Дмитрий Серков
ОБЫКНОВЕННЫЕ ЛЮДИ (сборник рассказов)
Голос жизни с того света
Пуговица
Проснувшись сегодня, Женя прежде всего посмотрела на блестящую пуговицу и вспомнила один май. Поздний май пятого класса, когда очередной школьный год медленно засыпал в запахе высокой полыни под разговоры болтливых кузнечиков.
Тот май надолго запомнился ей, а потом надолго забылся. Но, проснувшись сегодня, Женя вспомнила тот приставучий май, и теперь ничего кроме мая пятого класса ей в голову не приходило. Даже пахло тем маем, той полынью, что преждевременно расцвела на аллее, отделявшей жизнь от смерти.
Не вставая с кровати, она смотрела в утреннее окно, слушала забытые разговоры кузнечиков, обсуждающих приближающийся пушистый июнь. Яркий портфель ее подруги прыгал вверх-вниз. Волосы и мочки ушей уже нагрелись, когда они в последний учебный день еще в школьной форме брели домой, но казалось, что брели прямиком в беззаботное лето.
– Как думаешь, – спросила подруга, – почему асфальт плавится?
Женя посмотрела на зависшее над дорожкой парное марево, напоминающее ей газовую душу воды, когда та покидает кипящий чайник.
– Как это почему? Нагрелся, вот и плавится.
– Я не об этом, глупая, – нахмурилась подруга. – Я о том, почему он действительно плавится.
Она подскочила и оказалась на длинном бордюре, отделяющем кусты говорящей полыни от бетонной полоски. Перед лицом Жени вновь вырос ярко-морковный портфель.
– Действительно? – задумалась Женя, повторив за подругой акробатический этюд. – Не понимаю, о чем ты.
– Такое простое объяснение не может ничего объяснять, – улыбнулся голос из-за морковного портфеля. – Ты так не думаешь?
– Пожалуй, – признала Женя, цепляясь одеждой за зеленые крючки, которые пытались перетянуть её на свою сторону. – Но тогда почему? Почему асфальт плавится?
– Я не знаю, – усмехнулся портфель. – Но это не значит, что твое простое объяснение правильное.
Вдруг она остановилась.
– Может быть, завтрашнее лето просто проголодалось за год? И теперь хочет съесть последний учебный день, а потому и жарит его на асфальтной сковородке?
Женя почувствовала, что теряет равновесие и, выбирая между полынью слева и бетоном справа, назначила местом падения полынь. Несколько тонких прикосновений. Тут же стало щекотно и весело. Молодые травинки, не забывая пахнуть, хватались и щипали.
– Вряд ли, – стараясь не нахлебаться травы, произнесла Женя, пробираясь через заросли мая пятого класса. – Асфальт же плавится всё лето, а не только весной, перед каникулами. Значит, дело не в этом, – и все равно набрала травы полный рот и полный нос. – Не готовит же лето само себя? – посмотрела под ноги (ну вот… одуванчик раздавила).
Подруга призадумалась и помрачнела.
– Тогда может лето готовит нас?
Женя запрыгнула обратно на каменный канат.
– Что-то мне не хочется чтобы меня готовили, – нахмурилась она, выравнивая рюкзак.
Подруга поправила косички и улыбнулась.
– Никто не хочет. Но тут ничего не поделать. Асфальт-то уже плавится.
Хлебозавод и одна башня
Восход еще едва касался пиджака, когда девочки, следуя тропинкой иголок, преодолели небольшой сосновый лесок, пиная ботинками еще прошлогодние засохшие шишки. В раннем детстве эти шишки напоминали Жене морские ракушки, что по какой-то причине покинули свой пляж и переместились в город. «Наверное, и у ракушек бывают экскурсии», – размышляла тогда Женя.
Но вот ракушки закончились, и они вышли на аккуратную улочку, по другую сторону которой обе жили. Ту улочку разделяла на две половины причудливая аллея с яблонями, что располагалась посередине – точно в промежутке между Женей и Летом. Одна автомобильная дорога отделяла аллею от соснового леска с ракушками-туристами, другая – от девятиэтажного дома, в котором начинались летние каникулы. И чтобы добраться до каникул, только и оставалось, что перейти автодороги по двум ее берегам.
Сперва предстоял довольно заурядный пешеходный переход без светофора и с выцветшей зеброй, дымящейся на солнышке. Женя тут же включила режим «внимательного перехода проезжей части». Не то чтобы она была осторожной и бдительной, нет, совсем даже наоборот. Она включала этот режим только для одного единственного пешеходного перехода – того, что был прямо перед девочками. Этот переход, как ей давно уже казалось, замыслил против нее что-то нехорошее. Замыслил, но так и не осуществил, а давать ему такого повода Жене совсем не хотелось.
Дело в том, что улочка их была не то чтобы сильно оживленной, зато соединяла между собой два оживленных центральных проспекта с очередями из машин. Вот и получилось, что по узенькой, зажатой между двух бордюров дорожке шустро рассекали больно умные автомобили, которые медленным пробкам на параллельных проспектах предпочитали быструю езду между ними. Останавливаться и пропускать пешеходов на данном переходе в среде автомобилей считалось дурным тоном. Все их свободное естество обнажалось на той «взлетной полосе» в 300 метров и не могло прикрыться, растворяясь в моменте узкой линии.
Можно подумать, что у Жени, верно, были проблемы с головой или какая-нибудь, как сейчас модно говорить, повышенная тревожность, популярная в тревожных кругах, но нет. У Жени были все основания подозревать данный переход в дурных намерениях в отношении себя.
На самом деле, хотя она никому об этом не рассказывала, к маю пятого класса у нее уже был неприятный опыт перехода этого перехода. Этой дороги единственной скорости и единственного намерения.
Как-то лет в семь она пузатой сугробами зимой вместе с бабушкой собиралась переходить скрывшуюся под шубой зебру. Той зимой какой-то недотепа, несведущий в гоночных правилах скоростной улочки, решил пропустить их. Бабушка с Женей удивились такому обстоятельству (обычно никто не пропускал, это они обычно всех пропускали), но все-таки рискнули довериться переходу и тому, кто остановился перед ним. На самом деле, ради приличия, они сперва даже постояли на месте, чтобы дать водителю возможность исправиться и поехать как следует, но тот все равно не ехал, вынуждая Женю с бабушкой двигаться первыми. Такое внезапное непотребство лишило бабушку возможности обвинить всех существующих (и еще несуществующих) водителей мира во всех существующих и еще не выдуманных грехах, что, без сомнения, было плохо, а не хорошо. Но стоять на морозе было еще хуже. Водитель просто не оставил им выбора, кроме как сделать ему одолжение и начать переход. В общем, водитель явно был тем еще простофилей. И вот, когда Женя рука об руку с бабушкой чуть было не миновали переходную зебру, из-за остановившегося нарушителя установленного гоночного режима вырвался натуральный знаток. Тот точно знал как нужно ехать и как нужно вести себя здесь. Тогда Женя толком ничего и не поняла (всегда была немного бестолковая). Единственное, что она помнит, так это странное предчувствие, а после него звук откуда-то из неоткуда и нос в снегу. Большущая шапка с бубенцом лежала перед ней, а слева лежала бабушка. Живая. Отделались, как принято говорить в таких случаях, «легким испугом». Впрочем, это было бы не совсем верно. Может, бабушка и отделалась испугом, а Женя даже испугаться не успела. Зато от того предчувствия до сих пор отделаться не могла. А устроивший им свидание со снегом водитель резвой пулей умчался прочь, словно его никогда и не было. Словно и Жени с бабушкой никогда не было.
Что случилось в тот момент, и как она оказалась с полным лицом снега, Женя так и не поняла. И, если честно, как-то не хотела понимать. У бабушки она об этом случае не спрашивала или забыла, что спрашивала. А потом, спустя годы, бабушки не стало, и спрашивать было уже поздно и не у кого. Она осталась единственным свидетелем того давнего покушения.
Так что с тех пор на этом самом переходе Женя всегда включалась и смотрела по сторонам, точно ожидая увидеть призрачную машину из прошлого, которая вернет ее головой в сугроб.
Но в тот последний май пятого класса «взлетная полоса» была пустынно чистой, как снег до первых ботинок и ямок-следов от них; пахла глаженым бельем и бензином. Женя по привычке огляделась – ни одного автомобиля-голландца обнаружено не было, да и сугробы в конце мая не распустились – а потому она разрешила себе пойти.
Подруга поправила косички и, обогнав замешкавшуюся Женю, пошла по зебре вперед, наступая только на белые кирпичи. Шла так уверенно и естественно, точно знала наперед, что никаких автомобилей там нет и быть не может. И оказалась совершенно права – ни одной жужжащей железки. Женя вспомнила, что даже восхитилась тогда естественностью той походки, которая точно объединилась с естественным ростом полыни и разговорами кузнечиков.
– Ты что, призрака увидела? – улыбнулась она, когда Женя, наконец, перешла злосчастную зебру.
– Вроде того, – промычала Женя, оглядываясь в поиске того автомобиля.
– Знаешь, я в последнее время тоже их вижу, – беззаботно произнесла подруга. – Вообще много разного вижу, знаешь ли…
Женя промолчала. «О чем это она? Наверное, поддержать меня решила».
А та, звонко развернувшись, все той же походкой полыни направилась в сторону дома, где начинались каникулы. Женя, постояв секунду, пошла следом за морковным портфелем.
Они как раз следовали по аллее от края до края, когда Женя увидела странную девочку на вид лет семи, играющую в одиночестве возле старенькой яблони. В черном платье с белым аккуратным воротничком она была похожа на маленькую гимназистку, подбирала опавшие цветочки и увлеченно смотрела на них. «Странная какая…», – подумала Женя и тут же отдумала и пошла дальше. В ее классе тоже было полно странных людей. Ее таким не удивишь: одна в 5 классе начала брови выщипывать, другой гордился, что начал курить, а сам пах как чей-то 40-летний дядька.
Впереди показались вертикальные серые плиты, а значит, до второй проезжей части оставалось совсем чуть-чуть. Женя задрала шею – прямо по курсу уже торчал 4-этаж её начинающихся каникул. А подруга жила подальше, и окна её каникул было еще не разглядеть. В этом смысле, лето у подруги всегда начиналось на несколько подъездов позже.
Но сперва, как водится, раздражающие серые плиты. Они появились возле пешеходного перехода в прошлом году. Женя их терпела, но терпеть не могла.
«Так и отнимают детство, – злилась она. – Загораживают, сносят башню и на его месте строят обычный дом».
Раньше там располагался дряхленький, но чудной хлебозавод, теплый, хлебный запах которого она так любила. Маленькая ее комнатка располагалась с торца и выходила единственным окном прямо на него. И иной раз тот запах прямиком из высоченной башни-трубы проникал прямо в ее окно. В такие моменты – готова поклясться Женя – она могла потрогать этот запах за его хрустящую корочку.
Каждый день она смотрела на дымящую трубу, размышляя, какую еще ароматную выпечку изобретут обитающие в той башне колдуны да булочные-волшебники, а в выходные дни она брала бабушку за теплую руку, и они вместе шли за еще незнакомым с целлофаном свежим хлебом. Хлебом, еще помнящем о своей башне, щекочущем ладошку и дышащем прямо в нее.
А потом хлебозавод закрыли, отвинтили трубу и начали разбирать. Территорию хлеба огородили серыми могильными плитами. Такими, какими обычно огораживают то, что более не представляет никакой ценности. Оказаться в окружении таких плит для любого хлебозавода – конец карьеры. С тех пор в ее окне уже не башня-труба, а заурядная стройка. Трубу так и вообще отвинтили в первую очередь. Наверное, чтобы показать абсолютную власть над чьим-нибудь детством. Так на месте волшебной трубы будет возведен девятиэтажный дом.
Пнула песок. Захотелось обратно свой хлебозавод.
Но серая плита со стороны аллеи полностью загородила остатки теплого воспоминания. Делила зрительное пространство на две части раздражающе ровной вертикальной полосой, которая, поднимись она немного выше, поделила бы на две части и майское небо, и даже космос над ним.
Подруга шла первая, но ее слова не выходили из головы. «Призраки? Чего это она вдруг?» – задумалась Женя и посмотрела на нее. Все та же непосредственная легкость – раскачивая косичками, она оживленно трещала о чем-то, а вместе с ней трещали и полуденные кузнечики.
От мыслей про призраков Женя отчего-то обернулась назад – к той странной девочке возле яблони. Не давала она покоя своей игрой с белыми цветами. «И куда ее родители смотрят? Определенно странный ребенок».
Но приближение к цели удаляло от мыслей о призраках. Дом уже совсем близко, а там и три месяца безделья и три месяца сна до обеда и три месяца… окошка без трубы. Она сморщилась, случайно посмотрев на неприятную плиту возле предстоящего перехода.
– Скажи… – спросила Женя. – А почему это тебя так заинтересовал вопрос про плавящийся асфальт?
Подруга обернулась и с непонимающим видом, словно ее спрашивают о чем-то таком само собой разумеющимся, ответила:
– А о чем еще можно думать в такой день?
Женя пожала плечами. «Точно не о призраках», – решила она и, еще раз бросив осторожный взгляд на девочку позади, выбросила последние мысли из головы, взяв пример с беззаботной подруги, ведь пуговица уже начала нагреваться.
Улыбнувшись настенным усам, Женя вытянулась на подоконнике и посмотрела в окно. Она смотрела уже не от первого лица, а от третьего. Тот самый переход к дому, только вот серых плит уже много лет как нет. Вместо них красный кирпичный дом. На поверку без хлебозавода мир не остановился.
Но стоило девочкам только дойти до перехода, как подруга прыжками морковного портфеля резко припустила вперед, а Женя почувствовала то самое нечто. Предчувствие, от которого столько лет не могла отделаться. То предчувствие, что испытала незадолго до того, как клевала носом сугроб. Приближение чего-то невидимого, но тяжелого, движущегося с единственной целью, которая определяет его невидимое желание. Она не могла описать это чувство. Точно на тебя движется незримая стена и дует ветер даже в безветренную погоду, а в ногах появляется странная легкость, почти невесомость, которая отрывает от асфальта. Почувствовав, что готова вспорхнуть или что уже парит, Женя резко дернула к морковному портфелю впереди, а правым глазом отчего-то устремилась навстречу невидимой цели, что двигала ту тяжелую стену. Когда ее глаз увидел огромные безразличные фары, она резко дернулась назад, дернув за собой и морковный портфель подруги, и подругу вместе с ним. Та повалилась на Женю, а Женя повалилась на газон, опять вернулась в траву. Запястьями ощутила шероховатость песка между зелеными прутьями. От одной этой грубоватой и множественной шероховатости захотелось отряхнуть руки.
– Эй! Ты что делаешь!? – растеряв свою природную гармонию, раздраженно проворчала подруга, но тут увидела огромный Камаз, переехавший ее там, где ее уже не было.
– Фух, – выдохнула Женя. – Хоть где-то это пригодилось.
Подруга молча смотрела, как удаляется переехавший ее грузовик.
– Ты что, спасла мне жизнь? – успокоившись, уже как-то совсем обыденно спросила она.
– Не знаю, – промычала Женя.
Подруга молча почесала волосы, пристально разглядывая лицо одноклассницы.
Жене даже неловко стало.
– Но как ты узнала? – безразлично, точно между делом, спросила она, отряхивая от песка свой морковный портфель.
– Не знаю, – ответила Женя. Она все никак не могла поверить в то, что случившееся действительно случилось.
Вдруг до нее с опозданием дошел нервный страх.
– Зачем ты туда сиганула?! – вцепилась она двумя руками в тоненький воротник подруги.
Та лишь спокойно спросила:
– А ты ее не видела?
– Кого?
– Не кого, а что.
– Ну и что же? – уже отпускала воротник Женя, хотя и не хотела его отпускать.
– Там лежала такая красивая кукла! Классная такая!
Женя выглянула за плиту – никаких кукол.
Вернулась к подруге, но душить ее больше не стала.
– Нет там ничего, – сухо отрезала она. Так же сухо, как и песок на ладонях.
– Ну, значит, показалось, – все также безразлично произнесла подруга и рядовой походкой пошла в сторону дома.
– Даже сейчас не смотришь, куда идешь! – специально громко, в три голоса проворчала Женя, чтобы подруга обязательно услышала это ворчание.
– Разве это поможет? – вдруг, не оборачиваясь, произнес морковный портфель.
– Конечно, поможет, – еще громче рявкнула Женя.
Даже кузнечики притихли.
– Знаешь, – обернулась подруга и задумчиво посмотрела на переход. – Ерунда это все…
Женя рефлекторно посмотрела туда же – переход как переход, ничего особенного, вернулась обратно во внимательные глаза подруги со зрительным вопросом:
– Что?
– Забудь, – улыбнулась она. – Я же говорю, что вижу разное, даже такое, чего другие не видят. Здорово, правда?
Женя промолчала – не видела она в этом ничего здорового.
– Ладноооо, – протяжно пропела подруга, нарушив молчание полыни. – Мне пора домой. Скоро в музыкальную школу собираться… – потянулась и мечтательно посмотрела на небо. – А не хочется тааааак… Лучше бы и правда призрака увидела.
На следующий день подруга умерла.
Её сбил грузовик.
Я знала
«Наверное, этот переход проклят, – размышляла Женя, глядя на застывшее над ним асфальтное марево. – Сначала он отобрал жизнь у хлебозавода, потом у нее… Что он еще хочет у меня отнять?»
Только сейчас, глядя сверху вниз, она вспомнила, что когда ее единственная подруга, в последний раз отвернувшись от нее, пошла в музыкальную школу, Женя тоже отвернулась, а точнее, обернулась обратно. К переходу. И на том самом месте, где Камаз чуть не переехал ее подругу, Женя увидела её – странную девочку, что играла возле яблони. Та остановилась посередине зебры и, наклонившись к плавящемуся асфальту, протянула к нему маленькую ручку, зачерпнув пустой воздух, словно подобрав что-то невидимое.
Женя тогда подумала: «Ну, вот. Никакой куклы. Вот же странная! Наверное, разговор наш подслушала».
Тогда она не придала этому значения и вернулась домой, чтобы сидеть дома и никуда не выходить, но после смерти подруги Женя долго гуляла. Казалось, что та естественная легкость, которая пронизывала все ее движения и соединяла воедино густую полынь и кузнечиков, покинула этот мир, оставив только тяжесть надвигающихся стен. Все связи, что удерживали звук, порвались, и все перестало держаться: небо улетело куда-то в небо, а земля провалилась куда-то под землю, оставив только беззвучный промежуток, в котором увядали шаги и даже песок становился гладким.
Ходила по аллее из стороны в сторону и пинала переход, обвиняя его в заказном убийстве, которое он совершил. Искренне желала переходу смерти, но вот проблема: переход не мог умереть.
Тогда единственное утешение она нашла в музыке. Музыка, конечно, не могла объединить полынь и кузнечиков, как ее подруга, зато музыка могла объединиться с Женей. Точнее объединить Женю и ее желание жить дальше. То был единственный ее звук.
Надо сказать, что Женя всегда любила музыку, любила даже больше, чем любила есть, но та утрата стала для нее и приобретением нового друга. Друга, что пел для нее и для ее подруги. Пел, хотя по всем законам давно уже не мог петь.
Современники никогда до нее не дотягивались. Их песни казались ей мертвыми, но его песни, напротив, казались как нельзя живыми.
Оглядываясь назад, Женя размышляла, что, если бы не его песни, она бы, наверное, не справилась. Часть её вылетела тогда из тела, одновременно с тем, как подруга вылетела из ее жизни. А без той части продолжать дальше уже не хотелось. Кузнечики и полынь остались, но утратили ту связь, которая делала их особенными.
Только неунывающий голос не сдавался и продолжал объединять Женю с тем, что она потеряла. Она не расставалась с наушниками ни на минуту: с ними ложилась спать, с ними просыпалась, в них засыпала. Звуки внешнего мира тогда угасли, оставив только пустоту снаружи и голос внутри.
Присев напротив кровати, она улыбнулась, глядя на плакат со звонкими усами.
Мужчина в полуденном пиджаке и с микрофоном улыбнулся в ответ.
«Я ведь знала. И как я могла сомневаться!»
Сомневаться Женю заставила она. Девочка, что подняла куклу, которой не было.
Это случилось вскоре после смерти природной легкости. В один из уже по-настоящему июльских дней между пятым и шестым классом Женя по привычке гуляла в большущих наушниках и слушала его слова. Слушала слова и искала то, что от нее отделилось, а нашла Её. Точнее, увидела. Девочку в черном, что любит собирать белые цветы.
– Странная какая. У нее что, игрушек других нет? – подумала тогда Женя.
Глядя на нее, Женя не сомневалась: она точно причастна к Этому.
Как-то замешана в этом!
Осмелев под слова своего певца, Женя подошла к девочке с белым воротничком и сухо, и даже как-то грубо спросила:
– Что ты здесь делаешь?
Девочка промолчала, даже голову не подняла.
– Очередную куклу кому-нибудь подложить хочешь? – прогремела Женя.
– Не понимаю, о чем ты, – холодно ответила девочка, не поведя даже глазом, продолжая расправлять сжавшиеся лепестки.
– Все ты понимаешь, маленькая лгунья! Не притворяйся! Я тебе видела! Тогда! В тот день, когда… Когда ты чуть… Когда грузовик чуть не переехал ее… Она мне все рассказала, знаешь ли? Про ту куклу, к которой она побежала прямо под дурацкий грузовик. Это что… выходит, ты еще одну куклу ей подложила? Это из-за тебя она…
– Нет, – спокойно произнесла девочка.
– Что «нет»?
– Я тут ни при чем.
– Вот как… – сжались кулаки. – Значит, ни при чем. Знаешь, в моей привычке нет бить детей, но ты… ты просто вынуждаешь. Хотя… я не опущусь до этого, – выпрямила пальцы. – Я просто схвачу тебя за твой дурацкий воротник и потащу в полицию – скажу, что это ты убила ее!
Девочка подняла взгляд и посмотрела двумя глубокими темно-карими глазами:
– Я же говорю, никого я не убивала. Я не виновата, что твоей подруге нравятся куклы.
Женя отступила. Такой глубины чего-либо вообще она никогда не видела. Словно все окружающее – лишь маленькое крыльцо подъезда, а все остальное там – в подъезде. Внутри тех карих впадинок.
– Я поняла… поняла, кто ты, – усмехнулась Женя.
– Неужели, – равнодушно произнесла девочка.
– Да… знаешь, я с самого начала так думала… когда увидела тебя там. Могла бы хоть одеваться как-то по-другому. А то… слишком бросаешься в глаза. Банальщина какая.
– Вот интересно, – произнесла девочка. – Почему такой ребенок, как я, вообще должен переживать из-за того, кто и как на меня посмотрит?
– Не знаю, – смутилась Женя. – Я бы на твоем месте не хотела привлекать к себе внимание.
Девочка промолчала и присела на газон.
– Видно, ты сильно любила ее, а она тебя, – подобрала она большой, но подсохший цветок, и Женя сразу поняла, что когда-то он был очень красивым.
– Зачем ты смотришь на них? Они же уже… ну…
– Нет. Они не уже. Они ещё, – поправила ее девочка.
И расправила тоненький лепесточек.
– Да, – вздохнула Женя. – Любила, наверное… Не знаю, что такое любовь, но если любовь может объяснить то, что я чувствую сейчас, то пожалуй.
– Ясно, – безразлично произнесла девочка, изучая лепесток.
– А что? – поинтересовалась Женя. – Почему вдруг спросила?
– Просто ты меня видишь.
Стало жутко, Женя промолчала.
«Это, наверное, очень плохо – видеть ее и говорить с ней» – но потом она оглянулась и, обежав глазами место, в котором ничего не осталось, подумала: «Какая разница? Если она может объединить меня с ней? То я, пожалуй, согласна».
– Слууууушай… – как бы между делом начала Женя. – Такое дело. А ты можешь меня… ну, ты… ну, ты поняла… ну, как её…
– Зачем тебе это? – оторвавшись от лепесточка, взволнованно посмотрела девочка.
– Я… – замялась Женя, почувствовав, что начинает плакать. – Я просто не знаю… Как быть дальше… Она… знаешь…
– Знаю, – спокойно произнесла девочка. – Твоя единственная подруга, – посмотрела она через цветочек на Женю, словно прицелившись.
– Тогда… – протерла намокшие уголки, – Может… ты отправишь меня к ней. Я так хочу снова увидеть ее. Больше всего на свете.
Девочка положила цветочек в кармашек платьица.
– Знаете, тетенька, – вдруг изменился ее голос, став по-детски беззаботным. – Вы, наверное, меня за кого-то другого приняли. Обознались, верно.
На горизонте появилась женщина.
– Мама! – крикнула девочка и побежала навстречу.
Женя подняла один из белых цветочков.
– Ничего не понимаю.
Сверкающая дверь
Женя смотрела, как июньский день переходит в июньский закат. Девятиэтажка напротив начала погружаться в него, уступая рассеянным столпам, опускающимся с неба. Особенно досталось окнам, их стеклянные лица покраснели, точно у них температура. Дома, что поближе к печке, испеклись в пряничные домики. Аппетитные и песочные. Закатное солнце определенно любит печеньки.
На подоконнике немного светло и немного одиноко – цвета морковного портфеля. Посмотрела вниз – переход тоже окрасился, позабыв, что когда-то был проклятой зеброй.
В следующий раз Женя увидела девочку в белом воротничке как раз на закате, когда та одиноко сидела возле большого стеклянного здания.
– Тебе, тетенька, поговорить не с кем ? – спросила девочка, когда Женя, сняв наушники, подсела к ней на скамейку. – Или ты меня преследуешь?
– Нет, – ответила Женя.
– Знаешь, тетя, не стоит тебе преследовать меня, – помрачнела гимназистка, хладнокровно посмотрев темно-карими карьерами, от которых даже мурашки на локтях бросило в дрожь. Женя чуть не подпрыгнула, а носки, кажется, вспотели.
– А не то я Маме все расскажу, – вдруг смягчился детский голосок и вновь вернул себе семилетнюю легкость.
– Я вовсе не думала тебя преследовать… – почти оправдываясь, пролепетала Женя. – Кстати… А где твоя мама?
– Ушла.
– Ушла? А когда вернется?
– А вот это, тетенька, совсем не твое дело, – отстранено произнесла девочка. – Есть вопросы, которые имеют ценность, только пока остаются вопросами. Кто знает, что случится, когда ответишь на них, – покосилась гимназистка.
Женя замялась.
– Скажи… а как там… У нее там все хорошо?
Девочка ответила:
– Да. Более чем. Я бы даже сказала, получше, чем у тебя, тетенька.
– Хорошо, – вздохнула Женя, она все доставала себя тем, что не задала этот вопрос при их встрече возле яблони, и теперь, получив ответ, почувствовала себя яблочным киселем. Расслабленно расползлась на скамейке.
– Тетенька, а что тут делаешь Ты? – вдруг спросила маленькая гимназистка.
– Я? – удивилась Женя.
– Да, – девочка демонстративно уставилась на большущие наушники.
– Я музыку слушаю, – в недоумении сказала Женя и задумалась.
– Ясно, – безынтересно произнесла девочка и продолжила смотреть на закат впереди.
– А… ты слушаешь музыку? – ни с того ни с сего захотелось спросить Жене.
(Интересно, какую музыку слушает такая как Она? И слушает ли вообще?)
– Мне нравится современный поп, – уверенно ответила девочка.
Женя скривилась. Так, словно уличила девочку в дурном вкусе. Надо же! Поп? Тут она уже не могла сдерживаться. Хотела похвастаться своим безусловно Правильным вкусом.
– А вот мне современный поп совсем не нравится. Фигня полная! (когда еще такое Ей скажешь!) – Женя произнесла это с такой гордостью, словно относится к совершенному другому – вышестоящему классу людей. – Я люблю…
– Я знаю, – безразлично произнесла девочка.
– А тебе не нравится? – прищурилась Женя.
– Поет-то он не плохо, даже очень хорошо, – ответила гимназистка, не отрываясь от заката, словно видела там кого-то. – Только вот, мне не нравится, когда его слушают.
Тут Женя напряглась.
– Не нравится, когда слушают? – это прозвучало донельзя обидно.
– Что это значит? Не нравится?
– То и значит. Тетенька, ты уже в шестом классе, а все еще не понимаешь смысл таких простых слов?
– Ладно, – обиженно вздохнула Женя. – Каждому свое… – ей скорее было обидно даже не за себя, а за музыканта с микрофоном, который из динамиков мог услышать эти неприятные слова. – Подумаешь…
Но девочка, словно не заметив этого, продолжила:
– Дело не в том, нравятся мне или не нравятся, как такие, как он, поют. Мне не нравится, когда их слушают такие, как Ты, – качая маленькими ножками, сказала она.
– Такие, как я? – нахмурилась Женя. – Не понимаю я тебя. Все дело как раз в этом. Если нравится – надо слушать, разве нет? Что еще нужно? Разве нужны еще какие-то причины?
– У каждого свои причины. Свои причины слушать и свои причины не слушать, – отстраненно произнесла гимназистка.
– Это разве ответ? – скривилась Женя.
– А зачем ты слушаешь его? – вдруг с каким-то железным привкусом спросила девочка, когда закат окрасил ее в ароматно-морковный портфель. – Какая твоя причина слушать мертвых?
Женя скукожилась. «Какой же он мертвый? Не слушай ее!» – мысленно обратилась она к его теплым динамикам и подтянулась на скамейке, вернув себе напряженное пружинное состояние. Носки еще больше вспотели, и теперь словно босяком на мокрых тряпках.
– Так какая она? – напомнила о вопросе девочка, покачивая маленькими ботиночками. – Твоя причина?
– Ну… я… в общем это… – как такое вообще можно спрашивать? Разве можно передать обычными словами необычные слова? – наконец, когда закат коснулся ее плеера и неуклюжих рваных заусенцев возле ногтей, Женя созрела. – Просто его песни помогают мне. Это единственное, что осталось в этом… после того как… не осталось ничего. Я… словно что-то потеряла, что-то очень важное… и я знаю что. Мы обе это знаем. Но то, что я потеряла, уже не вернуть, а потому… – она закрыла покрасневшее лицо ладошками. – Не знаю… – слова у нее как-то не складывались, наверное, морковный закат виноват.
– И как же… он помогает тебе оттуда? – девочка, покрываясь алыми полосочками, внимательно смотрела прямо в Женю. Те карие глаза в том закате казались еще более черными, точно две ямы.
От вопросов о нем Жене вдруг стало неловко. Из наушников все еще раздавался его голос. Словно он был третьим участником этого странного разговора; участником, которого все обсуждали, но который не мог за себя ответить.
– Его голос… он совсем как живой. И когда я слышу его живой голос, я чувствую, что все еще живу. Мне даже начинает казаться, что он играет для меня. И пока он играет для меня, я просто не могу умереть. Не имею права. Ведь если я умру, то для кого он тогда будет играть?
– Вот как, – сухо ответила девочка, поправив морковный воротничок. – Живой, значит.
– Да, – кивнула Женя.
В закате замолчали.
Девочка почесала волосы.
– Взрослая ты, тетя, вроде, а все равно какая-то глупая. Тебе, тетя, вовсе не нужна его музыка, чтобы жить. Живым, чтобы жить, мертвые не нужны. Знаешь, тетя, лучше тебе отпустить его, – улыбнулась гимназистка. – У тебя что, игрушек других нет?
– Что это значит? – чуть не вскочила Женя.
– Перестать слушать его песни, – уточнила девочка, хотя такого уточнения и не требовалось, Женя и без него отлично поняла значение.
– С чего бы это? – недовольно спросила Женя, словно ее заставляют отказаться от члена семьи и еще говорят это с таким видом, будто это в порядке вещей.
– Ты не понимаешь?
– Нет, – покачала головой Женя, затыкая певцу уши, чтобы тот не услышал и не обиделся, не оставил ее одну.
– Это из-за тебя, – сухо произнесла девочка. – Его песни Такие потому, что он до сих пор продолжат их петь. Из-за тебя.
– Из-за меня? Петь? Но как? Как же он может петь из-за меня? Он же…
– Он же умер, – передразнила ее гимназистка, театрально закатив глаза. – Все вы так размышляете, такие, как вы. Думаешь, ты одна такая? Они же умерли… что с того? – она опять театрально передразнила, поправив воротничок. – Отчего же тогда по-твоему в их голосах столько жизни? Даже такая, как ты, это почувствовала, верно? То ощущение… словно они с тобой и по первому твоему вызову, приходят к тебе и разделяют с тобой то, что ты хочешь разделить, да не с кем. Ни живые ни мертвые на заказ.
– Не знаю… – промычала Женя, глядя, как закат неторопливо забирает половину ее тела по ноги. – Я о таком не задумывалась…
– Конечно, не задумывалась. Тебе было некогда. Ты о себе думала. Ты просто обыкновенная эгоистка, – сказала девочка.
– Я? – опять в уголках начало собираться, и мышцы на лице напряглись. Указательным пальцем уже начала бороздить большой в поисках кусочка кожи, чтобы оторвать его. Уперлась в одубевшую, как мягкое дерево, поверхность, которая со стороны напоминала изрытое кратерами кутикул марсианское поле.
– Ты-ты, – равнодушно повторила девочка. – Теперь понимаешь?
Качнула головой, протирая пальцами там, где обидно.
– Продолжает из-за меня? – просопела Женя.
– Да, – девочка в воротничке провожала глазами что-то впереди. – Они привязаны к вам. Своими песнями, за которые вы постоянно хватаетесь и тяните их обратно, как за ниточки. Такое их музыкальное проклятие и ваш незаслуженный дар. Пока остается хотя бы один человек, который их слушает, они будут продолжать свое выступление. В концертном зале между жизнью и смертью. Музыкальное посмертие, которое они не могут покинуть из-за таких, как ты. Слабожизненных эгоистов, что заставляют мертвых заставлять себя жить, – она ткнула маленький палец Жене прямо в лоб. – Неужели в его песнях жизни больше, чем в тебе? Может, чем слушать его слова, найдешь свои собственные? Подумай об этом. Ты ведь до сих пор так и не ответила на тот вопрос, – улыбнулась она.
