню — на развилку с потерями — то коня, то жизни своей?
Со станции такси привезло ее на обширный пустырь, где дремали фуры. Рядом, завешенные клоками тумана, раскинулись постройки, похожие на склады. Наташа покружила рядом с серыми стенами, как подбитый коршун, и нашла таможенную табличку и тайную лестницу. Она ожидала наткнуться на очереди и обиженных людей, обремененных таможенными проблемами. Но ни на пустыре, ни в здании людей не было.
Только сонный охранник, похожий на засохшую за зиму муху, поднял бровь:
— Вы куда?
— У меня вызов на составление протокола. — Наташа вытащила из сумки папку с бумагами.
— И не лень вам было тащиться? — проворчал охранник.
— В каком смысле? Тут написано: «Прибыть 20 марта в 11:30 для составления протокола…»
— Так никто ж не ездит. — Охранник посмотрел на девушку с тем же недоверием, что и муж два года назад.
— Ну а я приехала, — рассердилась Наташа, которой нужно было успеть забрать Милу из садика. — Куда идти?
Охранник пожал плечами. Он постучался в ближайшую комнату и сообщил, что «тут приехали на составление протокола». Из комнаты высунулись три мужские головы, которые, очевидно, восприняли прибытие редкой гостьи как развлечение.
— Такая красавица и нарушает порядок! — остроносая осетинская голова подмигнула.
— Ну вы даете! — перебил второй парень, ухмыляясь и бегая взглядом по короткому платью и растрепанным волосам. — Вам заняться нечем?
Наташа растерянно повторила:
— Написано же приехать в 11:30, я приехала!
— Да сюда никто не ездит, вы что! — сказал ей третий парень (он выглядел постарше остальных). — Просто в следующий раз прОсите выслать вам протокол, подписываете его спокойно и отправляете нам заказным письмом или курьером. Это ж все формальности! Ни на что не влияют.
У Наташи от страха сердце почти растаяло. Она всю ночь готовила справки, выписки и доказательства своей невиновности и чуть ли не выучила наизусть речь в свою защиту, представляя, как произносит ее, словно последнее слово на судебном заседании в американском фильме.
— Как это формальности? — она скорее пошевелила губами, чем озвучила вопрос.
Но таможенник ее услышал.
— Подпишете сейчас протокол и все.
— У меня штраф на семьсот тысяч, — побледнев, сказала Наташа.
— Попадос, — прокомментировал осетин и растворился в дверном проеме.
Вторая голова тоже исчезла.
Парень постарше покачал головой:
— Подождите в коридоре, сейчас за вами придут.
Он потянулся к телефону, и дверь в кабинет закрылась.
Наташа перелистывала файлики в папке, готовясь к обороне.
Ее отвлек приятный рыжеволосый таможенник — ее ровесник, в зеленом галстуке, прицепленном к серой рубашке зажимом с несуразным пингвином. Он провел просительницу по пустым коридорам и усадил за стол.
— Учредительные документы привезли?
С готовностью Наташа повытаскивала из папки нужные бланки и их копии.
— Я не виновата, — сказала она. — Я вообще не знала, что мои товары продаются в других странах.
Наташа очень боялась, что ей придется воевать за правду с какими-нибудь противными тетками, обиженными на весь мир. Но мужчина казался приятным и добросердечным.
— Как это? — мягко спросил он.
Зашевелилась надежда. Наташа показала электронный договор с Ozon`ом, в который маркетплейс вносил все новые и новые изменения без согласования с ней. Показала переписку с техподдержкой, где она объясняла ситуацию, а ее посылали лесом. Еще она рассказала, что уже оформила электронную подпись, зарегистрировалась на сайте таможни и отправила статформы по всем своим артикулам. Сотрудник понимающе кивал. Тогда Наташа даже пошутила, что у таможни на сайте веселые категории товаров: там есть «струны или человеческие волосы» и «тряпьё». Таможенник расхохотался.
— Ужас, конечно! — посочувствовал он. — Это на Ozon`е, да? У меня там жена тоже продает. Детскую одежду. Кстати, тоже Наташа. Надо ее предупредить, чтобы внимательнее была. То есть вам даже никак не подсвечивалось, что ваши товары уехали в Казахстан и Беларусь? Бардак!
Наташа завертела головой. Она чувствовала, как ртутная тяжесть в теле рассасывается — ей попался нормальный человек.
— Жена подарила? — она посмотрела на зажим с пингвином для галстука.
— Ни слова, — мужчина шутливо закатил глаза, попросил подождать и ушел готовить документы.
Вернувшись, он шлепнул на стол распечатанный протокол.
— А что продаете-то? — спросил он.
— Глазки. Для вязаных игрушек, — улыбнулась Наташа.
— О, так они стоят-то… Сколько?
— Двести рублей за набор из десяти пар, — она открыла бумаги и заскользила глазами по первой странице.
— Это у вас семь артикулов, получается? По двести рублей набор? И сколько всего продалось за границу?
— Да там мало, штук двадцать, навер… — Наташа выхватила со страницы злополучное словосочетание «штраф 700 тысяч рублей», и речь ее оборалась.
— То есть вы продали товара всего на четыре тысячи, а штраф у вас в семьсот… — Вздохнув, подытожил мужчина.
— Что это? — Наташа подняла на него свой темный взгляд.
— Протокол об административном правонарушении.
— Я не буду это подписывать.
Таможенник сочувственно кивнул.
— Как хотите. Тут подписывай — не подписывай, ничего не изменится, платить придется.
— Но я же вам объяснила, что я не виновата! — у нее задрожали руки.
В последние полгода дела шли так себе. Другие селлеры, позарившись на Наташины обороты, тоже стали продавать игрушечные глазки. Чтобы привлечь внимание к своим карточкам они опустили цены вдвое. Вслед за ними пришлось снизить цены и Наташе. Теперь рентабельность была гораздо ниже, а покупателей стало меньше, так как они делились между конкурентами. У Наташи в обороте глазок оставалось тысяч на шестьсот. Она думала распродать их и на эти деньги закупить что-то новое, например, пряжу. Даже уже нашла производство в Ивановской области, просчитала всю экономику, и договорилась с фабрикой. Но, чтобы себестоимость была приемлемой, надо было брать сразу большую партию. Теперь же Наташа глядела в таможенный протокол и видела, что планы ее — разбитое стекло. Она продаст свои глазки, и все деньги уйдут на штраф. И то — не хватит.
— Я бы рад помочь, — сказал таможенник. — Но у нас просто нет возможности что-то исправить. Система отслеживает нарушения и срабатывает автоматически, понимаете? Я тут ничего не могу сделать, правда. У нас тут тракторы бывшего кандидата в президенты недавно арестовали на границе, так даже их не выпустили, пока он не заплатил. Вы можете подать жалобу, но это не здесь и, сразу говорю, что вряд ли поможет.
— Понятно. — Наташа поднялась и запахнула пальто. — А через суд?
— Можете. Наверное, можете и Ozon`у претензию написать… Но, думаю, и там, и там — без шансов.
Возле серого здания продолжали висеть унылые клочья тумана, а за шоссе над метелками берез каркали черные гирьки грачей.
В садике возле раздевалки Наташу поймали беспокойные мамы и отжали у нее тысячу рублей на нужды группы. Успокоенные ее сговорчивостью, они даже смилостивились и добавили ее в родительский чат, который тут же начал раздражающе блямкать в телефоне.
— Что делала сегодня? — спросила Наташа, сжимая маленькую теплую ручку дочери и следя, как ботинки шлепают по весенним лужам.
Мила ответила:
— Я всех в саду смешила!
— А что ты делаешь, чтобы всех рассмешить?
Мила зарычала и изобразила маленького монстрика, прыгнув в холодную лужу и обрызгав Наташу. Но та не рассердилась, а вспомнила, что эти хорошие мембранные ботинки были куплены на заработки от глазок.
— Ты монстриком становишься?
— Дя. А они в саду рассмехиваются.
— А монстра они не боятся?
— Неа, ничего не боятся.
— Хорошо им. А я многого боюсь.
— Мам, и ты не бойся.
Наташа заглянула в почтовую пасть и вытащила из нее ворох рекламного мусора. Они поднялись на скрежещущем лифте домой. Сил не было. Наташа раздела дочь и себя, но вместо того, чтобы закинуть вещи в машинку, бросила их на пол, заползла в кровать, уложив дочь рядом, и провалилась в сон, похожий на кирпичную кладку — тяжелый и фрагментарный. Проснулась она, почувствовав мужа рядом. Он пришел раньше обычного. Его колючая щека легла ей на висок.
— Ну как? — Игорь обнял жену и дочь одновременно.
— Судиться или платить штраф, — шепотом сказала Наташа поверженно, не поворачиваясь и чувствуя его теплое дыхание.
— Тебе хватит?
— Даже если все продать, еще тысяч сто останется.
Слезы без разрешения поползли по щекам.
— Не волнуйся, я найду, — муж погладил ее по голове.
— А что потом? — Наташа поймала его руку.
— А потом — суп с котом, — по-детски пошутил он.
— И пирожки с котятами? — подхватила она.
И они тихонько рассмеялись.
Подружка невесты
Я знала: если не встану сейчас, мы поссоримся навсегда. И продолжала лежать.
День только начался, а я уже ненавидела его. Букет из роз, пеонов и фруктов возле кровати, прикрытый утренним сумраком, кричал красными ртами гранатов. Я собрала его своими руками, а теперь хотела вышвырнуть вон. Птички трещали за окном, а телефон я задушила подушкой, словно неумолкавшего ребенка. Отдай мне платок Фрида, я собираюсь убить двадцатилетнюю дружбу — отнесу ее в лес и закопаю под колокольчиками! И трепетные цветы будут неодобрительно качать головами над ее маленькой могилкой.
Вчера меня разжаловали в подружку невесты. Лена боялась, что я опоздаю. Что приедет жених и некому будет петь пошлые частушки, лопать шарики с загадками и заставлять народ плясать и пить водку в обшарпанных пролетах пятиэтажки. Рядом с букетом у меня покраснела от стыда лента свидетельницы.
Я ненавидела свадьбы. Но дружила с людьми много и буйно, поэтому постоянно оказывалась в свадебных силках. Это ведь не просто праздник, это этап жизни, его нельзя игнорировать. Счастье надо уметь проживать со своими людьми так же, как и горе — вблизи, иначе ты — пыльца, не человек. Но даже на самых пристойных свадьбах меня тошнило от речей про отплытие корабля любви, слезных поздравлений в стихах, многоэтажных тортов и поцелуев под пьяный ор. Считаю, что людей, которые рифмуют в открытках «зорьку»-«горько», «любовь»-«вновь» и «поздравляем»-«желаем» надо растворить в кислоте прямо на глазах у родни, чтоб другим было не повадно.
Но я старалась быть преданным человеком и год за годом ходила с подружками выбирать белые платья, рисовала плакаты с сердечками и устраивала конкурсы на лестницах хрущевок.
Лена выходила замуж второй раз.
Мы близко дружили в средних классах. Подростковая дружба похожа на школьные дискотеки: выцепляешь кого-то малознакомого из полумрака и мнешься с ним на месте под «Чужие губы тебя ласкают», но чувствуешь себя так, будто вы уже избороздили все моря, переболели цингой и вместе открыли седьмой материк. В школе не выбираешь друзей, и они не выбирают тебя — вы просто совпадаете в пространстве и времени. С Леной мы совпали в пространстве электрички. Мы жили в соседних домах и даже ходили в одну группу в садик, но я там Лену обижала и стучала ей куклами по кудрявой голове. Потом нас обеих засунули в школу в соседнем городе, и мы слепились в одно целое в тамбуре забитой электрички, придавленные друг к другу обстоятельствами.
Вместе прогуливали уроки, играли в бутылочку с одноклассниками за школой и красили волосы дешевой краской. Ее родители пили и постоянно скандалили. Мои родители постоянно работали и не разговаривали друг с другом. Иногда моя мама возила нас в школу на машине, и мы болтали и смеялись всю дорогу. У Лены был высокий голос (такой называют звонким), добродушное овальное лицо и упругие кудряшки. Еще она быстро бегала на соревнованиях — настолько быстро, что мне под ее покровительством на уроках физкультуры разрешали пинать балду. А я писала в толстых тетрадках первые заметки и ходила одна в лес собирать землянику.
С тех пор, как мальчик из параллели в восьмом классе позвал Лену в гости, наша дружба лишилась крыльев. Мы по-прежнему часами болтали по телефону, иногда ходили гулять втроем, но Лену уже ничего не интересовало, кроме отношений. Она даже на соревнования перестала ездить. Пользуясь образовавшейся между нами разницей в жизненном опыте, она стала сочинять небылицы. Я подыгрывала. Вначале она якобы забеременела (все в ее рассказах, конечно, закончилось выкидышем). А потом ее якобы изнасиловал отец.
