Василий Нацентов
АВТОПОРТРЕТ (книга лирики)
*** Синего снега к весне тяжела простыня, на ней, не вставая, весь день пролежали деревья. Скоро стемнеет, и ты не отыщешь меня, будто и не было здесь ни любви, ни доверья. Мимо пройдёшь. И ледовым молчаньем реки воздух наполнится – он тяжелее и слаще ночью весенней от взмаха прозрачной руки, от невозможности жить в настоящем. Я ухожу с головой обращённой назад – топкой тропинкой вдоль поймы. Ольшаник. Осинник. В детстве мечтал я в рассыпанный солнечный сад переродиться, но разве мальчишка осилит святость и кротость, пожизненный долг естества, нежность запретную? На одуванчик похожий я сохранил только шёпот, которым листва утром прощалась. Другое – грубее и строже. Или яснее? Какая разлука кругом! Капли, как пятки босые, от лунного блеска переливаются, в тёплый пока ещё дом катятся к счастью, которое, кажется, близко и неизбежно, как солнце. О если бы мне повториться здесь, на земле, на притихшем весеннем Дону страшно спугнуть одинокую взрослую птицу и остаться совсем одному. *** Парусинило поле, и время тянулось к закату, не пылила дорога – ещё сыровато в апреле, но мошка уже липла к лучам языкатым, и лучи тяжелели. Проходи же скорее. В покинутом мире спокойнее, проще. Загадай возвратиться в дегтярную горечь, в запах бабьего пота. Пусть молчит одинокая голая роща: речь твоя перелётными птицами стёрта. Что ты вспомнишь: поля лиловатые, стайка сонных, мигающих в небе скворцов, и набухшие почки, как бы виноватые – тычутся в сумерки, словно в лицо. *** Между снегом и листьями – дни весёлого голяка. На пролёте птица тундровая говорлива: всхлипы, всклики лужёной глотки, заморского языка. Дрогнувший глаз залива. Память чужая. Связь золотых времён. Воздух, стёршийся по краям дороги. Наблюдаешь бессовестно, к созерцанью приговорён, как грибы и ягоды, подбираешь слоги. На заброшенной дачи боишься злого ежа – в детстве с тайным каким-то смыслом лазил по старым дачам – хотя ёж давно подобрел и убежал полон земли и плача. Он бежит, и помнит его ветла, как косынка жены светла. *** о кажется не скажешь и полслова о ветке дерева и дрогнет целый лес простимся! нам столько места дали для разлуки с чугунной ласточкой на память в уголке *** Пахнет дождём: не водой, а вином домашним, веткой, отцветающим мхом апрельским. Тёмное время – с пятницы на субботу, с субботы на воскресенье. Страшно. И разделить это время не с кем. гулкое и пудовое раздави меня как жука что мне делать здесь если исчерпаны возможности языка Вот она тяжесть последнего в мире сюжета. Зацвели абрикосы. Небо низкое. Холодно. И ни одной пчелы. Но мы, оказывается, переживём и это. *** Над Чёрным прудом августовский жар, как чья-то плоть на кончике ножа, как белый пепел – времени равнина. Я отпустил тебя, ладонь разжал: о бабочка отца в ладони сына! *** Пока мы говорим, уходит время злое: лови текущий день, не веря в остальное. Гораций (Фет) Осень. Закат. Свет золотой прячешь ты, Азия горная, как бы в карман, в складку хребта, как дорогое кольцо. Вот бы и нам, радость моя, женщина вечная, гордая, взять и залечь в сырость и тишь солнечных слушать скворцов. Что говорить, это любовь, это случайность и вымысел, это последняя воля твоих диких тянь-шаньских лесов. Мак, василистник, кизильник, шафран, кто тебя, милая, выносил? Здесь, на краю, шорох и снег, шёпот чужих голосов. Память одна третьего дня, третьей мучительной ночи: сохнущий в сумерках веточек хруст, почек слепая возня. Асклепиадов нетронутый стих долог, но жизни короче – александрийцы, надменны и злы, больше не примут меня. Это конец? Нет, холода. Буду вино очищать и мне боги простят дерзость мою и остальное пройдёт. Я улечу. Только скажи. Слышишь, ревёт на прощание аэрофлотовский, белый, как свет, белый, как смерть, самолёт. Сон, приснившийся белым стихом …и ранняя измена. Лето, лето. Отец, похожий на Хемингуэя. Уборочная. Съемки кинофильма. Спор с режиссером. Дождь к утру. Измена. Без телефона, в центр, на работу. Киоск газетный – славный атавизм. О друг последний, друг случайный, слушай, как хорошо пешком до центра. Листья. Туман и колокольчики трамвая. Дай телефон, мне нужно позвонить. *** Но вспомнишь осень. Азиатский дух. И нас с тобой – как будто больше двух, двоих, вдвоем… Обрывки старой песни. И мы с тобой, конечно, не умрем. Юг Казахстана. Хор майнушек. Если пройдет еще лет десять, что тогда останется? Одни стихи в журнале да свет тянь-шанский, что светил в начале, осенний свет последнего стыда. *** Скатано сено в тюки. Горбится поле. Кажется: топот и пот, скачут сарматы и тюрки и новость в мире одна: время. *** Оторопь тополя. Полая чаша труда. Воздух тяжелый, как в засуху сорок шестого. Разве я помню все это? Ушло, как вода талая и не повторяется снова. Было видение в детстве. И сон без конца – снится и помнится, пламенным поездом длится – звезды сквозь листья, сквозь звезды прожилки лица, дальше и дальше – забытые милые лица. Что я скажу вам, последнее имя храня? Душная полночь в дешевой гостинице. Кто я? Что вы все ждете и ждете, не помня меня и не давая покоя? *** Или ветер, как наше безумье, неистов, а листва ураганом кружи́тся, как пламенный остров, все сбежавшие – слёзы – аполлоновки, капли на ветках, дробь, вибрация, трепет. Боль твоих поцелуев – пурпурный, алый; как крыльями, машешь губами, улетаешь, уходишь, гудишь пароходом осенним, отчаянным, сильным. Нервов хрустальный букетик. Застывший фонтан одиночества. Брызги событий. Уходите скорее и помните, будьте. Августовские эклоги Эклога первая Ближняя Дача Структура малинника. Скульптура славки серой ли, ястребиной. Ветер плывёт в листьях, как трепет приёмника. Капля дождя грибного. Звонок остролистный. Старая малина похожа на проволоку, на волосы Смуглой Дамы из сто тридцатого сонета Шекспира. Проще оболгать этот возраст, эту тяжесть характера всякого дня, всякой малины в августе. Быть в тени собственного дерева и радоваться, как в галереи. Эклога вторая Арборетум ночью Второй выводок зябликов, и каждый дождь ночной, как перевал осени, как перелом помидорной ветки, подвязанной ещё в мае: шпагат, созревание, тяжесть, пища, укус комара в верхнюю губу, как подростковый герпес, женщина, как жилище. В такт, робко. Клеймо клёна. Паутины татуировка. И все листья братья. Все листья братья. Эклога третья куст мелколистного боярышника. Северная экспозиция Арборетумной балки Крылышки осенних жигалок вспыхивают на заходящем солнце, как маленькие ожерелья, как маленькие озаренья – к осени – о ненужности, жалости, слабости. Кучевые похожи на страхи: небо закрыто второй год, и все можно: облако тянется вниз, как скатерть. Эклога четвертая сидя на ветке старой груши, посаженной Конрадом Эдуардовичем Собеневским Голос горлинки. Взгляд Франчески. Дыбки степной моторчик. Грохот товарняка. Арборетум Конрадович Собеневский. Кучевые, ночью редкие облака. Импрессионизм акациевой аллеи. В центре, на Лунной Поляне, бой стрекоз. Хитин всё жестче, столкновенья смелее. Целовальня белого. Аэродром. Хаос. Запах спеющих слив, холодный ещё, и груш