– Но… – попыталась что-то возразить Женя, но не успела.
– А теперь мне пора к Маме, – сказала девочка и, встав, неспешно пошла в стеклянное здание.
Женя не отважилась что-то сказать или пойти следом, сидела и не знала, что дальше.
Возле сверкающей двери девочка вдруг остановилась. Не оборачиваясь, она, пожав маленькими плечиками, с досадой вздохнула:
– Такие взрослые, а такие глупые. Не понимаю я их… – закрыла она за собой сверкающую дверь.
– Как же так? – оставшись одна между скамейкой и солнцем, заплакала Женя, оторвала очередной заусенец с мягкой коры. – Из-за меня? Он поет из-за меня? Какая же я…
А в голове столько вариантов.
Вытерев рукавом слезы, Женя сняла наушники и выключила говорящий плеер.
В тот вечер она шла домой в полной тишине. Ни ветра, ни кузнечиков, не гудящих шмелей. Ни даже песка в глаза. Закат над соснами напоминал о морковном портфеле, которого нет и никогда уже не будет. Ничего в этом мире больше не осталось, даже его голос покинул его. Молчал.
– Прости меня. Я не хотела, чтобы все так вышло. Я никогда-никогда больше не буду тебя слушать, – плакала и держала палец на затертой кнопке, за которой ее всегда ждала любимая песня жизни с того света.
– Больше тебе не придется петь из-за меня.
Плакат
Закат опустился еще ниже, а в керамическую кружку с горячим кофе опустились два кубика со льдом. В тающей твердой воде показались воздушные иголочки, точь-в-точь как иголочки под ногами перед переходом к летним каникулам.
Одна вода слоилась и ускользала, становясь другой водой, для которой все равно только одна дорога. Женя жадно втянула не определившуюся с температурой жидкость и вернулась в свою комнатку без трубы за окном. Разводы на кофе – точно разводы от бензина на том переходе. Кузнечики, шероховатый песок на коленях и горькая полынь, не те, конечно, объединенные хозяйкой морковного портфеля, но и сами по себе какие-то объемные, выпуклые, что ли. Захотелось надеть потерянные наушники и немного прогуляться, пока солнце совсем не зашло. Вот и со второго кубика опали иголочки, и теперь о том, что они были, не свидетельствовало больше ничего, кроме прохлады на губах.
Вместе с кофе из кружки уходил и коралловый свет; настенные рыжие окошки одно за другим закрывались и гасли, возвращаясь в состояние обычных обоев. Вот и сверкающая пуговица покинула солнечный мир. Неунывающий усатый музыкант снял свой самый блестящий наряд, переодевшись в вечернюю пижаму, точно тоже готовился ко сну. Хотя песни его никогда не спали.
Женя больше не видела загадочной девочки с аккуратным воротничком, но слова её все эти годы не давали ей покоя. До сегодняшнего сна.
Каждый раз, включая плеер или открывая MP3-файл на компьютере, она начинала сомневаться. «А стоит ли? Имею ли я право обращаться к нему? Отвлекать? Что он чувствует, когда я включаю плеер? Сердится ли, раздражается? Верно, думает: «Опять она! Эта приставучая девчонка. Со своими проблемами». Наверняка, давно уже не хочет и никогда не хотел петь для меня. И лишь вздыхает, в очередной раз начиная старую песню», – но все равно включала для себя и все равно слушала, чтобы в чем-то себя убедить, чтобы объединить себя обратно, когда что-то разъединялось.
– Не имею права, тогда почему продолжаю? Это же так нечестно! Он всегда поддерживал меня, помогал мне, и никогда не отказывал, а я? Хороша благодарность! Какая же я жалкая. Ничего не даю взамен. Только беру. Неужели я его просто использую?
Представляла как он из года в год одиноко поет в своем концертном зале. Без цели, без выхода, без аплодисментов. Узник своих же песен, что стали для него тюрьмой.
Когда припев заканчивался, она отвечала себе:
– Да, использую. Эксплуатирую его голос. Живу за чужой счет и не стыдно! – а самой было еще как стыдно, и хотела даже отпустить, но не отпускала. Хотела сохранить его голос жизни, пускай даже с того света.
А еще было кое-что, что никак не укладывалось в ее голове. Почему-то Жене казалось, что он Старается. Каждый раз поет не хуже, чем в предыдущий, а то и еще лучше. – Так странно, – размышляла она. – Зачем так стараться, если тебя заставляют? Зачем так стараться из-за меня? Зачем стараться, если нет выхода?
«Это бессмысленно. Я бы не старалась».
Еще вчера, когда полынь еще не пахла маем 5 класса, она, сидя перед пузатеньким компьютером, снова задумалась и остановила курсор перед иконкой с его голосом.
– И, правда. Какая же я все-таки эгоистка, – произнесла Женя голосом той девочки. – До сих пор. До сих пор не даю ему покоя. Для себя. Похитила его душу для личного пользования. Для своих целей и своих ушей – стыдно перед морковной подругой.
«Я – воровка душ».
Посмотрела на энергичную душу, заключенную в плакате.
– Прости меня, – сказала вчера Женя. – Сегодня точно последний раз. Честно, честно. Сегодня в последний. А завтра… Завтра я перестану, – пообещала она плакату вчера и даже сама себе не поверила.
– И кого я обманываю? – нарушала обещание раз за разом, пока само слово «обещание» не обесценилось и не стало более пустым, чем то лето между пятым и шестым классом, когда даже кузнечики перестали петь, опустев внутри и потеряв вес своего голоса. Пообещала вчера и по доброй традиции готовилась нарушить сегодня.
Прямо сейчас.
И вот, посмотрев на плакат со звонким мужичком в вычурном жакете, в котором уже опустился закат, Женя включила самую известную его песню. Песню света с того света.
Слова жизни вновь наполнили ее жадные до жизни уши, но теперь уже не было стыдно.
Кое-что изменилось. Слова девочки, что все эти годы не давали покоя, так же, как некогда призрачный автомобиль, прошли. С сегодняшнего сна. Сна, с которым она проснулась и вспомнила об одном мае. Последнем мае пятого класса. Последнем мае, когда плавился асфальт.
Слушала и вспоминала выступление перед бардовыми шторами.
Выпила самую горечь, затаившуюся на дне кружки, и улыбнулась плакату.
– Именно так я себе всё это и представляла.
Место
– Где же я? – спросила у тишины, темноты и знакомого коврового запаха. – Точно! Сначала нужно открыть глаза! – открыла и дыхание, что у нее было, куда-то убыло, оставив на месте только открывшийся рот, который разучился втягивать и вытягивать и теперь не мог ничего, кроме как быть открытым.
Теперь первый вопрос показался еще более волнующим и актуальным.
– Где же я? – сидела в зрительском зале на неудобном театральном стуле с твердой спинкой, что точно придумана против человеческих спин.
– Прямо как в «Сверстнике», – вспомнила Женя то двоякое ощущение, когда внимание никак не может определиться, куда ему все-таки направиться: на спектакль спереди либо на неудобную спинку сзади. Даже поерзала ей немного, чтобы вспомнить, как это тогда было. Все также неудобно и твердо. – Класс! – обрадовалась Женя. – Точно так и было!
Зал этот, впрочем, был побольше, чем в том театре, куда ее так часто в составе класса водили в начальной школе, хотя и больно напоминал его. Такой же советско-красный и старомодный, с запахом пыльных штор, ковров и еще чего-то из запылившегося прошлого. Спинки стульев поголовно бархатные, с торчащими красными ниточками. Если бы не эти ниточки, то половина удовольствия от сидения на стульях тут же бы покинула зрительский зал.
Воспоминания спины – это, конечно, хорошо, однако спина не давала ответа на главный вопрос, а потому Женя решила переключить внимание вперед на сцену – прямо как на том маленьком спектакле про вред наркотиков, где встречаются двое повзрослевших друзей и разговаривают о всяком, а потом выясняется, что один из них умер. Почему-то именно этот спектакль всегда ассоциировался у нее с букетом театральных запахов и неудобств.
Нащупала в кармане кассетный плеер – не думала она, что еще хоть раз подержит его в руках. Пальцы никогда не забудут расположение этих четырех кнопок. Куда же он тогда делся? В том детском лагере украли вроде… (вспомнила она «Сосновый Утес») – А если плеер, то… – обрадовалась Женя. – Значит, и Они тоже где-то рядом!
И, правда, те самые несуразно огромные Наушники лежали на соседнем стуле. И стоило только их поднять, как стул от облегчения поднялся. – Сколько же они весят? – удивилась Женя, но накинула их себе на шею и, убедившись в их прежней легкости (шея-то не отвалилась), посмотрела вперед и чуть не упала назад.
– Это же…
На старенькой, покрытой досками сцене сидел Он. Мужичок в вычурном пиджаке, который, сверкая пуговицами, задорно ударял по клавишам синтезатора и, надрываясь, кричал в микрофон. Правда, Женя ничего не слышала. В смысле, в своей-то голове она прекрасно слышала каждое его неунывающее слово, так как научилась читать его голос по движению скул и степени натянутости активного рта под усами, но своими обычными ушами она ничего не слышала. Видела звук, но не слышала его. Словно кто-то выкрутил в ноль бегунок громкости, оставив видеоклип без звуковой дорожки.
Он сидел перед огромными бардовыми шторами из «Сверстника», которые все больше и больше пахли неудобными стульями, летними тапочками и начальной школой, а еще какой-то затхлой сыростью и одеколоном из гардероба.
«Не может быть… совсем как живой», – подумала Женя и решила подойти поближе. Встретить его невозможно, а значит, такую возможность она не могла упустить.
Пробиралась вдоль ряда между стульев, на которых сидели наушники с плеерами, магнитофоны, а то и целые компьютеры с колонками. Женя даже нашла среди них свой собственный компьютер, под звучание которого она засыпала.
Странное дело, несмотря на то, что зал был типичным театральным квадратом, она никак не могла охватить численность стульев. Когда она, обернувшись, пыталась хотя бы примерно посчитать количество рядов позади, ей казалось, что их становится все больше и больше.
Бросив эту затею, она мимо красных стульев с повсеместными плеерами и магнитофонами протиснулась на черную дорожку, ведущую к сцене. На этой дорожке ее как-то толкнул одноклассник – вспомнила – снова обиделась.
Впереди торчали большие театральные динамики в том самом обязательном деревянном коробе, возле которого молчаливо стояло неизвестное, но повсеместное растение в типовом горшке. Такие растения в горшках должны стоять в каждом театре.
Женя вытянула жирафью шею и посмотрела на сцену: не видно – барабаны и театральное растение мешают; тогда она немного подпрыгнула, чтобы коснуться глазами живого музыканта: получилось. Те самые движущиеся усы!
Мужичок не замечал ее, продолжал звонко долбить по клавишам, и кричал так, что в свете прожекторов иногда можно было различить маленькие ракеты-слюнки.
А у Жени сердце выпрыгивало. Он в девяти метрах от нее. Совсем живой. Кажется, что можно даже потрогать. И очень этого захотелось. Захотела подержать его за желтый жакет и даже, возможно, оторвать себе на память одну из пуговиц.
– Решено, – решила она. – Я пошла, – и, сжимая рукой пластмассовый плеер, чтобы выдавить через него свой страх, шагнула на ступеньки, ведущие на сцену.
Одна, две, три – только бы не запнуться, как тогда… Женя вспомнила, как над ней тогда смеялись, прямо в спину, все кроме растения, у него не было рта, а если бы был, без сомнения, оно тоже бы разразилось звучным хохотом, в котором больше пустоты, чем вибраций.
– Обалдеть! – сорвалось с языка и вырвалось на сцене. – На одной сцене с ним! Словно он… словно я… Да о чем тут вообще можно думать? – решила не думать Женя и быстрым шагом вдоль бардовых штор направилась в сторону быстрых пальцев и широкого танцующего рта, из которого не раздавалось ни звука, но который рождал звуки прямо внутри, стоило только посмотреть на него. Она понимала каждое слово и, не открывая рта, пела с ним.
Те шторы-занавес оказались густыми и толстыми, точно настенный ковер из бабушкиной комнаты. Раньше она никогда не заходила так далеко и только теперь поняла, насколько они отличались от ее воспоминаний. Особенно тот узор, что был в углу возле дивана. Отвлеклась от ковра. Чем ближе она подходила к Нему, тем сильнее скрипели доски.
Остановившись в самом центре сцены, Женя вдруг, повинуясь какому-то секундному настроению, обернулась в зал – она еще никогда не стояла на сцене. Представляла себя на ней, но так ни разу и не довелось.
– Так вот, значит, как мы выглядим отсюда… – промычала она, глядя на одинаковые ряды из красных одинаковых стульев, на которых молчаливо сидели наушники и магнитофоны. Не так она себе это представляла. Смотреть на сцену оказалось увлекательней, чем со сцены.
Вдруг среди бесчисленных рядов с пластмассовыми ушами Женя увидела знакомый силуэт, от одного вида которого ей вновь захотелось оторвать кусочек кожи возле ногтя на большом пальце правой руки. Что Она тут забыла? Принялась ногтем указательного за все еще грубоватую кожу на ребрышке большого, чувствуя, как в мягком становится шероховато и начинает понемногу отслаиваться.
– Вот же блин, – фыркнула Женя и, ускорив шаг, еще быстрее, точно наперегонки с полосочкой кожи и со стоящей на месте фигурой, бросилась к яркому певцу.
– Только бы она не успела, – заклинала она свои ноги, удивившись, насколько длинной может оказаться сцена. В её «Сверстнике» сцена определенно была поменьше, а шторы потоньше, хотя сейчас Женя уже ни в чем не была уверена. Ни в чем, кроме своего желания пожать мужичку усы! Ой, то есть руку. И попросить у него на память одну из тех сверкающих пуговиц. Ну а если не согласится отдать, оторвать, как еще мягкий, чуть-чуть подсохший заусенец, и убежать с ней. Хорошо, что с другой стороны сцены уже расцвела полынь и стрекотали кузнечики.
– Туда с ней и убегу! – определилась она. Ей даже показалось, что где-то там, среди полыни, выглядывал и дожидался ее тот самый морковный портфель, объединяющий полынь с кузнечиками, прямо как когда-то тогда, когда все в этом мире еще было объединено и не требовало объединения. Когда для этого объединения ей еще не требовались его песни.
Вдруг в тишине родился второй слой. Женя посмотрела вперед и поняла. Молчаливая игра прекратилась. На нее смотрели два карих глаза и одни совершенно причудливые усы, которые обычно создавали причудливые звуки.
– На меня? Смотрит на меня? – Женя рефлекторно оглядела себя с ног до головы, словно убеждая себя в своем же присутствии, и с растерянным видом направила на себя указательные пальцы с вопросом к нему: – Вы меня видите?
Мужичок молча кивнул и медленно убрал с переливающихся в свете клавиш длинные жилистые пальцы. Смотрел на нее то ли с табурета, то ли с обложки.
– Ничего себе, – чуть не пропела Женя и двинулась еще ближе. Совсем скоро и пуговица!
А хозяин пуговицы, кажется, был в небольшом замешательстве. Продолжал сидеть на табурете перед синтезатором и поглядывал то на Женю, то в красный зал, где сидели одни «Sony» и другие. Наконец он привстал и, сделав шаг навстречу, что-то произнес беззвучными губами.
Это не были слова песни. Слова песни она бы сразу узнала по форме и поведению усов. Он не пел, а говорил. Но вот проблема: что бы он ни говорил ей, она его не слышала.
Остановилась в метре от него.
– А вы меня слышите?
Мужчина покачал головой.
– И я вас тоже… – разочарованно вздохнула Женя, наполняясь запахом все более горькой и объемной полыни. – Как же так? – зайти так далеко, чтобы не слышать. – И что же теперь делать? – обращаясь не то к себе, не то к полыни за кулисами спросила она.
Мужичок с пониманием улыбнулся.
– Ну вот… я встретила вас… – посмотрела, как губы, создающие песни, создавали лишь обидную тишину. – А поговорить не могу… – нахмурилась Женя.
Мужчина добродушно подмигнул и кивнул в сторону ее левой руки.
– Точно! Как я сразу не поняла! – обрадовалась Женя и, натренированным движением накинув на уши сломанные наушники, нажала кнопку на украденном плеере.
– Так вот как это работает… – поправила наушники и волосы.
– Ага, – произнес мужичок с плаката. – Так и работает.
– А можно… можно я вас подержу, – покраснев, вдруг спросила Женя.
– Конечно, – он улыбнулся и почесал усы.
Аккуратно взяла за желтый уголок и услышала слова кожей. Подушечками пальцев. Точно то, что раньше поступало через уши, теперь поступило через вспотевшие фаланги. Подержавшись за уголок, не удержалась и схватила мужичка полностью, жадно обняв двумя руками, да так схватила, что сразу почему-то заплакала. Теперь она была с ним почти одного роста. Совсем выше, чем тогда, в мае пятого класса. Мужичок ответил и обнял в ответ теплыми, словно его песни, руками.
Когда слезы закончились и песни перестали звучать, Женя отпустила желтый жакет и вдумчиво посмотрела в карие глаза над усами.
– Я, знаете… все эти годы хотела сказать вам спасибо…. И еще извиниться. Извиниться за то, что продолжаю слушать вас, – поправила съехавшую ушку динамика.
– Разве за такое извиняются? – удивился мужичок.
Женя пожала плечами.
– Это я должен сказать тебе спасибо, спасибо за то, что продолжаешь меня слушать.
– Но… – Женя опять почувствовала, что из глаз покатилось. – Как же… Вы же… из-за меня не можете…
– Я могу все, – усмехнулись усы. – Разве есть что-то, что может меня остановить?
– Конечно же, нет, – немного растерявшись, улыбнулась Женя. Ей даже немного полегчало.
– Так что за меня не волнуйся, – сказал яркий мужичок. – Выкладывай, что ты там хотела сказать, я же вижу, что ты хочешь.
Женя сжалась и разжалась, точно мышца сократилась.
– Я хотела сказать… что это из-за меня вы все еще здесь, – виновато выговорила, словно в преступлении сознавалась, – из-за того, что я слушаю вас.
– Кто тебе это сказал? – нахмурились и удивились усы.
– Она, – мрачно ответила Женя.
– Значит, Она, – усмехнулся мужичок, посмотрев в зал и почесав намокший от пения лоб. – И что же Она тебе сказала?
– Всё, – угрюмо произнесла Женя и стыдливо посмотрела на деревянные доски под ногами. То ли хотела провалиться на месте, то ли хотела, чтобы само место провалилось, оставив только её и его голос.
– Прямо-таки всё? – удивился бодрый мужичок таким голосом, от которого сразу захотелось оторваться от досок.
– Да. Про это место. Про вас и таких, как вы… – Женя посмотрела ему в музыкальное лицо.
– Таких, как мы? – переспросил яркий певец. – Это каких таких?
Она хлопнула губами и замолчала, точно грузик на языке опускался по горлу в желудок. Не могла это произнести, особенно глядя в его живые глаза.
Мужичок лишь добродушно улыбнулся.
– Ты хотела сказать «мертвых»? – Женя даже восхитилась той легкостью, с которой он произнес это тяжелое слово, словно оно не весит как Камаз, однажды переехавший объем её жизни.
Она лишь кивнула. Даже слово «да» означало бы признание его неживого статуса.
Мужичок с сочувствием посмотрел. «Даже странно как-то получалось, размышляла она, пока он смотрел. – Это я ему, наверное, должна сочувствовать. Он же уже… а я еще…» – Но тогда почему так? – наконец, удалив грузик с языка, которым на проверку оказался простой волос, Женя вернула себе возможность говорить.
– Она рассказала мне про музыкальное посмертие, рассказала, что даже… даже умерев (да, она все-таки смогла это выговорить), вы вынуждены петь из-за ваших слушателей до тех пор, пока хотя бы один из… нас продолжает вас слушать.
– Хотя бы один… – мужчина посмотрел в полный магнитофонов зал. – Видно, меня пока что слушает немного побольше… – улыбнулся он, всматриваясь туда словно через подзорную трубу. – До одного мне еще ой как далекоооо, – протяжно произнес он, словно пытаясь этой протяжностью голоса сосчитать количество рядов, что за сценой. Бесполезно, Женя уже это поняла.
– Верно, – вздохнула она, глядя на бессчетное количество эгоистов, что заставляют его петь. – Мне жаль. – наконец, сказала Женя.
– Скажи мне… – почесав волосы на затылке, вдруг обратился мужчина. – А тебе нравятся мои песни?
– Нравятся ли мне? – Женя вдруг засуетилась, чуть не споткнулась и даже как-то растерялась, скрипнув полом, что, похоже, вызвало недоумение у музыканта напротив. Конечно ей они нравились! Но она и подумать не могла, что услышит такой вопрос напрямую от него. – Да. Очень! – радостно озвучила она, удивляясь выпавшей ей невероятной возможности. Сказать ему, что его песни – Очень!
– Когда-то… – продолжила она. – Когда не стало моей подруги… в общем, когда ничего не осталось… Я слушала Вас и Ваш голос… – Женя покраснела и, кажется, начала еще сильнее потеть. – Я словно разбилась, а вы по словам и песням собрали меня обратно. Так что… вы очень-очень мне помогли. И я вам очень-очень благодарна!
Мужчина с взволнованным видом вернулся на табуретку.
– Но если ты перестанешь… Если все перестанут меня слушать… для кого же мне тогда будет петь?
Женю как ток поразил, хотя она и забыла, как он бьет. Зато она вспомнила свои детские рассуждения на скамейке, что умирала с морковным закатом.
– Не знаю… но неужели вы не хотите остановиться. Неужели…
– Знаешь… – перебил ее мужичок и как-то небрежно посмотрел куда-то в самый конец зала, в то место, от одной мысли от которого хотелось вновь отдирать заусенцы. – А ведь она рассказала тебе не все…
– Не все? – удивилась Женя и даже как-то выпрямилась и выпрямила поехавшие наушники.
Вдруг мужчина молча выполнил жест рукой, подзывая ее к себе.
Женя было хотела открыть рот, но он резко высвободил воздух из легких:
– Тшшш, – подул он на длинный палец, точно собирался сказать ей какой-то секрет, о котором другие (все в зале, включая ту самую) не должны знать.
Женя послушно кивнула, точно получив приказ от единственного того, от кого она была готова принимать приказы, и, стараясь не скрипеть досками и коленями, подошла к мужичку.
Он все также загадочно и молчаливо указал живыми глазами и мимикой-навигатором на соседнюю табуретку – бери и садись.
Женя еще раз кивнула, показав, что приняла, и, тихо взяв табуретку, пододвинула ее к табуретке с голосом и с нескрываемой гордостью села рядом. Теперь и сама почувствовала себя как на обложке. Вся в свете и возле того, кто в свете.
– Подумать только сижу рядом с ним, а теперь еще и тайну от него узнаю, я обязательно сохраню ее! – посмотрела на морковный портфель за кулисами. – Представляешь! – асфальт перед полынью уже начал плавиться.
Человек с голосом огляделся, точно проверяя, что вокруг нет никого лишнего, и, наконец, убедившись, что никто точно не сможет их подслушать, демонстративно наклонился к Жене, позвав ее указательно-музыкальным пальцем.
Женя, отвечая зову пальца, наклонилась в ответ, хотя и сама не понимала зачем. На ее ушах все равно наушники. «А какая разница!» – еще немного приблизилась тем ухом, которое было ближе.
Тот тоже немного подвинулся и, наконец, совсем тихо, едва шевеля губами, произнес:
– Нет никакого «музыкального посмертия».
– Что? – чуть в голос не озвучила Женя. – А как же…
– Тшш! – запретительный воздух в запретительный палец.
Женя виновато замолчала, показав, как невидимой молнией застегивает видимый рот.
– Я пою, потому что хочу петь.
– Правда? – шепотом спросила Женя, глядя в его карие глаза.
Тот кивнул.
– Разве может что-то остановить слово, которое хочет, чтобы его сказали? Даже Она, – он почесал подбородок. – Вот я и решил немного задержаться и продолжать шоу. Ведь пока я продолжаю петь, те, кто меня слушают, меня услышат, – усы добродушно улыбнулись. – Что же еще нужно музыканту?
– То есть вы можете уйти в любую минуту? – повеселев, спросила Женя.
– Да, некоторые так и поступили, – произнес мужичок в жакете.
Женя задумалась.
– Так это что получается, я ни в чем не виновата? Это не из-за меня вы все еще здесь?
– Неа, – покачал он головой. – Не из-за тебя. Я здесь не потому, что ты слушаешь мои песни, я здесь потому, что я хочу петь для тебя. Знаешь ли, есть большая разница между тем, чтобы петь из-за кого-то, и тем, чтобы петь для.
– Но тогда почему? Почему она мне сказала… – спросила Женя.
– Кто знает? – развел усами мужичок. – Возможно, она просто бесится, что еще остается кое-что, что ей не подвластно. Но только тшшш! Никому!
– Значит… я была права.
– Да, – улыбнулся мужичок. – Я всегда пел для людей по своей воле. Сама подумай, разве можно петь против? Какими бы тогда были мои песни? И что бы тогда чувствовала ты, слушая их? Нет, – усмехнулись усы. – Пение – не проклятие, пение – дар, который объединяет жизни. И еще, – вдруг, точно между прочим, добавил он, задумчиво подняв взгляд. – Никогда не молчи, когда кто-то хочет слушать. Людям порой нужны песни. Даже один голос может спасти жизнь. А если голос может спасти больше, то этот голос просто не может молчать. Так что помогай своим слушателям, даже если они далеко от тебя, хорошо? – подмигнул хозяин усов.
– Хорошо, – кивнула Женя.
– Ну, что же… – закончил он, глядя на ожидание магнитофонов. – Кажется, мне пора на плакат. Кажется, я еще кому-то нужен. Обо мне еще не забыли. И если мои слова еще помогают кому-то, я продолжу их петь. Столько сколько потребуется. Для всех. И для тебя. Знаешь, петь для людей – для меня это уже лучший рай из возможных! – улыбнулся сверкающий человек.
– Извините, – виновато произнесла Женя. – А можно я у вас одну пуговицу возьму, ну, на память.
Мужичок рассмеялся.
– Конечно! Выбирай любую и дергай. Мне не жалко.
Женя выбрала самую блестящую и с усилием вырвала её из мужичка.
– Знаешь, мне нравится петь для тебя, – вдруг произнес он. – Приятно петь для тех, кто слушает твои песни.
***
Когда в новых наушниках она дошла до перехода, в морковном мареве что-то сверкнуло, прямо по центру зебры, между порозовевших белых прямоугольников.
Остановившись на переходе, Женя наклонилась и увидела маленькую блестящую пуговицу.
Она аккуратно подняла ее и посмотрела – все так же блестит.
«Кажется, я начинаю понимать,
почему плавится асфальт».
Сомики
Кое-кто считает меня героем. У меня даже несколько раз пытались брать интервью. Конечно же, я сбегал. Каждый из тех 28 раз. Ведь я не герой и не смотрю телевизор.
Знаю-знаю, людям нужны герои и доказательства. И нужны телевизоры, что их создают. Но я ведь вовсе не причем. Герой – не более чем чье-то суждение. Необходимое объяснение, чтобы квалифицировать необъяснимое чудо. Я не хотел быть объяснением и не хотел объяснять, а потому мне оставалось только бежать без оглядки. Знаете, «герою» очень трудно убежать от своего «подвига».
Когда у меня спрашивают:
– Как вы узнали?
Я всегда отвечаю:
– Сомики помогли.
– Какие еще сомики? – спрашивают они.
– Вера, Надежда и Любовь, – отвечаю я.
Ведь людям нужны герои. А мне не нужны. Мне не нужны доказательства, чтобы верить в моих сомиков.
Той дождливой весной я обычно читал, ну, еще иногда спал. Телевизор хоть и стоял напротив дивана, но помалкивал, слушая капли. Той весной я решил: с меня, пожалуй, хватит прогнозов, и после недельной ломки я освободился, да так, что до сих пор не знаю о телевизионных объяснениях своего «подвига».
В ту странную пору все посамоизолировались, и я в этом смысле был как все. Не то чтобы я боялся какого-то там вируса, вовсе нет, просто я не хотел, чтобы меня самоизолировали насовсем. В этом смысле я тоже был как все.
Тогда же я и остался в квартире один на один с телевизором. Это получилось даже немного интимно. Он стоял в тени напротив, поддразнивая голым мерцающим животиком без пупка.
И какой же тот животик был соблазнительный. С ним у меня завязались серьезные и очень приятные отношения. То были отношения, в которых от меня ничего не требовалось. Разве что слушать его сладкие прогнозы. Все делал он, тот плоский животик напротив, мне даже двигаться не приходилось. Я только слушал и ничего не говорил. Телевизионный партнер освободил меня от необходимости вести предварительные беседы, сразу приступая к передаче генетической информации. Я даже обрадовался выпавшей мне телевизионной возможности: мне больше не было никакой нужды выходить во внешний мир, да и вообще ходить переставало быть нужно. Разве что в туалет – справлять нужду все равно приходилось. Однако за вычетом туалета мой внешний мир начинался и заканчивался, не выходя из дома, прямо на диване, точно диван был «альфа», а животик «омега». Я даже окошко зашторил, чтобы внешний мир снаружи не смог просочиться во внешний мир внутри.
– Да и кому вообще нужно окно, если есть прогноз погоды? – размышлял я. Не для того я купил себе телевизор, чтобы по облакам погоду предсказывать.
Так, в течение восьми занавешенных дней я не смотрел в окно, зато смотрел в прогнозы погоды и прогнозы валют. Мой большой палец правой руки щелкал каналы, как орехи, переходя прямо в них и подключаясь к информационному их ядру. На второй день палец стал не просто пальцем, но проводником во внешний мир, что подключился и передает данные. На третий день мой большой палец научился путешествовать в пространстве и мог оказаться где угодно, в любой точке внешнего мира – стоит только ударить по кнопке и подключиться к нужному ядру. Ходить ногами стало уже совсем ни к чему, теперь я ходил только большим пальцем. Я чувствовал, как этот самый большой палец соединяет меня и внешний мир: нагревается, когда говорят о горячем, охлаждается, когда говорят о холодном, даже поворачивается в нужном направлении, когда на экране что-нибудь поворачивалось. И вот на шестой день я стал замечать, что думаю словами из телевизора. Готов поспорить, что мог тогда процитировать наизусть цитату очередного эфирного героя. Это показалось мне довольно полезным личностным качеством. Я мог добавить в ход любого телефонного разговора немного эфира, поразив собеседника степенью осведомленности о происходящем за шторами.
– А знаешь ли ты… – важным голосом начинал я и далее следовал согласно расписанию передачи. Мог даже прогноз погоды передать, освобождая собеседника от необходимости смотреть в окно. Я безусловно был в курсе. И вводил в курс своих собеседников. Я был хвостом эфира; если человек пропускал глаза, он всегда мог рассчитывать на мой хвост.
На восьмой день я захотел немного прогуляться, но так и не отважился. Ждал прогноза погоды, а когда дождался, мне сообщили, что за окном однозначный дождь. Не выходя из дому, я доверил своей внешний мир животику. У меня не было оснований не доверять, поэтому мне оставалось только ждать, подключаясь к каналам своим большим пальцем.
Но знаете, даже из-за штор немного видно, любые шторы чуть-чуть, да просвечивают.
Мне все казалось, что, несмотря на телевизионный дождь, под шторкой немного ясно – те самые блуждающие пятнышки, точно пузырьки солнечного бульона, что протек под занавески.
Я уже подумывал приоткрыть шторку, чтобы посмотреть, что же там, за окном. Даже сравнить как-то захотелось, но я вовремя остановился. Я вспомнил, что внешний мир за окном передают из животика:
– В самом деле, кому вообще нужны окна, когда есть прогноз погоды?
Девятый день
На девятый день передавали, что все будет солнечно. Я даже настроился на небольшую прогулку и надел самые солнечные носки. Сидел в носках и ждал обещанного телевизором солнца.
И все-же любые шторы чуть-чуть, да просвечивают. Вспоминая вчерашний бульон, я все ждал, когда шторы наполнятся светом, но они совсем не хотели светиться. Напротив, даже как-то потускнели. Я, конечно, доверял плоскому животику, но все же неожиданно для себя осмелился немного приоткрыть шторку и посмотреть в окно – а там пасмурно.
– Распогодится, – подумал тогда я. – Если сказали солнце – значит, солнце.
Однако солнце все равно как на зло не появлялось. Правда, меня это тогда мало волновало, меня больше волновал голый животик напротив. А потому я продолжал смотреть телевизор и в солнечных носках ждал свершения обещанного им прогноза.
В общем и целом, тем пасмурным днем все шло по плану. Я, следуя программе передач, ожидал, когда внешний мир за окном приведут в правильное телевизионное состояние. Однако, когда после очередной программы мне поступил звонок с неизвестного номера, и я ответил на него, что-то пошло не по плану. Я бы даже сказал, пошло куда подальше.
И дело даже не в том, что номер тот был очень странным и состоял только из повторяющихся выстроенных в ряд нулей, и даже не в том, что мне позвонил очередной мошенник. Нет, это как раз было весьма нормально и очень даже по плану.
Не по плану было другое: мне позвонил мошенник, но почему-то пошел не он, а я.
Сперва мошенник, как и следует в таких ситуациях, представился, потом сообщил какую-то стандартную информацию о том, что с моего номера поступила заявка на потребительский кредит, для аннулирования которой, естественно, необходимо сообщить мои личные данные. Словом, обычный вторник на самоизоляции. Я сидел, поглядывая на животик, и улыбался, выдумывая очередной изобретательный способ, как и куда послать мошенника, но когда мошенник, продолжая обрабатывать меня, попросил представиться, я сперва замешкался, а потом растерялся. Я, помня до запятой перед причастием текст диктора, забыл, кто я. Мошенник на линии в тот момент меня уже вовсе не беспокоил, скорее даже наоборот, наверное, это я забеспокоил его, потому что он сам сбросил вызов. Слишком долго и тупо я молчал. А я молчал, потому что забыл и почувствовал себя безымянным приемником, что помнит все, что передают, но ничего своего передать не может. Даже личных данных мошеннику передать не смог. Вместо этого вспоминал только геополитическую обстановку и вирус. Признаться, я даже испугался немного. Кто же я такой, если даже на роль жертвы не гожусь?