В старших классах нас перевели в разные школы, и мы разбежались по враждующим компаниям. Редко виделись и созванивались только по праздникам. На 8 марта я подарила Лене вязаный половичок, на который ушел целый месяц. Она оглядела его разочарованно, а сама вручила мне дешевый розовый палантин с желтыми перьями, который я хранила десять лет, пока не выбросила, так и не придумав ему применения.
В институте у меня появились новые друзья. Мы ездили с палатками на водохранилище, сдавали электродинамику, встречались на броуновский манер — хаотично, но весело, обсуждали фильмы Вендерса и Кар-Вая, романы Хемингуэя и стихи Неруды… Тогда Лена позвала меня на свою первую свадьбу. Я знала только, что со школьным парнем она давно рассталась, но он все еще иногда орал пьяные песни у нее под окном. Я одолжила у мамы неудобный праздничный костюм с золотыми вензелями. Ленина мама бросилась на меня с объятьями, а Лена сердито спросила, почему я не принесла розы для невесты. Потом меня запихнули в какую-то машину в хвосте свадебной колонны с пожившими женщинами, которые много курили и ничего не знали ни про Неруду, ни про Вендерса. Под мелким дождем мы объехали все памятники Ленину и Неизвестному Солдату в городе (других у нас не было) и выпили шампанского у Вечного огня. Женщины работали вместе с Леной администраторами в фитнес-центре. Когда жених взял невесту на руки и потащил через мост в светлую семейную жизнь, отплевываясь от лезущей в лицо фаты, одна из женщин заметила, что живот Лена подвязала шарфом, «чтобы не навредить ребеночку». Так я узнала о ее беременности (на этот раз — настоящей) и причинах замужества.
После этого наша дружба зашла в тупик. Мы не общались лет пять, пока моя мама не заболела. Лена встретила ее возле барбарисового куста между нашими домами, послушала про тяготы онкологии и стала иногда заходить к нам в гости. Она разговаривала с мамой, поддерживала ее и несколько раз ходила с ней на процедуры. Однажды я вернулась домой и застала зомбо-Лену — она бродила по комнатам с закрытыми глазами и протянутыми вперед руками. Мама объяснила: Лена чувствует ауру предметов и сейчас почистит нам квартиру. Вспомнив, как в школе одноклассница «вызывала дождь», я скептически покачала головой. Лена остановилась возле шкафа и сказала, что у него аура черная.
— У вас тут не лежит каких-то важных предметов? Крестики, иконы, украшения?
Мама побледнела и вытащила из старенькой ракушки обручальные кольца. С отцом они развелись, он ее бросил. Как раз после этого мама и заболела.
— Избавьтесь, — посоветовала Лена.
Стены квартиры были заставлены шкафами, а в «самом черном» не было ни намека на другие украшения — там под слоем пыли покоились дешевые сувениры.
Несколько дней мама уверяла, что чувствует себя лучше.
Вдохновленная принесенной пользой, Лена потащила меня к бабке-целительнице. Последний раз мы с подругой вместе куда-то ездили в девятом классе. Мы просто пропускали школьную остановку и выходили позже — в городе, где никого не знали. Покупали бутылку вина в палатке, пачку сигарет, садились в первый попавшийся автобус, а потом шатались по округе и прятались от весеннего солнца под забором лифтостроительного завода. Рядом бегали теплые собаки; ползли по небу, как каноэ, длинные узкие облака.
Мама снаряжала меня в поездку, как первооткрывателя, — с рюкзаком и запасом провизии. Мне не хотелось лишать ее надежды на исцеление, хотя это был дурдом. Завернувшись в серый шарф с кисточками, почти волочившийся по земле, я нырнула в вагон. Лена показала на пятиэтажку в окне, мимо которой мы проползли в прямоугольнике вагона.
— Вон там мы с Алешей и Сашей живем.
С Алешей, ее сыном, я уже познакомилась, но про мужа знала только по рассказам и жалобам. А вот Алеша мне понравился — я как-то ходила с ним гулять, и он, намертво приклеившись ко мне своей маленькой лапкой, тыкал пальцем во всех прохожих, спрашивая: «Кто?» и обзывал меня «тетей Аней».
Ехали часа три. Парадная октябрьская шуба подмосковья сменилась лысоватыми перелесками и клочьями бедных селений, воспетых классиком. Мы вылезли из электрички и засеменили по полузаброшенной деревеньке. Бабка где-то шаталась, и еще пару часов мы поджидали ее во дворе, промерзнув до костей и прикончив весь запас маминых бутербродов. Над головой трепетала мокрая листва, завывал ветер. Вспоминали, как когда-то прогуливали уроки, зачем-то курили у меня в комнате и как родители потом неделю не отпускали меня гулять.
Бабка обрадовалась. Разговаривала она с Леной уважительно, как со своей магической наследницей. Правда, поругала Лениного мужа и сообщила, что их дорогам пора разойтись. Мне же бабка сказала, что во мне много страха. Поспорить с этим было сложно, учитывая повод нашего приезда. Нам дали три баклажки целительной воды и отпустили с богом. Несколько месяцев мама пила эту воду по глоточку в день. Разумеется, не помогло.
На похоронах Лена перезнакомилась со всеми моими родственниками и сочувственно глядела в их усталые лица. Потом я продала квартиру, а Лена забрала к себе мамины цветы в горшках и помогла отнести старые вещи в церковь.
Теперь я жила в новом городе, и между нашей дружбой опять разверзлись расстояния-версты-мили. Ну ладно — два с половиной часа на электричке. У меня опять появились новые друзья, более подходящие. Они не вызывали дождь, с ними можно было обсуждать Достоевского и прерафаэлитов или ездить на пикники в заброшенные усадьбы. Еще у меня была новая работа. Я делала букеты из еды. Фуршетный букет из шпажек с селедкой, вареной картошкой и хрустящих огурчиков был хитом моей коллекции. Люди покупали эти букеты в подарок. Немного, но мне как раз хватало на жизнь.
На этот раз я за Лену держалась. Людей вокруг было полно, но верных и бесстрашных — по пальцам пересчитать. Я утешала Лену после развода с мужем, а летом приезжала в гости. Мы покупали черешню и шли купаться. Алеша плескался в речке до посинения, а Лена болтала про нового мужчину, с которым они вместе жили и постоянно выясняли отношения. Больше нам не о чем было говорить, поэтому большую часть дня мы просто молча валялись на берегу, отвлекаясь на Алешино дребезжание где-то под боком. Как-то, сбагрив ребенка бабушке, мы перемахнули через забор и залезли в наш детский сад.
— А помнишь, как ты отбирала у меня горбушки? — спросила Лена, разливая вино по стаканчикам.
Поскрипывали качели.
— Да ну, — сказала я, — никто не любит горбушки. Зачем бы мне это делать?
— Я люблю. — Лена изучала звездно-медвежий ковш, полный теплой небесной ночи. — Ты их у меня отбирала, а потом крошила на пол, лишь бы мне не досталось.
Ее звонкий голос скатился в шепот под весом привязанных к нему мешочков обиды.
— Я просто спасала твою репутацию. А то б ходила всю жизнь «горбатой», — отшутилась я.
Однажды она попросила сопроводить ее к отцу. Я специально приехала по унылому началу ноября в вагонном прямоугольнике на промерзшую до костей станцию. Слева от станции лежал наш город. А справа — ржавые хозяйственные постройки. Там была зона жизненного мрака, о которой горожане имели смутное представление. Но Лена бесстрашно вела меня по кислой тропинке с растаявшим снегом. По бокам несли караул скелеты засохших кустарников. За ними, словно больные псориазом, поднимались гаражные стены. Прорехи между ними превратились в отхожие места.
— А помнишь, как ты в школе рассказывала, что отец тебя изнасиловал? — Вдруг вспомнила я.
— Так он изнасиловал… — Лена отломала руку сухому борщевику, который загородил нам путь. — Я даже беременна от него была.
В школьной версии этой истории беременна она была от своего парня, я точно помню.
— Ну и зачем мы к нему тогда идем?
Обычно я подыгрывала. И все же терпение мое нерезиновое.
Но Лена была невозмутима:
— У него День рождения.
Оказалось, Ленин отец живет в гараже. Там был свет и обогреватель. И советские пыльные ковры на полу и стенах. Протертая кушетка с принтом из синичек. Детский велосипед, инструменты, стол и несколько табуреток, даже пузатый маленький телевизор, каких я не встречала лет двадцать. На «журнальном» столике, сварганенном из двух чурбанов и фанерного листа, вместо скатерти лежал потрепанный желтый половичок, который я когда-то связала. А на половичке стояла трехлитровая банка с самогонкой; возле нее мостились три краснобоких яблока и шоколадка.
Лена много лет не видела отца и подробности его жизненного падения от меня скрыла. Он просто позвонил ей на днях — сказал, что скоро помрет и хочет встретиться с дочерью на прощание.
Вид его цветущим назвать было сложно, но выглядел он вполне бодро. По-прежнему у него были черные брови и черные усы щеточкой.
— Кто это тут у нас? — Радушно спросил он, глядя на меня.
Лена назвала мое имя и фамилию.
— Ааа, — искренне обрадовался хозяин, — Анька! Да как не узнать-то! Вообще не изменилась. — Он протянул ко мне свою грязноватую руку и попытался ущипнуть за щеку, но я в ужасе отшатнулась. — А помнишь, как ты у Ленки горбушки отбирала?
Он плеснул нам из банки самогона в походные кружки, не спрашивая разрешения.
— Спасибо, я не буду, — подала я голос.
— Ну дочка-то хоть не обидит? — Он поглядел с надеждой.
— С Днем рожденья! — Лена отхлебнула из кружки и поморщилась.
Ее отец выпил и причмокнул от удовольствия. Вытащил из кармана складной нож, за которым я проследила настороженно, нарезал яблоко кривыми дольками и сунул их мне.
— С Днем рожденья, — вяло поддержала я праздник, пытаясь придумать, куда деть россыпь яблочных полумесяцев в ладонях (не на скатерть же из половичка класть).
— Помру скоро, — без лишних предисловий виновник торжества перешел к делу.
— Пап… — протянула Лена раздраженно.
— Вы еще нас переживете, — сказала я.
— Скорую на днях вызвал. Так прихватило, думал — гитлер капут. Не поехали, падаль; говорят — тут и адреса-то нет и дороги нет. Оклемался без этих. Но это ж один раз. А во второй помру, — упрямо продолжил он.
Так мы просидели около часа, успокаивая Лениного отца. Он жаловался на свои хвори, а мы говорили, что ему еще жить и жить. Он каялся, что жил бестолково, а мы говорили, что вон у него, какая красивая дочь, — значит, не так уж и бестолково. Он боялся умирать в одиночестве, а мы пообещали не бросать его. Оставили мы его плачущим счастливыми, успокоенными слезами.
Потом он полгода звонил Лене и угрожал своей смертью. Мы несколько раз возили его в больницу, ходили к нему в гараж, но каждый раз ездить в другой город на свидания с якобы умирающим Лениным отцом я не могла. Поэтому Лена либо ездила к нему сама, либо не отвечала на звонки. Потом ее отец пропал навсегда. Лена сказала, что он уехал работать в Абхазию.
У меня осталось странное чувство вины. Как будто Лена для моей мамы старалась больше, чем я для ее папы.
Вообще, чем проще нам жилось, тем сложнее нам было оставаться вместе. Будто именно трудностями нас пришило друг к другу, а в покое и в радости мы быть рядом не умели. Лена никогда не интересовалась литературой, у нее не было других близких друзей и любой разговор она начинала вопросом: «Как на личном фронте?» А меня не слишком интересовали дети, неустанный поиск любви и бытовые вопросы. Однажды я написала Алеше стихи про осень для чтения в детском саду — это обрадовало Лену больше, чем все мои книжки.