гниющих оскомистый: порука крепкая, круговая. Сквозь пальцы тропинок рассыпающиеся дрозды. Гроза на западе. Жизнь другая. Эклога пятая балка Садовая. Грибной дождь Волны ветра. Световые ладьи. Толстый вяхирь на качелях сухого вяза. И листья не осенние – лучистые, наливные, тяжёлые разве. Темно, как в лесу. Пережидаю дождь под кустом боярышника со знаменем отцветающего девясила, со знанием ветра, переходящего здесь, в облесённой балке, в знание ветерка. Чертополох и после дождя пушит – на сквозняке дороги плывут семянки вверх, к пруду, на косимый кусок степи, невечерний, паркий. Эклога шестая ещё раз Ближняя Дача Два весёлых щегла на фоне тёмных туч, яркие, лоскутные: одуванчики Романовича. Перещёлкивающиеся малиновки. На терносливе, за домиком, ястребиная славка – мне: чи-ри-ри. Дождь рассыпается в солнечном свете. Сидим с отцом, не прячась, на старых дубовых пнях, говорим про изумрудную златку и пенсильванский ясень. Эклога седьмая на поле юго-западнее Чёрного пруда Август ставит восклицательные знаки: сверкает чистейший рубин, как сказал бы Данте. Жара спадает, и порыв ветра скидывает в чёрную воду пару червивых груш. Лисица перепрыгивает через упавшие дубы старательно, как шпион в тылу. Только по мостику гулко так, виновато, как в туфельках на балу. Эклога восьмая Дальняя Дача Одинокая стрекоза и красная смородина, которая будет висеть до мороза. Метафоры скумпии заглядывают, как сосед-двоечник в тетрадь, на пространство пара. В синеголовнике плосколистном спит оса. Эклога девятая Стрекозы глаза – множество омматидий с сенсорной клеткой в каждой, с памятью археомм, с фасеточной, пирамидальной жаждой знания о другом. Эклога десятая проснувшись ночью. На даче «И я услышал: это жизнь моя меня звала, пока я спал, как мёртвый». Олег Чухонцев Гремел на тупиковой ветке товарный в Павловск, тлел звук сверчка, и ярмарка дроздов затихшая напомнила кострище. На предрассветный, на щенячий сумрак наваливался толстый самолёт насильником, Тереем. Земля моя родная, Филомела, всё впереди! Грядущего приметы: как на кроссовках вечерняя роса, и комариный звон хрустальный, как значенье тайное, отделавшись от темноты, как слово, от смысла отделившись, как бог языческий дрожит, как искушенье. Эклога одиннадцатая верховье Хорольской балки. Молодые липы Дождь заканчивается, как будто Смуглая Дама снимает через голову платье. После перевала липы только и думают что о пчёлах. А сколько здесь всего, в плодородных травах! К роднику руку – как к зайчонку-листопаднику. Ву-ух! ву-ух! – спелые жёлуди падают, как задувают свечи. Искушение святого Антония И жизнь неуловима, как сон Иеронима. Сколько возможно причин и как к тебе подступиться, тяга локомотива, толпа провожающих; с первой грозой и клубникой поздравляю и поздним тюльпаном кланяюсь в ноги, как будто ищу адресата; многоэтажная, прикрывшись ладонью, едва уловима, блудница, плыть и плыть по бескрайнему морю согласна финикийской строкой, память, справа налево, мне ли тебя предавать: мы давно, как пророки в аду. Сколько нужно ещё бега поезда, южного города, пьяных военных и баб, глаз растерянных, сад земных наслаждений, давно ли я бредил тобой? Бери меня. Можешь? Город южный, прифронтовой. Здесь ли свиньи в костюмах и лысые совы, мышеловки гигантские, зёрна спасения мира? Бабьеподобного негра на блюдце детёныш держит яйцо ожиданья; уходящий состав, винограда волшебная ветка поющая, руки, как клавиши, трубадуры, щеглы, козлоногие рыбы и мыши, череп лающий и длинная-длинная лодка – всё это еще