Я бы попросил мошенника немного подождать, пока я вспомню, но он не дождался. Разочаровал его, видно, вот он и не выдержал. Испортил ему рабочий день.
Не зная, как вернуть себя обратно, я прошел на кухню и открыл холодильник.
Выпил кефира против эфира. Помогло – я вернулся. И дата рождения, и имя, и фамилия, и даже что-то еще.
– Как же так вышло? – пытался я найти объяснение, но в итоге, так и не найдя его, назначил себе героя. Им стал кефир. – Наверное, кефир возвращает память, – решил я. – Это все содержащиеся в нем бифидобактерии. У меня, верно, была вспышка острого беспамятного дисбактериоза. Решил в тот день купить несколько кефиров на всякий случай.
Но тут застучало по подоконнику. И застучало так, что прозрачные пузырьки просочились на подоконник и поскакали ко мне навстречу маленькими прыжками, а те, кто не смог просочиться, заплакали по стеклу.
– Дождь? – удивился я, стоя в солнечных носках перед водопадом, которого не должно было быть. – Передавали же, что будет солнце. Почему же тогда идет дождь? – а капли бежали по стеклу, достигая подоконника и разбиваясь, одна отставала.
Я раздавил последнюю каплю большим пальцем и провел след. Мокрая. И впрямь. Надо же.
Та единственная капля заставила меня сомневаться. На моем пальце точно столкнулось два внешних мира: плачущий внешний мир за окном и солнечный внешний мир из прогноза погоды. А я стоял с мокрым пальцем и не знал кому верить: телевизору или собственному пальцу.
– Может, мне просто кажется, и дело во мне? Может, никакого дождя и нет?
Я протер палец, быстро собрался и вышел на улицу. Промок от несуществующего дождя до самых солнечных носков.
Лава
«Сколько же в мире мошенников? – задумался я тогда. – И сколько в мире их жертв? Интересно, отличаются ли у мошенников и их жертв прогнозы погоды? – почесал я в поисках намокшие от телевизионного солнца волосы. – Отличается ли их прогноз от моего? – пооткрывал все шторы и нащупал указательным пальцем большой. – Сухой у них сегодня большой палец или мокрый?»
«Да какая разница! – в конце концов, меня волновали не чужие пальцы, а только мой. – Что если я забыл что-то еще? Забыл и теперь уже не смогу вспомнить? Но если в случае с ФИО и датой рождения я точно знал, что забыл, и смог направить кефир по нужному следу, то в случае с тем другим даже кефир не поможет. Собаке нужен запах, чтобы найти след. А у меня и запаха-то нет. Как вспомнить то, что забыл, если ты не знаешь, что ты забыл? И не знаешь, забыл ли вовсе?»
А за окном дождь из одного мира продолжал стучать по асфальту из другого.
Интересно, может ли такое столкновение миров вызвать гибель Вселенной? Наверняка, – заключил я. – А если так, то каждая капля может стать последней.
Тогда-то в промокших солнечных носках и за кефиром я снова вспомнил вчерашний рассол под шторами.
– Вот и погулял… – я все пытался представить тот вчерашний внешний мир, который так ясно протек под мои занавески. – Из какого же мира тот рассол просочился? – забарахлил мой большой палец.
– Был ли вчера дождь? – запутавшись в Мирах, спросил я у сегодняшнего дождя.
Тот лишь еще больше пошел. Но мне почему-то показалось, что пошел я. В этот момент я поверил своему мокрому пальцу больше, чем чужому солнцу.
– Это что же получается… из-за чужого солнца я не погулял под своим? – призадумался я.
– Если все, что я буду узнавать о внешнем мире, будет поступать только из животика, когда же я тогда буду гулять? Сколько же солнечных дней я пропущу и сколько раз промокну. Тогда мой внешний мир перестанет быть моим, а станет совсем чьим-то – а мне, признаться, чужие миры даром не нужны, своего более чем хватает. И в своем-то полный бардак, куда уж мне до чужих-то? Даже если в них обещают солнце! – поэтому, заметив, как в мой дождливый внешний мир с солнечным прогнозом вторгается чужой, я вскочил с дивана и вырвал говорящую антенну прямо с мясом. После этого вторжение закончилось, и я вернулся на диван, но уже с книгой в руке.
С тех пор мое «я» не забывалось, столкновение миров прекратилось, а телевизор не говорил.
Кто-то, наверное, подумает, что следующие за этим события случились как раз поэтому. Право дело, кто же в наше время читает книги? Я знаю людей, которые считают книги самым скучным занятием из возможных и избегают книг, как дети – воображаемой лавы между диванами.
Но я их не осуждаю. Они ведь неспроста боятся заскучать. Они боятся вовсе не скуки, нет. Они по-прежнему избегают воображаемой лавы между диванами. Потому что воображаемая лава существует. Это бесспорный факт, о котором все знают. Да, пускай она существует только в воображении, но не каждый готов наступить в воображение. Так что скука – это лава для взрослых. Скучающий мозг создает то, что мозг телевизионный создать не может. Или не хочет. Да ему просто некогда. Остаться один на один с телевизором – это одно. Но остаться один на один с мозгом – то еще удовольствие. В 28 лет избегать лавы под ногами – такая же плохая примета, как черный кот, который перешел мне дорогу за неделю до разрыва моих телевизионных отношений. Это, кстати, были единственные отношения, когда бросил я.
Так или иначе, но читать мне внезапно понравилось. Как оказалось, читать тоже можно по-разному. В школе заставляли читать, и становилось скучно, в самоизоляции становилось скучно, и начинал читать.
Не многие знают, но в самоизоляции, как в хорошей корейской многопользовательской ролевой игре, есть уровни. Не многие знают, потому что немногие играли в хорошие корейские ролевые игры. Мне повезло. Я знал принцип. Так я и докачался до 4 уровня самоизоляции. 1 изолировал меня от вируса. 2 от новостей о вирусе. 3 от новостей совсем. На 4 уровне я вспомнил о том, что диван имеет запах. Странное открытие спустя столько лет.
Неужели книги возвращают нюх?
Помню, как с недоверием держал в руках книгу. Снизу за картонную обложку, направив вверх бумажным срезом к лицу. Нос уловил запах бумаги, и я, прислонившись в упор к тому срезу, принюхался. Вспомнился и застоявшийся запах вагона-ресторана перед самым закрытием в 23.00, и медицинский запах простыни больничной койки, когда в 23 года я лежал на ней в пульмонологическом отделении с подозрением на пневмонию, а оказалось, что с бронхитом. Что в первом, что во втором случае в моих руках была книга.
В общем, самоизолировался я на славу. И вот в таком состоянии, между книгой и диваном, я проводил весенние дни, иногда поглядывая на свое отражение в опустевшем экране телевизора, с которого я специально не протирал пыль. И чем пыльней становился телевизор, тем меньше в нем оставалось меня. А «я» единственное, что могло оторвать меня от книги. Ну еще может быть нежданный дождь.
А еще, когда замолчал телевизор, я начал прислушиваться, и прислушался настолько, что услышал их. Это случилось той ночью. Ночью, когда я впервые услышал русалок.
Ночной газ
– Да сколько можно? – никак не мог уснуть из-за трубных звуков, раздающихся откуда-то из санузла. Они гудели так, точно говорили, хотя по всем правилам не должны были говорить. – Они же трубы, в конце концов. О чем они могут разговаривать?
С каждой минутой ко мне приближалось утро, но отодвигался сон. Это как движение в разные стороны, вот только я оставался в диване по центру.
– Может, соседи моются? – подождал я немного, но соседи продолжали купаться.
– Да чем же они там, в конце концов, таким занимались, что целый час отмыться не могут? – закипел я, но даже стукнуть по батарее не решился. Нет, я беспомощно лежал и ждал, пока трубы, наконец, помоются, закончат болтать и лягут спать, если, конечно, эти трубы вообще спят. Судя по всему, говорить у них получалось лучше.
Я подождал еще 5 минут, потом 10, даже, наверное, все 15, но болтливые трубы продолжали говорить и никак не хотели проходить. Видно, трубам той ночью не спалось. Собственно, как и мне. Те трубы словно разговаривали с моим сном, убеждая его не спать.
Когда прошел еще час, я убедился, что соседи спят: потолок перестал вибрировать и теперь храпел. Значит, все-таки отмылись.
Оставалась только одна проблема – трубы.
Надо сказать, что я вовсе не из категории «мужик на все руки» (скорее, «мужик без всех рук») и в сантехнике ни в глаз ключом, поэтому ничем не мог помочь ни себе, ни капризным трубам. Бесполезности во мне всегда было много, но лишь тогда в полной мере я осознал, насколько бесполезность может быть громкой и как она может мешать спать. И все же я решил сходить – на всякий случай.
«Все равно спать не получается, может, хоть в туалете что-нибудь получится?» – подумал я.
И, встав с дивана, следуя на звук, пошел по коридору без света. Но чем ближе я подходил к санузлу, тем тише становились трубы и тем громче становились голоса. Довольно странные голоса. Точно у меня в туалете проходил неземной вебинар, участники которого общались на одном им ведомом наречии. Причем я ведь вовсе не против совещаний, однако обычно в моем туалете совещался только я, а теперь в моем туалете совещались другие.
Но делить свой туалет с другими я был совсем не готов.
Остановившись перед дверью, я задумался: «Что же может издавать такой звук?».
А то была абсолютно чудная журчащая поэзия, что звала меня за собой. Прямо в туалет. Тут надо сказать, что таким голосом в туалет меня раньше еще никто не звал. Если бы звали, я бы, вероятно, оттуда и не вышел. Примерно так в моем представлении разговаривали эльфы. Разве что эти эльфы немного побулькивали, точно говорили под водой.
Сначала моими героями были трубы, но теперь, послушав бурлящие слова, я начал сомневаться, что трубы способны объяснить такое. Я тут же лишил труб статуса героев. А вдруг это «что-то» на самом деле «кто-то»? И стоит ли в таком случае вообще туда заходить? «Кто-то» в твоем туалете – это плохая примета. Даже хуже, чем черный кот.
Словом, трубы определенно не справлялись. Нужен был новый герой!
– А что если… это утечка бытового газа? – пробовал объяснить я.
Я где-то слышал, что газ свистит, а еще может вызывать галлюцинации. Но в таком случае… мне следует идти не на голоса, а от них, эвакуируя себя из взрывоопасного помещения, – крутил я дверную ручку, вдавливая то ли себя в нее, то ли нее в себя. – Если это газ, то это все объясняет.
Так бытовой газ стал очередным моим героем.
Однако когда через щель в двери я увидел аквамариновое свечение, я отпрянул, но к своей чести не закричал. В другой ситуации я бы сходил в туалет, коль все равно стоял рядом, но в этой – решил не ходить и не открывать дверь. Голоса раздавались снизу, а значит, источником могли быть только ванная или унитаз. И, судя по всему, учитывая глубину звука, скорее всего, унитаз.
– Русалки! – квалифицировал происходящее я. – Ну, конечно же русалки! И как я сразу не догадался. Они же обитают там, где вода! А вода в трубах. То-то они из труб и разговаривают. Видно, и в канализации они тоже обитают. А я переживал! А это всего лишь обычные русалки, которым не спится. Наверное, и у русалок бывает бессонница.
Той ночью я так и не открыл дверь. «Какой же все-таки интересный сон, – подумал я и вернулся в диван, чтобы как следует доспать его (в отличие от русалок, мне спать хотелось). – Такой сон стоит того, чтобы поспать лишний часок». Так и уснул под пение из унитаза. На утро я все-таки не сдержался и сходил в него – русалки ведь уже молчали, точно их и нет.
Так моим новым героем стал сон.
Космонавт
Но когда следующей ночью я вновь услышал туалетные голоса, я забеспокоился, а мой герой не смог уснуть.
– Русалки – это, конечно, хорошо, но почему они решили разговаривать именно из моего туалета?
Я, конечно, все понимаю. Я не так часто его мыл (скорее, даже редко) и, вероятно, заслужил критики в Разумных пределах. Но это же вовсе не значит, что я теперь каждую ночь должен выслушивать все то, что в нем накопилось, и все, что он, в этой связи, думает обо мне.
Но, судя по продолжительности претензий, думал туалет обо мне много и долго. Впрочем, теперь и он заставлял меня подумать о нём.
Так мы и думали друг о друге: я о туалете, а он обо мне.
– Обещаю, что буду мыть тебя чаще! Даже твой любимый «Доместос» куплю, только замолчи! – крикнул я болтливому туалету. – Ну, пожалуйста! – но туалет был ко мне беспощаден.
Поскольку на этот раз я был точно уверен в том, что не сплю: даже на удивление соседей выполнил 25 раз упражнение Jumping jack, чтобы растрясти сон и лимфу, я решил посмотреть на источник этого ночного выступления.
Из-под двери уборной по-прежнему светилось аквамарином, точно из-под тюнингованной японской машины. Но кто же тогда управлял этой неоновой Toyotой? А главное, почему она припарковалась в моем туалете?
Сперва, как следует в таких ситуациях, я постучал, точно ожидая от туалета разрешения войти. В конце концов, невежливо вот так сразу ворваться в комнату посреди чужого разговора. Постучался я нарочито громко, чтобы даже из трубы меня было слышно, но русалок это, кажется, совсем не смутило. Они как ни в чем не бывало болтали на свои хвостатые темы.
Я постучался еще раз – на всякий случай, вдруг русалки из трубы не расслышали. Но те не реагировали: либо они были так сильно увлечены общением, либо у них какие-то проблемы со слухом.
На самом деле я чувствовал себя крайне странно, словно гость, стучась в собственный же туалет и стыдливо ожидая от «хозяина» согласия. Еще немного подождав и убедившись, что приглашения не дождусь, я решил зайти без спроса.
– Ну, тогда я захожу, – сказал я русалкам, и открыл дверь в космический корабль.
Ладно. Никакой это был не корабль. Это был всего-навсего мой туалет два на два метра с туалетной бумагой да шторкой над ванной, но чудной аквамариновый цвет, что проникал в него из говорящего унитаза, окрасил кафельные стены в цвет светящейся каюты из фантастических фильмов восьмидесятых.
Знаете, я вовсе не против фантастики. Более того, фантастику я всегда любил, но не думал, что встречу фантастику в своем туалете. Я посмотрел в источник свечения и почувствовал себя настоящим астронавтом. Я словно смотрел не в унитаз, а в глубокий космос через маленький круглый иллюминатор.
А еще я отчетливо их слышал. Русалок, что докладывали снизу. Они говорили со мной, меняя интонацию, словно пытаясь адаптироваться и облегчить мне понимание своего туалетного языка. Но понятнее от этого не становилось. Поэтому я закрыл унитаз душкой – создал языковой барьер – и сел на него.
Далекий Космос оказался немного ближе, чем я думал. Я никогда не мечтал стать космонавтом, но совершенно внезапно взял и стал (ну, или, точнее, сел). И, склонившись над своим музыкальным троном, я слушал. Я как-то ходил на оперу, но унитаз определенно звучал получше. Чистый голос, что не фальшивил и, несмотря на незнакомый мне говор, казался по-своему честным в своей откровенной невинности.
Надо сказать, что из-под меня еще никогда не пели. Такое – и прямо оттуда? Не может быть, но было. Кто бы мог подумать, что это неприятное место способно так говорить. Почти как человек, только чудной немного. Чтобы не нарушать этот разговор, даже решил не перебивать. Решил перетерпеть. Сидя на унитазе, я искал объяснения. Мне был нужен новый герой. И меня можно понять, у меня унитаз разговаривал.
Тут, как часто случается, когда сидишь на унитазе (даже обычном, не русалочьем), меня осенило. Я решил проверить себя на адекватность, с одной стороны, и получить доказательство русалок, с другой. Вскочив с палубы, я помчался в комнату за телефоном и, схватив его, включил видеокамеру. Побежал обратно, предвкушая, как буду потом показывать всем знакомым и незнакомым свой космический корабль, но на мое удивление водный разговор тут же прекратился, как и космический корабль. Улетел.
– Скромные какие, – прошипел я. – Как мешать мне спать, так нестыдно, а как на камеру, так сразу мы не такие… Ладно-ладно, только попробуйте еще раз заговорить, тут же вас засниму! Докажу, что вы есть! – оскалился я.
Но доказать никак не получалось. Точно они и были, и не были. В течение следующих трех ночей русалки прилетали на своем космическом корабле и говорили то ли о своем, то ли о моем, но каждый раз, стоило только коснуться телефона, как русалки растворялись вместе со своим неоновым транспортом, оставляя только туалет два на два метра да шторку на кольцах. Так мы и жили. Они пели в трубах, я пил для того, чтобы в трубу.
Иногда я мог уснуть под их бурлящий язык, а иногда вместо сна меня наполняло чувство тягучей тревоги. Словно я неподходящий по объему кувшин, в который, несмотря на малый размер, все равно пытался залить всего себя, но переливался через край, напоминая себе о принципиальной невозможности поместиться внутри. Тогда мне начинало казаться, что я тороплюсь и опаздываю куда-то, точно я потерял что-то очень важное, а потому не могу поместиться в том кувшине, как бы я ни пытался заполнить себя в него.
– Но что же я потерял? И куда же я спешу? Не туда же, – смотрел я в иллюминатор унитаза. – Вы меня извините, конечно, но я туда не полезу! – сказал я сверху вниз русалкам и в очередной раз закрыл крышку языкового барьера, а те продолжали говорить со мной.
– Язык бы сначала выучили, прежде чем в чужой туалет лезть, – сказал я через крышку. – Очень красиво, конечно, но ничего непонятно.
Всю ночь трубы о чем-то переговаривались. Даже начал различать некоторые их слова. Например «буль» – это значит «иди спать». И «гугл-переводчик» не поможет – стоит только коснуться телефона, как русалки исчезают, оставляя меня один на один с пустым унитазом.
Я даже помыл тряпкой пол. Как-то невежливо встречать гостей в таком туалете.
Николай
Следующей ночью я пригласил в гости друга по имени Николай.
Хотел доказать и себе, и Николаю действительность русалочьего присутствия.
Я по своей еще телевизионной привычке ввел его в курс дела: рассказал ему о причудливом явлении, которое посещает мой туалет, но никак не дается для фиксации. Николай мне, конечно же, не поверил, но, видно, он и сам был не против нарушить самоизоляцию и прийти выпить чего-нибудь изолирующего от скуки и лавы между диванами.
Мы встретились в 22 часа и проследовали в зал, где уже три недели как молчал телевизор. Николай протер большим пальцем по его животику, оставляя зеркальный след, а я крикнул ему:
– Не трогай!
Он удивился:
– Почему?
– Тогда видно станет, – ответил я.
Николай пожал плечами, в конце концов, он пришел ко мне не ради животика, а совсем по другой причине, которую он как раз со вкусным щелчком открыл и залил в себя.
– Знаешь… – Николай взглянул в пыльный животик, точно все еще видел в нем передающую картинку. – Там говорят… жуткие вещи происходят в нашем городе, – он испепелял прищурившимися глазами образовывавшуюся полосочку, напоминающую горизонтальный след от резинки трусов на коже.
– Что-то про русалок? – спросил я.
– Да нет… говорят…
– Тогда не надо. Не хочу знать, – отрезал я Николая и попку у огурца.
– Ну, как знаешь… – обреченно произнес Николай, который тоже хотел ввести меня в курс, но оставил его при себе.
Мы сидели за маленьким столиком, который я специально для этой цели перенес из кухни. На нем мы накрыли поляну: Николай притащил рыбные консервы, вяленую рыбу и огурцы с вчерашним хлебом. Я же принес себя. И, когда мы выпивали, сидя в зале ночью за маленьким столом, мне даже подумалось, что скоро придет Снегурочка поздравлять нас с Новым годом. Потому что только на Новый год этот столик перемещался в зал, подобно Деду Морозу из кладовки. Но, несмотря на новогоднее настроение, я был собран: мой телефон был наготове, словно дикая рысь, ждал возможности схватить русалку за хвост своей камерой в пять мегапиксей.
– А твои… ну эти русалки… они хоть красивые? – спросил он меня.
– Не знаю… я их еще не видел, – ответил я, вслушиваясь в тишину коридора.
– То есть… могут быть и не красивые… – словно огорчившись, произнес Николай.
– Вполне… – развел руками я.
Николай помолчал, помолчал да, наконец, произнес:
– Надеюсь, что все-таки красивые будут…
Я согласился и съел огурец, который почему-то немного горчил.
– А я… это… – начал было Николай. – Я вообще-то с собой… ну удочку принес.
– Удочку? – удивился я.
– Ну… в подъезде оставил. Подумал… мало ли… вдруг ты влюбился в русалку и теперь перешел на ее сторону… Ну как… герой какого-то там фильма. А русалки… видно, мясом человеческим питаются… поэтому ты меня и пригласил, да?
– Да никакой я не герой, – отрезал я. – Давай тащи свою удочку!
Николай встал и, протерев губы, поплелся к выходу из квартиры. Вернулся уже с длинной удочкой и прикормкой.
– Как думаешь, а русалка на червя ловится?
Я, глядя, как это существо извивается над моим столом с огурцами, и правда было решил ловить русалку на самого Николая, но сдержался.
– Не знаю… только убери эту гадость подальше от еды.
Николай хмуро кивнул и, оставив банку с тремя червями возле ботинок, вернулся за стол.
– Ну так что… – выпил он еще баночку. – Ловить-то будем или уже… ну все, передумал?
– Ничего я не передумал, – ответил я. – Бери свою удочку – пойдем на русалок!
Николай взял удочку, потом отпустил, побежал в зал за новой баночкой и только потом, вернув в руку удочку, последовал по коридору за мной. Я лишь сейчас заметил, что Николай был одет в камуфляжную форму – до полного комплекта ему не хватало только сетки от комаров.
– Показывай, – сказал Николай.
Я показал ему унитаз.
– Оттуда говорят, значит? – спросил Николай.
– Да, – кивнул я. – Оттуда.
– Ну, тогда с богом, – сказал Николай и закинул удочку в унитаз.
– Ага, с ним, – подтвердил я.
Надо сказать, что удочка едва поместилась, поэтому ее ножку мы расположили снаружи туалета в коридоре. Бедный же червяк, который не ожидал утонуть так бесславно, наверное, надеялся, что в следующей жизни за муки этой, он переродиться человеком – возможно, даже Николаем.
А Николай нынешний, сев на рыбацком раздвижном стульчике (да, он и его с собой притащил), внимательно всматривался в унитаз, точно в речку. Его не моргающие глаза, как бинокль, устремились на стульчак, непрерывно контролируя его, и переставали следить за унитазом лишь в те секунды, когда Николай подносил к губам банку, чтобы сделать глоток. Я же сидел в ванной, затаив дыхание, чтобы не нарушить эту внимательную тишину. Мне даже показалось, что я слышу, как тихо шуршат камыши, а на лоб Николая уселась жирная муха. Все-таки зря он не взял с собой ту сетку для головы! Сейчас бы она ему пригодилась. А так он нахмурился да, прицелившись куда-то вверх, точно сквозь череп смотрел на лоб, в то самое место, куда приземлилась муха, попытался сдуть ее выпущенным фонтаном легочного воздуха с консервами.
Муха тут же взлетела и пересела на лоб мне. Я повторил трюк Николая и сдул муху, которая переместилась на тюбик от зубной пасты и с недоумением уставилась на червяка в унитазе. Больше она меня не беспокоила, тоже как-то призадумалась, наблюдая за покачиванием удочки. В этом смысле муха, я и Николай были в одной тарелке – жаль только, что не в космической. Русалки-то не появлялись.
Леска аккуратно подергивалась в такт задумчивому шороху камышей, лишь иногда задевая рулон с туалетной бумагой. Я же почувствовал укус комара и захотел что-то сказать Николаю, но стоило мне только попробовать открыть рот, как Николай, точно он видел меня ушами, покачал головой – не надо, спугнешь!
Николай был настолько сосредоточен на моем унитазе, что мне даже неловко стало, и я просто не посмел нарушить это немое напряжение. Эту глубокую концентрацию.
Признаться, оглядываясь назад, происходящее таинство могло показаться кому-то очень странным и нелепым. И, по мнению абсолютного большинства людей, за исключением, разве что Николая, совершаемые нами действия невозможно было совершать с серьезным видом, без улыбки, а также без последующего вызова психиатрического рыбнадзора. Однако, окажись вы там (на нашем месте), вы бы поняли, насколько серьезной может оказаться рыбалка в туалете, когда сам воздух, кажется, состоит из молекул сжатой внимательности. Происходящее настолько вовлекло меня в неведомый мне ранее азарт, точно та леска, на которой утонул будущий Николай, была сплетена из моего нерва. Весь туалет натянулся вместе со мной той единственной струной и вот-вот готовился порвался.
– Интересно, что будет когда порвется туалет? – задумался я, но меня от этих мыслей отвлек сотрудник рыбнадзора.
– Что тут у нас? – полицейским голосом произнес он. – Поглядим… рыбалка в не отведенном месте? Тут на целый год, ребята, – усмехнулся он.
– Ну вот… попались, – оценив обстановку, я скрылся за шторкой в ромашку.
***
– Не клюет, – когда закончилось пиво, разочарованно произнес Николай, нарушив тишину камышей и шторки в ванной.
– Пожалуй… – признал я.
– Ладно… – вздохнул он, расслабив нервную леску и вернув в санузел возможность дышать. – Я тут удочку до утра оставлю, а сам лягу на кухне, идет?
– Конечно, – не задумываясь, ответил я, медленно вылезая из ванной, стараясь не задеть удочку. Несмотря на то, что рыбалка получилась неудачной, никто еще не отменял возможности русалочьего разговора посреди ночи – возьмут и заговорят.
Николай достал старенький спальный мешок и улегся головой к холодильнику.
– Как думаешь, может, просто русалки на червей не идут?
– Кто знает… – ответил я, вспомнив, как Николай держал то бедное извивающееся существо над моим столом, точно скормить мне хотел. – Я бы на их месте тоже на червей не клюнул.
– Да… наверное… – задумчиво произнес Николай. – В следующий раз на человеческую еду надо будет попробовать, – и тут же вырубился.
Мастер по ремонту труб и новый герой
По утру, когда Николай, собрав удочку и складной стульчик, угрюмо поплелся домой, так и не поймав ни одной (даже некрасивой) русалки, я задумался.
– Ерунда какая-то. Почему стоит только попытаться доказать их, как они тут же исчезают? Словно их и нет. Вот же облом, – я закусил облом вчерашним огурцом. – Никто же не поверит в них, если я их не докажу. И должен ли я сам верить в них без всяких на то доказательств? Вполне вероятно, что есть логическое объяснение, – решил я побриться и порезался бритвой Оккама.
Оставшись без героев, я решил поискать Мастера. Так сказать, научным методом исследовать это странное явление.
Вызвал мастера Василия, естественно, в дневное время (в ночное время встречаться в моем туалете он все равно бы отказался).
Василий сказал, что трубы в порядке, как и унитаз.
– Единственные трубы, которые у вас не в порядке, те, что у вас в голове, – заключил мастер.
Я бы с ним не согласился, да только подумал и решил, что банальное сумасшествие тоже сгодится на роль героя. В конце концов, психическое расстройство более чем объясняет и то, что происходит со мной, и то, что происходило с Николаем прошлой ночью. Оно вообще объясняет, что угодно, даже то, что нельзя объяснить, но что требует объяснения. Наверное, поэтому в среде героев безумие занимает почетное первое место.
Никто не верит в то, чего не видят другие. Зато дурдом наоборот увидеть совсем не сложно. Значит ли это, что для того чтобы поверить, нужен диагноз? И если другие не видят то, что вижу я — кому же мне верить? Себе с диагнозом или им без?
Впрочем, наличие героя не освобождало меня от ночных разговоров туалетных русалок. Когда ночью у меня закончились огурцы, а русалки заговорили, я уже не пытался их доказать. Просто встал и пошел слушать их инопланетную речь в аквамариновом космическом корабле. Иногда, впрочем, в их разговоры вмешивались и более объяснимые коммунальные трубы, однако эти трубы звучали словно по заказу, как органное сопровождение рассказываемой подводной истории. Довольно красивой, надо сказать.
Я опять сидел прямо на концерте. Буквально сидел на нем, закрываясь от них крышкой. Даже как-то грубо получалось. Они поют, а я прижимаю задом языковой барьер и ничего не понимаю.
– Не по-человечески это как-то, – я вдруг почувствовал себя настоящей задницей и встал со входа в их туалетный мир, – даже к русалкам это как-то не по-человечески.
Они же тоже говорят, а значит, тоже немного люди. Даром, что с хвостами.
Вот и получилось, что я не мог ни понять, ни объяснить, ни доказать русалок, но уже не мог не замечать их. И, тем более, не мог продолжать сидеть на них только лишь потому, что мой мир расположен немного выше по трубе.
Я вышел из их дома в свой – не хотел доставлять русалкам еще больше неудобств. Им и так не повезло с положением и соседом сверху. Не хотел до тех пор, пока опять не накопилось.
Когда в очередной раз приспичило, я вернулся в космический туалет. Открыв защитное забрало, увидел белое лицо с открытым ртом. Лицо было явно недовольно текучим положением вещей. Раньше бы я, не задумываясь, наплевал на лицо, да и не только наплевал, если честно. Но вспомнив, что там живут хвостатые люди, я передумал и завис надо ртом с русалками. Они говорили со мной, и их речь состояла из морских волн, от одного звука которых пахло солью.
– Нет, – застегнул я ширинку и побежал в биотуалет на улице.
Они не заслуживают такого, хоть и живут в туалете. Так красиво говорят, пускай даже совсем непонятно. Но если я не понимаю их язык, это же еще не значит, что я могу относится к ним как к рыбам и, не замечая голосов, гадить на них.
Когда полегчало, вернулся домой.
– Ну что, довольны? Я не стал.
Хлеб
Ночью не спалось.
– Может, они просто есть хотят? – в самом деле, когда голодный и на тебя всякое льётся, еще и не так петь начнёшь.
Открыв языковой барьер, я кидал хлеб в унитаз.
– Не бойтесь, сегодня я без удочки. И без Николая. Не буду я вас ловить, плавайте на здоровье в своем водоеме, – хлеб исчезал в открытом смыве, но всплывал, а я залипал на кафельную плитку. В свете русалочьего аквамарина она по-прежнему напоминала мне обшивку космического корабля. – Вот только куда я на нем лечу? – посмотрел я в отверстие, откуда все началось. – Что же вы от меня хотите? Хотите, чтобы я к Вам?
Булькающая интонация изменилась, точно начала захлебываться.
– И как же мне? Вы там, я здесь. Как же я к вам Туда? – надо сказать, слово «туда» получилось у меня совсем плохо, точно каждая его буква воняет (такое слово сначала нюхаешь, а только потом слышишь).
Русалки, кажется, услышали запах, обиделись и, прямо как-то пенясь, что-то проворчали на своем подводно-эльфийском. Тогда же у меня внезапно, как это часто бывает в таких местах, всплыл хлеб и вместе с ним вопрос:
– Русалки, слушайте, а как вам там вообще живется-то подо мной?
Те продолжили журчать, торопить меня и светить аквамарином.
И, хотя они не ответили мне, я вдруг все понял. Это вышло совершенно случайно, так же случайно, как всплыл неприятный набухший кусочек хлеба. Когда он всплыл, я представил себя унитазом и тогда всё понял.
После всего того, что я делал в него, я бы тоже не хотел отвечать на этот вопрос. Я бы тоже недовольно высказывался в своем унитазе по ночам, но не признавал бы перед другими своего унитазного положения.
«Наверное, я для русалок прямо как телевизор, – всплыло у меня вместе с тем кусочком. – Они от меня только принимают».
От этой мысли мне стало неловко, но не так неловко, как от следующей, от которой мне стало еще и стыдно: и что же тогда я им передаю? Какой же тогда внешний мир представляют туалетные русалки, если все, что оттуда поступает, это…
А, впрочем, я увлёкся. Увлекся, но признал унитаз. И живущих там русалок.
Надо ли говорить, что транслировал я теперь только в биотуалет на улице. Тот хотя бы не говорил. На говорящих я больше не мог. Я ведь и сам немного говорящий. Не хотел бы я, чтобы на меня так же.
Так я посмотрел на унитаз по-другому, открыл крышку и больше не закрывал.
Больше никаких барьеров, никаких задниц, никакого телевизора.
Вера, Надежда и Любовь
Я подумал: «Наверное, это знак – нужно завести рыбок».
Журчание-вода-русалки-рыбки – все просто и логично.
Кроме того, мне были нужны переводчики. Если я не понимаю русалок, быть может, их поймут свои, ну, те, что с хвостами? Так и решил.
Купил по объявлению подержанный аквариум. Продавец, женщина, которая сама больше походила на кикимору, чем на человека, клялась, что аквариум хоть и староват, зато фильтр в нем исключительно новый.
Долго не мог определиться с породой рыб (ну или как там у рыб называется это деление на дорогих и не очень). Карманы-то у меня были всего за 800 рублей, поэтому и рыбок решил взять соответствующих. Так сказать, по туалетному статусу.
Впервые в жизни пришел в зоомагазин, который встретил меня запахами. Если бы не книги, наверное, бы не встретил. В этом причудливом месте все так причудливо двигалось, даже продавец – опытная женщина в больших очках и с большим лбом, на который словно изнутри давил думающий о животных мозг. Порекомендовала мне сомиков.
– Даже вы справитесь, – сказала она, имея в виду мои морально-деловые качества и, вероятно, внешний вид.
– Спасибо, – сказал я ей, имея в виду, что я проглотил ее слова, как русалки то, что поступает к ним сверху.
Так и купил себе 3 сомиков – обещали, что живучие.