Летом Ленина бабушка по отцовской линии доверила нам на три недели квартиру в Гагре. Хотя слово «доверить» в контексте разломанной однушки, в которой не было холодильника и смывать в туалете приходилось из тазика, звучало странно. Море там было одним из самых бескомпромиссных в моей курортной практике (а я была знакома с разными морями). По уровню отравительности оно могло соперничать разве что с Коктебелем, в котором я не раз натыкалась на позеленевших поэтов, которых тошнило в кустах после местного купания и коньяка. Нормальной еды не было. В кафе кормили втридорога. Жара стояла страшная, без холодильника все прокисало. Поэтому мы питались дынями и арбузами, а вечерами варили лапшу из ростовской перемороженной курицы. Рядом с Алешиной кроватью стоял тазик, в который его рвало, если он умудрялся наглотаться воды. В аптеках постоянно вились очереди из обгоревших людей, пытавшихся спастись от температуры, солнца и ротовируса. Вином угощали повсюду, но, разгоряченное в рыночных бочках, оно казалось сладко-порошковым. Когда мы не болели, то гуляли и ездили в горы, а вечерами танцевали на набережной в обшарпанных кабаках под «Белые розы». Лена постоянно там с кем-то знакомилась и иногда уезжала с чернобровыми поклонниками на кофе или кататься, а я оставалась с Алешей и читала ему «Белого Клыка».
Растянувшись на теплой гальке и спрятав лицо под футболкой Лена как-то спросила:
— Будешь моей свидетельницей на свадьбе?
— Здесь, что ли? — Я испугалась, что Лена собралась замуж за кого-то из местных ухажеров.
— Не. — Она стянула футболку с лица и с доверием посмотрела на меня. — Когда-нибудь.
Я представила банкет с длинными столами, конкурсами в духе «попади карандашом в бутылку» и «пронеси картофелину на ложке», с криками «горько!» и слезами чахлых дальних родственниц, чье имя мало кто помнил. Я вспомнила ее первую свадьбу, где мы под дождем толпились у Вечного огня. И милостливо угукнула.
— А я буду твоей свидетельницей?
К тому времени у меня были подруги роднее и свадьбу я праздновать не собиралась. Но, чтобы Лену не расстраивать, я угукнула снова.
Вообще в Абхазии шагу нельзя ступить, чтобы кто-то не полез знакомиться. Я поехала в Пицунду на органный концерт. Алеша как раз в очередной раз наглотался ротовирусной воды, а Лена орган не понимала. Так что я отправилась одна, а после концерта долго бродила по сувенирным лавочкам, купалась и вспоминала родителей. В студенчестве они тоже отдыхали в Пицунде, и до сих пор у меня хранились их счастливые черно-белые фотографии с соснами и морем. Я не заметила, как стемнело и автобусы закончились. Лишь одна маршрутка без опознавательных знаков стояла, приткнувшись в угол станции. В ней двое абхазцев играли в карты. Я спросила, не идет ли маршрутка в Гагру, и меня пригласили войти. Я думала, что мы ждем, пока наберется маршрутка, но мы ждали, пока ее хозяева доиграют. Победитель (сухощавый мужик лет пятидесяти) усадил меня к себе вперед, включил «Белые розы» и куда-то повез. На всякий случай я следила по навигатору в телефоне, в ту ли сторону мы едем. По дороге он звал меня в ресторан, на форелевую ферму, на дикий пляж и так далее. Я отказывалась, прикрываясь тем, что меня ждет подруга с ребенком. На въезде в Гагру я назвала свой адрес, ожидая, что меня высадят на ближайшей к дому остановке. Но маршрутка прокралась по раздолбанным дворам и остановилась прямо возле нашего подъезда.
— Я тебе позвоню, — сообщил водитель, ничуть не расстроенный моим нежеланием с ним встречаться, — и подругу с сыном возьмем!
Когда я рассказала эту историю Лене, она никак не могла понять, зачем я вернулась так рано и почему я не хочу на форелевую ферму, раз уж нас всех вместе приглашают, ведь Алеше будет интересно. Она переспрашивала у меня три раза, пока я не запретила говорить про ферму.
В Абхазии шов, державший нас вместе, окончательно распоролся.
Мы редко общались. О своих новых отношениях Лена больше не писала: боялась сглазить. В итоге я получила предупреждение о ее замужестве за месяц до свадьбы. Даже имя жениха мне доверили в основном из практических соображений — как свидетельнице. Несколько недель я писала сценарий выкупа и трясла за шкирку бесполезных обитательниц чата подружек невесты. Вспомнив, как десять лет назад Лену расстроило отсутствие цветов, я собрала огромный праздничный букет из роз, пеонов и гранатов.
Все обрушилось внезапно. Накануне свадьбы начали ремонтировать железнодорожные пути. Я должна была приехать на первой электричке, но теперь первая электричка была на час позже, и я не успевала к началу выкупа. Лена предложила мне приехать вечером перед свадьбой и переночевать в городе. Но к себе не пригласила, потому что к ней набились дальние родственники. Родительская квартира была давно продана, а друзей у меня в городе не осталось. Только Лена тянулась за мной из прошлой жизни. Гостиниц у нас тоже не было. Я сказала, что приеду утром. И Лена за ночь до свадьбы разжаловала меня из свидетельницы в рядовую подружку невесты.
Теперь у меня под подушкой вопил будильник. Бледные разводы зари растекались за окном. Мне нужно было встать и поехать на свадьбу. Но вместо этого я выключила телефон и заснула.
Мне приснилось, будто мы опять прогуливаем занятия, потому что не влезли в холодный тамбур электрички. На улице — скрипучий снег и белеют ресницы. Мы покупаем замороженную пиццу, бутылку вина и дожидаемся, пока мои родители уедут на работу. Запускаем «Спеши любить» — диск поначалу шуршит в DVD-плеере. Мы заканчиваем реплики за Лэндоном и Джейми и роняем слезы на остатки погретой в микроволновке пиццы, когда Джейми умирает. Потом Лена говорит, что ее родители всегда курят в квартире, и мы курим у меня в комнате и допиваем вино, хотя в нашей квартире никто сроду не курил. Ранним вечером Лена уходит домой, а я понимаю, что от моих обоев с пупырышками несет сигаретным дымом, а окна намертво заклеены на зиму — не проветрить. Я начинаю метаться по дому, беру мамины духи и обильно обрызгиваю ими стены. Мама возвращается с работы и заходит в комнату со словами:
— Чем пахнет?
Я говорю:
— Не знаю, наверно, от соседей.
Мама не успокаивается:
— Кто тут курил?
Да никто, мам, никто тут не курил.
Это все чужое, все — сон, все — дым, все скоро развеется.
Omnia Praeclara Rara
— Ты взял вилку? Хорошо! Теперь воткни ее в свой сосок!
Я пыталась делать домашку, но Ви мне мешала.
Львов хотел закопать меня в песке своей латыни, как Саида из «Белого солнца пустыни», чтобы только голова торчала из всех его плюсквамперфектов и поговорок. Даже списать было не у кого: никто не хотел тратить все выходные на перевод дурацких упражнений. Если домашку не делала я, то неуд получала вся группа. Иногда Львов швырялся стульями, когда один за другим студенты поднимались на его зов и по-крокодильи молчали в ответ на просьбу что-нибудь просклонять или проспрягать.
— Margaritas ante porcos! — тогда рычал он.
У Ви было красивое дагестанское имя, но я называла ее просто Ви.
Ви мне досталась вместе с комнатой от ее бывшего мужа. Мы с ним когда-то приятельствовали, но ЛитИнстиут его испортил. Он начал писать рассказы с библейскими аллюзиями и на этой почве возомнил себя великим прозаиком, перестал ходить на занятия, бухал и вообще потерял человеческие контуры. В конце концов его выгнали из института и из общаги. Я как раз перессорилась со своими соседками и переселилась в комнату к Ви.
— Воткни сильнее, пусть идет кровь! — низким голосом приказала Ви в телефон. — Я буду лизать твою окровавленную грудь.
Я закатила глаза. Чтобы меня умаслить, соседка достала замороженные котлеты и жестами спросила, сколько разогреть на меня — одну или две.
— Abiens, Abi! — буркнула я вослед, когда она выплыла в коридор со сковородкой.
Ви раньше работала ночной охранницей в Академии водного транспорта, и будущие моряки водили вокруг нее хороводы. Она была — как Шахерезада: глаз не отвести — тоненькая, с черными волнистыми волосами и родинкой над губой. Потом ей надоели ночные смены. К тому же, они с Олей в этом году выпускались и копили на съемное жилье.
Мы втроем ездили в Лит, болтались по Тверскому бульвару и ходили на оперу в Большой театр. Денег на билеты у нас не было, но по студенческому можно было получить проходки на самые дешевые места, откуда было видно половину сцены. Так я полюбила оперу. Мы наряжались, бродили по театру, и, стоя на верхнем балконе, я рыдала над судьбой Мими, Виолетты, Чи-чио-сан и прочих страдательных покойниц.
Как-то в антракте я сфотографировала Ви в коротком блестящем платье на фоне красной портьеры. Ви выложила эту фотку на «Авито» с подзаголовком: «Ищу работу». В объявлении говорилось, что она готова помогать по хозяйству, но рассмотрит и другие предложения.
Предложения не заставили себя долго ждать. Прямые непристойности мы отметали сразу. Но люди нас все равно удивляли.
Так мы и нашли телефонного извращенца. Он платил пятьсот рублей за двадцать минут разговора и звонил чуть ли не каждый день. За те же пятьсот рублей в начале своей репетиторской карьеры я ехала на другой конец города и проводила полуторачасовое занятие.
Звонки превратились в рутину.
— Да, да, — изображала Ви страстную госпожу, — ты хочешь, чтобы я на тебя помочилась?
Это она вернулась с котлетками, шипящими на сковородке.
— O tempora, o mores! — воскликнула я.
Надо признаться — мой латинский минимум сводился к сотне обязательных пословиц, так что я могла цитировать только банальности.
Ви попрощалась с клиентом и призвала меня к трапезе.
— Задолбал он, — сказала я.
— Да он безобидный…
— Ты только не говори ему, где учишься! А то будет — как с Олей.
А было так. Оля решила устроить личную жизнь и дала объявление в газету. «Взрослый и свободный», — перечислила она немногие требования к кандидату. Такой способ знакомства в эпоху интернета казался ей романтичным.
— Как в книгах! — мечтательно вздыхала она.
Кандидат нашелся. Они писали друг другу письма, цитируя Мятлева. Спустя год Оля ворвалась в нашу комнату с воплем: «Па-ма-ги-те!» Мы заперлись на замок и держали оборону, пока ее пылкий поклонник на манер кота Леопольда барабанил в дверь с ласковым: «Ольга, выходи!» Потом охранник вытолкал его на улицу. Оказалось, переписка оборвалась, когда Оля узнала, что ее избранник сидит в тюрьме. Она перестала отвечать на полные томления письма и забыла эту историю как страшный сон.
И вот ее поклонник освободился, разыскал нашу общагу, проник в нее, представившись Олиным отцом, и даже узнал у охранника номер комнаты «своей дочери». Дальше он пал на колени, перегородив выход, вытащил какое-то ломбардное кольцо и стал нараспев читать: «Как хороши, как свежи были розы/ В моем саду! Как взор прельщали мой!» Оля на автомате выпалила «…моей страной мне брошенные в гроб», ударила мужика какой-то вазой по башке и перебежала в нашу комнату, где мы заперлись на замок и ждали спасения.
Ви была еще более легкомысленна, поэтому я переживала из-за ее попыток найти работу.
Как-то она попросила съездить с ней на собеседование. На «Авито» ей предложили подработку уборщицей в квартире, но зарплата была подозрительно высокой.
— Мне еще эпитеты к Одиссею готовить, — попыталась я отвертеться.
Львов вел у нас не только латынь, но и античку. Как-то он задал за неделю выписать все эпитеты из «Одиссеи».
— О, хитроумная! О, бесстрашная! О, советами равная Зевсу! Не бросай меня, — взмолилась Ви. — А то будешь скорбеть, когда мою тухлую шкурку приволокут бродячие собаки из какой-нибудь канавы!
— Ага. Лучше, чтоб они приволокли две наших шкурки, — мрачно согласилась я.
Мы поднялись в пафосную новостройку в дорогом районе. Дверь нам открыл пузатый мужик. Он был улыбчивый и обходительный. Хороший мужик. Только голый. Он даже обрадовался, что мы пришли убираться у него дома вдвоем, и спросил, не смутит ли нас, если он будет ходить голым, ведь он всегда так ходит дома. Его хозяйство приветливо смотрело на нас.
Мы с Ви пошептались и рассудили, что мы не можем запретить незнакомому мужику ходить по своему дому, как ему нравится.
— Ну, в чужой монастырь со своим уставом… — скептически заметила я.
Ви незаметно пырнула меня локтем. Она боялась, что мужик не даст нам денег. Мы быстренько помыли полы, посуду и протерли пыль. Наш работодатель все это время спокойно занимался своими делами, а в конце — поблагодарил, вручил крупную купюру и предложил выпить чаю. Мы забрались за барную стойку.
— Вы, значит, юные писательницы? — завел он светскую беседу.