впереди. Уезжаю не я, уезжаю ли я, уезжаю – дальше? – только оркестра страданье и одновременность – в платье розовом, в белой косынке, на летящем сазане назад, в разрушенье, но по небу, издали. Легче? Немного. Всё тот же молитвенно-белый испуг: князь господствует в воздухе, в сынах противления, плоти и помысла – чадами гнева все эти толпы в фуфайках; тяжелых тюльпанов, заборов, росгвардии, мая, грозы, уходящего поезда, я хотел сказать, ожидания, лета, мазута, скопления пыли, асфальта, крупных капель в ладони, на староголладском ощущение соловья. То ли дело Сезанн – только формы – яблок, грудей, ягодиц, животов переспелые дыни; или в раздумьях, на фоне другого пейзажа – нежность? – если последняя; стакан, как хрустальная люстра, руки робки, всё к небу и сердцу, слабость и слава твоя. *** Прифронтовое – слово-то слышишь? – так среди ночи, так в средневековье, во мраке запах весны, разложения плоти, геометрии мягкой при переходе из одного состоянья в другое красуешься тайно, признание, площадь Советская, пчёлка, невидимая, как привычка. На Комиссаржевской каштаны горят, как глаголы, и окон не спят кинескопы, как будто в театре приморском, родном, уссурийском, где тоже, ты помнишь, твоя одинокая юбка, и ночь воробьиная шёлка, буфета. О первое послевоенное лето уже проступает, ещё безнадежней, чем прежде. Цветущая яблоня, слива и что-то ещё вроде первой любви и попытки и зарослей тёрна – встаёт на пути так же просто и непоправимо, как болезнь, разлучая, стуча каблуками, как в школе записку передавая под партой. *** …день два три или целое лето – голову не повернешь не ввернешь цоколь света тополиного пуха противотанковый ёж город летней ночь непоправим – самовар на дровах с клеймом шемариных: кажется там павлин и один из братьев вполоборота девочки в майках на голое тело уязвимые как пехота сладкий словарь катастрофный утешенье трудом а потом распахиваешь глаза как шторы утром как набоков на лекции говоря о толстом *** Ведь все уже произошло и ничего не повторится на листьях августовский дождь в велосипедных солнце спицах но столько воли столько света большого ветра временного – крошиться бы в ладонях века и множиться и длиться снова и свет дрожит недосягаем как бы бесстрастности научен и пруд лежит необитаем аэродромом для стрекоз я – никогда не будет больше я бирюзовый камышовый я каждый час живой и новый велосипедный и стальной лес сбрасывает ночь как ношу несет торжественно как тушу диана в балку сна на море как зайца утку и ежа и листьями играет голос и всякое перо послушно где только с голой головою можно взойти на утра трон и снова выдуть как игрушку не безымянную букашку но кареглазую журчалку из листьев или из корней мы будем вместе будем вместе мудры как полевые шпаты или нежны как богомолы перед величием цикад личинка куколка имаго строение как мысль о Боге и я не я уже немного не только я не столько я *** Облако, объятое синевой, заключенное в синеву, как в тюрьму, коршуна черный, почти лошадиный крик, как бы из тьмы во тьму. И многое, невнятное слуху, неверное синим моим глазам, переливающееся из сосуда в сосуд и открывающееся как сезам. Состояние сна в полдень, на руках вытянутых крупноплодная груша, купальщица, явленный полый цвет, побеждённый ужас. И душа большая, непомещающаяся, как тень от дерева, как в день заключённый год, вниз по Хорольской балке мимо прудов плывёт. *** В декабрьском оттепельном лесу встретить синичью стаю: большие, лазоревки, пухляки и аполлоновки. Засмотреться на капли тумана, на цветущий