Напоследок спросил у женщины с мозгом, едят ли русалки сомов? Та не ответила, лишь покрутила глазами, как хамелеон.
Так и думал, что люди в зоомагазинах не работают.
На выходе случайно посмотрел на беззаботных пушистых кроликов и задумался: почему я купил не милого кролика, а нескольких сомов, которых и погладить-то толком нельзя? Расстроился и пошел восвояси.
Но спустя минуту я уже настроился и шел, радуясь покупке. Сомики смотрели на закат, который плавал вместе с ними, разве что только с обратной стороны пакета.
Смотрел на живую покупку и испытывал странное чувство: и гордость, и отвращение. Наверное, такое чувство испытывают, когда торгуют людьми – странно покупать что-то, что смотрит и дышит, может, даже нюхает. Что если кто-нибудь когда-нибудь также купит меня? Жутко удивительные мысли приходили мне в голову, но зато сомики, кажется, были в полном восторге. С любопытством они шевелили усами – впервые они выбрались из своего зоомагазина. Впервые увидели красную икринку в небе.
«Наверное, так они представляли своего бога, – подумал я и тоже посмотрел на икринку, – Бога Всех Сомов».
– Благослови их, пожалуйста. Они ведь идут ко мне домой – а это дорога в один конец. По себе знаю. Обратной уже не будет. Разве что к русалкам из канализации. В этом смысле женщина с большим мозгом не ошиблась относительно моих морально-деловых качеств. Еще бы – такой мозг ошибаться не может.
– Как же их назвать? – посмотрел я на трех маленьких усачей. – Точно! Вера, Надежда и Любовь – хоть где-то они у меня будут.
– Вот! – сказал я аквамариновым русалкам. – Они из ваших. С хвостом. Объясните Им, что надо от меня, – сказал и ушел. Сходил в биотуает и вернулся. Теперь мне предстояло подкармливать не только русалок, но и еще и рыбок.
А Сомики тем временем освоились. И Вера, и Надежда, и даже Любовь. Все трое поселились в моем доме. Я наблюдал за их ленивым делом, почти незаметным присутствием и редким, но обыкновенным движением. Они то терялись в водорослях, то снова находились, шевеля усами. В этом своем состоянии казались настолько неотъемлемыми, точно всегда плавали где-то рядом, шевеля усами, даже тогда, когда еще и не было никакого аквариума. Глядя на эти живые усы, я решил, что сомики ничуть не хуже кроликов. Кролики пушистые и мягкие, спору нет. А сомиков нельзя погладить, что тоже бесспорно. Зато эти сомики со мной. А это лучше, чем любой кролик в зоомагазине.
Перед сном я сперва покормил русалок хлебом, а потом покормил и сомиков.
– Вы не бойтесь, – сказал я им, посмотрев в сторону туалета. – Они не кусаются и вас не сожрут. Меня же за неделю ещё не сожрали, – потрогал я себя, словно засомневавшись – все на месте, даже больше стало. – Значит, не сожрали.
Сомики облегченно пошевелили усами и одна прилипла к листу. Наверное, это Вера.
«Спать легла, – подумал я. – Интересно, что снится сомикам? Неужели бог-икринка? А что снится русалкам? А, точно, они же не спят, болтают только».
Лег на замшевый диван.
– Всем спокойной ночи! – крикнул я на всю квартиру. – Спокойной ночи, сомики! Спокойной ночи, русалки!
Великий фильтр
Говорят, что надежда умирает последней. Ерунда!
Так говорят люди, которые никогда не заводили сомиков.
Надежда умерла первой. Это неоспоримый факт.
Впрочем, Вера и Любовь не отставали: тоже на утро плавали кверху брюхом.
Я смотрел на это странное плавание и застывшие усы и сам как-то застыл. Вчера же еще были, а теперь уже нет. Обидно, я ведь даже привязаться к ним успел, даже имена эти дурацкие дал. Ошиблась та женщина с мозгом из зоомагазина – переоценила сомиков и недооценила меня. Со мной даже сомики ужиться не смогли. В этом смысле я безнадежен.
Я тупо смотрел на большую и уже ненужную пачку, которая теперь казалась исключительно лишней и даже какой-то вызывающей. Рыбки ушли, корм остался. А я задумался. Едят ли русалки корм для рыбок? Нужно проверить. Взяв горсть корма, бросил ее в унитаз, тот жадно проглотил отличный от обычного продукт. Еще бы, это вам не хлеб.
Русалки попросили еще.
– Ну нет уж. Хватит с вас. А то сомикам не достанется… – закрыл я упаковку.
– Точно… – совсем и забыл, но вспомнил, глядя на водяной могильник.
– Как же так? Может быть, и впрямь их русалки съели? Дистанционно, как обучение в школах. – похоронил рыбок в унитазе. – Ну, тогда доедайте уже! Голодные нелюди, а я к вам по-человечески хотел…
Так мне не удалось избавиться от русалок, зато от рыбок весьма.
Открыв банку, я провожал из своей жизни Веру, Надежду и Любовь.
Отпев и отпив сомиков, пошел в зоомагазин с фильтром, который вызывал у меня некоторые сомнения. Выглядел он не то чтобы исправно.
Опытная женщина в больших очках и с большим лбом, на который словно изнутри давил думающий о животных мозг, моментально вычислила виновника трех несчастных смертей – великий фильтр, который на поверку оказался отнюдь не новым, а самым что ни на есть ветхим и забившимся. Полный нажитой грязи и неизвестного науке возраста с каким-то липким опытом в застрявших водорослях, он напоминал ни то травяную бороду, ни то щупальца какого-то древнего существа, которое так неосторожно потревожила женщина с большим лбом. Такой фильтр определенно не мог поддерживать жизнь в моем аквариуме.
– Так это не русалки? – спросил я у большого мозга.
– Не поняла? – удивился мозг.
– Ну… так это не русалки виноваты в смерти сомиков?
Большой мозг опять покрутила глазами-хамелеонами, точно искала на обратной стороне черепа мой диагноз.
«Так и знал, что продавец фильтра – кикимора, – подумал тогда я. – Это же надо, продать то, что отнимает жизнь. Отнимает у людей сомиков. А я не лучше. Я купил».
Купил себе новый фильтр, оставив забившийся клубок догнивать в мусорном ведре. Сам не зная зачем, но купил. Даже без сомиков.
– Может, тогда рыбок купите?
– Нет, спасибо.
– А фильтр тогда вам зачем? – продолжала крутить глазами большой мозг.
– Так, для себя.
Голова у хамелеона еще больше надулась и покраснела, словно всеми силами пыталась найти объяснение моему странному поведению, но, не справляясь с этим, только нагревалась, как разогнанный процессор. Голову можно понять, моя голова тоже не справлялась с этим объяснением и тоже ничего не понимала. Но я уже и не пытался.
Перед уходом я попросил хамелеона налить мне воды в пакет.
Похоже, что ее мозг все-таки сдался, оставшись без героя, а потому, уже не анализируя и не пытаясь объяснить мое поведение, она просто выполнила мою просьбу, передав мне целлофановый пакет с 3 моими сомиками.
Если она их не видит, это же не значит, что их там нет. В конце концов, и русалок тоже другие не видят, но они есть. В моем туалете. Это бесспорный факт.
Аквариум
– Пришли, – сказал я пустому пакету с 3 сомиками, вернувшись домой к пустому аквариуму без старого фильтра.
В нем раскачивались искусанные маленькими зубками жиденькие водоросли, но теперь как-то задумчиво, в ритме тихой меланхолии. Странное чувство, когда видишь освободившееся место. Место от того, что так явно отсутствует. Стоит только посмотреть на этот кусочек вакантного пространства, и сразу хочется заполнить его. Вернуть хоть что-то на это свободное место, чтобы это самое место перестало быть таким вызывающе свободным.
И хоть я остался без своих сомиков, у меня осталось свободное время, которое я собирался им посвятить. А еще у меня появился новый фильтр. Его я тоже решил посвятить покинувшим меня сомикам. Если они ушли, это же еще не значит, что их не было. А если они были – то и фильтр у них должен быть.
Я вылил сомиков внутрь, а чтобы они на этот раз меня не покинули, установил на мутное стекло неопытный фильтр и включил его. Вакантное место заполнилось, а вода вспомнила о своем аквариумном состоянии и начала вибрировать. Я смотрел на сомиков, которых не было, но которые должны были быть, и чувствовал себя странно. Где-то посередине, точно в промежутке между мирами. Даже вспомнил о большом пальце. Они были для меня, но их не было для других. Значит ли это, что их нет, или напротив, подтверждает их наличие? С этим я не смог определиться. Зато определился с другим – лучше со своим фильтром, чем с чужим, или вовсе без него. Убери его, и что тогда вообще останется? И вообще, если сомики ушли, это еще не значит, что фильтр больше не нужен.
Я смотрел на свой аквариум и думал только об одном: «Что дальше?» – сидя на диване, ждал ночи, когда традиционно включится аквамариновый туалет. Я хотел выговориться, а еще, как это ни странно, извиниться. В конце концов, большой мозг установил причину смерти – и это вовсе не русалки, а значит, зря я обвинил их в преднамеренном убийстве.
– Что же я за человек-то такой? Опять за свое вертикальное взялся. Опять обошелся с русалками не по-человечески. Посмотрел сверху-вниз, и нашел виновника снизу по трубе. И что на меня нашло? Если они живут в туалете – это вовсе не значит, что они во всем виноваты.
– Вот что с людьми делают трубы, – размышлял я. – Стоит только потерять сомиков, как сразу ищешь туалет для обвинений. Хотя дело может быть в собственном фильтре.
Когда же туалет включился, я кинулся туда, чтобы извиниться перед русалками, однако когда я увидел в аквамариновой жидкости трех плавающих сомиков, я говорить не смог.
В моем унитазе плавали Вера, Надежда и Любовь.
Русалки – не русалки
Я аккуратно извлек сомиков из светящейся жидкости стеклянным стаканом, после чего вернул их в их осиротевший аквариум, те сразу заполнили образовавшиеся в нем вакантные пустоты, которых словно и не было.
– С возвращением, – сказал я им, а они словно никуда и не уходили. Точно плавали там всегда.
Я же вернулся в туалет и обратился к русалкам:
– Это ваша работа?
Ручейками снизу они ответили.
– Как всегда понятно, – проквакал я на лягушечьем на случай, если русалки понимают амфибий, и действительно поняли, потому что чуть ли не плюнули в меня столпом аквамариновой воды.
– Ну же! Ладно-ладно. Я понял. Зря я вас обвинял. Не съели вы моих сомиков, – присел я на пол возле унитаза, поравнявшись с ним. – Вы вернули мне их. Спасибо.
Вода успокоилась, точно начала меня слушать.
Я задумался. Может, русалки возвращают то, что потерялось? Эта мысль сама собой родилась на уровне унитаза.
– Неужели что-то еще потерялось? – спросил я у них.
Мне показалось, что русалочий голос стал почти человеческим, а я, не понимая слов, понял ответ. Как оказалось, можно понимать друг друга, разговаривая на разных языках, даже совсем булькающих, даже снизу по трубе.
– Но что? Что вы хотите вернуть? Вы же мне все уже вернули! Мне больше ничего не нужно.
Русалки недовольно проворчали.
– Есть что-то еще? Но что? Что-то потерялось? У кого-то тоже потерялись сомики?
И туалет ответил.
– Вы хотите вернуть кому-то их сомиков?
И тогда аквамариновый свет погас.
– Я понял, – улыбнулся я. – Все это время вы пытались… а я закрывал крышку и не слушал.
Тогда я поднялся на ноги.
– Я помогу вам, – сказал я обычному унитазу. – Вы вернули мне то, что я потерял. Я помогу вам вернуть то, что потерялось. Я помогу вам вернуть сомиков.
Пустоты нужно заполнять.
Напоследок я посмотрел на туалет с русалками.
– Никакие они не русалки, они вернули мне моих сомиков, а значит, они такие же как я, даром, что с непонятным хвостом.
Аквамариновый подвиг
Той ночью я проснулся от стука. Совсем тихого стука, точно кто-то касается стекла. Я поднялся и понял. Сомики стучались носом в стену аквариума. Но главное было не то, чем они стучались, а то как они светились. У них на щечках светились аквамариновые пятна. Русалки с той ночи больше не говорили, той ночью засветились сомики.
– Вы хотите наружу? – спросил я у них.
А они стучались, точно хотели выбраться, чтобы куда-то добраться.
Раньше, до туалета, русалок и языкового барьера, я бы, наверное, лег спать, но после всего этого я взял целлофановый пакет и поместил его в аквариум как прозрачную субмарину. Сомики, шевеля благодарными усами, сами заплыли в него, точно они знали, что нужно делать. Я же не знал, но доверился сомикам. «В конце концов, они куда-то спешили, но без моей помощи добраться не могли» – решил я, подав сомикам транспорт, так же, как мне его подавали русалки.
Оказавшись в наполненном аквариумом пакете, сомики начали стучаться в сторону выхода из комнаты. Вышел за ними в ночной коридор, а они туда – да, прямо из квартиры.
Во внешний мир.
Я накинул куртку и вышел. Пробежал по этажам вниз и оказался на спящей улице. Она дышала сыростью и весной, а еще напоминала большой аквариум. Там тоже были водоросли, только немного длиннее, некоторые даже совсем позеленели.
– Довольны? – спросил я, а они продолжали стучаться в пакет в одном им ведомом направлении.
– Иду-иду! – так и пошел, а меня вели Вера, Надежда и Любовь, даром, что сомики – видели бы вы их усы! За такими хочется идти.
Так и шел вперед позади сомиков. Решил довериться своим сомикам, в конце концов, они у меня были. Разве этого недостаточно для Веры? Любовь и Надежда тоже активизировались. Светили щечками, поворачиваясь, и с ними поворачивался я.
Но почему же тогда Вера, Надежда и Любовь вели меня в подворотню?
Я даже немного напрягся, увидев забытый всеми отшиб на отшибе. Грязную расселину между заброшенными домами с выбитыми окнами, из которых угрожающе смотрели острые запотевшие осколки. Даже растения там как-то скривились, точно поддавшись зову битого стекла. Такое место прямо говорило: не суйся. Но я сунулся.
Мусорные баки с грязными тряпками, бутылки с наклейками и без, чьи-то кроссовки, пробитый телевизор. От таких мест принято держаться подальше, но я подходил лишь ближе, оглядываясь по сторонам. Мне было страшно, но потом я посмотрел на своих уверенных сомиков и больше не оглядывался.
В конце закоулка они вдруг засуетились и закружились на месте, перестав указывать направление носиком; я понял – подо мной.
Там люк.
– Мне туда? – спросил я у сомиков.
Они довольно зашевелили усами.
– Не могу поверить, что делаю это, потому что меня попросили три сомика за 50 рублей из пакета за 5, – усмехнулся тогда я.
Не мог поверить, что собираюсь, это сделать, но вспомнил, что у меня Вера в пакете, и полез, куда деваться.
В крайнем случае, у меня еще и Надежда есть и даже Любовь, про запас. Правда, что Любовь забыла в канализации? А впрочем, какая разница – у меня нет оснований не доверять своим сомикам.
Спустившись в коллектор, я продолжал двигаться за сомиками. Они светили для меня, указывая единственную дорогу в множественной тьме.
– Хорошо, что русалки передали им свой аквамарин, – подумал я, иначе без фонарика я бы далеко не ушел. И не удивительно.
Облезлые стены, рваные бумажки с желтыми краями и неприятная почти безжизненная вода, опять кроссовки. Место под всеми трубами, под всеми туалетами – вот оно какое – конечный накопитель, что не может передать накопленное нижестоящему, а потому наполняется всем тем ненужным, от чего хотят избавиться. Место ненужных вещей, последний мир для всех внешних.
– И хорошо, что сомики знают дорогу – в такой безвыходной тени заблудиться несложно. Проходя в очередной канал, я в очередной раз убедился: без сомиков я бы точно потерялся и пропал. Если куда-то и идти, то только за ними.
Тогда-то за очередным поворотом я и услышал голоса. Как я и думал, никакие это были не русалки. И даже хвостов у них не было, еще не выросли. Зато были вполне человеческие руки и ноги, которые кто-то бесчеловечно связал.
Развязав их и утопив веревки, я повел их во внешний мир, из которого их против воли опустили в унитаз.
Уже перед самым выходом они спросили у меня:
– А вы тоже их видели?
– Кого? – удивился я, хотя мне ли удивляться после всего этого.
– Русалок.
– Русалок? – внутри меня точно что-то перевернулось. – Нет, не видел… – озадаченно произнес я, оглядываясь по сторонам в поисках последних.
Они обиженно нахмурились, и я понимаю почему.
– Зато я их слышал… – уверенно улыбнулся я.
– Правда? – обрадовалась одна из них. – Это мы попросили у них помощи!
Я встал столбом, все еще пытаясь увидеть в коллекторе хвосты.
– Но никто не верит в то, чего не видит, – хмуро произнесла другая. – Ты не веришь нам? – спросила она.
– Верю, – ответил я, посмотрев на довольную усатую Веру. – Если я не видел ваших русалок, это не значит, что их не было.
Они обрадовались и переглянулись.
– Скажите, а как вы нас нашли? – спросила первая. – Мы так долго звали, но никто не приходил. Мы уже думали, что нас не найдут…
– Сомики привели, – почти с гордостью ответил я.
– Какие сомики? – удивились они.
– Ну, как какие? Вот эти в пакете, – показал я пакет со светящимися сомиками.
А они удивленно уставились на пустой целлофановый пакет.
– Но там ничего нет, – вдруг разочарованно, точно Николай после нашей неудачной рыбалки, сказала она.
Как же это?
– Вы не видите, как они светятся? Смотрите какие! Это они указывали мне дорогу! – растерянно махал я пакетом перед их лицами.
– Неа, – покачала она головой. – А я все хотела спросить, зачем вы, дяденька, несете в руке этот пакет с водой.
Я задумался, но вдруг одна из них сделала вид, что присмотрелась и звонко произнесла:
– А, так вы это про русалок? Какие же это сомики? Это самые настоящие Русалки!
– Что? – удивился я и посмотрел в пакет, но там никого не было. Ни русалок, ни сомиков.
– Красивые, – сказала вторая.
– Действительно, – ответил я.
***
Вернувшись домой, я вернул сомиков в аквариум и включил фильтр. Больше я никогда их не видел, но не сомневался в их присутствии и не пытался его доказать. Потому что я верю, что сомикам не нужен аквариум, чтобы быть рядом, а мне не нужно их видеть, чтобы верить, что они есть.
– Вы герой, – сказали мне.
– Нет, я просто поверил в своих сомиков, – ответил я.
Окно, где всегда горит свет
Пальцы
Саше всегда было интересно, для кого горит свет в том окне. На двенадцатом этаже кирпичного дома напротив.
И днем, и ночью, и зимой, и летом в нем был свет. Не то чтобы сильно яркий, но и тусклым его назвать тоже было нельзя. Так, умеренный огонек.
И тем не менее каждый раз, выходя на улицу, особенно в темное время, она видела тот огонек, что горел, несмотря ни на дни, ни на часы, ни на пуховики, ни на короткие шорты.
Огонек тот был непременной постоянной, точно неотъемлемая часть базовой комплектации Вселенной, возникшая вместе с ней и с тех пор бесперебойно функционирующая, как говорится «для галочки». Часть такая же заводская и неизменная, как и обязательные звезды на небе.
Наверное, поэтому в детстве ей думалось, что там живет солнце.
– У всех должна быть своя квартира, и солнце не исключение, – размышляла она. – Оно же должно где-то спать.
– Но даже когда солнце спит, оно все равно продолжает светиться, – так объясняла Саша причину этого постоянного света. – Такое уж оно.
Мысли о том, как может спать солнце, увлекали ее, отвлекая от скуки. Щелкая худыми пальцами, она рассуждала:
– Не прожигает ли оно собственную подушку? И не скатывается ли оно с кровати, оно же круглое! – представляла, как бедное солнце каждый раз неизбежно сваливается на пол и громко ругается. – И как же оно тогда спит?
Тогда же она пришла к очевидному и неутешительному выводу:
– Солнце самому себе мешает спать. Определенно мешает.
Незадача. Сама-то она с самого детства, сколько себя помнит, не могла уснуть при включенном свете. В этом смысле ей было комфортнее в тени. В тени ее никто не трогал, никто не разглядывал и никто не мешал. Самое то для неё состояние.
– Не хотела бы я быть солнцем, – решила тогда она. – Ни поспать нормально, ни свет погасить, а если ляжешь, то обязательно куда-нибудь укатишься. Вот же отстой.
Но как впоследствии выяснилось, отстоя в этой жизни куда больше.
Причем, как оказалось, быть солнцем – это еще не самый большой отстой.
Самый большой отстой – быть собой.
Так с годами ее детское умозаключение трансформировалось в очередное.
– Не хотела бы я быть собой, – скорректировала она.
Но собой быть приходилось. Обменять себя по гарантии она, увы, не могла. Оставалось только накручивать распущенные волосы на костлявые пальцы и этими же самыми пальцами щелкать. А между тем суставы на ее пальцах всегда были соблазнительно выпуклыми и подчеркнутыми, точно просили как-нибудь погромче и поизобретательнее ими хрустнуть. Она не могла устоять. Как, впрочем, и другие.
Немногие знают, но когда очень часто и долго щелкаешь пальцами, суставы изменяются и становятся чрезвычайно гибкими, да настолько, что свободно выгибаются в обратную сторону, точно гнутые фонарные столбы после ДТП, ну или, на худой конец, погнутые ураганом тонкие деревья. В таком неестественном положении они выглядели так необычно, как-то «липко» и жутко, что Саша, находясь в обществе людей, отчаянно контролировала угол их отклонения, когда ей приходилось надавливать ими на твердые объекты или, скажем, опираться на пальцы, чтобы подняться из-за парты. Больше всего она не хотела открывать для новых зрителей свою безобразную уникальность. В противном случае окружающие могли приметить это ее отличительное свойство и обязательно попросили бы показать им поближе, как же так ее пальцы причудливо гнутся: «Тебе сложно, что ли? Ну, покажи!»
Это был очередной отстой. Отказов они не принимали. Когда же она вынужденно соглашалась и неохотно, точно раздеваясь перед ними, выгибала пальцы, они смотрели на нее такими брезгливыми взглядами, но так восхищенно ахая, точно она артист цирка уродцев.
Однако даже во время демонстраций возможностей своего тела она всегда пыталась сохранить хотя бы небольшой градус своей человечности, не доводя угол отклонения пальцев до уродливого предела. Держалась за каждый миллиметр отличающий её от безымянного: «Фу, гадость! Покажи еще!»
От экспоната для рассматривания и обидного аханья.
Иногда, правда, некоторые отмечали, как неохотно она развлекает их, и недовольно высказывали ей: «Это все? Я знаю, ты можешь Больше. Я видел! Ты даже не стараешься!» – тогда ей приходилось погнуть себя для них еще больше. Если же она отказывала первым в дополнительной и более полной демонстрации, вторые сами начинали хватать ее за пальцы и гнуть их, под насмешки третьих: «Давай я сам покажу!». Еще бы! Артистка цирка уродцев – тут же теряет неприкосновенность ладошек, превращаясь из человека в «фу, гадость». В интересные и гибкие пальцы, которые обязательно нужно проверить на гибкость.
И проверяли её часто. Целая очередь выстроилась. Каждый раз надеялась, что пронесет, но в очередной раз ее трогали и гнули, как и куда им вздумается. Так что решила не надеяться. Какой в этом смысл. Все равно же погнут. А если не надеяться, то и не так обидно. Всего-то и нужно, что начать относиться к своим пальцам как к общественным и иметь в виду, что эти пальцы еще не раз окажутся в чужих руках.
С тех пор, как ее однажды погнули перед всем классом прямо у доски, она чувствовала себя какой-то совсем погнутой, точно бракованной, но не знала, куда сдать себя такую, чтобы выдали новую на замену. С обычными и своими пальцами, а не гибкими и общественными.
– Вот же отстой.
Тогда она в первый раз и задумалась, стоит ли?
Тогда же она в очередной раз увидела окно, а с кровати в очередной разскатилосьнепутевое солнце:
– И как же все-таки оно спит?
Саша изменяла годы, зубы и паспорта, но то окно в кирпичном доме неизменно светилось.
Она пошла в школу, и в окне горел свет; одноклассники дразнили ее плоской – окно тут как тут, дразнить перестали – окно ничуть не изменилось; окончила школу – окно как всегда – безапелляционное окно, где всегда горит свет.
Когда же она повзрослела и познала не только скорость, но и стоимость света, она призадумалась повторно: «Кто-то совсем свет не экономит. Переводит свет впустую. Видно, денег у них больно много, или мозгов больно мало, и они считать не умеют».
Странный хозяин, что 24 часа в сутки оставляет включенным свет.
Не то чтобы она сама очень хорошо умела считать, но чужие деньги считала очень даже неплохо. Особенно хорошо у нее это получалось тогда, когда не было своих.
А денег у нее всегда было не то чтобы много. Вот завитков на волосах было прилично, а денег, чтобы эти завитки выпрямить и уложить, не очень.
После окончания университета необходимость искать деньги и фальшиво улыбаться, чтобы искать деньги, лишь обострила ее навыки подсчета чужого и недосчета своего. Она не завидовала окну, но порой оно ее раздражало. «Это же надо!» Оно точно дразнило ее. Кто-то работу ищет, а кто-то беззаботно жжет то, чего она ещё даже не заработала.
Впрочем, если не ожидать от себя многого, то и не так обидно. А если и вовсе не ожидать ничего, то даже общественные пальцы уже совсем безразлично гнутся.
Иногда у нее начиналось настроение, но оно всегда заканчивалось, ну или истекало, как срок годности пакета с молоком. Поэтому она предпочитала вообще не начинать его, нежели потом избавляться от просрочки. «У любого настроения есть срок, – знала она. – Любое настроение испортится. Даже самое хорошее. А значит, в нем нет никакого смысла».
Нет никакого смысла в «что-то», если это «что-то» неизбежно пройдет. Стухнет или погнется. По этой причине Саша перестала испытывать настроение от покупки вещей, ведь уже в момент покупки она представляла, как избавляется от них. Через несколько лет или может быть даже месяцев. Какое здесь в самом деле может быть настроение? В этом смысле все, что она приобретала, с самого начала уже было просрочено. С самого начала прошло. В особенности она сама. Вот и молоко портилось раз за разом, а с ним портились зубы и растягивались лифчики.
Но только не свет в окне.
Окно двенадцатиэтажки напротив – единственная вневременная постоянная, которая не зависела от сроков годности молока, количества (и качества) зубов и размера одежды.
Все изменялось: что-то увеличивалось, что-то уменьшалось – но только не окно. Окно было непременно и неизменно: менялись носки, пломбы и лифчики, но ни один лифчик не мог заставить то окно измениться. Оно существовало вне времени, пространства и темпов роста груди и объединяло воедино все ее изменяющиеся взгляды в него. Объединяло все пуховики, шорты и учебники, даже те, которые изменились настолько, что перестали изменяться вовсе.
«Свидетельство о ней»
С наслаждением щелкнула пальцами. «И все-таки для кого же оно там горит?» – подумала она, когда в последний раз размышляла о том, стоит ли или нет.
Искать деньги и фальшиво улыбаться у нее совсем не получалось. Деньги и вовсе не хотели находиться и при первой возможности убегали от нее, и прятались где-нибудь в кредитной карте. А с улыбкой так и вообще неудобно вышло – не получалось у нее фальшиво улыбаться – форма черепа не та. Стоило попытаться притворно и клиентоориентированно улыбнуться, так сразу становилось понятно, зачем и почему она улыбается, и это еще не говоря про обостряющиеся птичьи черты.
Искреннюю же её улыбку мало кто видел, впрочем, те немногие, кто видел ее – тут же хотели чем-нибудь в эту самую улыбку залезть. Да поглубже. В этом смысле улыбка у нее получалась как приглашение. Как «Добро пожаловать». Так что, судя по всему, с искренней улыбкой у нее все было в порядке. Вот только поводов так улыбаться и давать поводы для покушения на ее улыбку другим из года в год становилось все меньше и меньше. В конце концов, стоило ей только один раз дать кому-то очередной повод, чтобы залезть в ее улыбку, как потом приходилось искать еще 13 поводов, чтобы, наконец, заставить этого кого-то оттуда вылезти. В этом смысле показать искреннюю улыбку – это как показать свои пальцы, сразу начинают хватать и гнуть.
– И поскольку все отношения очередные и портятся, как молоко, ну или как настроение, то лучше их и вовсе не начинать, чем потом извлекать из улыбки просрочку, – решила она. Да и позволять в очередной раз гнуть себя ей тоже уже надоело.
Повесила табличку «Закрыто» и закрыла улыбку.
«Пожалуйста, Не надо больше в меня пожаловать».
В тот день, стоя на крыше, она проматывала назад свои 29 лет очередей, изучая каждый в поисках цели для продолжения, но каждый раз находила там только неизменное окно, с которым всегда был связан совершенно разный и непохожий взгляд. Взгляд на закате, когда ее бросили возле оранжевой клумбы. Взгляд зимой, когда она скатилась с горки и, посмотрев наверх, случайно увидела свет в окне. А может, и тот самый взгляд, когда она, открыв на крыше баночку пива, смотрела на детскую площадку своей мечты (с паутинкой и шиной-каталкой), которая появилась такпоздно. Уже после того, как эта самая мечта изменилась, повзрослела, окончила университет, просрочилась и перебросилась на бутылочки да снотворное иногда.
Те взгляды были настолько разными, словно были взглядами совершенно разных людей, к которым она не имела никакого отношения. И только окно дома напротив удерживало их вместе, не давая рассыпаться на сотни маленьких просроченных «я». Просроченных взглядов, которые изменялись и изменились настолько, что, кроме как по их направлению к неизменному окну, установить их принадлежность к ней уже никак не представлялось возможным. Только окно, объединяя все эти просроченные взгляды, связывало их с ее выпившей идентичностью, наклеивая на них именную бирку, и являлось единственным свидетельством их существования и причастности их к ней.
Не то чтобы тот свет был сильно ярким, или наоборот, сильно тусклым – так огонек, но его непременное наличие из года в год само по себе было вызывающим и даже провоцирующим.
– Вот же отстой. Почему же так интересно… – вздохнула она, а интересно ей было очень.
Когда ночь, обычно трудно найти свет, но ей никогда и искать не приходилось. Она всегда могла рассчитывать на окно двенадцатиэтажки напротив. Иногда ей даже казалось, что оно светит для нее, но потом она вспоминала, кто она, какая она и в какой очереди стоит. Настроение портилось, как молоко, и она быстро осознавала, что для Таких как она, окна не зажигают. Да и вообще, ничего она из себя не представляет. Неуклюжая оболочка с плохой реакцией и гибкими от регулярных пощелкиваний пальцами. Неумная и неглупая, некрасивая и нестрашная. Её всегда можно было описать любым прилагательным между двух «не». А когда ты существуешь между двух отрицательных частиц, кажется, что положительных не существует вовсе.
В тот день ее опять не взяли на работу. Из рук, пригодных только для хруста суставами, все валилось, а когда после этого свалилась полка, валить пришлось уже ей. Очередной вариант остался очередным. Очередное настроение опять закончилось.
– И зачем начала? Знала же, что так будет. На что надеялась? Болванка. Лучше уж вовсе не надеяться, чем потом так, – в очередной раз стояла на крыше с прохладной баночкой. Жидкость щекотала горло изнутри, а низкое солнце снаружи.
– Ну и ладно, подумаешь! – высказала она работодателю в дорогом спортивном костюме, зависшему в воздухе перед ней.
Она даже захотела бросить в него банкой, да только два обстоятельства помешали:
1 – В банке еще оставалось пиво, а упускать возможность до конца выпить пива ей не хотелось. Она заплатила за него целых 59 рублей.
2 – Снизу еще передвигались люди. Не хотела бы она на их месте, чтобы сверху что-нибудь свалилось.
Сделала шаг назад и жадно вцепилась в банку губами. Высосала до глухого свиста.
Теперь ей мешало только второе обстоятельство.
Она оценивающе посмотрела на очередного парящего работодателя.
– Нет, ну вот же Козел какой! – надулась она.
«Подумаешь…»
И все бы ничего, да только когда очередных вариантов становится так много, что очередь из них собирается длиннее, чем очередь из бабушек за сахаром, начинаешь видеть очередь из вариантов не только позади себя, но и перед собой. Очередь между двух бесконечно удаленных и бесконечно безнадежных частиц «не», в которой ей приходится стоять, глядя, как другие без труда доходят до конца своей, заканчивая ожидание и переставая считать чужие деньги. Они добивались, а она наблюдала и щелкала пальцами. Все, кто начинал вместе с ней, доходили, а она оставалась в очереди и продолжала считать. Словом, у нее в очередной раз не было настроения. Очередной отстой.
И поскольку находиться в этой безнадежной очереди без видимого конца, надеясь, что она закончится, ей порядком надоело, ничего не оставалось, кроме как выйти из нее и больше не надеяться. Она задержала дыхание, но стоило ей выйти наполовину, как случайно, прямо как на той горке в одиннадцать лет, она посмотрела на двенадцатый этаж. А там опять этот вызывающий свет.
И солнце опять скатилось с кровати.
А Саша скатилась назад и села, согнув дрожащие колени. – Так близко… – восстанавливая дыхание, она поочередно хрустнула всеми десятью пальцами, чувствуя, как один за одним отзываются действительные нервы. Это доказывало, что эти пальцы все еще её (пускай даже немного общественные) и что она все еще здесь, а не изменилась в последний раз. Такое себе Свидетельство о ней. Один из пальцев вдруг воспротивился – ну же! – удвоила усилия. Хотела прощелкать все до выхода, но опять покосилась на окно.
Не хотела же. Специально избегала.