— Trahit Sua Quemque Voluptas, — не совсем к месту, в виду ограниченности латинского запаса ответила я.
— Omnia Praeclara Rara, — вежливо заметил мужик.
Когда нижняя часть его тела была прикрыта барной стойкой, он выглядел почти приятным человеком.
— Amor Gignit Amorem, — сказала Ви, обратившись к тому же набору пословиц, который Львов требовал на экзамене и навсегда заколотил в наши головы.
— А знаете, что я люблю? — обрадовался хозяин квартиры.
— Что же? — недоверчиво спросили мы.
— Я люблю голые тела. Но вы не думайте, я не извращенец. Мне просто нравится смотреть на красивые тела, — смущенно пояснил он.
— Боязнь эстетики есть первый признак бессилия!.. — процитировала Ви Достоевского.
— Вот и я говорю, — согласился мужик, сраженный нашей интеллектуальной изобретательностью. — Поэтому в следующий раз не могли бы вы тоже раздеться?
Я смекнула, куда дело катится, и ущипнула Ви под столом с намеком, что нам пора.
— Нет, это нам не подходит, — отказалась Ви, хотя я расслышала в ее бархатном голосе некоторые колебания.
— Очень жаль! — расстроился мужик. — Но ничего. Просто поболтать как-нибудь заходите.
Мы раскланялись и поехали домой.
На улице отовсюду лезла весна, лизала дома влажным, теплым языком, у метро торговали подснежниками и медом. Возле общаги мы встретили Олю. Она сидела на скамейке и глядела в весеннее небо, которое тогда было таким же юным и веселым, как мы.
— Хорошо как! — сказала Оля.
Ее лицо поглаживало солнце.
— Ага, — сказали мы.
Качели
— Ты чего здесь сидишь?
У качелей стояла девочка лет шести в зеленой футболке, похожая на кузнечика.
— Просто сижу, — буркнул Иван, отнимая бутылку от губ и жмурясь на пучелобое летнее солнце.
— Дай покачаться?
Он тяжело вздохнул и сделал еще один большой пивной глоток. У его ног припарковались две коричневые бутылки: пустая и полная.
На детской площадке не было никого, кроме Ивана, солнца и надоедливой девочки. Ни детей, ни родителей. Не было слышно птиц. Даже кошки попрятались в тень. Жара обрушилась на Москву, как плоская каменная плита, припечатавшая высокую, ветреную жизнь. Теперь все гнездились в вентилируемых сотах многоэтажного жилья, пили холодный квас и кутались в мокрые полотенца.
— Ты пьешь пиво? — не унималась девочка.
— Слушай, отстань, а? — сказал Иван раздраженно. — Еще от тебя не хватало выслушивать…
Девочка издала звук, похожий на мяуканье, свернувшееся клубком на первом звуке. Она прислонилась спиной к голубой опоре, похожей на жирафью ногу, и тоже поглядела вдаль. На ровную челку леса, видневшуюся из-за новостроек.
— Папа тоже пьет, — сказала она равнодушно.
Иван прекратил листать телефонную ленту. Ему понравилось, как говорила девочка. Как-то легко, как будто бабочка махала крыльями. Без осуждения.
— А ты чего здесь шарахаешься? Где предки? — Спросил он, еще раз обежав взглядом пустую площадку.
— Маму жду.
— А она где?
— В магазин ушла за сырками. Я ее попросила купить. Вот и жду.
Иван понимающе кивнул:
— И моя девушка сырки любит.
— Ты ее тоже из магазина ждешь?
Он задумался. Поставил новую пустую бутылку на песок и открыл третью краешком зажигалки.
Пока в его голове прыгали мысли, девочка опять спросила:
— Дашь покачаться?
Иван посмотрел в сторону подъездов, выкативших на тротуар горячие языки лестниц.
— Я ее как бы жду. Но не из магазина. А вообще…
— А откуда?
Иван протер тыльной стороной ладони лоб — из-за жары прорезались капли пота. Потом он оглядел собеседницу, изучил ее маленькую фигурку в зеленой футболке с мамонтенком, у которого блестели на свету уши и хобот из бисера.
— Ладно, покачайся, — разрешил он, уступая место. — Ушла она от меня. Вроде как.
— Ты поэтому пьешь? — девочка уселась на деревяшку.
— Вот не надо только делать из меня алкоголика, — повысил он голос и тут же испугался самого себя, такого, от которого, наверное, и ушла девушка.
Но Кузнечик была невозмутима. Она старательно раскачивалась взад и вперед.
— Вначале я ей таким нравился, целиком, как есть, а потом перестал.
Иван нарисовал носком ботинка расстроенный смайлик на песке.
— От нас тоже папа уходил. Но мама говорит, что это нормально. Лучше пойти в разные стороны, чем биться лбами друг о друга.
— Да уж, — вздохнул Иван и пририсовал смайлику прямоугольные усы.
— Раскачай меня посильнее, — попросила девочка.
Он стал подталкивать ее в спину.
— А где сейчас твой папа?
— А… он дома, — обернулась она на лету.
— Помирились, что ли?
— Ага. Только он пьет. Но я не злюсь на него. Мама всегда говорит, что он человек расхлябанный и его пожалеть надо… Может, и тебя подруга твоя пожалеет еще.
Иван почесал горлышком бутылки висок:
— Хорошо бы.
— Ага, — обрадовалась девочка, шаркая ногой по земле для торможения, — ты ей позвони и скажи, что воспитался, и сырков еще купи. Мама всегда верит, когда папа говорит, что воспитался. И еще мама говорит, что, если любовь — значит, человека любым принимать надо.
К площадке подошла кудрявая девушка, похожая на старшеклассницу. Иван подумал, что молодые мамы слишком уж хорошо сохраняются, даже страшно.
Она нервно глянула на Ивана, на две пустые бутылки рядом с качелями и одну полупустую в его руках, взяла девочку за руку и скомандовала:
— Даша, пойдем.
— Сырки купила?
— Ой, слушай, забыла. Пойдем, потом купим.
Тогда Даша вырвалась и уцепилась обеими руками за голубую ногу качелей.
— Не пойду без сырков!
Она вдруг превратилась в совсем другую девочку, как будто с именем у нее появилась оборотная сторона. Она обвила напряженными руками качельную ногу и по щекам у нее потекли тихие слезы.
Девушка потянула ее за пояс:
— Да успокойся, — зашипела она, косясь на незнакомца — отцепись уже! Нас дома ждут.
Но Даша зарыдала в голос и запричитала:
— Мама… сырки… мама… — и беспомощно посмотрела на Ивана, у которого в этот момент будто броня на сердце лопнула.
— Давайте я сбегаю куплю и занесу вам? Только не рыдай, — сказал он, помогая расцепить тоненькие руки.
— Занесешь? — с надеждой переспросила заплаканная новая девочка, превращаясь в старую.
— Ага. Вы в какой квартире?
— Тридцать восемь.
— Успокойся. И совершенно необязательно сообщать незнакомым свой адрес, — опять зашипела в полголоса кудрявая, утаскивая Дашу за руку в подъезд.
Иван немного обиделся. Хотел сделать широкий жест, а она шипит так, будто он какой-то извращенец. Он даже остановился поперек дороги — идти или нет… Но все-таки ему хотелось сделать хорошее для Кузнечика. Смешная она, хоть и капризная. И мама у Даши, явно, любит этого непутевого их отца, а то не прощала бы. Это, видно, сейчас она не в духе. Мало ли что! Забыла. С кем не бывает. Сколько сам Ваня забывал… И лампочку перегоревшую в вытяжке починить — мог бы и разобраться, а не полтора года обещать — потом, потом; и собаку надо было ей разрешить, раз она хотела собаку, ну не гигиенично жить с собакой и шерстью, но лучше с шерстью, чем без девушки; и пропадать надо было по друзьям меньше, хоть звонить, когда волновалась, а ему просто нравилось, хоть он себе и не признавался, когда она волнуется, потому что вся она его была в такие часы и ночи. Страшно признаться. Сколько месяцев в глаза не смотрел и уходил из комнаты, когда она все билась и билась, как бабочка о светильник, все говорила и говорила, а он уже не мог этого слушать и слышать.
Так он думал, пробивая на кассе глазированные сырки. Вначале взял обычные, подешевле, а потом задумался и выбрал самые дорогие — в коробочках, пусть Кузнечик порадуется. И нес потом в первый подъезд на десятый этаж, пешком почему-то, без лифта, будто пробежать надо было все мысли, будто через внутренние пропасти навели мосты и стало возможным перескочить через все напрасное, что они друг другу наговорили… Ведь любила же она его раньше, любила, а значит, может быть, до сих пор; просто отошла ненадолго, чтобы лбами перестать биться.
Он нажал кнопку звонка.
Дверь открыл несвежий, крупный мужчина без футболки.
— Вот, — Иван протянул ему пакет с сырками.
Тот взял их с недоверием:
— Дочки сказали, что вы можете зайти… Сколько я вам должен?
— Да нисколько, — развязно улыбнулся Иван. — Дочки? А я уж думал, что это жена у вас такая огого! Молоденькая.
— Жена умерла в прошлом году. Машина сбила. Там, у магазина, — мужчина сделал рассеянный жест рукой то ли в направлении магазина, то ли просто в направлении утраты. Он уже собирался закрыть дверь, но остановился и нерешительно добавил: — Вы это… Спасибо вам, конечно, но больше чтоб я вас с моими детьми не видел!
Иван спустился по подъездной прохладе. В голове и в сердце у него разрасталась пустота, похожая на пустоту в барабане, по которому бьют деревянными палочками. Домой не хотелось. Он вернулся к качелям и достал телефон.
Коррупция
Было время — меня дразнили «командиром звездочки». Шутили над моей ребячливой принципиальностью. Говорили — такая хорошая, аж тошнит.
Мы вели богемную жизнь: просыпались к полудню, учились, работали кое-как; кто-то висел на шее у предков или любовников. А к вечеру мы впадали в безумие: лезли ко всем со своими виршами, пили, буянили, прелюбодействовали. Мы читали стихи в клубах и библиотеках, в школах и домах престарелых. Еще — на фестивалях меда и пожарских котлет. Как-то на городском празднике нам выдали ящик абрикосов в качестве гонорара за выступление — мы размяли их в десятилитровой кастрюле с дешевым игристым и всю ночь бродили по улице с этой кастрюлей, скандируя: «Абрикосы в шампанском, абрикосы в шампанском!». Каждый второй называл себя футуристом и наследником Маяковского, каждый третий — символистом (в качестве «Башни» приспособили квартиру Гришиной бабушки в Сокольниках). Многие пили беспробудно, а потом гордо пересказывали свои приключения — как убегали от ментов, соблазняли поклонниц, дрались с бомжами — все это сопровождалось цитатами из классики и рассуждениями о своем высоком призвании. Как слепые, мы шарили по лицу жизни жадными руками, пытаясь узнать ее. Это была молодость, это было по-своему красиво.
Несколько лет в нашей компании я исполняла роль морального компаса. Я мирила подравшихся, пускала к себе пожить бесприютных, одалживала деньги, варила похмельные супы и проповедовала правду и умеренность. Из вытрезвителей в первую очередь звонили мне. Гришина бабушка в первую очередь звонила мне. Даже брошенные друзьями девушки звонили мне. Это льстило.
Иногда мы ездили на писательские семинары и форумы. Это была тьма кромешная и веселая. Редакторы журналов там проворачивали наши стихи через мясорубку, и мы потом запивали горе канистрами коньяка, которые везли с собой более опытные участники. В полутемных коридорах гостиниц мы спотыкались о голых пьяных девушек, сраженных наповал критикой на семинарах. Но в конце концов нас все-таки начали где-то публиковать и приняли в какие-то союзы.
Тут я с ней и столкнулась. С Химерой, которая сторожила русскую жизнь.
Старший товарищ взял меня с собой получать творческую стипендию. Мы собирались ее отметить в подвальном буфете ЦДЛ. Сумма была хорошей, можно жить пару месяцев, если не кочевряжиться. За эти стипендии шла подковерная возня среди молодых литераторов: чтобы такую заполучить, надо было попасть в тайные списки — кто их составлял и на каком основании — неизвестно. И вот очередь дошла до моего товарища. Мы поздоровались с горбоносой секретаршей и сказали, что мы счастливые получатели государственных даров. Секретарша оглядела нас скептически, как будто государственных даров мы были не достойны. И, вынув здоровенный полиэтиленовый пакет с наличкой, отсчитала половину оговоренной суммы.
— Остальное — на нужды Союза, — пояснила она и спрятала пакет.