волнистый мох и понять, что это не жизнь одна, но один и един Бог. И проснуться от треска сорок, от чёрно-белых вспышек, как от огня, и увидеть, что лес суров, каждой каплей целящийся в меня. ЛАНДШАФТ: ВСТРЕЧА цикл стихотворений I И к колесу велосипеда лист случайный всей душою прилипает. II В ноябре остается не много добра: поздних яблок – фонарики, мягкий подмерзший шиповник. По садам (что-то прошлое) в балку спускаешься – птица! – оживляет ландшафт и маячит, как мушка в глазу. По следам – и – свои оставляешь следы – робкой памяти светлую мету. Балка в балку впадает, дальше и дальше – в реку: и, влекомая долгой разлукой, стекает, как песня. III След размок. Зов, серебряный, степи. Солнце, разыгравшись к обеду, слепит, рассыпается всеми твоими слезинками в поздней моей траве. Звон переливается в голове, как грусть – из кувшина. Ни души вокруг, лишь в овраге черёмуха и крушина. ломкие пальцы лучи лучи ветки п р о с т р а н с т в а зверь осторожный сердце болит И надо всем, как водокачка в деревне ветер древний, верный его гранит. IV Женщина моя на фоне первого листопада брошена как будто. Вот тропинка: липы, клёны, ясени и она одна, одна из них. Облетают руки, руки верные, пиксели, как чешуя, слоятся: осень, осень – голубое дерево – только тальк на крылышках твоих. V Слишком долго нет солнца и глубока тишина. Оберегал, золотое, – оно обмякло, как яблоко. Страсти и ревности лишена эта женщина – не жена – шляпка цветка: сама себе солнце и облако. Шёлк всех отвергнутых – тёплая поздняя осень. Зелень озимая. Тяжёлый лосиный след. Как будто мутный стеклянный шар выпадает из рук, но остаётся висеть серый его свет – как молчанье после случайного секса: сразу – беззащитна, слаба – и – уменьшается, уменьшается, сжимается до капли пота, которую смахиваешь со лба. VI О поздний свет, таинственный портал – прореха каждая, куда дроздом летал рябинником, а возвращался певчим. VII разложив на составляющие ландшафт до души добравшись вот душа: годовые кольца плеск случайных лучей позднего солнца из разрыва тяжёлых туч VIII …да и потом: всё это мимесис, как сказал Платон. IX Ветер южный, умеренный. Качается шар одуванчика. Это я семилетний, и сумерки, и большой мной же скошенный луг. Всё иду по периметру: всякий вдох у пространства – движение духа, т.е. сверчка, одуванчика, взмах косы моей, утро её. X Сложное и, как элегия, грустное, как всякое русское: дорога осенняя – сумерки – матерьял холста – устройство листа кленового, липового, дубового и всякого облетающего листа. Тает дерево, тает – и всё равно сильнее меня. Прижмусь щекою: холодный дух зелёного и голубого огня. Отучившись на человека, отчаявшись, час, два – специально теряешь время. Становится кроной одуванчиковая голова и сразу же облетает. Всматриваешься: что там, за последним листом? Слезятся глаза и ничего не видишь. Тот же круглый, как шар, простор, из которого никуда не выйдешь. XI …отраженья учиться разгадывать, будто старые письма разглядывать, иероглифы чёрных ветвей: дрогнет мир от осиновой капли, от берёзовой или кленовой, и начнёт отраженье по новой, перед звонкой, девичьей, лиловой, перед каплей судьбы трепетать. XII Немощь такая: таянье ледников, мякоть гниющей груши, где – я – оса? Ясность – молчание бедняков. Их – караваны – тянутся в небеса. А позади – одинокий крест, как посреди степи говорящий куст. Шелест его ветвей, шёпот терновых уст слушает Моисей. Что мне – раз не кончается ничего – целая жизнь? – длится мне всякий день, существо его, где я один, один.