– Вот же отстой, – каркнула она. – На самом интересном…
Глаза вцепились в старенькую раму, в которой плясал бессовестный огонек. За свои 29 лет и два паспорта Саша так и не узнала, зачем и для кого горит это невыносимо постоянное окно. И хоть жизнь – это отстойная очередь из отстоя, как-то обидно выйти, так и не узнав, скатывается солнце с кровати или все-таки нет. Ведь после выхода обратного входа уже не будет. Саша поставила сегодняшнюю банку в ряд из других и разочарованно вернулась в квартиру.
Уже на застекленном балконе, она открыла очередную баночку с пивом. Изучала красный кирпичный дом, который с каждой минутой терял свою краску, уступая неизменности окна.
– Ладно. Так и быть. Убедило, – сказала она окну. – Сначала узнаю, а потом уступлю тебе свое место. У тебя шансов побольше моих, ты-то почти не изменился с тех пор. А я… в общем, я долго стояла, может хоть ты достоишь.
– Расскажешь потом, что же там в конце очереди.
Опять это окно
«Я обязательно Туда попаду», – проснулась с этой мыслью и поставила себе последнюю задачу.
В самом деле сколько можно тянуть – очередной месяц прошел, как и очередное настроение, даже волосы немного отросли, а желания продолжать не прибавилось.
В холодильнике опять испортилось молоко, а в очереди добавилось еще две или три бабушки.
– Надеюсь, тот сахар стоит того, чтобы за ним стоять. Хотя какая разница, я же все равно не узнаю, да? – прикусила искусанную губу и проглотила кусочек кожи. – Вот же отстой.
Оставив на расческе волосы и остатки настроения, она сварила кофе (это единственное, что хорошо у нее получалось) и вышла на балкон. Всегда так делала. Начинала день с окна. Каждый раз проверяла его, точно хотела подловить на случайной ошибке. Тогда бы она выкрикнула, показав пальцем: «Ага! Попался! Сегодня выключен!» Но, нет. Свет единственно горел. И сегодня тоже. Впрочем, как всегда. Чего еще ожидать от самого стандартного окна? Вместе с Вселенной же установили.
– Чего уставилось? – проворчала она. – Издеваешься, да? Думаешь, раз я смотрю, значит, мне не все равно? Так вот знай! Мне все равно. Абсолютно.
Сделала смачный глоток, ощутив то, ради чего просыпается по утрам. Саша не знала, есть ли у нейронов человеческого мозга вкусовые сосочки, но у ее нейронов они точно были. От одного запаха ей хотелось пить и пить.
Но глаза сами выглянули из-под кружки – оно точно издевается. Это дурацкое окно.
– И ничего я на тебя не смотрю… – обиженно пробурлила она, наполнив щеки, как хомячок. – И вообще, это ты на меня смотришь! Пялишься изо дня в день, а я… я только смотрю в ответ, вот и все, так что не надумывай там себе лишнего.
Саша, конечно, не знала, о чем думает окно, но о чем бы оно ни думало, оно явно было с ней не согласно. Настолько несогласно, что нагло продолжало светить. Всосав кофе, она поставила на подоконник кружку с надписью «Evanescence» и, облизнув кофейные губы, уставилась на старенькую раму.
– Нет, ну вот же отстой… и почему мне так интересно… – промычала она, проведя ладонью по лицу, точно стирая с лица то надменное окно. – Как маленькая… в самом деле…
У самого подбородка она выдохнула в ладонь, наполнив нос пропахшей кофе кожей. Ей всегда нравилось это сочетание. Было в нем что-то. Терпкое, немного грубоватое, но естественное. Взяла кружку и, сделав новый хищный глоток, чуть не подавилась, а потом бросила взгляд на одноподъездную двенадцатиэтажку, торчащую из асфальта, как свеча из торта.
– Думаешь я не сделаю этого, да? Думаешь, это из-за тебя? Да что ты там о себе возомнило? – не выдержала Саша. – Вот сейчас возьму и сделаю. Вот прямо назло! Вот увидишь! Смотри! – сделав последний жадный глоток, она в одной пижаме вышла на крышу. Облизнула губы – на них все еще вкус кожи и кофе.
***
– Ладно-ладно, признаю. Опять меня уделало, – вздохнула, войдя на балкон. – И чем я тебя заслужила? Каждый раз весь настрой портишь…
Вспомнив ряд из одинаковых банок, Саша залезла пальцами в волосы и прорядила их, оставляя дорожки. Чувствовала себя полной дурой. Даже как-то неловко перед окном.
А окно торжествовало, точно говорило: «Я так и знало».
Показала ему средний палец.
– Отвали… я просто кофе еще не допила. Так что дело не в тебе, – втянула губами плотную горечь. – Вкусное кофе. Ради кофе с утра еще денек и постоять можно.
Окно недоверчиво светило, точно усмехалось.
– Ничего. Ничего. Я сотру этот дурацкий свет с твоей улыбки, – cкривилась Саша.
– Я обязательно выключу этот твой дурацкий свет.
Вспомнив вкус, решила сделать еще один глоток. Прислонила нагретую керамику к губам.
Не льется.
Она с надеждой посмотрела в опустевшую кружку. Странно, но в ней она уже видела утреннее кофе.
– Надеюсь, завтра кофе не подведет.
Сегодня
– Сегодня, – сказала очередная «я», когда позднее лето перешло в раннюю осень, и детей на детской площадке стало меньше. А «сегодня» и вообще не было.
Облака заплелись в косы. Затем переплелись и разлетелись. Каждая коса по своим делам, а когда вернулась с кофе, кто-то уже причесал пушистые локоны, оставив фиолетовые следы от расчески.
– И мне бы тоже причесаться не помешало, – промычала Саша, у которой и торчало и свисало одновременно.
Но что-то все-таки мешало. И расчёска избегала пальцев, а пальцы расчёски.
Изучая с балкона опустевшие горки и «паутинку», Саша пришла к выводу, что площадке не к лицу без детей, так что она вызвалась исправить это одинокое недоразумение.
– Так-то лучше, – убедилась она, качаясь на качельке.
Качелька скрипнула.
– Ты уж извини. Сегодня я за них.
Саша представляла, что ноги её парят. А еще вспомнила одну из просроченных «я», которая могла, раскачавшись, своими ногами коснуться солнца в самом его зените (пока оно еще не вернулось в свою квартирку для ночного отдыха). Когда же это было? Когда-то, когда тепло. Она все пыталась достать новыми удлиненными ногами рекордной отметки маленькой коротконогой «я», но никак не могла дотянуться. Видно, длина ног решает еще не всё.
Чувствуя это движение, увлеклась. Хотела покачаться пять минут, а качалась все тридцать. В последний день она хотела выжать всё из последней качели, но когда её укачало, закончила попытки соединиться ногами с ногами. И соединилась ногами с газоном.
– Отстой, – она уже и забыла, что так бывает. Вспомнила другую просроченную «я», которая много лет назад, отдыхая на море, пришла в парк аттракционов и, зачем-то послушав подругу и не послушав себя, решилась на ту вертящуюся центрифугу, от одного вида которой желудок просится в полет. Всё в точности как в тот раз, когда бегом бросилась от остановившейся карусели, затыкая ладонью рот. То же чувство невесомой легкости внутренностей, и во рту тот самый привкус, точно и не было никаких лет и зубной пасты. А перед глазами зеленый газон, на который освобождается то ли «Марс», то ли «Сникерс».
Когда координация вернулась и тошнить почти перестало, она, прощелкав все пальцы, как пианино, уставилась перед собой на свою последнюю цель.
Впереди высокие дома и тоненькая полосочка асфальта, точно ковер с машинками. Похожий ковер одна из просроченных «я» видела у кого-то в детской комнате. Попробовала вспомнить фамилию того худенького одноклассника, а вместо этого вспомнила бутерброды с колбасой, которые приносила его мама.
– Я же сказала сегодня. Значит, сегодня, – напомнила она просроченной колбасной «я» о необходимости вернуть ей сегодняшней и последней контроль над телом.
Но та вредина противилась. Прописала вредине невидимый щелбан.
И когда 8-летнее «я» прошло, 29-летнее подошло к красному кирпичному дому, где ночевало солнце.
А оно, ругаясь, скатилось с кровати.
Саша представила эту картину и почему-то улыбнулась. Это, наверное, из-за качели – так и не дотянулась до своих ног в детстве. Зато дотянулась до рвотной центрифуги.
– Ну, тогда вперед, – щелкнула она пальцами.
Средний всегда шел хорошо, а вот указательный с сопротивлением. Сморщилась, попытавшись додавить до необходимого щелчка, с оттяжечкой. Не получилось. Зато безымянный не подвел. Так сочно, что даже до мурашек.
Впрочем, сразу же обнаружились некоторые проблемы.
– Какой же там может быть номер? – Саша обошла дом по кругу, считая окна. – Так, это, наверное, по четыре квартиры на этаж, а следовательно, на двенадцатом этаже должна быть… – немного подзависла она. Считала она хорошо только чужие деньги, но не этажи.
– Ладно. Пускай будет 31, – набрала на домофоне и затаила дыхание.
– Кто там? – и ожидаемый и почему-то внезапно неожиданный голос.
Саша сморщилась как печеное яблоко. В её план этого не входило. Сама не поняла, на что рассчитывала (социальные взаимодействия – отстой).
– Эээ… я хотела узнать номер квартиры на двенадцатом этаже.
– Я тебе что, справочное бюро или лифтер? – проревел голос.
– Нет, я просто… – растерянно замямлила Саша.
– Она просто… просто иди куда шла, – закончил разговор голос.
– Извините, – закончила после голоса.
– Вот же отстой! – обиженно топнула Саша. – И как же мне теперь туда? Ладно-ладно. Гори себе на здоровье, пока можешь, – бросила она в горящее окно.
Решила сесть в засаду, а села на лавочку возле двери на случай, когда и если кто-нибудь зайдет или выйдет.
– Ничего-ничего, – коварно улыбалась она (для полного образа киношного следильщика не хватало только обязательной газеты для маскировки). – Я подожду немного. Столько лет ждала, подожду еще пару часов. Только вот ступни сопрели и щиколотки тааак чешутся, – скривилась, пытаясь залезть под носки, чтобы поскрести вредную кожу ногтями.
– Так-то лучше, – довольно потянулась она и тут же подскочила, увидев, как приоткрылась дверь.
Едва в двери появился низенький зеленый силуэт с большими круглыми очками, как Саша уже была на позиции. Она уверенно сиганула внутрь, да так, чтобы это выглядело максимально обыденно и по-хозяйски. Не хотела она своей осторожностью вызывать лишних подозрений. И так сидела без газеты. Куда уж подозрительней.
Пробежав цепочку этажей, она оказалась на заветном 12, где было 5 квартир.
– Блин. Пять. Математика – наука для умных. А двенадцатые этажи для выносливых.
Впрочем, считать до двенадцати даже ей под силу. Она на месте.
Обычная лестничная площадка, довольно заурядная даже для заурядности. Несколько дряхлых хлорофитумов, оставшаяся с какого-то «Нового года» бумажная снежинка на стене, чей-то 100-летний комод, под которым стоят чьи-то 100-летние сапоги. На металлической двери одной из квартир облезлое картонное деревце. Саша была как дома.
Чтобы определить расположение окна, она, вычисляя искомую дверь, пыталась воссоздать в голове трехмерную модель строения, но воссоздала только головную боль.
Математика – наука для умных.
Поэтому она решила не считать, а смотреть. Тогда-то она и увидела старую, даже по меркам комода и сапог, деревянную дверцу с осевшим косяком и тем, чем когда-то был коврик для ног. Но самое отстойное было даже не это, а то, что от одного взгляда на дверь становилось не по себе, а мурашки выскакивали даже у детей мурашек.
– Жуть какая, – согласилась с вставшими дыбом волосами Саша, проведя ладонью одной руки над предплечьем второй и ощутив легкое прикосновение.
Дверь вызывала неуютное ощущение необитаемости. А еще какой-то совсем исходный страх. Такой испытываешь, когда стоишь на пороге густого леса, в котором нет очередей и всего того, что делает тебя кем-то для кого-то. Всего того, что делает из тебя продавца или покупателя. Пугающе первобытного леса, в котором ты – только ты, и не более того. Всего лишь один живой организм, что, осмелившись войти, может не вернуться обратно.
Саша обреченно села на комод. Она была уверена в своем настрое. Была, пока не посмотрела на эту дверь: от одной мысли зайти за нее становилось даже страшнее, чем выйти из очереди. Не так она представляла квартиру солнца.
– Солнце очевидно экономит, если снимает такое жилье.
И тем не менее, постояв пару минут, потом посидев десять минут на корточках, она осмелилась и робко постучала в осевшее полотно.
И тут же пожалела об этом, потому что каждый из трех ее ударов прозвучал так предательски громко, неуместно и глубоко, точно тронул корни деревьев в том примитивном лесу, разбудив его нервы от спокойного сна. И теперь этот лес всеми ушами сосредоточился на одной ней, из-за двери дышал тишиной на нее одну. Саша испытала пугающее состояние: точно случайно потревожила огромного сторожевого пса. Такого, который даже спит страшно, не то что выбирает тебя целью своего пристального внимания.
Она хотела было убежать, но осознала, что прошло уже достаточно времени между последним из ее неуместных ударов и бездействием жуткой воображаемой собаки.
– Никого нет? – даже как-то обрадовалась она. Она шла, надеясь, что есть, но после тех ударов начала надеяться наоборот.
– И зачем я вообще сюда поперлась? Вот же отстой! – схватив себя за волосы, потянула вниз, стягивая напряжение с мышц шеи. – И что мне теперь делать? Ждать, пока кто-нибудь объявится? – она еще раз посмотрела на забытую дверь. – Да кто вообще сюда может объявиться? Здесь, наверное, уже лет сто никто не живет.
Села обратно на корточки, выпуклые коленки уже устали стоять.
– Ну вот, – прошипела Саша на дверь. – Не дает ни войти, ни выйти. И не показывает самое интересное, – обиженно показала двери язык. – Я ведь уже не маленькая, блин. Мне уже можно! – надула щеки, словно их наполнило кофе.
– Какое же ты все-таки, окно, нечестное. Не даешь закончить по-человечески. Мне же интересно… какой же отстой.
Вернувшись домой, открыла баночку и вышла на балкон. Ранняя осень – еще немного лето. Осень обнимает ее, не желая отпускать, а потому и балкон отпускать не хочется.
Саша знала. Ценность балкона с возвратом лишь растет. Сперва на балкон не пускают, потом пускают, но ничего не видно, потом видно, но нельзя пить, наконец, вершина восхождения на балкон – и видно, и пить можно.
Снизу еще работают или уже работают, и люки молчат, и столбы наблюдают. Словом, снизу все то, от чего хочется выйти. Сделав гигантский (с запасом) глоток, она поставила баночку на место утренней чашки, а сама вытянулась вперед, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь в том приставучем окне. Но кроме классического света ничего не видела. Впрочем, как и всегда.
– И на что я надеялась?
Задела баночку локтем, и та опустошила свое содержимое на футболку
– Ну, что за невезуха-то…
Сняв пивную футболку, Саша прошла в ванную и швырнула несчастную в стиральную машинку, но тут увидела в зеркале полуголую её. Она и забыла.
– А, это всего лишь ты.
– Ты еще здесь…
Подошла к зеркалу и, облокотившись на раковину, посмотрела на вьющиеся колтуны и зеленые глаза. Худая, даже симпатичная, если не улыбается или улыбается искренне. С длинной шеей, точно созданной, чтобы смотреть с балкона, и резко подчеркнутой заостренной ключицей. Эту самую ключицу, сколько она ее помнит, все нахваливали так, словно это не ключица – часть ее тела, а сама Саша – часть этой акцентированной ключицы.
Впрочем, и Саше ее ключица нравилась, особенно родинка прямо на розоватом от волнения гребешке. Саша всегда думала, что эта родинка сама по себе привлекательней, чем она в целом, и если бы мужчины выбирали между Сашей и её родинкой, они бы, без сомнения, выбрали родинку, ну… еще может быть улыбку. Словом, отдельные ее заводские части были исключительно симпатичны, с другими же не повезло. Например, с гибкими пальцами, непослушными волосами да немного лопоухими ушами с выпяченной душкой.
Но как оказалось, долго смотреть на родинку бывает вредно.
Почему-то именно сейчас эта хрупкая родинка по ту сторону оказывала на нее какое-то гипнотическое воздействие: Саша не могла оторваться от ее медленного дыхания, когда та то непорядочно поднималась, то возвращалась на место. Саша и сообразить не успела, как эта родинка полностью овладела ее вниманием и, похитив, заточила ее в себе, так, что весь мир сжался в ее маленьком живом пятнышке на выступающем гребне. И близкая, и недопустимо недоступная. Почему-то казалось, что эта теплая родинка принадлежит какому-то совершенно другому человеку. Очень даже привлекательному, надо сказать, человеку. То ли дело в двух баночках пива, то ли в том, что она редко смотрела в зеркало, но Саше вдруг захотелось поцеловать её, но дотянуться губами не получилось – подбородок мешает – уперся в ключицу. А когда она, облокотившись резкими руками на раковину, потянулась губами к зеркалу, то место, где сидела неприступная родинка, опустилось, так что целовать пришлось в губы. Влажно и как-то плоско, с привкусом стекла. Обычно она так не делала. Точнее, никогда.
– Надо же… болванка. И зачем я это? – выдохнула и облизнула губы. На них еще гладкое стекло.
Стоя в упор к зеркалу, обреченно уткнулась в белую раковину. Хотела, чтобы в ней ничего не было, но в металлическом сливе застрявшие волосы. Слишком русые для белого. Нашла пустое пространство и смотрела в него. Стыдно.
Все никак не могла отделаться от чувства на губах и ощущения близости девушки напротив. Приподняв лицо, легонько приоткрыла рот – розовые губы с трещинкой мягко повторили. Она почувствовала, что даже смущается, и резко взглянула в зеленые глаза перед собой. Игривый зрачок надулся, как шарик, прицелившись в нее и сделав ее единственным объектом своего влечения. Саша покраснела. «Чего это она так на меня смотрит? Я же не картина», – смутилась, точно это не она пялится в зеркало, а та, напротив, пялится на нее. И смотрит, как голодный хищник на добычу прямо в глаза, не отрывая взгляда. Не хочет отпускать. Хочет забрать и оставить ее для себя. Близкие губы приоткрылись. «Сейчас снова поцелует?» – сконфуженно отодвинулась, вернув личные границы. Слишком уж тесно. И никто не поможет. Жадная до неё, она так близко, что неловко и даже опасно. Самое время бежать, но Саша почувствовала это: она тоже не хочет отпускать то живое тепло напротив. Искреннюю и открытую кожу, что всеми порами тянула воздух, напоминая о том, что она дышит. И эти хищные зеленые глаза. Присмотрелась. Расширенный зрачок и светлые прожилки, блестящая дорожка от лампы.
Медленно дыхнула на зеркало, оставляя после себя теплый кружочек.
– Что это со мной? Совсем поехала… – отодвинулась от той, которая ее хотела.
– Вот еще. Отстой. Ты, конечно, ничего, но это уже перебор. И что тебе от меня надо?
Та смотрела и не отпускала. Подзывала своей непорядочной родинкой.
– А знаешь, пошла ты! Такая же, как и дурацкое окно…– Саша показа себе средний палец и вернулась на балкон.
Ветер напоминал о том, что ключицу нужно закрывать, но сейчас ей не хотелось кофты, хотелось ветра. Майка более чем справлялась. В глазах завитушки. Ночь приближалась, а с ней и мысли. Перед каждым очередным утром это как обострение. Все, что накопилось, начинает нарывать. И в темноте не видно, а потому в темноте всегда хочется выйти. Без лишних глаз, чтобы не было так, как с пальцами. Сохраниться таким образом. Как в компьютерной игре. Отсканировать себя и свою родинку, чтобы больше не изменяться и навсегда остаться в этом состоянии. Неизменной, прямо как окно напротив. Без поиска завтра, без очереди из поисков вчера. Просто сохранение. Скан. Пока не просрочилась.
Избегая голых зеркал, посмотрела в отстойное окно.
– Сегодня твоя взяла. Сегодня еще постою. Но не думай, что победило! Никто не помешает мне, даже ты. Даже Она. Если я что-то решила, я Всегда это делаю, – передумала опять, облизнув губы, на которых еще оставался вкус стекла.
А хотела бы, чтобы был вкус кофе.
Последний день и кошка
– Сегодня, – сказала она и начала очередной последний день.
Приняла душ, чтобы быть чистой в такой ответственный и последний момент.
Даже побрила подмышки и немного порезалась. Еще раз проверила родинку на ключице – на месте. Словом, готова к выходу. Увидела родинку – так и хотелось смотреть. Выжать все из этой маленькой просящей родинки. Насмотреться так, чтобы потом не было обидно, что не насмотрелась. Сняла майку и опять смотрела.
– Ладно-ладно, уговорила. Тебя бы я не стала менять по гарантии, – оценивающе произнесла она. – Только не смотри на меня так… Даже немного жалко с тобой расставаться. И почему ты раньше мне не нравилась?
Изучая напоследок и дорожку из выделенных ребер с веточкой из голубых вен и форму небольшой заостренной груди – внимательная и собранная, как и вчера. Решила не прятать ее и бросила в угол растянутый лифчик. Вместо этого черное платье с вырезом, чтобы было видно и ключицу, и родинку. Тут же проступили и маленькие они. Особенный день, если выходить из очереди, то только так.
Улыбнулась девушке в зеркале.
– Знаешь… а все-таки ты классная, надеюсь, я тебя еще увижу.
Та повторила губами с алой трещинкой от зубов.
– Ну, тогда пока! – отвернулась от живого отражения Саша, но, проходя мимо балкона, увидела окно.
Мрачно вздохнула.
– Но сперва, конечно же, ты… Узнаю, что же там внутри, и можно заканчивать, – посмотрела на холодильник. – Пока молоко еще не испортилось.
Непроизвольно щелкнула мизинцем. Раздался настоящий хлопочек. И как же он был хорош. Взяв сумочку, она направилась к дому, где все началось, чтобы все закончить.
– Пора уже освободить место в очереди.
Но от чего она точно не могла освободиться, так это от взглядов. Слишком много голой кожи для одной девушки и одной улицы. Ей даже неловко стало. Она одевалась для себя, а получилось, что для них.
– Вот же отстой, – опять то чувство, когда у школьной доски заставляли гнуть пальцы.
– Людей, что ли, не видели? Перебьетесь.
Вернулась домой, сняла платье и напялила серые спортивные штаны да черную кофту. Лифчик все равно решила не надевать. Стыдно перед судмедэкспертом. Увидит эту пожелтевшую резинку, и тут уже никакая родинка не поможет. Задумавшись об этом, решила еще и трусы поменять, на всякий случай, мало ли.
Наконец, переодевшись, опять начала заканчивать и вышла из квартиры, но вспомнила, что у нее еще осталось кофе на пару кружек – нельзя же так оставлять.
Вернулась домой и сняла кофту (ну чтобы не вспотеть), потом стыдно будет перед судмедэкспертом.
– Подумает, что не моюсь совсем. Пахнуть – отстой!
Если, конечно, речь не идет о запахе кофе.
Саша внимательно смотрела, как со свистом освобождается вода. Воде уже легко. Завидовала воде. Вода уже парила, а она еще нет. Даже та ее опередила, уже пар.
Налив кофе сразу в две толстые кружки, надела футболку с «Пикачу» и вышла на еще утренний балкон.
Там все наладилось. Вернулось к состоянию до голой родинки.
Распустила волосы и глаза.
Небо опустилось и уже касалось самой высокой антенны.
Оно ещё не решило: голубое сегодня или розовое.
А в нем молочный зигзаг до восходящего солнца.
Острый. Такой, что и глазами можно порезаться.
Присмотрелась к летучим хребтам. Вблизи небо старалось, тщательно вырисовывая поле мшистых холмов, дымчатые гребни которых светились и немного пушились под стелющимся серебристым туманом. Захотелось туда и побегать по этими мягким холмам босяком. Они точно выдержат. Нежное состояние, и резинка для волос сложилась в 8.
Выпив первую чашку, принялась за вторую – вторая оказалась даже вкуснее.
Небо тем временем определилось. Голубое. С ним окрасился и белый подоконник. Пластик приобрел призрачный голубовато-зеленый оттенок. Мотыльковая минута. И балкон и cтены туда же и в то же. Тоже в голубое и зелёное. Задумчиво грустное.
Оно было к лицу. И к мыслям. И ко вкусу на языке.
Но с голубым небом не согласились облака. Острый зигзаг распушился, протянув над красным прямоугольником рукав с древесным рисунком. Перевела взгляд. Из-за домика слева выглядывал синий волк. С ушами торчком. Он стремительно двигался пока фантазия не вернула его до состояния облака.
Вспомнив, что еще остался хлеб в хлебнице да остатки сыра в холодильнике, решила употребить и их – не пропадать же. И раз уж накрошила, нужно и крошки собрать.
– Даже если я выхожу, не оставлять же за собой крошки. Особенно на тех, кто позади, у них и свои есть, – рассудила она, допивая молоко, которое все-таки уже начало киснуть.
Но, оглядев комнату, поняла, что крошки – не единственное, что останется тому, кто позади. Бородатая пыль на полках могла рассказывать истории о своем славном прошлом пыли помоложе.
Ничего не поделаешь – намочила тряпку и начала освобождать полки от бороды, вновь открывая для себя их архивное содержание. Знакомые и незнакомые крошки из прошлого, файлы-артефакты: то ли её собственные, то ли её просроченных «я», которые в полной мере могли даже и не быть ей, а быть кем-то другим (например, молоком), похожим на нее, но переставшим существовать. Лишь окно свидетельствовало о том, что просроченное «я» перед глазами ее собственное.
Надо сказать, идентификация «я» – занятное дело. Начала очищать крошки, а сама утонула в просрочке: потускневшие коробочки с музыкальными дисками, скрывающими за собой целое состояние. Каждая со своей совершенно особенной эмоцией. Глядя на некоторые, хотелось грустить, на другие – улыбаться. Такие не похожие и в то же время цельно её, покрытые одной пылью. Какая-то волосатая расческа, глядя на которую становилось больно волосам на голове, затертая обложка с «Маленьким принцем», нашла даже архивную фотокарточку с розовыми волосами – причуда одной из ее непутевых «я».
Порывшись в шкафчике нашла еще парочку фотографий. На одной из них сидела за столиком с кофе (что не удивительно). Справа окно, сверху лампа. Свидание было паршивым, зато кофе было превосходным, выше всяких похвал, а как оно пахло! Принюхалась – не пахнет. То есть совсем. 90% удовольствия от кофе отсутствует. Плоское какое-то выходит, стерильное что-ли. Не понравилось. Даже обидно. Хотела сохранить чувство, а получила картинку. При сжатии потерялась значительная часть информации. На самом деле потерялось то, что делает из кофе кофе. Разочаровалась в сохранении. Что это за сохранение такое, если в нем нет того, что хотел сохранить? Нет уж. Если кофе, то кофе, а не фотография кофе. Перевернула она плоское кофе.
Зато розоволосая «я» сама просилась в руку. Такая яркая и непосредственная. Улыбалась, сидя за компьютером.
«Эх и классная же я тогда была, – подумала Саша. – И в кого я превратилась…» – посмотрела на тонкие с небольшими растяжками ноги.
Вернулась к зеркалу. Присмотрелась, поправила совсем русые волосы, потом снова растрепала их, одна из кудряшек упала на лоб, Саша попыталась ее сдуть, та упала немного левее. Пригляделась к глазам – все еще зеленые. Недоверчиво покачала головой, точно проверяя совершит ли та, вторая такое же движение секунда в секунду и не отстанет ли во времени с задержечкой. Но та притворялась хорошо – не отставала и не выдавала себя. Пытливо прикусив тусклые губы, изучала нос, уши, прожилки в блестящей радужке, сравнивая их с той, другой розоволосой «я».
– Хотя… – снова сняла с себя майку и выпрямилась: бледно-белая кожа, выпуклые, немного горбатые суставы, впалый живот и голубоватые дорожки вен на ребрах, переходящие в тонкую сеточку на шее, точно ветви декоративного дерева. Заостренная ключица и родинка на самом уязвимом гребне. – Ох и повезет этому судмедэксперту, – с завистью вздохнула Саша. – Вот же отстой быть собой. Все лучшее достанется кому-то другому.
После этой мысли решила еще раз принять душ, чтобы быть свежей и не испортить потом то, что видела перед собой.
Но волосы опять застревали в расческе или расческа в волосах. Так или иначе, все шло с сопротивлением. Как лопата в русом снегу. Зажмурилась, приготовившись к боли, и дернула назад. Что-то натянулось, как струна, а потом оборвалось, и после ожидаемого «Ай» Саша потеряла еще несколько волос, а расческа приобрела. Они часто так делали. Менялись волосами. И чем меньше их оставалось у Саши, тем больше становилось у расчески. Однажды эта расческа заберет все. И, напитавшись Сашей, сама станет человеком, а на месте Саши останется лишь пустая расческа на полке. Во всяком случае, так ей всегда казалось. Сначала расческа заберет волосы, потом перекинется на кожу и мышцы. Наверное, поэтому Саша так часто меняла расчески, не допуская перехода с волос на тело, каждый раз прерывая этот цикл двойной трансформации.
Обсохнув, вернулась к непутевой фотографии и, еще раз посмотрев на розоволосую девочку, признала:
– Ты, конечно, классная, но тебе до меня еще далеко.
Фотография тоже захотела посмотреть на себя в зеркало.
– Ну уж фигу! Не выросла еще, чтобы собой любоваться! Учись лучше, – сказала ей Саша.
Усевшись на диване, положила перед собой розовые волосы.
– Ох и много же отстоя у тебя впереди, не завидую я тебе, конечно, – усмехнулась она. – Чтобы стать такой классной, как я, тебе придется постараться.
Но фотография все равно с упреком косилась на зеркало. – Что-что? – нахмурилась Саша. – Думаешь, я ненормальная, раз себя рассматриваю. Дурочка. Вот повзрослеешь – поймешь. Кроме тебя самой, у тебя никого нет. Если уж и любоваться собой, то только самой.
– Блин… Точно, – резко прикусила губу, словно пальцем хрустнула. – Вот же отстой. – опять проглотила кусочек. – Судмедэксперт! Он точно пялиться будет, может, даже лапать начнет. Я бы лапала… И что же мне делать?
Она представила себе это, и стало до отстоя противно (точно пальцы опять гнут). «Лучше я достанусь ей, – вспомнила неприличное отражение в зеркале, – чем кому-то еще».
– Нет! – решила Саша. – Не бывать такому. Испорчу ему удовольствие, – надела нестираный спортивный костюм и отправилась на пробежку. – Провоняю вся, да так, чтобы и смотреть не хотелось, а родинку… тоналкой замажу. Моя. Только для личного пользования.
– Где же они? – искала самые заношенные кроссовки, которые почему-то не выбросила. – А вот они, – понюхала. – Самое то.
Представила жадного до тела судмедэксперта и представила, как показывает ему воображаемый средний палец.
– Вонючие. Как и я. Буду.
Завязав хвостик и почему-то залипнув на клумбу с цветами и странными торчащими зелеными штуками, она побежала, чтобы как следует пропахнуть.
Погода была что надо. После первых ленивых ста метров она даже втянулась и поймала ритм. Клумбы еще не завяли, напротив, как-то приукрасились, видно, приготовились.
Возле одного из домов увидела на газоне черный неприглядный силуэт. Подбежав и остановившись, испытала и жалость, и отвращение от неестественной статичности. Маленькая недвижущуюся кошка. Все четыре лапы вытянуты столбняком, как у чучела. Черная и спокойная. Зачем-то посмотрела в глаза – стеклянные пуговицы, в которых потух блеск.
– Ну что за отстой, – от увиденного стало как-то глубоко не по себе. Саша резко отвернулась, чтобы разорвать этот взгляд и сразу стартанула, чтобы не портить себе отстоем последний день.
Перебежала дорогу и устремилась вдоль речки по редкому леску – не то березовому, не то кленовому. Но пахло там единственно травой. Листья еще не спрыгнули, продолжали смотреть с балконов. Но тоже приготовились. Тоже ожидали в вызывающих откровенных платьях. Правда, в отличие от Саши на них никто не пялился.
На первом километре дыхание отключилось, но на втором вернулось, и она обнаружила, что ей это даже нравится. Перерабатывать воздух, то наполняя себя им, то освобождая его, разогревая насос. Даже вспомнила одну из просроченных «я». Та могла пробежать все четыре, а то и пять километров, краснея, как помидор. Но та «я» куда-то безвозвратно убежала. Возможно, окончательно покраснев, действительно обратилась помидором, который Саша незаметно для себя проглотила.
Достигла сосновой рощи. Это означало, что пора разворачиваться. Просроченный норматив выполнен. Да и ковер топтать не хотелось.
Это в детстве она не могла понять эти сосновые иголки.
«Зачем им падать вниз, если оттуда ничего не видно?»
Сосновые иголки начинаешь понимать только с возрастом. Вот и побежала обратно.
На самом деле, она давно уже не бегала, так как смысла в этом деле, по ее мнению, было немного.
«Все бегают для кого-то или чего-то, – размышляла она. – Бегают, чтобы бросить или чтобы их не бросили. Некоторые бегают ради образа, другие – для того, чтобы ему соответствовать. Никто не бегает для себя».
Но сегодня она бежала для себя. Все равно бросать её некому, а завтра уже будет не до образов. Подмышки и спина следовали плану, кожа почувствовала собственное тепло и влагу, и по ощущениям начинала как-то пухнуть. Остановившись, отодвинула горлышко кофты, засунув туда нос и принюхавшись. Пахнет. Вот же здорово.
Глаза увидели покрасневшую грудь с редкой росой. Движущийся, как насос, живот. Внутри этой кофты живого тепла было больше, чем снаружи. Прямо как в том в бессовестном зеркале.