— Надо бороться за свои права! — возмущалась я, когда мы, поджав хвосты, бежали к метро со своими стипендиальными обрезками.
Выяснилось: борьба писательского пролетариата за полные стипендии разгоралась периодически, но затухала с первыми жертвами бюрократического произвола. Борцы за правду просто исключались из списка стипендиатов в следующем году, а их разочарованные стенания в соцсетях все равно никто не слушал. Все всё знали, всех всё устраивало.
— Ну и гори оно синим пламенем! — решила я. — Тогда мне и не надо!
С этих пор меня начала преследовать коррупционная лапа.
Я выиграла поездку в Финляндию. Это было в те райские времена, когда страны еще не обтянулись колючей проволокой и не смотрели друг на друга с угрозой. Я написала конкурсное эссе на тему «Почему я хочу в Финляндию?» и выиграла у финского посольства недельный тур на двоих. Радость мою уравновесила скорбь: состарился мой загранпаспорт. Срок изготовления нового — месяц, а мне следовало сдать документы на визу в течение десяти дней. О, северные красоты, вы почти скрылись за холмом!
В коридоре отделения МВД вилял длинный хвост пестрой очереди. Я в нем сидела, и сидела, и сидела… И в конце концов взбесилась, влетела в кабинет начальника и вдохновенно прокричала хвалебную песнь северным соседям, их соснам и лотереям.
— Я буду вам оооочень благодарна! — подытожила я монолог о сердце, ищущем финских берегов.
Начальник буркнул: посмотрим. Я уже утихомирила сердце и подготовила его к разочарованию. Но через неделю мне позвонили: можно было забрать паспорт. Я встала в особую, дополнительную очередь (кабинет №2). Особая очередь двигалась быстрее — грустные старушки из основной очереди смотрели на нашу очередь враждебно. Меня пригласили в широкий кабинет, к одному из столов. Женщина покопалась в документах, извлекала из них мой свеженький красный загранник и стала крутить его в руках.
— У вас ведь были особые обстоятельства? — задумчиво спросила она и выдвинула ящик стола.
Я опять спела песнь о финских берегах и лотереях.
— Мы специально ускорили процесс в вашем случае, — сказала женщина.
Я благодарно затрясла ей руку и горячо поблагодарила.
— Не всем так везет! — она раздраженно выдернула руку, поглядев на меня так, будто интеллектом я не превосходила пенек в лесу.
Челюсть ящика чуть ли не отвисла от моего простодушия.
— Я вам так благодарна, — ответила я со счастливой улыбкой. — Спасибо вам огромное!
Две минуты работница стола крутила в тюрьме своих пальцев мой новенький паспорт и смотрела исподлобья. Две минуты я глядела на нее с радостью, во все тридцать два. В конце концов, женщина окончательно разочаровалась в моем уме и выдала мне заложника.
Только на весенней улице, где солнце сразу погладило желтой рукой красную корочку, до меня дошло.
С одной стороны, я чувствовала себя великолепным борцом с коррупцией, носителем нравственных устоев, Иванушкой-дурачком, который по недоразумению унес Кощееву иглу. С другой стороны, мне было неловко из-за непонимания, случайно возникшего между мной и отзывчивыми служителями паспортной системы.
На каникулах мы съездили в Финляндию. А в новом учебном году к моим предметам добавилось компьютерное моделирование. Вел его Морж. Морж был низеньким, лысоватым, в пузырящихся штанах и с лишайником седых усов над пухлой губой. Живот его глубоко свисал над ремнем и смотрел на студентов, как отдельная сущность. Морж часто ходил с красивыми молодыми девушками. Они голубиными стайками толпились на переменах возле его кафедры. Я поняла, в чем секрет Моржа, когда он вдоль и поперек исчеркал мой ватман с фигурными построениями и влепил тройбан за домашнюю работу. Апперкот. Я училась на одни пятерки и полдня проплакала в туалете. Трое суток я переделывала домашку по советам старшекурсников. И получила второй тройбан. Так длилось несколько месяцев. На занятиях он склонялся над моим плечом, уставившись в экран с «Автокадом» и клал свою руку поверх моей — на мышку, так что его лишайные усы щекотали мне ухо. Когда я спросила, что мне нужно сделать, чтобы исправить оценки, Морж предложил прийти к нему на «вечернюю лабораторную». В восемь вечера. В пустой кабинет. Я попыталась расспросить девчонок, которые на такие лабораторные ходили. Они густо краснели и уверяли, что ничего страшного. Тогда я пожаловалась своему парню. Он пришел со мной, дыша огнем, и тоже сел за компьютер. Он придвинул стул так близко к Моржу, что задевал своей коленкой его коленку. При этом глядел как Джек Потрошитель. На этом мои проблемы с компьютерным моделированием сами собой рассосались.
Потом мама решила, что мне необходимы водительские права. Мне не нравилось водить машину. Но маму нужно было возить в больницу. Я записалась в школу, выучила ПДД и колесила по летней площадке с инструктором, сбивая флажки и конусы при парковке. Иногда мы ездили за город на тихое шоссе, где я под осенним солнышком каталась между березняками и весело болтала. Теорию я сдала легко. Но ко второму экзамену наступила зима. Площадка заледенела, словно ее всю ночь заливали водой, а потом полировали всем отделением ГАИ. Своей очереди надо было ждать часами, стоя на морозе, так что в машину забирались, не чувствуя ни рук, ни ног. Машина была чужая, с незнакомыми габаритами. Но я даже ничего не сбила и взобралась на скользкую горку. Экзамен мне не засчитали, потому что я на несколько сантиметров на радостях переехала линию остановки. Со второго раза я сдала площадку и перебралась на новый круг мучений. Он назывался: город. В городе была толкотня, светофоры, машины, горы снега, из-за которых выпрыгивали на дорогу бабульки, забитые парковки, а я сидела в незнакомой машине, полной хмурых дядек, из-за которых нервничала. После третьей неудачной попытки я сдалась. Тогда мама позвонила дяде Кеше. К дяде Кеше мы ездили на дачные шашлыки раз в три года. У него были в ГАИ какие-то подвязки. Мама выдала мне конверт и сказала, куда его везти. Это противоречило всем моим принципам. Я отказывалась, но мама шантажировала меня своей болезнью и врачебной необходимостью. Я приехала в отделение ГИБДД и там передала конверт тетке из строительного вагончика. На новом экзамене мне дали привычную машину, справа сидел мой инструктор. Он подмигнул мягко и разочарованно. На его месте тоже были педали газа, тормоза и сцепления. Мне приходилось только крутить руль. Да и маршрут отличался разительно: тихие улицы, свободные обочины. Я навернула несколько кругов по спальному району и получила долгожданную галочку.
Так началось мое моральное падение. Я уже не была столпом света, опорой правды. Я была обычным человеком, слабеньким одуванчиком, чьи достоинства разметал ветер. Права мне так и не пригодились. Десять лет они валялись в коробке с документами, а потом истекли.
И вот мир перевернулся: меня добавили в стипендиальные списки Союза. Лет пять назад я бы швырнула грязные деньги в лицо горбоносой секретарше, но теперь я была тертый калач, я познала земную жестокость, и голод, и хитрость. Я решила вести окопную войну: дождалась, пока деньги придут на карту, и затаилась. Все мои молодые коллеги, заарканенные системой, переводили половину стипендии назад, а я нет. Я просто не отвечала на письма и звонки с незнакомых номеров. По городу, конечно, никто за мной с лассо не бегал. Просто через год или два меня тихонько удалили из волшебного списка. Но я чувствовала себя верной остаткам былой принципиальности.
Когда на одном из форумов преподаватель зазвал меня в гости в свой номер, намекая на стипендию, что давали самым талантливым семинаристам, я пришла в боевом настроении. Он, как большая гора, сидел голышом в кровати и пьяно протягивал мне в качестве романтического подношения полупустой флакон духов. Эта нелепая картина так меня поразила, что я рыдала от хохота, брызнула ему духами прямо в нос и потом ходила от компании к компании, рассказывая об этом нелепом происшествии. Всю неделю его сопровождали косые взгляды и громкие смешки. Впрочем, мастер этот спокойно себе преподавал еще много лет до тех пор, пока не умер.
И все-таки однажды Химера придавила меня к земле своей вездесущей лапой.
У меня была ученица — Даша. Умная черноглазая девочка из богатой семьи. Таким семьям всегда было мало счастья, и они хотели чего-нибудь эдакого: возили детей в Альпы кататься на лыжах и покупали им породистых щенков. Щенки иногда сидели у меня на коленях во время уроков и мелко тряслись. Еще таким детям нанимали упряжку молодых учителей для дополнительных занятий. Я вела русский и литературу и передавала приветы «математике» и «английскому». Мы готовили детей в одни и те же школы. В основном, в Лицей. Начиная с шестого класса, Лицей становился таким же атрибутом хорошей жизни, как лыжи или щенок. Поступить было непросто, и в сентябре состоятельные родители бежали наперегонки бронировать преподавателей, которые могли бы натаскать их чад на экзамены. Мы с «математикой» и «английским» совершенно случайно сколотились в мафиозную упряжку на районе и таскали десятки детишек по экзаменационным льдам этого Клондайка. Мы заламывали цены вдвое выше, чем за обычные занятия, сосредоточенно восседали на резных стульях с щенками на коленках, пили облепиховый чай с печеньками, которые нам приносили домработницы, а иногда оставались на кофе с добрыми и тревожными родительницами.
Экзамен по русскому языку в Лицей был несложным. Нужно было написать обычный диктант. Допускалась одна ошибка. Я выяснила, из какого сборника берутся эти диктанты, и вместе с зубрежкой правил весь год диктовала тексты из сборника, пока их не выучивали наизусть. С Дашей мы спокойно прошли программу и все у нее было хорошо. Но к весне ее мама заволновалась.
— Точно Даша поступит? — терзала она меня за чашкой кофе, теребя рукав кружевного халатика.
— Должна, — я пожимала плечами.
— А вдруг диктант будет другой, незнакомый?
Она нервно курила одну за одной.
— Правила-то мы выучили.
— Но ошибиться она может?
— Все могут ошибиться, — многозначительно отвечала я.
Дашина мама расстроилась.
— Просто, — она нагнулась ко мне… — Если может ошибиться, то, наверно, лучше подстраховаться?
— В каком смысле? — я с удовольствием сжевала профитролину.
— Угощайтесь еще, — Дашина мама пододвинула ко мне тарелку с пирожными. — Просто мы знаем, что можно подстраховаться… Но дорого.
Я похлопала глазами:
— Да?
— Угу, — она понизила голос. — Миллион.
Я чуть не подавилась второй профитролиной.
— Вот и мы думаем — совсем они там… — рассмеялась женщина.
— Да вы не волнуйтесь, — сказала я. — Мы хорошо подготовились. Ну в крайнем случае на следующий год поступите.
Дашина мама чуть ли не затряслась, как их маленькая собачка, и покачала головой.
Мы позанимались еще пару месяцев. Даша щелкала диктанты про зайчиков и ежиков, словно орешки. Наступил май. Пора экзаменов. Я написала Дашиной маме:
— Все будет хорошо! Удачи!
Она мне ответила:
— Вы не волнуйтесь, Анна Игоревна, у нас все схвачено!
Дальше шли пять смайликов с цветочками.
Я поняла, как чувствовал себя мой инструктор по вождению.
Даша поступила в Лицей. Как, впрочем, и другие мои ученики, которые просто хорошо занимались.
После этого случая я осознала, что мы с Химерой слиянны и русская жизнь затейлива в своих хитростях. Беги не беги — лапа настигнет тебя, как мышку, и приподнимет за хвостик.
И все же апофеоз моей внутренней войны с Химерой наступил неожиданно. Мне написала Оксана. Оксана всегда спешила, ее кучеряшки, как волнистые древесные стружки, беспорядочно спадали с головы вместе с такими же кучерявыми мыслями. Ее юркая голова то и дело высовывалась из какой-нибудь комиссии или оргкомитета.
— Привет! Я могу порекомендовать несколько человек на стипендию в Союз. Хочешь тебя впишу? Только надо будет отдать им половину, — предложила мне Оксана.
Мне нужны были деньги. Я уже перешла Рубикон. Чего добру пропадать — рассудила я. О коррупционная лапа, ты уже схватила меня за хвостик! Я мышь, я жажду мелких земных благ, я винтик великого круга жизни. Теперь я готова вернуть половину стипендии нуждающимся.
— Давай, если я у них не в черном списке…
К моему удивлению, мне пришла вначале анкета на стипендию, а потом — и сама стипендия. Карточка потяжелела. Я с грустью подумала: ну что ж, я обещала, я отдам. И стала ждать звонка или письма из Союза. Но никто мне не звонил и не писал. И Оксана не писала. Чем больше проходило времени, тем меньше мне хотелось расставаться со второй половиной стипендии — это почти месяц жизни, в конце концов. Нет, если бы у Оксаны были неприятности, тогда другое дело… Я перестала отвечать на звонки с незнакомых номеров. Ведь никогда не поздно вернуться к своим принципам, нащупать в себе нравственное начало. Посмотреть, так сказать, в коррупционную морду, и ударить ей по носу своим хвостиком.
Tesla
«Слабость — это как у бедной Лизы. У нее не было ни каких оснаваний самоубиватся. Лиза была глупая, а ни какой ни луч света в темном царстве. Могла бы использовать сто рублей чтобы все наладить, а она взяла и бросила больную мать на смерть!»
Так написал на пробном экзамене Зебров. И теперь его будущее смотрело из рамки листа, как из поминальной.
Варвара Владимировна исправила слова «никаких», «оснований», добавила мягкий знак инфинитиву… И разрыдалась. Ее окружали пыльные обои, потертый диван с желтоватыми разводами и разбухшие деревянные рамы, через которые забирался в квартиру холод.
Прислонившись лбом к стеклу, у дома стояла кислая московская зима и мрачно заглядывала в комнату. Лампа в патроне, примотанном изолентой, мигала.
Варвара распахнула дверцу шкафа, достала ласты с растянутыми пятками, валявшиеся без дела еще со времен ухода мужа, и извлекала из левого ласта газетный сверток, а из него — сто семь тысяч восемьсот рублей — пересчитала.
Утром она отправилась в турагенство. Листала каталог с турецкими пальмами и полотенчатыми лебедями. Но перед Новым Годом оставались только удаленные от берегов клетушки по ценам четырехзвездочных отелей.
Оператор, красивый молодой человек с челкой наискосок, обвел взглядом ее тяжелое лицо, а потом пуховик с потертой подкладкой, который грустно висел на вешалке у входа, как старый самоубийца. И посоветовал купить тур в феврале, когда дешево и несезон.
— А пока что вложите куда-нибудь деньги, — подмигнул он.
— На два месяца? Это куда?
— Я акции покупаю.
— Акции?
— Электромобили, нефтяники, банки…
У него были веселые зеленые глаза, как у ее мужа. Но расспрашивать про акции она постеснялась.
— Я в этом не разбираюсь, — неловко хохотнула Варвара.
Молодой человек посмотрел на нее сочувственно и пожалел всего доброго.
Но дома Варвара, действительно, подумала: зачем прятать деньги в левый ласт, когда можно их приспособить. Она стала читать про акции, банковские вклады, инвестиционные счета и, даже не успев сообразить, как это вышло, оставила заявку на открытие брокерского счета. Банковскую карту привезли через день к подъезду, установили на телефон приложение, и инвестиционные горизонты открылись ей во всем своем штормовом великолепии.
Однажды на бульваре она наткнулась на Зеброва с компанией. Пацаны сидели на спинке лавочки Есенинского бульвара, пили пиво.
— «Муть вина, нагие кости»… — остановилась она напротив. — Так рано и уже пьем?
Все заржали.
— Проверила твое сочинение, Леша… Вот зачем ты это? Понимаешь, что у тебя будет двойка в аттестате?
— Я правду написал, — буркнул Леша.
— Всюду цензура! — выкрикнул его товарищ.
И парни опять разразились лающим смехом.
— Ты бы приходил на дополнительные… Сделаю напоследок доброе дело и уйду.
— Из школы уйдете?
— Ну не из жизни же…
— Жалко, — сказал Зебров.
Все захохотали еще громче, и тогда до Леши дошло. Он покраснел и промямлил:
— Не в том смысле. Жалко, что из школы.
Она покачала головой и пошла домой ждать февраля. Было темно. Платиновый дневной свет, сожительствовавший с ней в однушке, сегодня куда-то ушел — как муж семь лет назад.
— Где сахар? — спросил ее муж после ужина.
— А что, нет? — удивилась она.
— Нет.
— Завтра куплю.
— Вчера было полпакета, — муж смотрел на нее, как ищейка.
— Ах, да! — она вспомнила, что испекла вишневый пирог.
— Ты специально, — сказал муж. — Ты все у меня отбираешь: работу, друзей, дочь…
— А ничего, что это я нашла тебе работу?
— Варя, я ее ненавижу.
— А дочь что? Да кто у тебя ее отбирал? Вышла замуж, уехала, счастлива…
— Счастлива, как же! Ты всех распугала. Чтобы никого у меня не было — была только ты. И вот даже сахара нет. Каждый раз! Ты специально!
— Знаешь, что…! — вскипела Варвара. — Вот и катись тогда к своим друзьям-алкоголикам.
Она думала, что он пойдет в комнату и, как всегда, разляжется на диване, отвернувшись к стене. А он собрал вещи и вышел в другую жизнь, облепленную вечерним морозным сиянием. Варвара мучилась-мучилась, но так и не поняла — специально она или неспециально. Но долго еще держала в диване целый мешок сахара. Про запас.
Всю ночь она ворочалась. По стенам двигались тени горячих турецких утесов, а под утро о них разбивались брызги света. Электрокабриолет с эмблемой Tesla, скользящий по горному серпантину, вел ее муж, но еще молодой, с косой челкой и зелеными глазами; стены домов были увиты бугенвиллиями, и с горной высоты открывался вид на Средиземное море.
Варвара проснулась еще до будильника и больше не смогла сомкнуть глаз. Переплыв ледяное утро, как мутную реку, она почистила зубы, заварила кофе и стала читать про электродвигатели, зарядные станции, аккумуляторы, спрос на литий, Tesla, Ford, General Motors и растущие китайские рынки.
Вначале она купила тысячу семьсот тридцать долларов, а потом на них — 21 акцию Tesla по восемьдесят два доллара.
Дыхание перехватывало — то ли от спешки, то ли от предчувствия какой-то новой жизни, которая уже подкрадывалась, которая волновалась и дышала неподалеку, как теплое бирюзовое море.
— Ну, с богом, — прошептала она.
День был просторный. Впереди маячили праздники и новогодние каникулы с огоньками гирлянд и шампанским.
К вечеру, когда она закончила c оценками и посмотрела на график, акции выросли на полтора процента. К Новому Году доросли до ста тридцати долларов. С развода у нее почти не водилось свободных денег — все, что было, откладывалось на ремонт. И вот…
В ней начала шириться надежда, похожая на взмывающий воздушный шар. И как будто с этого шара она наконец увидела огромную жизнь, которая состояла не только из исчерканных тетрадей, жалостливого хрумканья снега по дороге в школу и чужих детей.
Варвара даже продала одну акцию, чтобы эту другую, свежую жизнь приблизить: купила платье в синий горошек с розовым поясом, замшевые сапожки с золотыми пряжками, которые были хороши, но неуместны в талой столичной зиме, шелковый шарфик с вангоговскими подсолнухами и пирожные из кондитерской, в которую никогда раньше не заходила.
На Рождество Варвара взяла в кредит сто тысяч. И добавила в портфель еще 12 акций.
— Когда-нибудь тебе перестанет везти, — сказала ей соседка, зашедшая на пирожные. — Ладно свои деньги, но кредитные… — И она так посмотрела, как смотрят на пропащих людей и умалишенных.
Раньше Варвара пропустила бы это мимо ушей, но не теперь. Она выпалила обидно и многозначительно:
— Мое-то только растет, а вот твое давно уже торгуется ниже рынка.
Соседка вылетела из квартиры и хлопнула дверью.
В феврале Варвара не поехала отдыхать. Биржевой график ушел в боковик. А в Турции держались рыхлые пятнадцать градусов и холодное море.
Вечерами она садилась за анализ трендов, помечала уровни поддержки и сопротивления, вглядывалась в фигуры на графике, строила каналы роста и собирала новости про электрокары, Tesla и Илона Маска. Потом наспех проверяла школьные тетради.
Она по-прежнему вставала в хмурые шесть часов, выводила круглые хвостики букв на доске, запускала стрелы аллюзий в учеников, но вместе с надеждой на перемену, в жизнь ворвалась какая-то новая легкость. Каблуки ее замшевых сапожек теперь быстро постукивали по коридору, а учитель химии после встречи еще несколько минут рассеянно стоял в коридоре. Однажды он принес розово-белые тюльпаны и за обедом рассказал про южноамериканских обезьян, которые натираются многоножками, выделяющими защитные химические вещества класса бензохинонов, чтобы защититься от комаров.
В марте цена упала до ста двадцати долларов. Потом до ста десяти. Потом до ста пяти. Всюду писали, что Tesla в долгах, что акции переоценены и надо от них избавляться. Варвара неделю ходила бледная и растерянная и, в конце концов, днем в пятницу решила продать, пока ее счет не ушел в окончательный минус. Надо было закрывать кредит. Она нажала на красную кнопку в приложении и ввела код подтверждения. Руки дрожали.
В этот момент на пороге учительской появился растрепанный Зебров:
— Варвара Владимирна, я к вам! — он всучил ей что-то круглое в фольге. — Вот. Это пирог. От мамы.
— Чего тебе?.. — пробурчала она, уставившись в экран телефона.
Счет показывал — двести пятнадцать тысяч. Сумма подсвечивалась зеленым цветом, что означало — небольшой плюс. Если бы не проценты по кредиту, которые придется отдавать из своих накоплений.
— Варвара Владимирна, я заниматься хочу. Чтоб в десятый перейти, — оттарабанил Зебров.
— Что за медведь сдох? — Варвара оторвалась от экрана и припечатала горемычного ученика тяжелым взглядом.
— У меня это… отец вернулся. Я думал, что к нему поеду, работать на лесопилку. А они с мамой помирились, и он в город вернулся. Говорит: «Учись».
— Два месяца до экзамена, Леша. Не успеем. На второй год, скорее всего, останешься. Да садись уже.
— Ну хоть попробуем? — жалобно протянул он. — Не получится — так останусь.
— Ну ладно. С чем пирог-то?
— С вишней.
Варвара поставила чайник и посмотрела в окно: в ветвях березы слонялось легкое мартовское солнце, серые горы снега, наконец, дрогнули перед теплом и расплылись в улыбках коричневых ручьев.
— Точно будешь заниматься? — переспросила она.
— Да буду-буду, — прорычал Зебров набитым пирогом ртом.
В мае акции стоили уже по двести долларов за штуку, а через год выросли еще в два раза. Но она так и не рискнула их купить снова и пропустила весь рост. В конце концов удалила приложение.
Зебров пересдал неудачно и остался на второй год.
Варвара так и не поехала отдыхать, не увидела, как цветут олеандры и море тянет свою взволованную соленую песню. Но перед праздниками переклеила обои и вытолкала из дома старый диван с пятнами.
И там у мусорных баков на углу дома, где закончил жизнь горемычный диван, Варвара посмотрела на привычные московские звезды и почувствовала, как дрожит над ней теплая ночь, через которую от станции к станции едут заряженные машины, летят гигантские ракеты и приближается к огненному Марсу Илон Маск. Что он говорит? Плохо слышно через вселенную. Кажется, что-то на русском с ужасным акцентом. Может быть, зовет с собой — колонизировать планеты. Или, перекрикивая время, предупреждает, что приближается идеальный шторм — лопнут долговые пузыри и посыпятся мировые рынки… А может быть, спрашивает: сколько стоят ландыши у Бедной Лизы?
Вышивальщик
Он просыпался в девять, когда похолодевшее к осени солнце укладывалось на пустую сторону кровати. Ставил чайник на кухне, напоминавшей однопалубный корабль в игре в морской бой. Раньше бывало, они с Дятловым щелкали карандашными выстрелами в ожидании вызовов. Чайник с опаленным дном, крупинками накипи, дрейфовавшими внутри, и расплавленной крышкой доживал свой век. Норкин никак не мог заставить себя выгнать калеку из квартиры из-за ощущения какого-то с ним родства по дожитию. Хотя жизни после пятидесяти четырех оставалось не так уж и мало, Норкин уже со скукой глядел на ее остаток, как на куцый старособачий хвост, который, как ему представлялось, уныло волочился по холодной земле и совсем уже редко подскакивал от восторга.
С тех пор, как Норкина уволили из ЖЭКа и оставили заведовать домовыми трубами Дятлова, Василию жизнь окончательно разонравилась. Он и раньше не отличался щенячьим жизнелюбием: говорил мало, и в основном так, что дамские уши сворачивались в трубочку, ходил ссутулившись, но быстро ко всему привязывался — прилеплялся, как на «жидкие гвозди». И тогда из-за стены его молчания выглядывала коренастая нежность к миру.