Принюхалась еще раз – даже понравился этот органический пар. В отличие от напрочь клиентоориентированной Саши, такой же настоящий, как и родинка на ключице. Она убедилась. В том выпуклом запахе было больше неё, чем в ней самой. Кто она без него? Может, очередная фотокарточка. Стерильное сохранение без запаха и без вкуса. Cканированный документ с паспортными данными, чтобы стоять в очереди. Но запах пота на покрасневшей коже сегодня свидетельствует, что она – это она. Объемная, настоящая, пахнущая как кофе (ну почти) – еще не отсканированная. Может бегать, может промокнуть и потом принять душ, посмотрев на покрасневшую грудь в зеркале и сравнив её со своей обычной бледной грудью. А потом может даже поесть пиццу, которая тоже имеет объемный вкус.
– Точно! Пицца! – ударила себя по лбу. – Куда же ты собралась, не покушав на дорожку пиццы!? Вот же болванка. Бестолочь!
Еще раз залезла в горячую кофту – там запах, то ли сладкий, то ли соленый, но определенно свой. Завтра его уже не будет. Значит, нужно нюхать себя сегодня. Но тут пришло и удручающее понимание.
– Вот же отстой! – в таком виде и в кафе, надулась, она как мяч, и уже готова была пойти туда промокшей, как половая тряпка, но спина уже начала неприятно зудеть и чесаться. То чувство, словно выкипающая кровь просится наружу из тела, но не может выйти и упирается в слой разогретой кожи, раздувая его как парус. Она, одной рукой приподняв кофту сзади, ногтями второй хищно расчесала спину под лопаткой, обнаружив, что в этот момент пробегавший мимо очередной зритель уставился на появившийся кусочек голой оболочки. Опять вспомнила про гибкие пальцы. И даже щелкнула.
– Чего пялишься? Спину никогда не чесал?
(Не в картинную же галерею пришел, в самом деле).
Тот растерялся и лишь ускорил бег.
«Никуда ты не убежишь», – подумала она и побежала следом. Не то чтобы она хотела его догнать, нет, она хотела бежать в хвосте, чтобы он чувствовал на себе постоянный пристальный взгляд, точно сам задрал кофту и публично почесал спину.
Так и бежала за ним до перекрестка, где освободила его от наказания, и уже пешком пошла до дома. И как же чертовски хорош прохладный воздух после пробежки, когда в кофте, как в чайнике, ещё продолжается процесс закипания и тепловыделения, а конденсирующее лицо уже не понимает, нагреваться ему или охлаждаться.
Прошла мимо газона. На месте силуэта осталось только неровное черное пятно. Неприятный отпечаток с елозящей гусеницей внутри.
– Выбросили? – подумала Саша, и настроение в очередной раз испортилось. Не с таким настроением она хотела.
– Надеюсь, хоть пицца поможет. – представила она жирный кусок.
Так, выбросив кошку из головы и поместив на ее место пиццу, Саша взяла телефон и позвонила в доставку.
***
– Если я не могу к пицце, пицца сможет ко мне! – декламировала она своему покрасневшему отражению.
Обычно белая, сейчас она была какая-то розовая. С неуверенным румянцем на щеках. Смотрела в зеркало на сомневающиеся годы. Может, это от пробежки годы спутались в волосах, а, может, просто надкусила годы вместе с губой. И проглотила кусочек.
– Точно! – оторвалась от налившихся краской щек. – У меня же еще остались деньги. Не оставлять же их тем, кто позади в очереди. Перебьются. У них и свои есть.
Купила четыре пиццы, две порции картошки фри, луковые кольца и четыре баночки пива, словом, хотела выжать максимум из каждого имеющегося средства. Последний день в очереди – это не обычный день в ней.
Но спина предательски и совсем нестерильно чесалась, да и голова то же начала. Не терпеть же неудобств в такой день! Пошла в душ (сама сбилась со счету, какой уже раз она его принимала), вернулась.
А в голову вернулась неподвижная кошка с тусклыми глазами. Выбросила её еще раз. Вот же отстой. И зачем тогда бегала, если все равно помылась. Подошла к зеркалу и замазала родинку тональным кремом. Чтобы другим не видно.
А тут и доставка уже приехала. Встретила в сорочке, но без родинки.
– Вам уже можно? – изучая её ключицу, спросил очередной, имея в виду известное пиво у себя и неизвестного возраста её.
– Мне не уже можно, мне пока можно, – фыркнула Саша, а сама про себя: «Опять смотрят. Человека не видели, что ли?» – закрыла дверь и показала двери гибкий средний палец, который послал сигнал, что пора им щелкнуть. Так и сделала – полегчало. Как и всегда.
Иногда она, впрочем, пыталась сопротивляться, но это было просто невозможно. Этот позыв ни с чем не перепутать. Точно в несвободном суставе собирается свободный воздух, и хочется скорее лопнуть этот пузырек, выпустив его обратно. В этом смысле щелкать пальцами – это как лопать те самые выпуклые кружочки упаковочной пленки. Как же можно себе в этом отказать?
– Неужели я выгляжу на пятнадцать? – посмотрела она на девочку в отражении. – На лбу, что ли, возраст писать, чтобы спрашивать перестали? Посмотрела на свой лоб и на черный маркер. Ну уж нет. Еще чего. Зачем облегчать им жизнь.
Схватила плед, расстелила его на бетонном балконе, взяла свечи и маленький ноутбук. Хотела, чтобы этот вечер был особенным и незабываемым. Подумала еще раз, нет, только особенным.
Зажгла свечи и ноутбук, включила то, что нравилось просроченной девочке с розовыми волосами, и начала.
– А у тебя неплохой вкус, – улыбнувшись, сказала она непутевой фотографии. – Классная ты, хоть и краска была паршивая, – решила вернуться к зеркалу, чтобы помахать рукой, но, увидев эту хулиганку, начала дурачиться с ней, и задержалась. Вспомнила о свечах на балконе, продолжила.
Как ни странно, несмотря на два паспорта, в части неплохих вкусов она не сильно-то изменилась и вместе с розоволосой «я» смотрела на движущиеся картинки. А когда похолодало, взяла еще и одеяло, укутавшись в него, как червячок в яблочко.
– Вкуснооо! – обрадовалась она, проглотив жирный кусок. – Такая пицца. Так хочется, чтобы она никогда не закончилась. Эх, – мрачно вздохнула Саша, подумав о предстоящем.
Облизнулась. Ей так понравился вкус на губах, что она теперь не хотела с ним расставаться, прямо как теплая осень с летом. Так хотелось, чтобы эта сырная пицца была на губах всегда. Собрала языком пиццу с зубов. Как же классно ее чувствовать.
Посмотрела вниз на бесчувственный асфальт.
А пиццаеще на губах. Такая вкусная, что ее хочется чувствовать. – Вот же отстой! – вздохнула Саша.
Облизнулась. Хлеб и липкий сыр.
– Как же сочно.
– И как отстойно! Если я перестану чувствовать пиццу, значит, все было зря. Значит, пицца была зря. А зачем тогда я вообще её ела? – сокрушалась она. – А столько денег я на нее потратила! Так не пойдет. Я еще и насладиться-то не успела. Нет. Я должна съесть эту пиццу на все сто. Подожду немного. Ничего страшного.
Оторвала очередной кусок и сделала жадный-прежадный глоток. Чтобы наверняка.
– Все правильно! – размышляла Саша. – Не выходить же на полный желудок.
– Зачем тогда ела, если все выйдет, – испачкала палец. Фу.
Посмотрела на свою правую руку и задумалась. Повернула ладонью к лицу и увидела множественные складки (точно, как на ее кожаной сумке, только немного жирные). Такие складки хироманты воспринимают за судьбу. Подвигала пальцами, потом начала поочередно сгибать их в кулак. Сначала от мизинца до большего, потом в обратную сторону. «Это мои?» – подумала, как же забавно управлять этими штуками одним лишь желанием, одной лишь опьяневшей волей. Стоит только подумать, и мизинец сам сгибается. Ни тебе задержек, ни тебе загрузок, ни усилий. Просто подумал, а мизинец исполнил, точно в нем спрятан маленький пилот. Такое легкое управление. Она раньше и не задумывалась, как же просто пилотировать человеком.
Перевернула ладонь на тыльную сторону. Как же необычно в призрачном свете ноутбука выглядели вены, набухшие и просвечивающие голубовато-зелеными ручьями. И опять задумалась: «Как же это сложно и просто быть мной. Вроде такой пустяк, но сколько вен во мне, которые качают меня, чтобы я двигала пальцами. Столько усилий ради одной меня. Стыдно даже. Могли бы потратить эти вены на голодных детей, а потратили на сытую пьяную меня».
Сжала кулак. Так сильно, как еще не сжимала.
– Значит, тогда до утра? Утром уже точно. Натощак. Как анализы. Это вынужденный перенос, – потянулась Саша и посмотрела в окно.
– Ах точно! Вот же отстой. Помню я о тебе, помню. Сначала ты. Не забыла я о тебе, не беспокойся. Сказала выключу, значит, выключу, – сделала очередной глоток и съела очередной кусок. – И все-таки, как же классно…
– Вот бы это сегодня с пиццей никогда не закончилось, – мечтательно улыбнулась она.
Решила даже не чистить зубы. С пиццей во рту и спится лучше. И вкуснее.
Наев живот, словно у нее двойня, и поместив последнюю коробку в холодильник, Саша с досадой надула щеки.
Ведь сегодня уже закончилось.
– Надеюсь, хоть пицца на утро ещё не испортится.
(Интересно, что произойдет, когда столкнутся абсолютные они: Кофе и Пицца. От такого вкуса, наверное, и умереть можно).
Сегодня точно
На утро проснулась с мыслью: сегодня точно.
Проверила, что будет, если соединить кофе и пиццу – вкусно, но ничего особенного. Наверное, пицца все же немного испортилась.
Решила уже без платьев и бега, разве что поправила слой тонального крема над родинкой. Прощелкала всеми пальцами. Даже теми, которые упрямились (потом уже не пощелкать будет). Надела вчерашнюю кофту и штаны и отправилась к окну, в котором последним утром горел свет.
С собой (естественно) прихватила коробку с оставшейся пиццей, а саму прихватила чесотка – кожа под лопатками все еще язвила. Причем даже назойливее, чем раньше, точно оттуда что-то росло. Видно, вчера перестаралась с ногтями, когда так увлеченно рвала ее.
Это ещё хорошо, что ногти у неё были коротко подстрижены, без всяких там «наращиваний» и 2,5-сантиметровых когтей, иначе бы не оставила ничего от бедной спины. Всегда нравился естественный цвет пластинок — так они напоминали ей розоватые чешуйки.
По пути опять приземлилась на качели – пока можно. Никогда ещё не ела пиццу на качелях. И почему раньше так не делала? Стало плохо – ясно почему.
Поднявшись, продолжила маршрут к кирпичному дому. Все та же улочка – типичный ковер из комнаты одноклассника, но сегодня внимание цеплялось за ковер, как репей за штаны. На газоне вдоль рыхлой дорожки последние одуванчики. Торчали вверх точно волосики, когда мурашки. Желтые, некоторые даже пушистые (хотя и изрядно поредевшие). И вроде ничего особенного, а внимание-репей. Провожала их от цветочков к земле. Все никак не могла определиться, откуда начинаются их толстенькие цилиндрики-стебли. Казалось, что уходят корнями куда-то слишком глубоко – прямо в зеленую деревню, которая еще глубже, и которую уже никак оттуда не вырвать, сколько не тяни. Эта одуванчиковая дорожка посреди асфальтного ковра вела прямо к красной цели. Шла вместе с Сашей справа от нее. И закончилась возле парковки, там где стебельки были погнуты и раздавлены частыми ногами.
Стараясь не наступать на одуванчики, Саша перешла через газон. Она у цели.
Стоя напротив, посмотрела в окно.
– Подожди еще немного. Я уже скоро, – облизнулась пиццей, а солнце опять скатилось с кровати.
Уже по обыкновению сев на дежурную скамейку, она ждала своего последнего шанса. И вот повезло! Дверь снова приоткрылась и Саша, сорвавшись как коршун, бросилась к ней, махая коробкой с последним кусочком пиццы, как одним крылом. Но с одним крылом не сильно-то полетаешь – вот и она клюнула в низенькую бабушку в круглых очках и зелёном платьице. Старушка, с трудом удержавшись на ногах, вцепилась в дверь. Крыло из пиццы так и вовсе отвалилось, а коробка разбилась.
– Ой, извините, – подхватила старушку Саша. – Я просто очень тороплюсь.
– И куда же ты так торопишься, дорогая? – добродушно спросила старушка с не по возрасту ясными глазами.
– Эээ… да так, – почесала волосы Саша, поднимая коробку из-под пиццы и уже без пиццы (вот же отстой! Последний кусочек – и съесть не получилось). – Спешу просто…
– Ты, внучка, не торопись, – немного грустно улыбнулась старушка.
– Если не торопиться, то можно и опоздать куда-нибудь, – заметила Саша, все еще не отлипая глазами от места, где совсем недавно был кусочек пиццы.
– Не так уж и страшно опоздать, – сказала старушка, заглянув глазами под самую радужку прямо в зрительный нерв, – пока есть куда опаздывать. Не переставай опаздывать, внучка.
Саша промолчала, улыбнувшись. О чем она вообще? Неловко как-то.
– А ты, внучка, кстати, в какой живешь?
– Я… а я в гости, – растерялась Саша.
– Вот как… – немного недоверчиво прозвучала старушка. – Главное, не засиживайся до темноты и не забудь вернуться домой, хорошо?
– Хорошо, – сказала Саша и нарочито вежливо и фальшиво улыбнулась. Так улыбаются, когда хотят отстать или чтобы от них отстали.
Бабушка этого не заметила. Улыбнулась, да так искренне и неподдельно, что даже не по себе стало. «Чего это она? – подумала Саша. – Деменция, наверное, уже. Поговорить не с кем».
– Прощайте!
– До свидания, внучка!
На двенадцатый этаж поднималась по лестнице – хотелось выжать из сегодняшнего дня каждую ступеньку, особенно учитывая потерю последнего кусочка. Ноги немного болели после вчерашней пробежки, но она даже обрадовалась этой разогретой боли, потому что она вновь напомнила об одной из её просроченных «я», что жила в университетские годы и несколько раз в неделю бегала для кого-то.
– Ух, – перевела дыхание. – Надо было все же на лифте.
Но та возможность уже просрочилась, как и университетское «я». Теперь остается только теперь. Всё та же лестничная площадка двенадцатого этажа и дверь, скрывающая то, что не даёт закончить. Последняя дверь. К первому окну.
В очередной раз Саша постучалась в старое полотно. На этот раз уже уверенней (хотя бояться от этого не перестала). Кости молоточками ударили по дереву. Пустота скрипнула и опять замолчала, жадно прислушалась. Снова то робкое чувство: коснулся спящего зверя и ещё не знаешь, проснулся он или пронесло. Даже пот на лбу проступил. Вытерла ладонью и закинула на макушку прилипший волос. Ничего необычного, просто от страха испаряться начала. Ожидала чего угодно, но, кроме лба, никаких перемен. За дверью мертвая тишина.
– Есть там кто-нибудь? – прислонившись, крикнула она окну. – Это я. Я пришла. Открывай уже! Я больше не могу ждать! Давай, наконец, покончим с этим!
Вслушалась в дыхание зверя – спит.
– Вот же отстой! – щелкнула пальцами и, схватив поседевшую ручку, начала дергать на себя. – Открывай давай! Я зачем на двенадцатый этаж поднималась. Открывай! Ну же, давай! – ничего не получалась, но Саша, надрываясь, как пчела, продолжала тянуть.
– Пожалуйста! – уже почти сдалась, когда ее голос внезапно потерял голос, и она сама не заметила, как от требований перешла к просьбам: – Ну, пожалуйста. – двумя руками дернула она упрямую ручку, и дверь с уханьем прокряхтела, выпустив облако пыли, как открывшаяся плита в гробницу фараона.
– Кхе-кхе, – закашлялась Саша, выдыхая пыль из носа и легких и разгоняя облако летящих подстветившихся частиц. – Получилось! – даже обрадовалась она, отряхивая от частиц кофту.
А потом посмотрела вперед. А впереди точно пещера. Ее бросило в жар, будто она не стояла, а бегала на месте. Да еще с высоким подниманием колен. Так волновалась только на первой сессии, когда ее просроченное «я» сидело снаружи аудитории и ожидало того, с чем еще не встречалось, а только слышало от других. Ей тогда достался счастливый седьмой билет.
– Есть кто живой? – спросила Саша, стоя на последнем пороге.
К её удивлению никакого зверя внутри не было, строго говоря, внутри вообще ничего не было. Пустое пространство с оборванными обоями, засохшие, некогда мокрые тряпки, которые теперь напоминали окостеневших угрей, шелуха от лука да потерявшие блеск стеклянные банки, что наблюдали из дремлющей полутени.
– И почему же ты такая страшная-то? – вытирая об себя руки и оценивающе посмотрев, упрекнула пещеру Саша. – Думаешь, я передумаю? Ну уж фигу.
И Саша сделала шаг. Она знала, что перешла границу.
– Я преступница, – говорила себе под нос. – Преступница. Сломала дверь, зашла в чужую квартиру, что дальше? Что-то отсюда вынесу?
Огляделась. «Отсюда и выносить-то нечего. Скорее меня отсюда вынесут», – почесала под кофтой в том же месте, где и вчера.
Прошла на кухню – там лоскутами свисало то, что когда-то было обоями с ромашкой. Те сохли и отслаивались, а то и вовсе очагами облысели, и теперь из образовавшихся дыр молча смотрел серый бетон.
Эти сухие лоскуты напоминали ту самую пожелтевшую шелуху от лука. Саша подошла к одному из них и потянула вверх, с бумажным хрустом отслаивая от стены. Почему-то в этот момент она вспомнила про собственную шелуху, и ей захотелось еще раз погрести покров под кофтой. Но сдержалась. В таком-то (она оглянулась) месте. Побоялась занести инфекцию, а то потом и у самой кожа отслаиваться начнет.
«Хотя…»
– Почему это вообще должно меня волновать? Какая разница, что будет потом, – не выдержав, оправдывала свое удовольствие, почесывая спину.
Пока чесала все равно подумала: «Как же я тогда чесаться-то буду? – чтобы перестать думать, посмотрела наверх. – Но не продолжать же только ради этого», – хотя спина с этим утверждением явно не согласилась.
Представила картину ада – все чешется, а чесать не получается. Жуть.
Пожолклый потолок увял и опал: местами полностью выпал штукатуркой, местами еще щетинился белыми свисающими ломтиками, как спина дикобраза только наоборот. Маленький советский холодильник пожелтел вместе с обоями и, по всей видимости, годами не использовался. Открыла дверцу – закрыла – лучше бы не открывала. Та самая сырость из брошенных холодильников с каким-то послевкусием больницы, ведра с хлоркой и засохшего хозяйственного мыла. Печь обесточена – покрыта слоем засохшего жира, с которого начинался новый слой литосферы. А в углах между луковыми стенами и опадающим потолком в инкубационных условиях цвела черно-зеленая плесень с белыми пятнышками, которая спускалась сверху и переходила на луковую шелуху.
«Ну и отстой же здесь», – подумала Саша и, щелкнув большим пальцем, да так, что тот неприятно заболел, отправилась обратно по коридору.
В объединенный с ванной туалет решила не заглядывать: хоть она не очень хорошо умела считать, зато очень хорошо умела представлять. Оценив состояние кухни, она перенесла это состояние на обстановку внутри санузла, и с учетом сложившегося на личном опыте замечания о том, что состояние в туалете всегда хуже, чем на кухне, она не хотела бы оказаться в месте, которое хуже того, где она была сейчас.
И теперь, поравнявшись с банками и тряпками, она стояла у двери в комнату, из которой горел свет.
– Я готова.
Комната, где всегда горит свет
Саша осторожно взялась за ржавую ручку, от прикосновения к которой сразу захотелось освободиться и протереть руки вонючим антисептиком. Пыталась давить, но что-то мешало.
– И что же это? Я же сказала, что готова, – растерялась она, когда ни туда, ни обратно.
Сделала глубокий выдох – готовые открывают двери, а не стоят перед ними.
Не помогло. Рука не двигалась. А заразная коррозия уже, кажется, пробралась под самую ладонь, всеми порами ощущавшую грубую инфильтрующуюся рыхлость.
Выгоняя коррозию из кожи, Саша с силой толкнула дверь от себя. Та с хрустом обоев открылась, поддавшись мускульной силе, и, немного покосившись, отодвинулась влево, уступая проход.
Кровать. Шкаф. Маленькая голая лампочка на маленьком проводе.
– И это все? – разочарованно ахнула Саша.
– Всего лишь лампочка? Все эти годы я смотрела на лампочку? – в голове не укладывалось, как же это банально скучно. – Вот же отстой! А где же солнце?
– С другой стороны, на что я рассчитывала? Мир состоит из очередей и отстоя, где заканчивается один отстой начинается другой.
А вот и То самое окно.
Подошла к нему и положила локти на подоконник.
Ничего особенного.
– Так вот какой вид отсюда, – улыбнулась она, глядя на грязную улицу снизу. – У солнца определенно плохой вид из окна. Не повезло… – вздохнула Саша.
– Не хотела бы я быть солнцем. – надула она круглые щеки.
Отвернулась и посмотрела на старенький шкаф. Там чья-то пыль и крошки. Но было в нем и кое-что совсем не пыльное. Это кое-что привлекло ее внимание.
Она подошла и увидела фотографию. На ней девочка лет четырнадцати с темными волосами и глазами какого-то мутно-серого оттенка. В голубых джинсах и розовой кофточке. «Довольно симпатичная даже, – подумала Саша. – Неужели она здесь жила? А я еще на свою квартиру жаловалась…»
Посмотрела на соседнюю фотографию: на ней та же девочка, но уже лет двенадцати, стояла возле взрослой женщины в зеленом костюме и круглых очках.
– Её мама? – несмотря на пыль, две эти фотографии были заботливо ясными.
«Интересно, что же с ней стало? – подумала Саша. – С этой девочкой. И почему здесь все стало так?» – открыла она верхний ящик.
Резинки, цветные браслеты, пластмассовые сережки и даже спутавшиеся волосы. В том шкафчике было больше жизни, чем в настроении Саши, и она никак не могла закрыть его. Столько маленьких вещей, но каждая со своей маленькой историей. А вместе эти вещи составляли нечто большее, чем просто вещи. Саша не знала, бывает ли у вещей душа, но почему-то ей казалось, что она дотрагивается до чего-то живого и дышащего. Перед ней был не просто шкафчик, но архив с чьим-то «я», который она случайно и так бесцеремонно вскрыла. Чье-то сохранение, что осталось, но было найдено и загружено. А в нем такая разная и нелепая, но все-таки чья-то жизнь. У Саши совсем неумышленно, даже рефлекторно случилась одержимость наоборот. Не вещи вселялись в неё, а она вселялась в вещи. Глаза сразу приметили один браслет – такой классный! – в смысле, был когда-то. Она и сама бы носила такой, ну, то есть, в её возрасте. Даже на руку надела – Классно! – примерила на себя это маленькое архивное «я».
Саша еще раз посмотрела на его хозяйку: – А у тебя, подруга, хороший вкус. И что же с тобой случилось? – протерла пальцами пыль.
Девочка на фотографии беззаботно улыбалась, немного прищурив приятные глаза. Только сейчас Саша поняла, на правой руке у фотографии тот самый классный браслет.
Странное чувство – ощущать на своей руке то, что было на руке сохранения из шкафчика. Словно ткань времени дала брешь, и две руки, забыв о разделяющих их годах, надели его одновременно.
– Ты классная, – Саша бережно вернула стильный браслет в архив и закрыла полку с девочкой.
В последний раз посмотрев на горящую лампочку, она подошла к выключателю и выключила свет.
Услышала щелчок пустоты.
– Я же говорила. Я тебя погашу.
Гусеница
– Наконец-то конец. – вместе со светом, кажется, пропал и звук.
Впервые за все её осознанные (и даже неосознанные) «я» в этом окне не горел свет. Неизменное изменилось. Удалился какой-то скрытый тугой элемент. И теперь на месте этого элемента состояние несложности, пластичности и шаткая походка. С трудом устояла на расслабившихся ногах. Удивилась этому маловесному качеству.
– Теперь точно всё, – выдохнула, но взглядом вернулась в фотографию девочки.
Та все ещё улыбалась глазами, но уже без блеска от лампочки. Теперь картонные и какие-то неприятные. Точно живые, но не могут жить. Чье-то просроченное я. От этого взгляда стало пыльно и неуютно. Даже немного потемнело. Или это голова закружилась.
– Прощай, – сказала Саша классному сохранению, а себя почувствовала отнюдь не классно, а точно наоборот. Вроде все как хотела, а вроде все совсем не так. Все как-то замедлялось, и она вместе со всем.
– Что это со мной? Почему так отстойно-то стало? – не могла определить свой новый статус. Она думала, что все будет немного по-другому. А оказалось прямо воттак. Прямо отстойно, а еще как-то голодно, словно и не ела вовсе никакой пиццы, а на месте той пиццы голодная ямка.
Еще раз посмотрела на фотографию – там уже расположилась пухлая гусеница. Переползла с обратной стороны и замерла, спрятав под своим брюшком глаза и классную улыбку.
Постояв немного и в очередной раз потеряв настроение, Саша вышла в подъезд и тихо закрыла сломанную дверь. Тут же упала на колени и заплакала. Она и сама не поняла почему, но слезы прорвались наружу, как кровь рвалась после пробежки. Какая-то неизвестная науке мышца, объединяющая все прочие нервным напряжением, расслабилась, и тело, потеряв удерживающий его на ногах спазм, стало неплотным, покладистым и эластичным.
– Что это со мной? Я же теперь могу. Наконец, могу, почему же тогда… плачу? Неужели… нет, не может этого быть, – судорожно хваталась то за один палец, то за другой и со всей силой вжимала их, но те не щелкали. Ни один из них. С каждым последующим пальцем все более и более отчаянно давила, но беззвучные суставы не щелкали, оставляя только призрак прикосновения. – Почему?
– Вот же отстой! – крикнула она, удивив бессловесные коврики и безмолвный комод. – Почему ни звука? Почему все молчат?
Еще раз с надеждой дернула за средний палец, и тот промолчал. Даже он.
А еще эта легковесность, растущий вакуум.
И розоволосая фотография на пыльной полке. Плоская, как плоское кофе. На ней замерла зеленая гусеница. Головкой на картонные глаза, в которых не двигались зрачки.
Открыла рот, чтобы сделать вдох, вместо этого наглоталась слез. И чуть не подавилась.
Ощутила беспомощную соль на губах. – Я же плачу, почему никто не слышит? – Кто-нибудь… – совсем неприлично хлюпнула мокрым носом. Но ничего не происходило.
Саша не знала, должно ли было что-то произойти или нет, но не происходило вообще ничего, и так точно не должно было быть. – Почему я плачу? – пыталась, но не могла понять причину этой внезапной протечки. Обычно она понимала, по чему или по кому проливается, но сейчас совершенно не понимала почему. И, как оказалось, когда не понимаешь причину, плачешь только больше. Словно внутри у нее что-то лопнуло, и накопившаяся за годы вода нашла выход через глаза.
«Но не плакать же вот так «просто так?»
– Какая же я жалкая, – шмыгая, горько усмехнулась она. – Плачу как девчонка. И сама не знаю почему. Самой противно, – протерла лицо рукавом и, посмотрев на него, удивилась, сколько же много из нее вытекло.
Вспомнила свои «Кто-нибудь».
– О чем я вообще? Какая гадость, – сморщилась она. – И зачем мне это? – но непослушные слезы все равно сочились, как кровь из раны. И некоторые уже сохли на холодном бетоне.
Размазала вспотевшими пальцами эти соленые пятна, вытирая жалость к себе. – Беее, – чуть не стошнило, когда представила, как плачется в какую-нибудь Жилетку. – Фу быть такой! Натурально фу.
– Ну, ладно, поплакали, и хватит… – подумала, что пора бы и подняться, но к своему удивлению поняла, что не поднимается. Тело размякло и не слушалось. Растекалось на бетон вслед за слезами.
– Почему не могу встать? – испугалась Саша, не чувствуя ног. – Нет-нет, я хочу встать, – но ноги немели и больше не собирались стоять.
– Что случилось? – на лице совсем заплакало, так что щеки промокли, как вчерашняя кофточка. Начала захлебываться собой, пыталась ногами, но оставалась неподвижной гусеницей в свой же луже.
– Эй! Кто-нибудь! – кричала она изнутри соленой гусеницы. – Почему не получается? Я же хочу. Почему не встаю? – пустели маленькие вдохи.
Но неподвижной гусенице было уже все равно. Она безразлично немела, чтобы больше не приходилось двигаться. А Саша давилась слезами, потому что, в отличие от гусеницы, она хотела. Вот только тело больше не слушалось её. Стало чьим-то чужим. Кажется, его наконец-то принимали обратно.
По гарантии.
– Постойте!
Но документы уже подписывали, и новый собственник торопился.
– Почему не встаю? – в коконе движений все меньше и меньше, а кокон только плотнее. И под лопатками, кажется, уже перестало чесаться.
– Как же так?
– Но я же…
Плакала, а с кровати скатилось солнце.
Увидела свою застывшую гусеницу с потускневшими глазами. Уже упаковывали и больше никаких очередей. Снаружи кожаная, внутри асфальт.
Прямо в пиццу, что ещё на губах. Коснулась нижней губой верхнюю. Влажные и даже объемные.Даже без кофе.А вот и трещинка от зубов. Прикусила. Сыр и солёная кожа.
– Вкусно, – облизнулась. – Значит еще здесь, – изучала она мокрые ладошки. Складки в форме буквы «М» и покрасневшие пальцы с выпуклыми суставами. Глядя на эти самые пальцы, вспомнила про маленьких пилотов внутри и решила вновь пилотировать себя. Те направились под розовые чешуйки, чтобы занять свои места.
Начала стягивать себя обратно, возвращая напряжение в мышцы.
Расселись – можно вставать.
И, натянув сложный спазм, она, разорвав гусеницу, оттолкнулась от пола.
Встала на ноги. Обрадовалась и вернувшемуся зуду, и способности чесать его.
– Вот, значит, что чувствуешь, когда выключаешь свет?
– Отстойное какое-то чувство, – почесала она под лопатками.
Спит ли солнце или все-таки скатывается?
Но отстоя, как известно, мало не бывает, а жизнь так и вообще очередь из него.
Фотография девочки никак не выходила из головы.
Беззвучно смотрела.
– Кто же она такая? – этот архив с сохраненным «я» точно внутрь пробрался и продолжал свое разархивирование, передавая браслеты из шкафчика один файл за другим.
Саша не могла остановить эту загрузку, а потому пыталась блокировать эти чужеродные файлы уже внутри себя, но вместо этого эти файлы, наоборот, точно блокировали что-то в ней, а под кофтой уже две полосы натерла.
Она уже ни в чем не была уверена. Ну, то есть почти ни в чем. Кроме того, что нахождение внутри себя архива с чужим «я» – преотстойнешее чувство. Это даже хуже, чем потерять последний кусок пиццы, когда хочешь его съесть. С этим нужно было что-то делать. И срочно – пока еще сильнее не проголодалась (или пока спина совсем не порвалась).
А еще она так и не узнала, зачем же все эти годы горела лампочка. Поэтому Саша, перестав чесаться, решила узнать побольше об этом заразном «я» в надежде, что этот архив покинет её, а вместе с ним её покинет и отстой.
– А потом первым делом куплю себе пиццу! – представила она. – Большущую-пребольшущую с самым липким сыром.
И убедившись, что ее лицо вернуло прежнюю сухость, второй паспорт и 29-летнюю самостоятельность, Саша настроила деловой голос и постучалась к соседям.
После череды скрипучих шагов металлическая дверь с наклеенным картонным деревцем приоткрылась. В проеме появилась строгая женщина на вид лет пятидесяти пяти в домашнем сарафане какого-то бледно-песочного цвета. Судя по манере, учительница.
Она ничего не сказала, но все показала железным прищуром.
Переводя этот прищур и статус зрачка на язык букв, это значит:
– Что надо?
– Эээ… здравствуйте, – тут же позабыла о 29-летней самостоятельности и втором паспорте Саша, глотая воздуха явно больше, чем выглатывая слов (дурацкие социальные взаимодействия! И почему всегда так?)
– Вы кто? – требовательно спросила женщина.
(Ну точно учительница).
Почувствовала себя как у школьной доски, когда не знаешь ответа и не знаешь, как это объяснить.
– Я? Ну… я просто… хотела спросить о… – Саша показала рукой на седую дверь. – Вооон той квартире? Не знаете, кто там живет?
– Я, кажется, задала Вам вопрос, – непреклонно сказала женщина. – Кто вы? Не припомню я вас, девушка…
– Понимаете… – начала Саша. – Я… мне… – тут-то она и поняла, что «29» в паспорте уже миновало ту школьную доску.
– Я… п… просто…
Но «просто» выходило из нее совсем не просто.
– Что случилось? – вдруг смягчилась учительница, увидев, как у Саши не получалось говорить. Зато неплохо получалось запинаться.
– У вас все хорошо?
Саша покачала головой, точно уже в детском саду.
– Я не знаю, как объяснить… в общем, для меня это очень-очень важно, – наконец, выдавила из себя Саша. – Я должна узнать, кто живет в той квартире. Пожалуйста, расскажите мне.
Женщина задумалась, а потом, смирившись, выдохнула.
– Да… в общем-то там никто не живет. Уже лет двадцать пять, наверное… там раньше девушка жила, а потом…
– Что потом? – само вырвалось из груди.
– Как бы сказать… – замешкалась женщина, очевидно подбирая нужные слова.
– Скажите… пожалуйста, – голос Саши теперь совсем потерял года, вернувшись к какому-то первому «я».
– Умерла она.
– Умерла? – спазм внутри удвоился.
– Да, – мрачно подтвердила женщина в песчаном сарафанчике, опустив взгляд куда-то на уровень комода.
– То есть там сейчас никто не живет? – растерялась Саша.
Женщина покачала головой.