С нежностью он наматывал лен на резьбовое соединение полотенцесушителя. С заботой снимал облупившийся радиатор, чтобы хозяева могли выкрасить стену в модный вишневый цвет. С теплым удовлетворением шерудил толстой проволокой в сливе и разбирал над тазиком сифон, изрыгавший вонючие черные комки из пищи и жира, пока соседка в красном халатике, из выреза которого полная грудь высматривала новые возможности, хлопала в ладоши и совала ему несколько сотен на «добавку к чаю». И с тихой страстью, которую уж не было возможности применить к живому существу, он шел в магазин за этой самой добавкой и вместе с Дятловым раздавливал ее в однопалубной однушке, где он уже много лет был себе и шкипером, и рулевым, и юнгой и от того потерял всякое представление о своей личности.
По воскресеньям звонила дочь. Разговоры выходили суховатые, так как Василий в основном сурово молчал и слушал; только иногда спрашивал с надеждой, не сломалось ли что в ее доме, не заметна ли какая течь, чтобы обрести предлог для встречи. Но дочь обижалась и говорила, что все у них в порядке и непонятно почему он думает о них исключительно как о рукожопах. Иногда Норкин мыслями зарывался совсем уж в обидные дали и полунамеками выяснял, не дал ли течь ее брак, нормально ли функционируют дети — делал это только из любви, из вечного ожидания возвращения дочери в родную гавань, но она еще больше обижалась и сухо прерывала разговор, сославшись на семейные дела.
Недели между звонками тянулись, как двести раз пережеванная жвачка, давно потерявшая вкус. Скрашивали бледное время только вызовы соседей, привыкших к норкинской сантехнической поддержке. Но все больше обращались с ерундой: засоры да подключение бытовой техники.
В этот раз дочь позвонила утром — чайник приветствовал ее веселым свистом. Погода на дворе стояла веселая, деревья выстроились за окном напомаженные, с высокими кудрявыми прическами, как у соседки Лидии Григорьевны, у которой вид был такой, будто она дошла до нас из екатерининских времен, засахарившись в пудре и пыли. Воздух был простодушный, мягкий и поддерживал румяную осень под локоток. Дочь сообщила о своем хорошем настроении и, поскольку отец еще не успел толком проснуться и наговорить неприятного, предалась воспоминаниям о детстве, в котором было хоть и небогато, но очень даже, как она сейчас поняла, ничего. Были у нее и куклы, хоть и не такие, о которых она мечтала, и целый караван вырезанных из дерева отцом верблюдов и вышиванье:
— Ты помнишь? Там же целые картины… цветы и домики…
— Куст был. С розами. — Кивнул Норкин, который года два назад вышивки раскопал и в деревянных рамках повесил на стены.
— И животные какие-то были… — вспоминала дочь.
— Дельфины, — Норкин проскакал взглядом по стенам, — и жирафы.
— Ага. И еще какую-то большую картину я начала, но так и не закончила, мы с мамой съехали как раз… Наверно, потерялась, — задумалась…
— С ребенком, что ли?
— Ты помнишь?
— Ну! — у Василия сердце застучало быстрее оттого, что он наконец смог угодить.
— Ооо! Вот бы ее закончить! А нитки остались? — Обрадовалась дочь.
— Все есть.
— Папа, давай я к тебе через недельку заскочу? Ты мне все сложи; я заберу, хорошо?
Она не была у него года четыре и редко называла его «папой». После разговора он тут же кинулся к шкафу, извлек шитьевой набор с нитками-мулине, пяльцами, иголками и канвой, разложил перед собой схему и пожелтевшую от времени ткань с начатым рисунком. Вышит был только верхний уголок. Норкин подумал, что дочь, наверное, расстроится: слишком мало сохранилось от ее труда и воспоминаний. Будто от двенадцати лет их семьи, от целого океана осталась одна кружка воды, а все остальное иссохло. Он и не заметил, как засел за вышивание. На схеме мать держала младенца.
Так он провел два дня. Вызовов не поступало. К вечеру понедельника пришел Дятлов. С Дятловым установились военно-дружеские отношения. Тот не заслуживал своего места: бессмысленно мельтешил руками-крюками, все у него подтекало, ржавело, расходилось, поэтому Норкин встречал его как захватчика. Но после некоторых матерных реверансов и просьб оставить в покое, Василий сдавался, размягчался и садился слушать дятловские жалобы на жизнь.
Плохо у Дятлова было все и всегда. Зарплату задерживали, жена притесняла и не давала простора, грымзы из ЖЭКа что-то замышляли против него, змеили коварные речи, соседка Маруся, пока он прикручивал ей фильтр вчера, рыдала в салфетку из-за отсутствия детей.
— Есть же у нее этот дрыщ, вот в него бы и причитала, а в меня за что? — Обиженно буровил Дятлов, вытаскивая из-за пазухи бутылку водки, как замерзающего котенка.
Норкин пошерудил в холодильнике и извлек два яблока и заплесневелые останки сыра.
— Ну, бахнем, — кивнул он.
Опрокинули рюмки. Показалось, что после первой внутри наступило лето. Василий поприветствовал в себе тепло и пожалел Марусю за бездетность, заодно рассердившись на нее за то, что вызвала Дятлова, а не его.
К концу бутылки Дятлов раскоординировался и уронил свое размягченное тело на комнатный диван. И на тумбочке приметил «Мать с младенцем», из которой недвусмысленно торчала нитка с иголкой.
— Это што? — спросил он, подняв вышиванье за уголок над собой, как кусок гнилой картонки.
— Ничего. — Норкин попытался выхватить женщину с младенцем.
— Это ты, что ли, так? — Дятлов далеко вытянул руку, вгляделся в рисунок и заржал. — Ниче се.
— Верни, сука. — Прошипел Норкин.
— Да че ты!.. — Продолжал хохотать гость. — Нормально так.
Василий выдернул наконец свое тканевое достояние из варварских рук:
— Хрен кукурузный, — просвистел он сквозь зубы.
После молчания Дятлов заметил, бросив взгляд на бутылку:
— Кончилась, сволочь.
Похлопали по карманам, прояснили общее безденежье.
— А давай мы эту твою из ниток Маруське толкнем? — придумал пьяный Дятлов.
— Это для дочери…
— Так ты ей еще забубенишь!
— Да Маруська не возьмет. Зачем ей?
— Ну вдруг… за бутылку-то?
Два раскаченных тела извлекли вышивку из пялец и спустились на второй этаж. На писк звонка из дверей вынырнула облепленная картофельным запахом, растрепанная домашней жизнью женщина в линялом платье.
— Маруська, ребенка хочешь? — с порога в карьер шатнулся Дятлов.
— Вы что! — расстроилась Маруська из-за грубого копошения в ее мечте. — Полдень еще только, а вы уже как нелюди…
Норкин перестал слышать в себе лето, и теперь, когда он почувствовал, что растолкал чужое горе, к пьяной пустоте примешался стыд.
— На вот, — запихнул он неоконченную вышивку в белые руки. — Это тебе.
Маруська развернула ткань, и от растерянности у нее набились слезы в глаза.
— Что это?
— Это твой ребенок, — смешавшись, бухнул Норкин, разворачиваясь для подъема домой.
— Это что? — растерянно повторила женщина, и несколько слезинок спрыгнули на ткань.
— Да чего ревешь-то? — сказал Дятлов. — Это вон Васька все — сам. Чтоб у тебя все хорошо было.
Маруся продолжала непонимающе молчать.
— Пошли, — потянул Василий напарника за собой.
— А отблагодарить-то? — пробурчал Дятлов.
— Пошли, тебе говорят…
Когда они поднялись в однопалубный корабль, Норкину стало так горько и печально, что он вытолкал Дятлова за дверь и рухнув в кресло заплакал, размазывая кулаком слезы по щекам.
Румяная осень бледнела с каждым днем. Наплывали туманы. Наскакивали дожди, сбивали цветные рюши с пышного платья природы. Обшитые белыми инеем, трепетали на ветру сердца осин. У окон дежурила сонная тишина, прикрытая телевизионным бормотаньем. Он вышил картину заново, но дочь в выходные не приехала. У нее засопливели дети. Потом всей семьей ездили на рынок пополнять запасы. Потом старшему строгали какую-то декоративную доску на труды. Потом сломалась машина. Потом Василий перестал спрашивать и спрятал пакет с нитками в дальний угол шкафа.
Он просыпался в девять, плелся на кухню, заваривал чай, ходил на вызовы и ждал выходных.
Однажды, когда снежная мошкара облепила деревья у дома, Норкин распахнул дверь и обнаружил за ней Марусю. Она изменилась: как будто подступившая зима выбелила ее картофельную кожу, присыпала серебром серый взгляд и как-то ее всю подсветила изнутри. Она протянула ему два больших черных пакета и выдохнула:
— Сбылось, Василий Иванович.
Василий посмотрел на нее непонимающе.
— Уж не знаю, как это так, может, это и не вы, конечно… Но мы пять лет пытались, не получалось. И вот…
— Чего?
— Чудо, наверное, не знаю…
— Беременна, что ли?
— Ага. Это из-за вас? — она опять протянула ему пакеты.
— Да ну… — он почесал затылок. — Ты извини, что тогда так…
— Это все-таки вы! Берите, устала держать уже, — Маруся поставила пакеты к его ногам.
— Это что?
— Всякое там, отблагодарить. Спасибо вам, Василий Иванович.
Он долго сидел в задумчивости на кухне, наблюдая за мелким снегом. На столе громоздились две бутылки коньяка, колбАсы, сырные треугольники, банки красной икры, конфеты, консервы, чай. И новый шитьевой набор.
Для осмысления произошедшего был вызван Дятлов. Дятлов ел икру ложкой, пил коньяк полустаканами и прицокивал языком.
— Вот баба уверовала… Соображения как у капусты! — качал головой Норкин.
— Ебан-бобан, — кивал собутыльник.
Открыли банку с соленьями.
— Домашнее, — сказал Дятлов.
— А вдруг правда? — подумал Норкин. — Вдруг, правда, сбылось…
— Да ну тебя, — махнул рукой Дятлов и хрустнул огурцом.
— А вдруг. Давай проверим. Ты чего-нибудь загадай, а я вышью. Ну так… в общих чертах. По-быстрому.
— А давай нашу! — расхохотался Дятлов.
Василий раскопал в шкафу пяльца и за пятнадцать минут на краешке, оставшемся от второй матери и младенца, сообразил что-то, отдаленно напоминавшее бутылку. На всякий случай добавили прямое указание косыми стежками («ВОДКА»).
Через полчаса опять загудел звонок. На пороге стоял Марусин дрыщ.
— Василий, меня жена отговаривала… Но я подумал: чем черт не шутит. Может, вы нам еще колясочку вышьете двойную? А то фиг найдешь у нас.
Дятлов высунулся из-за двери:
— А благодарность?
— Так не постоим. — обрадовался проситель. — Сейчас. — Он перескоком через ступеньку направился вниз и скоро вернулся с двумя бутылками. — Вот!
Затворив дверь, поставили бутылки на стол и сели друг напротив друга.
— Однако… — сказал Дятлов.
— Ты… — протянул Норкин — никому не говори только.
— Совпадения же… — протянул Дятлов.
Утром у дверей образовалась Лидия Григорьевна, припорошенная пудрой времени. Сверкая черными глазами, она гаркнула, как ворон, и стукнула об пол тростью для убедительности:
— Молодости!
Василий соседки побаивался и от замешательства, не спросив, плеснул ей и себе коньяка. Лидия Григорьевна рюмку опрокинула, вавилонская башня прически на ее голове качнулась от удовольствия.
— Сделаешь? — Нетерпеливо спросила она.
— Как же я вам сделаю «молодость»? — удивился Норкин. — Это же не коляска. Это не получится.
— А вот! — Лидия Григорьевна полезла в карман черного пальто, похожего на воронье оперение, и вытащила аккуратно сложенную вчетверо бумагу.
Это была схема вышивки с черноволосой красавицей.
— Один в один я пятьдесят лет назад, — объяснила старуха.
— Не получится, — отрезал Василий.
Тогда гостья вытащила из другого кармана бумажный сверток:
— На.
— Что это? — насторожился Норкин.
— Десять пенсий.
— Да хоть двадцать, Лидия Григорьевна. Молодость не сбудется.
— А ты вышей, а остальное уж мое дело. Вышить-то можешь?
— Вышить я могу, но говорю вам — вы не сможете помолодеть на пятьдесят лет. Так не бывает.
— Я знаю, — кивнула упорная старуха.
— Ну а зачем тогда?