– Мама только ее старенькая и приходит иногда. Сегодня ее видела, кстати, как раз незадолго до тебя ушла. – в этот момент женщина как-то подозрительно посмотрела на Сашу, сопоставив два этих обстоятельства и обнаружив между ними странную связь.
– А что случилось с той девушкой?
– Спрыгнула.
«Я»
На следующий день Саша вернулась на двенадцатый этаж, где наклеила на пыльную дверь стикер-записку:
Здравствуйте, я сломала вашу дверь.
Мне очень стыдно. Я очень виновата.
Пожалуйста, простите меня. Я готова помочь с ремонтом.
Номер телефона, Александра.
Александра надеялась, что бабушка прочтет сообщение.
Надавив на стикер еще два или три раза, чтобы наверняка, она отвернулась и повернулась к адресату – бабушке в зеленом сарафанчике и круглых очках.
Саша надеялась, что бабушка прочтет сообщение, но не думала, что это случится так скоро… Прямо сейчас.
Саша выпрямилась и замерла.
– А, это ты внучка, – добродушно сказала старушка.
– Я… – виновато кивнула Саша.
– Что-то случилось? – старица сблизилась, прошуршав маленькими шажочками, и посмотрела снизу вверх не по годам ясными глазами.
Саша опять чуть не заплакала, но, вспомнив о паспорте, сдержалась и, лишь причастно повесив голову, произнесла: – Я сломала вашу дверь. Простите меня, – и вот снова года пошли куда-то назад, а воздуха на поддержание лет перестало хватать. – Я сделаю все, чтобы исправ…
– Не расстраивайся, внучка, – как ни в чем не бывало произнесла бабушка, взяв Сашу за неизвестного возраста ладошку, а потом, как-то изучающе, но по-доброму посмотрев, точно читая мысли, спросила: – Скажи внучка, а зачем ты трогала эту дверь?
– Понимаете… – начала Саша, после чего почувствовала притяжение и села на корточки, еще больше поникнув и спрятав свои преступные глаза взломщицы от совсем искренних и беззлобных ясных глаз старушки. «Я не имею права в них смотреть. И не заслуживаю такой доброты. Я ей дверь сломала, а она так смотрит…» – сжалась в маленький комочек Саша.
– Ну же, внучка, все хорошо, я не обижаюсь на тебя, – присела рядом старушка. – Но все-таки почему ты сломала дверь?
– Свет, – выдавила из комочка Саша.
– Свет? – удивилась старица, но продолжала искать ясными глазами, точно пересчитывая все Сашины «я» в поисках той, которая хочет ответить на ее вопрос.
И кажется нашла.
– С самого детства… я видела свет в том окне… И мне всегда было интересно. Для кого он там горит и почему? Знаете… я иногда… думаю о плохом… а потом… посмотрю и… в общем не делаю.
– О плохом… – задумчиво произнесла старушка и немного приблизилась к Сашиному комочку.
– Да, – кивнула Саша.
– Одна девочка, – вдруг начала старушка. – Очень боялась темноты и никогда не выключала свет, даже когда ложилась спать… И просила свою маму никогда не выключать его. Семья их была не богатая, но мама любила девочку и никогда не выключала свет…
Саша оторвалась от пола и посмотрела в ясные, но грустные глаза.
– Но девочка запуталась и однажды выключила его. И больше уже не смогла включить. И хотя девочка забыла о своей просьбе, мама не забыла о ней. Мама девочки, оставшись без своего света, оставила свет для своей дочки. Свет, который дочка не смогла уберечь…
Маленькие слезы скатились на щеки.
– Простите… меня, – бросилась умолять Саша. – Я… нажала на выключатель… выключила свет… Тот, который… вы так долго…
Но ясная старушка, словно не услышав этого, тихо обняла комочек и погладила девочку по голове.
– Не переживай внучка. Той девочке уже давно пора спать. Ты, внучка, главное не торопись, – улыбнулась она.
– Спасибо, бабушка, – сказала Саша.
– Не за что, – ответила старушка. – Иди-ка ты, внучка, лучше домой. И не думай о двери.
– Хорошо, – протерев слезы, сказала Саша и, привстав, помогла привстать старушке.
– Можешь мне кое-что пообещать? – напоследок сказала старица.
– Да, конечно… – ответила Саша.
– Пообещай мне, что больше не притронешься к тому выключателю.
– Обещаю, – сказала Саша.
Крыша и шаги надежды
В очередной раз с баночкой пива поднялась на крышу и почесала спину под кофтой.
Увидела девочку лет тринадцати.
– Привет, – сказала ей.
– Тётя, уйди, не мешай, – жалобным голосом сказала девочка.
– Не советую я тебе прыгать, – демонстративно безразлично произнесла Саша, открыв баночку и сделав глоток.
– Это ещё почему? – удивилась девочка.
– Потому что ты ещё не видела окно.
– Какое еще окно? Вот они повсюду, – нахмурилась девочка.
– Совершенно особенное окно. Там, где всегда горит свет, – ответила Саша.
– Прямо всегда? – удивилась девочка. – Даже ночью?
– Даже ночью.
– Даже в 6 утра?
– Даже в 6 утра.
– Интересно. А зачем оно там горит? – почесала волосы девочка.
– Вот и я так думала. Зачем? – сделала глоток Саша и, подойдя к краю, посмотрела в окно, в котором больше не горел свет.
– Ну и зачем тогда? – спросила девочка. – Расскажи!
– Не скажу! – самодовольным тоном произнесла Саша, точно не желая делиться каким-то важным секретом.
– Почему? – обиженно пропищала девочка. – Ну, пожаалуйста, тётя, скажи!
– А вот возьму и не скажу! И не проси! – усмехнулась Саша.
– Но как же так, – топнула девочка. – Вот же отстой! Я же потом уже не смогу. Я же хочу… Ну, вы поняли… Это нечестно. Мне же теперь интересно стало…
– Я вообще нечестная, – равнодушно сказала Саша. – Ну, тогда бывай. Прыгай на здоровье! – бойко отвернулась и пошла обратно, затаив дыхание.
Надеялась на шаги.
А перед глазами пролетела маленькая бабочка.
Услышала шаги.
– Тётя, а ты меня не обманываешь? – шаги остановились. – Оно существует, такое окно? Там, где всегда горит свет.
– Да, – кивнула Саша. – Однозначно.
– А где оно? Как мне его найти?
Саша пожала плечами. – Кто знает? Тебе придётся самой его поискать. Вот как найдешь своё, тогда сразу поймешь! – улыбнулась она своей искренней улыбкой.
– Тётенька, а ты-то зачем сюда пришла?
– Я-то… – Саша посмотрела на ряд из одинаковых баночек на самом краю. – Я просто хотела прийти сюда в очередной раз, а пришла в последний.
Света
– Как это ремиссия?
– Так бывает иногда…
– Почему же тогда это «иногда» случилось именно со мной?
– Разве важно почему? Вам радоваться надо. Вы избавились от нее. Теперь вы здоровы.
– Я хотел ее похоронить.
– Кого ее?
– Её.
– Вы в своем уме?
– Точно не в вашем. Мне важно почему.
Отжимания
Однажды у меня заболело сердце. Я удивился тогда и еще подумал: «Как же это? Никогда не было, а тут появилось, и сразу болеть!»
В то время я иногда отжимался ради того, чтобы добавить в жизнь немного отталкивающих движений, но вместо этого добавил много сгибательных. Локти мои тогда меня не поддерживали, да, впрочем, как и прочие. Никто не понимал прелести отжиманий от пола, им больше нравилось по нему ходить, смотреть и мыть иногда, когда ходить и смотреть становилось неприятно. Однако я находил в отжиманиях абсолютное спасение и абсолютный противовес. Отжимания – это как грузик, который всегда при мне. Когда у меня оставалось все меньше чего-то, я всегда мог добавить немного отжиманий, сбалансировав утраты парочкой отжиманий сверху. Этот нехитрый прием позволял, теряя раз за разом, не чувствовать себя в убытке. Что бы я ни потерял, я всегда мог восполнить это двумя отжиманиями и восстановить равновесие.
Совокупность этих движений отталкивала от меня не только потери, но и прилипающие ко мне годы, но они все равно прилипали к груди, когда я при очередном повторении касался 30-летнего паркета (возможно, нужно было просто чаще мыть пол). И все же мне казалось, что чем больше раз я толкаю паркет вниз, тем дальше половые годы отталкиваются от меня и, возможно даже, после очередного удачного повторения, они окончательно вытолкнутся вниз, перейдя на 20-летних и еще шумных соседей, а у меня появится простор для новых отжиманий и того, что однажды станет отжиманиями.
Определенно в отжиманиях больше смысла, чем в жизни. Возможно, жизнь вообще придумана только ради отжиманий. Придумана, чтобы отжиматься до смерти. В конце концов, отжимания – всеобщий эквивалент: у тебя могут кончиться деньги, но отжимания никогда. И, как любая осмысленная вещь, отжимания не открывают свой смысл любому отжимающемуся. «Это, наверное, талант, – думал я, – Или, может быть, даже более того – призвание! – расшифровать смысл этого тайного причастия».
Вот я и отжимался в поисках смысла, однако этот смысл отжимался от меня так же быстро, как я отжимался от пола. И чем чаще я отталкивал пол от себя, тем чаще пол приближался ко мне обратно. Таков уж закон сохранения пола. Иногда мне даже казалось, что я отжимался не от пола, а от самого себя, только с обратной стороны, или тот обратный я отжимался от меня – в отжиманиях так сразу и не разберешь, кто кого отжимает. Здесь без потерь не разберешься. А коль скоро любая потеря неизбежно оборачивается отжиманиями, то разобраться и вовсе невозможно, ведь сколько бы я ни добавлял повторений, тот снизу, которого отталкиваю я, добавит столько же, чтобы оттолкнуть пол обратно, возвращая обратно и все усилия, что я толкнул вниз.
И все равно, даже несмотря на закон сохранения пола, я толкал его.
– Каждому нужно что-то толкать, – решил я. – Когда начинаешь толкать, останавливаться уже нельзя, иначе все полы, что так старательно отталкивал, вернутся обратно. Кто-то толкает курсы по мотивации, кто-то толкает других, а я всего-навсего себя. В этом смысле я совсем безобидный толкатель. А еще я подумал, что отжиматься в поисках смысла лучше, чем не отжиматься вовсе. В конце концов, ведь не исключено, что однажды после сто девяноста девятого повторения завеса мысли приоткроется, и отжимания, наконец, расскажут мне свое скрытое значение. И тогда мне больше не придется толкать; тогда все само собой оттолкнется. Тогда мои локти смогут спать спокойно.
Впрочем, отталкивать немытые полы оказалось больно. Иногда болело под ребрами, а иногда прямо в грудине. «Это нормально, – думал я. – Если болит – значит, получается. Значит, не зря толкаю пол». Так я и привык к половой боли, которая стала неотделима от меня и моих отжиманий. Я думал, что половая боль болит, но половая боль оказалась всего лишь очередным отжиманием, когда у меня заболело сердце.
Сердце
«Странный орган, – подумал я тогда, слушая стук электрички. – Никогда не было, и тут на тебе. Сидело бы себе как всегда и не высовывалось? Что за орган-то такой. Когда все есть и все нормально, сидит себе да помалкивает, словно его и нет вовсе. А когда ему что-то надо, сразу напоминает о себе. Болеть начинает».
Я не понял смысл отжиманий, зато я понял смысл сердца. Да, понять сердце оказалось проще, чем замысловатые отжимания. Сердце вовсе не сложное. Напротив, примитивное в свой простоте. Принцип тот же, что у кредитной карты. Когда деньги есть, ее нет, но стоит только деньгам закончиться, как кредитная карта сама находит тебя.
Вот и получается, что когда у тебя все есть, сердца нет. Сердце появляется, только когда чего-то не хватает.
– Не поздно ли? – спросил я тогда у сердца. – Где же ты было раньше? Где же ты было до этого? Верно, тебя все устраивало. Нормально так было, прикольно даже? Жить во мне и не платить, натурально зайцем.
– Меня тут нет, а значит, и платить не буду, так что ли? – передразнивал я его. – Классно же ты, сердце, все придумало. Здорово! Никогда не платило, а теперь я должен платить за тебя? Ну уж нифига.
Но платить приходилось.
– Что за односторонние отношения? Я тебе не муж. Я тебя, сердце, не выбирал, тебе ничего не обещал и ничего не должен, так что сделай одолжение – спрячься обратно, словно тебя и нет. Не нужно ты мне. Зачем мне то, что болит? У меня есть отжимания, большего мне и не надо.
Но сердце все равно болело.
Это словно шутка какая-то. У сердца определенно плохое чувство юмора. Не думал я, что со мной случится сердце. Никогда не жаловался на него. Никогда же не было и не болело.
И почему мое никогда закончилось именно сейчас?
Признаться, я всегда с каким-то пренебрежением и даже завистью смотрел на сверстников, у которых было сердце. И еще бы! Бессердечные работают, пока те, у кого сердце, отдыхают. Да, бессердечным быть нелегко. Бессердечным приходится работать больше – и за себя, и за тех, у кого оно есть!
Они использовали сердце как универсальный предлог и универсальное оправдание. То у них сердце болит, то, наоборот, перестало. Все с таблетками в сумках и бегали. А когда нужно, показывали таблетки, как пропуск, и проходили куда нужно. Или наоборот, не проходили, а уходили домой в обед под сочувствующие взгляды.
– У нее сердце… бедняжка.
Помню, как я злился.
– Это мне сочувствовать надо, а не ей! – рассуждал я, когда она в очередной показала белый пропуск с таблетками и потопала домой, а на самом деле в бар. – Она ушла пить, а мне за нее работать… потому что у нее, видите ли, сердце, а у меня его, видите ли, нет!
«Как же, наверное, классно иметь сердце! – думал я, когда у меня сердца не было. – Все двери открыты тем, у кого оно есть, даже двери с работы после обеда. Такие особенные двери закрыты для бессердечных».
– Вот же несправедливость! – высказывал свое мнение полу, когда отталкивал мысли о сердцах, что не работают, но пьют вино. – И почему у них есть сердце, а у меня его нет? – совершал я очередное повторение моего уравнивающего упражнения, выравнивая таким образом соотношение рабочего времени и времени отдыха. – Чем эти колеса запивать и катиться с ними куда-то, лучше бы пол потолкали. Половая жизнь еще никому не навредила, естественно, если правильно выбирать пол. А то и занозу поймать можно. Пол должен быть ровным, мытым и желательно гладким. Пол абсолютно безвреден. А сердце еще какое вредное. Сердце одних вредит другим.
Надо сказать, что отжимался я часто, но когда дело доходило до чужих сердец, я все никак не мог перееотжимать свое раздражение, часть его возвращалась обратно при каждом сгибании. Впрочем, с отжиманиями так всегда. В них так и не разберешь кто кого. То ли я положил свое мнение на пол, то ли пол положил на мое мнение.
Сперва я думал, что им просто повезло, а мне нет, но, когда однажды один человек с сердцем заставил меня помыть пол, а сам выглядел как здоровая версия меня, я засомневался. То оказался пол сомнения. И в ту бессердечную пору это сомнение лишь росло. А сердечная коллега уходила все чаще и чаще.
– Это же надо! – отжимался я от переработки. – У нее сердце, а у меня работа! Классно же она придумала! Не хочу я работать на сердце!
Точно. Слово-то какое – «придумала».
Тогда-то я и перестал верить в сердца. Я, не задумываясь, перенес этот орган из разряда «повезло» в разряд «выдумка» и негласно нарек всех его обладателей лгунами.
Сердцемеры – так я их называл. Надевают сердце, когда им нужно. Притворяются, что у них сердце, чтобы я за них полы мыл. И приходилось!
Я начал думать, что сердце выдумали только с одной целью – чтобы не работать и не мыть пол. Потому что, по моим скромным наблюдениям, заниматься сексом сердце еще никому не мешало. Оно и понятно, работать с сердцем нельзя, а вот трахаться с сердцем можно.
Примерно так, анализируя чужие сердца, я пришел к выводу, что их нет. Как нет снежного человека, несмотря на все уверения свидетелей и очевидцев.
Безусловно, те свидетели всего-навсего очень сильно не хотели мыть пол, вот и выдумали это антиполовое создание. И теперь вместо пола они толкают сувениры и экскурсии.
«Сердце – выдумка. Оно как Дед Мороз», – так думал я.
Думал, пока у самого не заболело.
Вафельная слюнка
Я засыпал с сердцем и просыпался с ним. И с каждым днем сердца в моей жизни становилось все больше, а пола все меньше.
«Мне же еще даже не пятьдесят, – призадумался я. – Зачем же я толкал этот пол, если все равно сердце?»
Я же толкал его как раз для обратного, для того, чтобы в моей жизни сердца не появилось, а оно все равно возьми да появись – так я и перестал отжиматься.
Не помогло.
Зато потянуло на сладкое. Тортики там всякие да трубочки с вареной сгущенкой или кремом. Да что там, даже чай начал пить, и тот с сахаром. Как говорится, сорвался. Целый год сдерживался, следуя рекомендациям интернет-диетологов, заменяя вкусное сладкое отжиманиями и брокколи, а вместо здоровья получил боль под ребром. Я подумал, есть ли смысл себя ограничивать, если все равно не помогает, а еще и невкусно в придачу? Определенно нет. Есть нужно все, что хочешь – все равно однажды с тобой случится сердце. Так что я остался без ограничителя, и кондитерский поток хлынул в мой рот без всяких препятствий.
Стоило мне только увидеть пряный козырек маленькой пекарни на углу, как сразу во рту собиралась слюнка. А перед глазами появлялась она – вафельная корочка. Она имела вкус, даже находясь в моей голове.
Как знать, возможно, я по старой привычке просто искал способ уравновесить убытки (в данном случае сердце) и, разочаровавшись в отжиманиях, нашел в сладком новый противовес. Даже если и так, съедобный противовес оказался ничуть не хуже. Но сердцу трудно что-то противопоставить – все равно чувствовал себя в минусе.
Правда, совсем недолго. Выяснилось, что сердце – это не только убыток, но это еще и замечательное приобретение. Немного попрактиковавшись, я вскоре научился им пользоваться. Освоил этот инструмент и удивился тому, как долго я был невежественно бессердечным.
Поражает, насколько же бессердечная жизнь качественно уступает сердечной. Сколько работы можно пропустить, сколько полов можно не мыть и со скольких диванов можно не вставать, отправляя с дивана другого: «У меня сердце, детка, ничего личного!»
А еще стоило мне получить свое сердце, как я поверил во все остальные. Я даже немного подобрел. Я перестал злиться на сердцемеров, но стал одним из них, и зауважал как равных. Переименовал их в почетных сердценосцев. Тогда же я испытал это гордое чувство причастности к чему-то ограниченному и привилегированному. Это как принадлежность к сверхэлитному обществу – обществу сверхлюдей со сверхвозможностями. Мне оставалось только пойти в аптеку и приобрести наш общий партийный билет.
– Так вот почему! – сердечное откровение открылось и мне. – Все показывали эти белые пропуски, – с опозданием, но дошло и до меня (как обычно). – Так сердценосцы отличают своих.
Всё, что меня раньше бесило в других, теперь бесило других во мне. Я даже узнал в некоторых бессердечных прежнего себя. Они, морщась, оставались и что-то бессердечно ворчали, когда я уходил в обед. Но что вообще значит мнение обычного бессердечника? Если тебе не повезло с сердцем – завидуй молча и терпи. Своего нет, нечего на чужое претендовать.
– Так вот почему ей всегда было все равно, – вспомнил я уже уволившуюся сердценоску-Екатерину, которая в свое время добавила мне ой как не мало отжиманий.
И, право, когда ты принадлежишь к привилегированному классу, у которого «есть», мнение класса, у которого «нету», кажется незначительным, убогим и даже каким-то непутевым. В этом смысле Екатерину можно понять. Я понял и даже сам отчасти стал Екатериной. Наверное, в каждом коллективе должна быть своя Екатерина. Потому что Екатерина с сердцем – это как печать. Если ее снять, одному богу известно, какие врата могут открыться. Я решил не рисковать.
И даже вообразить сложно, какое же это сердце удобное! Не хочешь идти – сердце. Хочешь идти – сердце! В любой ситуации используй сердце, и тебе посочувствуют (или притворяться, что тоже не плохо), а главное, не заставят мыть очередной пол. Эх… страшно представить, сколько же полов я мог пропустить в своей жизни, появись оно на парочку лет пораньше.
Так я на личном опыте убедился в абсолютной истине. Сердце нужно, чтобы не мыть пол! И перестал мыть. Сердце не любит пол. Как только подумаю про пол и тряпку, так сразу болеть начинает. Интересно почему?
Кто его, сердце, разберет.
А еще, имея сердце, можно занимать лучшие места в электричке, не опасаясь, что кто-нибудь с сердцем сгонит тебя оттуда. Закроешь глаза и наслаждаешься рельсами, что уносят твое тело куда-то.
– И с каких пор мне это нравится? – изучал я оттенки этого обычного, но необычного состояния. Я даже подумал, что это движущийся ритм напоминает мне отжимания, в том смысле, что скрывает за своим скрипом тайну, доступную только посвященным.
Как сейчас помню, как впервые пошел в аптеку за своим первым пропуском. Все в тот день было задорно-безработным. Это, наверное потому, что я ушел с работы в послеобеденную дверь. Когда такое происходит в пространстве открывается четвертое измерение, и все плоскости начинают вибрировать волнами пульсирующей свободы, а воздух становится легче, точно из него удалили какой-то вредный наполнитель. И чем легче воздух, тем больше в легких настроения. Проходил мимо лицея № 372 и подумал: «Осталось найти всего 371, и будет полная коллекция! – Посмотрел в окно напротив, а там скачущие полуодетые женщины. – Наверное, фитнесс придумали мужчины, – подумал я, доедая вафельную трубочку. – Иначе зачем заставлять их так прыгать. Не хотел бы я так. Определенно один мужчина когда-то постарался за многих. Спасибо тебе, неизвестный герой. Не знаю, было ли у тебя сердце, но глаза у тебя точно были на месте. – Немного посмотрел на прыжки и пошел за пропуском. – Теперь-то я точно смогу почаще на них смотреть!»
Я стоял и улыбался, гордясь своим сердцем, а фармацевт с сочувствием работал. Я заметил даже, что пол в той аптеке был какой-то грязный и немытый. В иной ситуации я бы, без сомнения, попросил его помыть этот пол – ведь у меня-то сердце! – но подумал, что в таком случае я могу остаться без заветного пропуска, а оставаться без пропуска от работы мне совсем не хотелось.
Помню, как фармацевт достал его. Мой первый белый пропуск.
– Вот он-то мне и нужен!
Придя домой, я выпил сразу четыре пропуска, чтобы попробовать, как это вообще – проходить в любые двери.
И прошел в больницу.
Торговля органами
Помню, как, открыв глаза, я услышал заветные: «У вас сердце».
Я даже не удивился, хотя оказаться в палате для меня было действительно немного удивительно. Я всегда думал, что в палаты попадают какие-то другие люди. Из другого теста. А оказалось, что я сам из такого же. Из другого. Надо же!
– У вас сердце, – сказали они, во всяком случае, сперва сказали. Я обрадовался.
– Ура! – молча ликовал я. – Наконец-то мое сердце было задокументировано и подтверждено специалистами! Теперь у моего сердца есть бумажный паспорт, и никто не сможет усомниться в его несомненном присутствии, – торжествовал, лежа на скрипучей кроватке вместе с тараканами. Смотрел в потолок и думал, что вот теперь все точно будет по-другому.
Я с гордостью подтвердил:
– Да. Это все мое сердце. Да, у меня оно есть!
А сам уже представлял новую жизнь. Теперь, после такого сердечного подарка, я мог бы уходить с работы еще раньше. Может, мне даже выпишут новый пропуск. Пропуск нового уровня, который открывает даже то, что иное сердце открыть не может.
– Вот теперь я заживу! – обрадовался тогда я, однако радовался я недолго. Вскоре я понял, что сердце еще нужно отстоять. Получив сердце, я совсем и забыл, что в чужое сердце верить не принято. Свое сердце еще нужно доказать.
Не прошло и дня, как эти «специалисты» захотели отобрать у меня мое только что приобретенное сердце. Брали у меня кровь литрами, подключали к каким-то неизвестным приборам, словом, всеми силами пытались доказать обратное – доказать всем, что вовсе и нет у меня никакого сердца. Они мне не верили. Хотели лишить меня его. Хотели отобрать у меня мой пропуск.
– Они все знают, – размышлял я. – Они знают и завидуют мне. Они готовы на все, лишь бы скрыть мое сердце. Скрыть, как очередную утечку коронавируса. Тоже мне врачи. Они должны спасать сердца, а они… Готовы выкачать из меня всю кровь, лишь бы не признавать его существование, лишь бы вернуть меня обратно на работу.
Так и получилось. После нескольких опытных дней меня отпустили. Без сердца. Сказали, что его нет.
– Как это нет? – кричал я. – Есть у меня сердце. Посмотрите! Вот как болит! Вот так прямо! – показал я руками, но они лишь улыбались. Видно, я их не убедил. Взмахом шариковой ручки выписали, записав обратно в бессердечных.
– Сами вы такие! – подумал я, но не сказал, а то вместе с сердцем и еще что-нибудь отберут.
Как же там они тогда сказали… А, точно! Отравление! И зачем я только ляпнул им, что выпил четыре пропуска за раз? Нашли причину и следствие. Логические воры. Украли мое сердце.
Я где-то слышал, что некоторые врачи промышляют продажей органов, но не думал, что стану тем самым неудачливым пациентом. Впервые лег и сразу попал на сердце. Вот тебе и лег, называется. А еще я всегда думал, что для торговли органами их сперва нужно вырезать – ерунда, врачи могут продать сердце, даже не вынимая его, просто назвав твое сердце Отравлением. А еще невралгией (так они объяснили боли под ребром).
Но, познав сердце единожды, от него уже невозможно отказаться. Это как человеческое мясо. Говорят, единожды попробуешь – и обратного пути нет. Также и с сердцем. Если оно появилось, то это надолго. Как выяснилось, даже навсегда.
Электричка
Электричка стучала всеми своими ножками. Безусловное измерение, в котором я и сижу и двигаюсь, неслось напоминая о существовании только цветными вспышками в окнах. Эти самые вспышки даже напоминали мне красочные тортики. В них что-то мелькало, и мне нравилось, что я не мог это разглядеть. В отсутствии форм я видел совершенную форму чистого движения, стучащий вспышками совершенный вектор.
– Ну что, довольно? – спросил я у сердца, когда в окошке в очередной раз показалось абсолютное пятно, завершенное из всего и ничего. – Ни тебе пропуска, ни тебе пола, даже отжиматься больно. Неужели сердце отбирает все, что дает?
– Прости, – ответило сердце. – Я не хотела. Только не делай так холодно.
– Ты говоришь? – безразлично спросил я.
– Ну да, – совершенно обыденно сказало сердце. А за окном со стуком сменялись тортики.
Я попытался определить источник голоса – и впрямь оттуда.
– А почему тогда раньше молчало? – немного удивился я.
– Не знала, о чем с тобой говорить, – резонно ответило сердце.
– Справедливо, – подумал я. – Я и сам не знал, о чем со мной можно поговорить. Разве что только об отжиманиях. В этом смысле мое сердце можно понять.
– А почему сейчас? Почему теперь решило?
– Подумала, что несильно-то мы с тобой и отличаемся. Решила проверить, что будет, если поговорить с тем, с кем говорить не о чем.
– Ну и что, проверило?
– Да.
– Вот и молодец. А теперь помалкивай-ка ты и дальше. Пользы от тебя никакой, одна только боль.
– Но… я же просто хотела… – обиженно произнесло оно. – С тобой и действительно говорить не о чем.
– Ладно, проехали, – сказал сердцу, когда проехал свою станцию.
Солнце было в том самом положении, когда все состоит из рябящих частиц: дома, дорожки и дворики, соединяющие дома и дорожки. Высококонцентрированный день, растворяющий в себе все, что попадет в него. В такой день обычно все работают, но смотрят на улицу, чтобы тоже стать днем, а не сидеть перед компьютером.
А я шел домой, потому что у меня заговорило сердце. Я хотел что-нибудь с ним сделать, а потому сделал вино. И тортик. Куда же в самом деле без тортика.
Признаться, хоть это и удивительно, но тогда я не сильно удивился. Ну, заговорило себе, и ладно. В конце концов, люди тоже постоянно говорят, и я же этому совсем не удивляюсь. С самого начала не удивлялся, а просто принял как аксиому этот факт. Возможно, я даже поторопился. Я никогда не задумывался, должны люди говорить или нет. Кто знает? Порой мне кажется, что и людям говорить не следует, а они все равно не затыкаются.
И вот уже с вином я вернулся к разговору с сердцем.
– Привет, – сказал я ему, наливая в бокал сердечный напиток.
– Не хочу с тобой говорить, – ответило сердце и заболело.
Я схватился за грудь и чуть не выронил нетронутое вино.
– Ты чего?
– Сам знаешь, – проворчало сердце.
– Ничего я не знаю, – возразил я. – Это, наверное, у вас, у сердец, семейное что-то. Обвинять людей в наличии знания, о котором человек сам не догадывается.
Оно заболело сильнее.
– Ладно-ладно, – сжался я, – Знаю-знаю… только скажи о чем, пожалуйста. Чтобы я не забыл.
– Ты обидел меня. Мне стало холодно.
– Хорошо-хорошо. Прости меня, – умолял сердце я, растворяясь в боли. – Только болеть так больше не надо.
– Я подумаю, – обиженно произнесло оно.
Полегчало. Я даже вспомнил про вино.
– Можно я выпью?
– Пей. Мне-то какое дело, – нарочито безразлично произнес орган, но получилось как-то совсем несерьезно. По-детски. Я даже усмехнулся.
– А ты, сердце, похоже, не умеешь обманывать. Дуешься, да?
– Хочу и дуюсь. Мне все еще обидно, что мне достался такой, как ты, – проворчало оно.
– Взаимно, – сказал я. – Это же надо. Обижаться на своего хозяина!
– Кого-кого? – удивилось сердце. – Хозяина? С каких это таких пор ты моим хозяином стал?
– Ну как… Ты мое сердце, а значит, принадлежишь мне. Так что слушайся меня.
– Вот еще! – пробурчало оно. – Если я внутри тебя, это еще не значит, что я твоя… тоже мне, господин нашелся. И вообще… не буду я тебя слушаться. Буду поступать так, как захочу. Ты мне не указ.
– Еще как указ. Как тебе скажу, так и будешь, – хотел поставить сердце на место.
– Еще как не буду! И вообще, может это тебе слушаться меня? – крякнуло сердце.
– Еще чего!? Слушаться сердце? Дурака нашли.
– Лучше бы я вообще с тобой говорить не начинала… – немного кольнуло оно.
Перетерпел, чтобы не выглядеть слабаком. А то подумает еще, что мной через эту боль можно манипулировать. Ну уж нет. А то опять придется работать на сердце. Только уже не на чужое, а на свое. Но какая, в сущности, разница? Сердце есть сердце. В этом смысле все они одинаковые. Дай ему волю, и бог знает чем это обернется. Мало ли что там этим сердцам нравится? Еще заставит меня, например, современный рэп слушать или еще чего похуже.
Взялся я за тортик. И, о боги, какой же у него был разрез: иной телеведущий бы позавидовал. Я врезался в бисквитную мякоть металлической лопатой и, достав огромный кусок (явно не помещавшийся на кончике прибора), забросил его в голодную дыру.
– Вкусно, – подумал я.
– Вкуууснно, – довольно пропищало сердце.
Услышав этот тоненький голосок, я призадумался.
– Слушай, сердце, а почему ты говоришь о себе в женском роде, – спросил я, приметив это странное обстоятельство.
– А в каком роде мне еще говорить… – проворчала она. – Я точно не мужчина. Не хотела бы я быть таким, как ты.
– Ладно, дело твое… Мне все равно.
Промолчала, но немного кольнула.
– Ах, да, кстати, приятного аппетита, – забросил я очередной кусок внутрь.
Колоть перестало.
Той ночью я проснулся от боли. Нарывало так, что накрылся одеялом и свернулся, как эмбрион. Но мамы рядом не было – не помогало.
– Хватит уже, больно же! – схватившись за сердце, задыхаясь, вскрикнул я.
– Прости, я не могу остановиться… – плакала она. – Я не знаю как.
– Мне от этого легче, что ли? Спать из-за тебя не могу!
– Мне вообще-то тоже больно, – беспомощно просопела она. – Но я не знаю, как это прекратить. Я не хочу делать тебе больно, но все равно делаю, – тихо хныкала в груди. – Я не могу иначе.
Я подскочил и уселся на краю кровати.
– Стоп. Дыши ровно. Вдох-выдох.
– Вдох-выдох? – удивилась сердце. – Я так не умею.
– Я не тебе, дура. Я себе!
– Теперь еще и обзываться начал… – пробурчала она.
– Я бы не обзывался, если бы ты не делала мне больно. Посмотрел бы я, как бы ты заговорила, окажись ты на моем месте.
– Я же не специально… – просопела сердце.
– Да заткнись ты уже! – проворчал я. – Достала.
Сердце вздохнула и замолчала.
А я пальцами принялся массажировать левую грудь, надавливая все сильнее и сильнее, чтобы выдавить это нарывающее и распространяющееся, как круг на воде, чувство, но оно все равно распространялось. Знаете, иногда одной болью можно вытравить другую. Это как стычка гангстеров. «Проваливай, это мой район, детка». Я часто так делал, вызывал гангстеров, чтобы болели «мои», а не «чужие», но в случае с сердцем этот агрессивный способ не сработал. Территорию сердца гангстерами оказалось не взять. Оставалось только ждать, пока сердце не передумает и не пройдет само собой.
Когда полегчало, я лег обратно и уткнулся в мягкую подушку.
– Очень больно? – вдруг совсем робко произнесла она.
– Нет, – фыркнул я, чтобы даже не вспоминать о том круге на воде.
– Меня не обманешь, – тихо сказала сердце.