— Это с запасом. Хоть бы десяток сбросить. Думаешь, я ради красоты? Да бог с ней. Спина болит. Так, будто в меня гвозди забивают, как в крышку гроба. Вышей, Василий! Ну что тебе?
Василий растрогался:
— Ладно. Но деньги вы заберите… не надо мне.
На двух матерях с младенцами Норкин руку набил, но черноволосая красавица была большая — сидеть не меньше недели. Да так ему жалко стало старуху, что тут же он сомкнул пяльца на белой ткани и крестик за крестиком стал выводить портрет. В конце концов, раз ей так легче… Молодость, ясен пень, не сбудется. Но что есть возраст, как не вера в него? Он вышивал и вышивал. Казалось, что не нитка вдета в иголку, а накопившаяся в Василии нежность.
Приходили другие соседи, малознакомые. Одни просили машину, другие — найти кота. Машину Василий отверг по причине поверхностности желания. А на кота согласился.
Хоть и не верил в спасение кота посредством его вышивания, чтобы успокоить хозяев, Василий на всякий случай записал в блокнот окрас и кличку и, поскольку кот мог замерзнуть в зимнем дворе, сразу вышил его по «бутылочной технологии», то есть как попало, на глаз, и подписал стежками: «Кот Арсений».
После засел за заказ Лидии Григорьевны. Ему снилось, как в старушкину спину вбивают гвозди, и он просыпался среди холодного рассвета, включал настольную лампу и складывал черную нитку пополам.
Когда снова вышел из квартиры, обнаружил на лестничной клетке очередь смущенных людей, которые сказали, что ждали начала его рабочего дня.
— Я еще утром поняла, что ты закончил, — сказала соседка, принимая готовую работу. — Проснулась и не болит почти. Последние недели так болело, хоть вой. Да что сделаешь, когда старость. А сегодня, будто снег в душе включили — всю боль заложил.
Норкин выпил чаю в гостях, еще раз отказался от денег, но от продуктов и бутылки отказываться не стал. И вернувшись в свой подъезд обнаружил, что очередь удлинилась.
— Можно? — Спросил его робкий голос.
— Заходите, — коротко кивнул Норкин с врачевательным видом.
Просили вещей самых обычных и самых невероятных. Просили собственной зарплаты, которую задерживали, просили выиграть тяжбу с теткой о наследстве, опять просили найти кота, так как первый кот, Арсений, обнаружился в подвале и его имя передавалось из уст в уста, просили любви, просили стиральные машинки, холодильники, компьютеры, ремонт, звукоизоляцию, путевку на Кипр, поездку на Дальний Восток, домик в деревне, смену в лагере, одна девочка просила, чтобы родители разрешили морскую свинку, просили исцеления от разных болезней, выигрыша в лотерею, опять найти кота, найти собаку, найти машину… С ремонтами, наследством и машинами Норкин прогонял сразу.
О звукоизоляции просили из-за маленького ребенка, которого будила музыка и молодежно-лошадиное ночное скаканье соседей, так что Василий сжалился. Правда, не смог придумать, как должна выглядеть звукоизоляция, поэтому просто крупными стежками на обрезке написал «ТИШИНА». Потом владельцы тишины пустили слух, что звукоизоляции так и не дождались, совершенно разочарованы «этим Норкиным» и веры ему нет, сплошное вымогательство. Нашлись еще обиженные, обвиняли во всех тяжких, чуть ли не в том, что «вышивальщик» сам угоняет машины, а потом их «находит» на обочинах.
Как-то Норкина подкараулил Маруськин дрыщ:
— И где коляска? — рассерженно то ли спросил, то ли потребовал он.
Василий складывал в пакет только что пробитые в магазине средство для мытья посуды и порошок.
— Коляска будет? — не унимался дрыщ.
Норкин весь поджался, как заяц перед убеганьем, потому что понятия не имел, будет коляска или нет.
— Ты чего пристал? — Заступился мужик с таксой из очереди. — Купи коляску и будет тебе коляска. Нашел на что дар тратить!
— Я ему заплатил.
— Да что ты наваливаешь?! Он денег не берет, это все знают! Ну-ка двигай отсюда.
И дрыщ ретировался.
Но слухи о «даре» даже с волнами вперехлест все расползались, как океан надежды.
Камчатский вулкан и деревенский домик Василий вышил ради интереса — через месяц немного приелось вышивать котов и нездоровые человеческие органы.
С болезнями было особенно сложно. Люди чуть ли не руки целовали. Он предупреждал, что надо лечиться, а не вышиваться, что его силы сугубо человеческие, но его не слушали. Как и с Лидией Григорьевной, он сдавался, видя нужду в поддержке и вышивал «сердце Елены», «желудок Федора», «память Константина».
Больше его не звали чистить засоры и ставить раковины — дорожили чудотворными руками. Прослышав, что деньгами вышивальщик не берет, таскали продукты под дверь, сваливали огромными пакетами на лестнице, так что запасов на Норкинском одиноком корабле уже хватило бы на целую кругосветную экспедицию. Он стал отдавать еду просителям.
Помимо болезней, Василия трогали просьбы о любви.
Он вспоминал себя, свою жизнь с холодной женой. Как грудились дворовой компанией возле лавочки, щелкали семечки, пили пиво, и как она громко смеялась и бормотала, как будто бы заговаривала разбросанные вверху камешки звезд; он молчал, а она сидела рядом, потом сидела у него на коленях, обнимала шею морозными руками. Ей нравилось, что ее кто-то слушает, ведь до этого не слушал никто: ни своенравные подружки, ни прокопченная на трудной работе мать, ни учителя, требующие дифференциалов, ни другие парни, которые сами смеялись и бормотали и сами обнимали ее. И размякнув оттого, как он крепко приклеился к ней, как он многозначительно смотрел и терпел любое ее слово и смешок, она вышла за него, но скоро начала скучать, ведь на самом деле не любила ни молчания, ни терпения. А когда появилась дочь, заполнившая собой все жизненное пространство, отнявшая внимание, жена стала совсем далекой. Утром молчала, днем пропадала на работе, где-то гуляла по вечерам, а по ночам отползала на самый краешек кровати, засыпая там, будто бы над бездной. Он любил дочь, как первый снег, — всегда ясную, всегда разную, желанную после осенней серости. Он купал ее, вырезал ей верблюдов, водил в сад, а потом в школу, решал с ней уравнения, хотя они ему тяжело давались. Он любил жену, которая лежала рядом, как маленькая льдинка, истончавшаяся от его тепла. Так тянулось двенадцать лет — от морозных звезд к ледниковому молчанию. А потом вспыхнул у нее другой мужчина, с которым можно было говорить, у которого была интересная работа и который прогнал ее с дочерью через полгода. Но к Василию она больше не вернулась — слишком тягомотной казалась ей прошлая жизнь.
Поэтому всем просившим любви Норкин сразу вышивал небольшое сердце со стрелой Амура, перерисованное из девичьего журнала.
Когда снега окружили дом, а ветер трубил о сумрачных днях, раздался особый звонок — долгий и тревожный. Это был звонок не просящего, а приказывающего. Норкин открыл дверь, и в нее вошли трое в костюмах. Главный — широкий, как русское поле, с румяными рассветными щеками, в отутюженной рубашке, из-под которой выглядывала тяжелая золотая цепочка, — шлепнул на стол высокую пачку пятитысячных купюр.
— Это что? — не понял Норкин.
— Это за работу, — объяснил помощник щекастого.
— Я не беру денег.
— А что берешь? — спросил главный.
— А вы с чем пришли? — спросил Норкин.
— Походу с тюрьмой, — сказал щекастый, — мы там с одним делом под камеры попали.
— С каким делом?
— С таким, о котором тебе лучше не знать, — отрезал помощник.
— А от меня вам что надо?
— Надо не попасть в тюрьму.
Василий посмотрел на главного.
— И как мне вышить свободу?
— Кто тут вышивальщик, я или ты? — мужик пробуравил Норкина таким взглядом, будто дрель направил в лицо.
— Что вы от меня хотите? — упрямо пробубнил Норкин.
— Ну хоть Статую Свободы, — предложил первый помощник.
— Или решетку перечеркнутую, — предложил второй помощник.
— А если не сработает? Не у всех срабатывает.
— Ты сделай. А мы уж сами разберемся.
Василий неуверенно мотнул головой.
— Красиво… — Щекастый отвернулся к окну и стал наблюдать за сходящим по темноте снегом. — Вот что. Через неделю ребята зайдут. Если не будет готово, то мы тебя закопаем вон там. — И он показал в сторону особой красоты.
Трое ушли. Норкин крикнул очереди в подъезде, что ближайшую неделю приема не будет. Хвост очереди зашевелился и начал уползать. Руки дрожали. Он бросился к книжному шкафу и нашел какой-то старый учебник по географии. Жадно перелистывая страницы, разыскал нужный рисунок. Начал вышивать женщину с факелом и скрижалью. И только на рассвете, закончив работу, смог задремать.
Проснувшись, позвонил Дятлову. Тот явился надутый и бледный. Дятлову не нравилось Норкинское возвышение.
— Ну, Гарри Поттер, звезда во лбу не погасла? — поприветствовал он.
— А меня, наверное, убьют… — ответил Василий невпопад.
После этого Дятловская ревность переломилась, и он, разлив «нашенскую», стал вникать в историю. Выслушав, он задумчиво кивнул:
— Так отдай им эту статую и пусть двигают на все четыре стороны. Они же от тебя больше ничего не требуют. Ты просто отдай им, что они хотят, и все.
— А если исполнится… — протянул Норкин.
— Эээ, брат… Ладно другим голову морочить, но себе… Ты совсем больной? Знаешь, у скольких не исполнилось? Особенно про болезни. И крупные вещи не у всех. И коляски у Маруськи так и нет.
Василий понял, что друг усердно собирал досье на его чудотворную несостоятельность.
— У многих исполнилось. Они идут ко мне. Десятки людей. Благодарят.
— Да это самовнушение все и совпадения. Котенок убежал, котенок нашелся, и на тебе — чудо небесное…
— И все-таки. Вдруг они убили кого, а из-за меня у них свобода сбудется.
— Так, — подытожил Дятлов, опрокидывая четвертую рюмку. — Тут все просто. Ты жить хочешь?
— Хочу, — сказал Норкин, опрокидывая четвертую рюмку.
— Статую им отдашь?
— Отдам.
Вечером он поставил чайник-калеку и включил телевизор. В новостях передавали, что на пешеходном переходе известный бизнесмен сбил восьмилетнюю девочку. В нарезке кадров мелькнул розовощекий. Норкин долго сидел над Статуей Свободы и сверлил ее ненавидящим взглядом.
Он не мог заснуть и рано утром, по темноте, поплелся бродить по городу. Колючий воздух упирался ему в лицо. Нахмурив лоб, сбоку плыла задумчивая луна. По своим маленьким делами спешили первый люди. Он прошел мимо лавочки, где жена когда-то сидела у него на коленях, мимо школы, откуда он забирал дочь, мимо пришкольной дороги и спящего рынка, где торговали барахлом и жизнью. Все есть барахло, все есть жизнь — думал он. И разбухавший, словно белая вата, день уже не казался таким серым и холодным.
Была еще только пятница, но вечером позвонила дочь. Василий вначале испугался плохого, но оказалось — ничего не случилось, дочь просто хотела поболтать. С тех пор, как он перестал одолевать ее своими протечками и поломками и зажил какой-то неординарной и недоступной ей жизнью, все стало легче и проще.
— Помнишь, как я водил тебя в школу зимой? — Спросил он вдруг. — Было холодно и темно.
— Ага, — сказала она. — Пап, я в воскресенье приеду: за вышивкой-то. Ты мне обещал — женщину с младенцем.
— Приезжай.
— А ты ее никому еще не подарил? Ты у нас теперь нарасхват…
— Она в шкафу, если что.
— Ты мне ее отдашь?
— Отдам.
— У тебя там, наверное, толпы людей всегда?
— Сейчас нет. Я в отпуске.
— А ты про Лидию Григорьевну знаешь?
— Нет. А что?
— В больнице, говорят, в тяжелом состоянии. А мне в детстве казалось, что она будет жить вечно.
Норкин помолчал.
— Пап, я только хотела сказать… У нас тут разное про тебя говорят. Но ты знай, что я в тебя верю… Вот. Ты же знаешь?
— Угу.
— В общем, скоро увидимся? Пока.
— Пока.
Дверной звонок настиг его на следующий день. Он впустил к себе двух помощников. Главного с ними не было.
— Ну, — промычал первый помощник.
Норкин отдал вышивку. На ткани вместо свободы сияло большое красное сердце.