– Откуда ты у нас все знаешь? – огрызнулся я.
– Я не знаю, я чувствую, – ответила она и опять кольнула.
– Замолчи и спать ложись! – приказал сердцу я. – Чувствует она.
Знал же, что сердце до хорошего не доведет.
Пшеничное поле
На утро боль прошла. Во всяком случае, временно. Грудная клетка обрела подвижность, и я смог даже как следует потянуться и, не вставая с кровати, сделать несколько простых упражнений на поясницу.
– Знаешь, так не может продолжаться, – налив себе чая, сказал я сердцу. – Я сегодня же пойду к врачу, чтобы… тебе уже помогли.
– Как мило. Ты не хочешь чтобы мне было больно? – спросила она.
– Нет, я не хочу, чтобы было больно мне, – ответил я ей.
– Так и думала… только о себе и думаешь.
– А о ком мне еще думать? О тебе?
– Почему бы и нет. Я же о тебе думаю, – смущенно произнесла она.
Я опустил подбородок и посмотрел на то самое место, откуда раздавался ее голос.
– Думаешь обо мне? – растерянно произнес я, немного смутившись.
– Да, постоянно… – произнесла она. – Собственно, мне больше не о ком думать, ведь у меня есть только ты.
«Ну вот, – подумал я. – Чего это она так говорить начала? Зубы мне заговорить хочет? Врет! Сердцемерка!»
– Нет. Не так, – отчеканила она.
– Что нет? – удивился я.
– То нет, о чем ты подумал.
– Ты что, и мысли читать умеешь? – даже немного испугался я.
– Нет, не умею. Все, что я умею – чувствовать.
Полегчало (а то мало ли что там, в моем мозге, имеется).
– Да, и что же ты почувствовала? – спросил я.
Она немного смутилась, потом как-то непутево запыхтела, точно подбирая слова, а затем выдала:
– Твое сердце… оно обычно теплое и греет меня, но сейчас, о чем бы ты ни подумал, мне вдруг стало холодно. А значит, о чем бы ты там ни подумал, это не так! Это плохо.
– Стоп. Причем тут мое сердце? Я думал, что Ты мое сердце, – растерялся я.
– Я как раз об этом… и хотела поговорить, – промямлила она.
У меня аж глаза увеличились. По моему личному опыту, с этой фразы ничего хорошего начинаться не может. Обычно с нее начинается только то, что определенно не хочешь слышать. И о чем точно не хочешь говорить.
– Ой-ой, – запищала она. – Как быстро стучит! Мне так не нравится, – вдруг заболела она.
– Говори давай, – рявкнул я, чувствуя пульс в висках. – О чем ты там таком хотела поговорить.
– Прекрати так стучать, пожалуйста, – пищала она. – Иначе я ничего тебе не скажу!
– Ладно, – сделал я дыхательную гимнастику. – Теперь довольна? Нормально стучит? С комфортом или еще что-нибудь от меня надо?
– Нормально, – прогудела она.
– Тогда говори, о чем ты там хотела! – потребовал я, хотя и не знал, хочу ли услышать то, чего я точно не хочу услышать.
– Ну… в общем… я – не твое сердце, – робко, точно извиняясь, сказала она.
– Не сердце? – удивился я. – Тогда кто?
Она просопела:
– Я не знаю.
– Как это? Не знаешь?
– Так и не знаю, – ответила она. – Я не знаю, кто я. Я просто я. И мне нравится твое сердце. Это все, что я знаю.
– Вот значит как, – я встал и начал спешно собираться. – Вот сейчас мы и узнаем, кто ты такая. Если ты, сердце, решило меня обмануть, то мало тебе не покажется. Всех своих бывших вспомню тебе назло! – решил пересчитать, но оказалось, что пересчитывать в общем-то и некого. Пустая угроза получилась – неудобно даже.
– Я тебя не обманываю! Кем бы я ни была, я точно не твое сердце, – заболела она.
И заболело у меня. Даже чай с сахаром пить как-то расхотелось.
Натянув синие джинсы и синюю же джинсовую рубашку, я пошел в больницу.
– Может быть, у меня заберут мое сердце?
В прошлый раз же забрали.
Пора признать. Настроение – это тоже тортик. Либо ты хочешь его съесть, либо хочешь метнуть его кому-нибудь в лицо (что, конечно, не отменяет того, что ты хочешь его съесть).
Впрочем, есть и третий вариант: ты хочешь метнуть тортик кому-нибудь в лицо, но вместо этого все равно его ешь. Можно даже сказать, что в таком случае ты метаешь этот унизительный тортик в самого себя, и потом к тебе липнет все то, что ты так сильно хотел бросить в другого. Тогда ты буквально проваливаешься в составляющие тортик мысли, и вместе с тобой в них проваливается все, что тебя окружает.
Так случилось и со мной. День хоть и был концентрированным и летним, однако я все никак не мог раствориться в нем. Скорее, это день растворялся во мне. В моих обогащенных сердцем мыслях. Вот уж не думал, что вернусь туда всего через месяц после моей бессердечной выписки.
– Мне страшно, – вдруг сказала она.
– Чего это? – удивился я, отходя от стойки регистрации.
– Это место… оно меня пугает. Сама не знаю почему, – промычала своим голоском.
– Так и знал, что мое сердце-трусиха, – выдохнул я, вспомнив о себе.
– А я же говорю… не сердце я.
– А кто?
– Рак.
– Что? – удивился я.
– Рак, – сказал врач.
– Как это?
– Так. Ну опухоль… на сердце. Злокачественная. Редкое заболевание.
– Но мне же всего ничего.
– Сочувствую, – сказал врач и записал меня к онкологу.
– Будьте здоровы, – сказал врачу я и закрыл дверь.
Сел на корточки и смотрел на плитку под ногами.
– Очень плохо? – скромно спросила она.
– А ты как думаешь? – чуть ли не крикнул я. – Ты опухоль! Куда уж хуже.
В этот момент на меня обернулись сразу четыре пары глаз, но тут же, видать, проанализировав мои слова, пожалели меня, решив, что у меня есть веские основания для такого странного поведения (и для криков в коридоре, и для разговора с самим собой). Сделали вид, что не заметили. А я их заметил. Я помахал им рукой. Они отвернулись.
– Опухоль? – спросила она. – А что это?
– Такая злая штуковина, что убивает того, в ком живет, – ответил опухоли я.
– Как это… убивает, – затихла она.
– А вот так. Очень просто. Радуйся. Чего ты вдруг замолчала. Нравится тебе там внутри? Паразитка.
– Но… я же. Я просто…
– Заткнись! – заткнул опухоль я. – Как ты вообще смеешь говорить со мной! Ты убиваешь меня. Изо дня в день. Из-за тебя я даже могу умереть, а ты как ни в чем не бывало болтаешь со мной. Ты просто бесчувственное чудовище.
– Но я же не знала…
– Начинается… – закатил я глаза (все они всегда не знают).
– Я родилась такой. Я не виновата, правда. Я бы ни за что…
– Да, замолчи уже ты! – не выдержал я. – Пока я не избавлюсь от тебя, помалкивай.
– Хорошо, – сказала она.
– И даже болеть не смей!
– Хорошо, – сказала она.
Я долго ждал в очереди из бабушек и дедушек. Когда я зашел в этот белый кабинет с единственным плакатом с надписью «Рак – не приговор», я сразу понял: мне конец.
Этот кабинет – первая ступень на пути туда.
– Рак – не приговор, – повторил за плакатом врач. – Мы ее вылечим.
Он так активно жестикулировал и так бодро говорил, что я убедился: мне точно конец.
Слова его растворялись во мне так же, как и предшествующий день. Первая минута напугала меня, вторая разозлила, а на третьей мне стало уже как-то все равно. Какая-то дистанцирующая апатия и безразличие к тому, кем всего еще пару минут назад был я. Какое мне дело до этого человека. Проблемы его сердца – его проблемы. Почему я должен беспокоиться из-за него. Бред какой-то – уставился я в медицинскую книжку с моей фамилией. Словно попал в кинофильм и наблюдал за собой со стороны. Мне даже казалось, что в любую минуту я могу нажать на кнопку «стоп» и вернуться обратно на диван, остановив это странное кино, но никак не мог найти эту кнопку. Эти буквы на медицинской карте. Почему они казались мне такими знакомыми?
– Это о ком-то еще. Ком-то совсем другом, – успокаивал себя я.
– Это же не обо мне? – спросил я у врача.
– О вас, – вернул меня в тело врач. – Главное – не переживайте, – сказал он.
После слов «не переживайте» я всегда начинаю переживать. И вот снова начал.
– Доктор, – обратился к нему я. – А вы бы сами не переживали на моем месте?
– Нет, – сказал он.
– Откуда такая уверенность? – придвинулся к врачу и спросил я.
– Потому что я не на вашем месте, – резонно ответил он или его короткие светлые волосы. Почему-то они напомнили мне пшеничное поле. Я даже задумался о том, что неплохо бы собрать с него урожай.
Напоследок он дал мне парочку направлений и указал направление.
Собственно, в него я и направился. А про себя подумал: «Вот же дают. Как сердце – так его нет. Как опухоль сердца – так оно есть. Неужели нужна опухоль, чтобы поверить в сердце?»
Опухоль
С одной стороны, я еще более обогатился концентрированными мыслями, точно уран. С другой стороны, опухоль – отличный повод для тортика.
– Вам как обычно? – спросила девушка.
– Нет, у меня опухоль, – улыбнулся ей я. – Так что мне как обычно, только в два раза больше.
Видели бы вы ее глаза. В этот момент в ней случилось что-то такое, чего я не могу объяснить. В них в одно мгновение точно зародилась и умерла Вселенная, а после уже на месте отсутствующей Вселенной осталась только простерилизованная обязанность выдать заказ и принять деньги. Естественно, она сказала: – Мне жаль.
Естественно, я сказал: – А мне нет.
На улице почувствовал брызги. Думал, что попал под дождь, а оказалось, стену мыли. И то, что еще минуту назад было на стене, оказалось на мне. Теперь стена чистая, а я в ней. Точно местами с ней поменялся.
– Не за что, – сказал я стене и посмотрел на небо. А там совсем высохло. Дожди не шли уже несколько недель. И куда подевался дождь? Может, застрял на границе, и его не пропускают таможенные облака? Синее, но сухое как стеклянная пустыня.
Когда я сел в пустой вагон, держа в руке пакет с двойным «Порционным», я все же не выдержал:
– Ты все слышала, да? – почти торжествуя, обратился я к опухоли. – Тебя еще можно вылечить!
Та промолчала и молчала всю дорогу. Мне даже стало немного одиноко. У меня всегда так. Когда кто-то, кто может говорить, не говорит, я чувствую себя еще более одиноко, нежели я бы был в полном одиночестве. Конечно, полная глупость, но мешает. В такие моменты даже как-то прислушиваться начинаешь. Вот и я ехал и слушал.
Стук рельс звучал как-то особенно по-металлически. Как если бы кто-то с одинаковой периодичностью задевал десертной ложкой тарелку с тортом, разрезая один кусок за другим.
– Ты так и будешь молчать? – пользуясь отсутствием людей, громче электрички спросил я у опухоли. – Да что с тобой?!
– Тот человек… – расстроенно произнесла опухоль. – Он хочет убить меня. Мне страшно, – дрожащим голоском прибавила она.
– Вот, значит, как мы теперь заговорили, – усмехнулся я, откинувшись на спинку. – Убить ее хотят, понимаешь ли… Нет, опухоль, это Ты хочешь меня убить. Ты.
– Ничего я не хочу, – пропищала она.
– Тогда зачем? – я оттолкнулся спиной от спинки. – Зачем ты это делаешь?
– Я не знаю, – потух ее голосок. – Но я не хочу умирать…
– А я, значит, хочу!? – я даже рот разинул от такой наглости. – Вот пойду и вырежу тебя.
– Чем же твоя жизнь так отличается от моей? – недовольно фыркнула она.
– Как это чем? Ты всего лишь опухоль, – справедливо заметил я.
– А ты всего лишь человек, – справедливо заметила она.
– Я целый человек! А у тебя даже глаз нет…
– А у тебя они есть? – она всхлипнула и замолчала.
В пустом вагоне опять стало слишком тихо. Я слушал, как кто-то стучит чайной ложкой о тарелку и смотрел на вспышки пролетающих мимо тортиков. Этот, наверное, шоколадный. Каким же будет следующий. Еще немного, и я бы научился считать станции по количеству пролетающих между ними десертов, но опухоль отвлекла меня от подсчетов.
– Прости меня, – неуверенно, словно проверяя, можно ли, произнесла она. – Я не должна была так говорить. Просто я тоже хочу жить. Я же в некотором роде только что родилась. Совсем недавно.
– Но ты же…
– Ну и что! – перебила меня она. – Если я опухоль, значит, по-твоему мне жить не хочется?
Я призадумался.
– Хочется, наверное… но…
– Но и вот! – пискнула она.
– Ничего и не вот, – передразнил ее я, покачав головой. – Ты же понимаешь… что живешь только благодаря мне, – сделал я объективное замечание. – Если я не начну лечение, то я… умру (и все-таки какое же это неприятное это слово, даже хуже, чем рэп). А если… умру я, то и ты тоже, верно?
Теперь уже она призадумалась, а в сердце заболело.
– Наверное, ты прав, я не думала об этом… так.
Она опять замолчала. И я вместе с ней. Абсолютно не знал, что сказать, и, более того, не знал надо ли вообще. Общаться с опухолью для меня было в новинку. Все было так странно, что я забыл, что еще еду, а не нахожусь где-нибудь еще. Я забыл о времени и пункте назначения. Вагон – единственное, что напоминало о существовании. Его вспышки, его стук, его промежуточное состояние.
– А это больно? – вдруг нарушила она металлический ритм. – Это… твое лечение. Я очень боюсь боли… правда, – дрожавшим голоском произнесла опухоль.
– И при этом делаешь больно мне, – напомнил я.
– Я не виновата! – во весь голос вскрикнула она впервые.
Я даже с сиденья подскочил, я и не предполагал, что она так умеет.
– Думаешь, я хотела родиться опухолью? Думаешь, я выбирала? Лучше бы уж родилась собакой…
– А мне-то что с этого? Пожалеть тебя? Если ты родилась опухолью, это не значит, что я теперь умереть должен!
– Ещё как значит, – прогнусавила она.
– Ну и гадина ты, конечно, – заключил я. – Тебе далеко до собаки. Собака бы так не поступила. Собака друг человека…. А ты… ты просто опухоль.
«Порционный»
И все-таки, несмотря на привычку перекладывать друг на друга мытье полов, еще сохраняется в человеческом существе что-то объединяюще-социальное. Я убежден в этом. Оно будто вшито в наш биологический чип. Бывают ситуации, буквально обязывающие нас к общению (даже если нет необходимости делить пол). Тогда все складывается естественно и непринужденно, точно само собой. Если же, попади в такую ситуацию, не начать тот естественный (как восход солнца) диалог, то на его месте начнется неестественная тишина. И, боги, что может быть хуже той тишины, что посылает на социальный чип этот тревожный ток. Два магнита с разными полюсами просто не могут не притягиваться. Это закон природы. То же касается и двух людей, посади их напротив друг друга в одном помещении и за одним столом и лиши их всего того, на что можно отвлечься или сделать вид, что отвлекся, чтобы оправдать друг перед другом эту громкую тишину. Социальные чипы, как два магнита, найдут путь друг к другу. Закон природы как-никак.
Но выбери они иной путь, и даже представить неловко: быть изолированным наедине с таким же чипом, что запрограммирован на общение и даже по-своему чувствовать это неосязаемое желание, но вместо этого смотреть в стол, осознавая, что та самая неестественная тишина уже началась.
Так вот. Странное дело. Я чувствовал эту самую неловкость, пока мы шли домой. Не знаю теперь уже, как и правильно. Ко мне домой или уже к нам. Теперь нас было двое. Я лишь надеялся, что это «теперь» закончится в мою пользу.
Мы молчали, и мне все казалось, что на месте этого пристального молчания потерялись строчки какого-то диалога. Уверен, по задуманному сценарию там просто обязан был быть разговор, да вот страница выбыла, а с ней выбыли и реплики.
А еще немного болело. Прошел мимо окна, где обычно прыгали женщины – все-также прыгают, но и их прыжки тоже растворились в концентрированном мне, не оставив никакой радости от наблюдения за этим обычно радостным делом.
– Обидел ее? – задумался я. – А даже если и так, какая разница? Она – всего лишь опухоль. Кто она такая? Кем себя возомнила, чтобы сравнивать мою жизнь и свою? У нее ни ног нет, ни глаз, ни даже носа. Что это вообще за жизнь такая? Такая жизнь не стоит жизни человека.
Прихватило мое сердце.
Вернувшись к нам домой, я нарезал «Порционный» и занес чайную ложку.
– Опухоль опухолью, а торт по расписанию.
Забросив маслянистый кусок вниз, я почувствовал, как углеводы начали заряжать меня энергией, а я, как солнечная батарея, жадно ее принимал. Надо сказать, торт был замечательный. Я ел его очень сочно и громко, но неестественная тишина перебивала вкус и отвлекала меня от моих рецепторов. Я понял, что если мы так и продолжим молчать, то вкус торта, и тот раствориться во мне, и я потеряю всякое удовольствие. А я и так уже потерял удовольствие от прыгающих женщин, терять еще и торт я был не готов.
– Слушай… – начал я. – А почему ты говорящая? Ну, в смысле почему говоришь?
– Не знаю, – задумчиво ответила опухоль. – А что другие… Такие, как я, не говорят?
– Не знаю, – почесал я подбородок. – Не слышал о таком.
Проанализировав ее голос, я понял – отошла. Полегчало. Я вздохнул, осознав, что неестественная тишина отступила и тревожный ток перестал отвлекать меня от вкуса. Я отрезал кусочек и жадно проглотил его. Совсем другое дело! – никакого привкуса молчания.
– Давай я задам вопрос по-другому? – когда кусок провалился до чувства расширяющейся полноты, спросила у меня опухоль.
– И как же? – помахав ложкой в воздухе, поинтересовался я.
– Почему Ты слышишь меня?
– Не знаю, – поразил ложкой воображаемую цель.
– Вот и я тоже. Не знаю. Ты в общем-то у меня первый, – горько усмехнулась опухоль. – Не знаю я, как всё там в таких случаях происходит.
– Не знаешь как? Ты убьёшь меня. Вот как! – приготовился я к новому удару.
– Я не об этом.
– А я об этом, – прожевывая «Порционный», процедил я через крем. – Почему я вообще говорю с тобой? Со своей убийцей.
– Но мне больше не с кем поговорить, – немного обреченно сказала опухоль.
– Вот тогда и помалкивай, – сказал опухоли я. – Нормальные опухоли не разговаривают.
И почему мне даже опухоль и та досталась ненормальная?
Замолчала.
– Какая послушная, – подумал я про себя. – И за что мне это? Почему все люди как люди, а мне досталась опухоль. Я что, виноват в чем-то? Хорошо, во многом. И все равно!
Завершив сладкую трапезу, я разлегся на диване. Самом обычном диване в самом необычном состоянии. Вытянул ноги так, чтобы привыкшие к стульям колени наконец полностью выпрямились. Я просто лежал, и, признаться, как-то странно просто лежать, когда у тебя опухоль. Начинает казаться, что просто лежать больше не про тебя. Теперь это все про кого-то другого. Про всех остальных них. А для тебя теперь даже лежать должно быть как-то иначе. С грустинкой, что ли, или с осознанием пресловутой «ценности времени». Впрочем, я ничего такого не испытывал и даже детский альбом перелистывать не начал, зато я почувствовал себя очень особенным в самом плохом смысле слова «особенный». Точно я находился в одном измерении, а диван в другом. И все содержательное удовольствие от дивана тоже (вместе с диваном) осталось там. А мне же досталась только стерильная форма, на которой по законам физики моего измерения я мог лежать, но по законам дивана из другого измерения – без всякого удовольствия.
Кольнуло.
– Ты это специально? – на этот раз уже взорвался я, подпрыгнув на форме дивана.
– Что – это?
– Болишь так?
– Нет, – сказала опухоль.
– Врешь.
– Правда нет, просто я думаю, и мне страшно.
– Не смеши. Все ты специально.
– Вовсе нет.
– Вот возьму тебя и вырежу завтра! Чтобы не болела так больше!
– Ах вот как! – вякнула она. – Ну тогда, значит, никуда ты не пойдешь! Ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю!
– Чего это? – удивился я.
– Я сделаю тебе так больно, что ты и с дивана встать не сможешь! Останешься дома.
– Вот значит ты как?! – разозлился я не на шутку (а на опухоль). – Заселилась без спроса, отравила меня, жизни лишаешь! И еще угрожать мне смеешь? – крикнул я на нее, а получилось, что на всю квартиру и улицу.
Она замолчала, и я понял, что это молчание – таймер перед тем самым.
– Это нечестно, – заплакала она. – Это так нечестно, что я опухоль. Так нечестно. Почему именно опухоль? Скажи мне, чем я это заслужила? – хныкал тоненький голосок.
– Не знаю, – мне даже немного стыдно стало. Голос-то у нее почти человеческий. А когда человеческий голос расстраивается, что-то расстраивается и во мне.
– И теперь я живу… Да ты все равно не поймёшь, – с досадой произнесла она.
«Вот блин, и правда расстроилась, – подумал тогда я. – Если будет молчать в таком состоянии, в таком же состоянии окажусь я, – представил этого мрачного беднягу (мне, признаться, и без грусти как-то не шибко здорово было, а если еще и раскисну, то точно начну размышлять о «ценности времени», и тут уж никакой торт не поможет)».
– Скажи, опухоль, а ты видишь что-нибудь? – решил сменить тему я. А еще меня и правда это интересовало.
– Нет, я ничего не вижу, зато отчётливо чувствую, – ответила она.
– И что же ты чувствуешь? – поинтересовался я у опухоли.
– Твоё сердце, – с горечью того воображаемого бедняги сказала опухоль. – Оно такое теплое. Знаешь, я постоянно чувствую стук твоего сердца. Можно сказать, что я бьюсь вместе с ним. Я не хочу, чтобы оно остановилось. Твоё сердце. Ведь… – она снова обреченно заплакала. – Оно такое большое и тёплое. Это так жестоко. Убивать то, что тебя греет. Так жестоко. Прости меня! – умоляла она.
Мне стало еще более стыдно.
– Ну-ну не плачь! Только нечего болеть, – успокаивал я свою опухоль. – Ничего страшного. Подумаешь, какое-то сердце!
Теперь не только плакало сильнее, но еще и заболело сильнее.
– Хорошо-хорошо, не буду я тебя завтра вырезать.
Перестало. Правда, она и говорить перестала. Мы опять начали молчать. Да что же такое-то? Какой враг вообще придумал такое молчание?
Я прислонил голову к груди.
– Эй! Что молчишь? – спросил я у опухоли, чтобы не допустить возвращения меланхолических мыслей об измерениях, где нет меня, и измерениях, где нет дивана.
– Значит, другие опухоли не говорят? – задумчиво произнесла она.
– Вроде нет. Я о таком не слышал, – вернул голову в исходное положение, расслабив натяжение в шее.
– Выходит, я такая одна?
– Наверное, – промычал я, ковыряя пальцем потолок.
– И что же мне теперь делать? Больно быть одной. Особенно когда все против. Даже хуже. Все, и даже ты. Человек, чьё сердце я люблю.
– Что? – удивился я, перестав ковырять потолок.
– Что слышал, – буркнула опухоль и точно перевернулась внутри.
– Эй-эй, – процедил я. – Ты там что вытворяешь?
– Ничего, – почти шепотом сказала она, продолжая болеть, но не сильно, а так хронически как-то.
Мы замолчали.
3.2.1.
– Эй! Мне же очень больно, – соврал я, чтобы прекратить импорт тревожного тока.
На самом деле болеть-то у меня перестало, но не мог же я к ней просто «вот так» обратиться – без внешнего повода. Еще подумает, что я с ней разговаривать хочу. Нет, для разговора с опухолью нужен независящий от моего желания объективный повод. Вот я и использовал боль как повод для обращения.
Но она промолчала.
– Эй! К кому обращаюсь?! – рявкнул я, ударив ладонью по сердцу. – Невежливо молчать, когда с тобой разговаривают.
– Я же опухоль, забыл? – прошипела она. – Опухоли не разговаривают.
– Но ты же разговариваешь, – заметил я.
– Может, я хочу быть нормальной опухолью. Быть как все, – опять перевернулась она.
– Не нужна мне нормальная опухоль, – вдруг подскочил я. – Смысл в опухоли, если с ней даже поговорить нельзя?
В самом деле, если делаешь больно, то хотя бы разговаривай, а не делай это молча.
– А зачем тебе разговаривать со своей убийцей, – напомнила она мне мои слова.
Мне вдруг стало совсем непорядочно стыдно. И было бы еще перед кем! Но перед опухолью – это уже слишком. Видно, торт в голову ударил. Но от этого стыдно быть не перестало.
– Ну… ты же еще меня не убила, а значит, ты еще не убийца, – поддержал я опухоль.
И сам не понял, зачем я это сделал.
– Еще не убийца… – задумалась опухоль. – А ты прав! – повеселела она.
Я вдруг сам захотел, как она, перевернуться, что я, собственно, и сделал, плюхнувшись на диван и отвернувшись от опухоли.
– Знаешь… – сказал я в подушку. – Тебе вовсе не обязательно меня убивать.
– Я стараюсь… – расстроенно произнесла она. – Я очень стараюсь не расти, но все равно расту… но для тебя я постараюсь еще сильнее.
– Спасибо, – сказал я опухоли. – Ладно, давай спать ложиться. Завтра в больницу.
– Но я не сплю, – сказала опухоль.
– Зато я сплю, – ответил я.
«39»
Сидел и смотрел на талончик с числом «39». Эти две цифры были моими. А я, получается, был их. Мне все хотелось как-нибудь от них дистанцироваться, чтобы вернуть себе что-то большее, чем две цифры, но когда на табло высветился мой номер, я понял, что я и есть это самое число. От себя уже не дистанцируешься.
Если подумать, есть нечто странное в том, что людям присваивают номера, точно мы не люди, а числа из учебника по математике. До талончика я был почти уверен, что я человек и принадлежу только себе и, более того, чувствовал себя особенным, а оказался просто «39» в чужой очереди из чисел.
– А у тебя есть имя? – спросил я у опухоли.
– Нет, – мрачно ответила она и вздохнула так, что мои легкие надулись, как парус.
– А ты… – даже как-то неловко было спрашивать. – Ты бы хотела иметь свое имя?
– Я? Но имена же бывают только у людей, – удивилась она.
– Какая разница, – усмехнулся я. – У каждого говорящего должно быть свое имя, иначе как к нему обращаться? «Эй ты»!?
– Имена дают, а не выбирают. Мне имени не досталось, – сказала она с уколом зависти.
– Хочешь, Я дам тебе имя? – спросил я.
– Нет, – грубо отрезала опухоль. – Я опухоль. Не человек.
– Но…
– Если продолжишь, сделаю тебе очень больно, – сказала она.
– Ладно… чтоб тебя, будешь Светой.
– Я предупреждала тебя…
– Хорошо, Света, хорошо.
Больно не стало.
– «39» прибыл! – сказал я врачу функциональной диагностики.
– Ложитесь, – сказал мне он.
Я задумался, как может лечь число «39». Упрется на спинку 9? Но тогда ее неизбежно прижмет сверху тяжелой грудью 3. Лег, оперевшись, на свою спину. Вроде не придавило. Врач намазал меня чем-то холодным, а потом начал водить по мне прибором. Я почувствовал себя числом еще больше, чем до этого.
Интересно, какой я у него? 1339? Нет. Судя по его выверенным движениям, точно за три тысячи перевалил. Решил не думать об этом. Числу лучше не думать о том, что он число. И, тем более, числу лучше не знать своего значения.
– Вот она! – произнес врач, точно открыл новую планету в нашей галактике.
– Где? – посмотрел я в окно на небо, но потом вспомнил, что врач нашел планету во мне.
– Вот же, – указал он математически точным пальцем на монитор. – Видите это пятно?
– Да, – кивнул я, все еще представляя, что речь идет о планете.
– Это опухоль, – сказал врач, напомнив, что речь о планете не шла.
– Так вот ты какая, – подумал, уставившись на пятно.
– А можно поближе? – спросил я у врача.
– Ближе? Вам зачем? – удивился врач.
– Я хочу разглядеть ее лицо, – ответил ему я.
– Лицо? – врач с сочувствием посмотрел на меня. – У опухоли нет лица. Это просто опухоль.
– Все-то вы, врачи, знаете, – скривился я, вытирая салфеткой грудь. – Это не просто опухоль. Это Света. А это ее фотография.
Света
– Почему молчишь?
– Мне стыдно.
– Стыдно? Но почему?
– Стыдно, потому что ты видел меня такой.
– Такой?
– Такой.
«Вас, опухолей, не разберешь», – подумал я.
Электричка одиноко стучала, а я в пустом вагоне не чувствовал себя одиноким. Странное дело, но иметь собеседника в своем сердце оказалось не так уж и плохо.
– Хотела бы я тоже узнать, какой ты на самом деле, – мечтательно произнесла она. – Я тебе даже немного завидую.
– В смысле увидеть меня? – спросил я, пиная стеклянную бутылку.
– Увидеть? Не знаю, ты забыл, я ничего не вижу. Я даже не знаю, как это – видеть. Хорошо это или плохо?
– Честно говоря, по-разному, – ответил я. – Иногда хорошо, иногда плохо. Зависит от того, на что и как смотреть.
– Значит, хорошо, что я тебя не вижу, – сказала Света.
– Это почему? – удивился я.
– Вдруг я бы посмотрела на тебя не так, – просопела она.
– И как же это? – поинтересовался я.
– Так как ты посмотрел на меня, когда увидел на снимке, – с досадой произнесла она. – Я все понимаю. Я – всего лишь опухоль, но мне все равно стало обидно. Твоё сердце вдруг перестало греть, и мне стало холодно. Когда ты посмотрел на меня, мне стало холодно.
– Извини, – стыдно за себя.
– Не извиняйся. Я все понимаю. Я уродливая и мерзкая. Сгусток, что убивает твоё сердце. Как ещё на меня можно смотреть?
(Ну вот… опять).
– Слушай… – перебил ее я. – Но если ты не видишь меня, тогда какой я? Какой я для тебя?
– Тёплый и даже иногда горячий.
– И это все?
– Да. Все что у меня есть. И все, что мне нужно. Я не могу жить без тебя, – с грустью произнесла она.
– Да уж… как романтично, – усмехнулся я.
– Нет никакой романтики. Я – опухоль, и мне нужно твое сердце, чтобы жить.
Странное дело. Хоть Света и росла, мне почему-то начало казаться, что все налаживается, точно что-то еще росло вместе с ней. Даже день как-то наладился, перестав растворяться во мне. Определенно у меня было настроение 1 типа – я определенно хотел съесть тортик и определенно не хотел ни в кого его метать. Я даже подумал, что настроение 2 типа и вовсе ерунда полная – в самом деле, человек, в которого ты бросишь торт, получит торт, а ты не получишь ничего, зато потратишь деньги. Выходит, что тот второй (адресат торта) всегда будет в плюсе, а я всегда буду в минусе. Нет, настроение 2 типа однозначно не стоит своих денег.
Купил очередной «Порционный» и пару трубочек. Шел домой, задорно размахивая пакетом. В голове вкус. В сердце опухоль.
Я даже подумал: «А что еще нужно?»
А потом вспомнил, что умираю, но ответ на вопрос почему-то не изменился.
Я анализировал прохожих. И мужчин, и женщин. Некоторые казались мне чуть более здоровыми, некоторые чуть менее, но я не ошибусь, если допущу, что в основной своей массе, в отличие от меня, они не умирали. Они беззаботно перемещались без всяких там опухолей внутри. В тот момент во мне проснулась совсем бессовестная жалость. Только вот странное дело. По какой-то совсем непонятной мне причудливой причине, мне стало жалко вовсе не себя, но одинаково жалко всех остальных. Они все казались такими обреченно-одинокими. И еще бы. Ни у кого из них не было собеседника в груди. Ни у кого из них не было той, которая была во мне. Знаете, я люблю представлять, но я не хотел представлять себя на их месте. В этом смысле у меня было то, чего не было ни у кого из них. Не сердце, конечно, а кое-что получше. У меня была Света, которая любила мое сердце.
Вернувшись к нам домой, я начал готовить ужин. Если под словом готовить, конечно, можно понимать распаковку торта и заваривание чая.
– Свет?
– Не называй меня так.
– О! Все-таки откликаешься.
– Да иди ты!
– Свет, а каково это – быть опухолью?
– Не знаю, наверное, так же, как человеком… – задумчиво протянула она. – Только все хотят тебя вырезать или вытравить. А еще… – голос ее стал почти счастливым. – Не видеть и не чувствовать ничего, кроме теплого сердца.
– Тогда я бы тоже хотел ей стать. В смысле опухолью, – сказал я. – Тогда бы я освободился.
– От чего? – удивилась опухоль.
– От всего того, что значит быть человеком, – ответил я.
– Тебе не нравится быть человеком? – еще больше удивилась она.
– Мне нравится быть человеком, но лучше уж чувствовать одно теплое сердце, чем не видеть ни одного, – сказал я Свете. – По крайней мере, хоть ты находишься в теплом месте…
Она призадумалась, а потом спросила:
– Слушай… А какого это – быть человеком?
– Не знаю, – ответил я. – Наверное, так же, как опухолью – все хотят тебя вытравить или вырезать. Только разве что проблем создавать побольше. Опухоль может создать проблему только одному человеку, а один человек может создать проблему многим людям.
– Вот, значит, как…
– Да.
– Наверное, тяжело быть человеком, – сказала она.
– Наверное, хорошо быть опухолью, – подумал я.
– А ты бы хотела им стать? Ну, человеком.
– Не знаю. Пожалуй. Тогда бы я перестала причинять тебе боль и смогла бы на тебя посмотреть.
– А знаешь, с тобой приятно говорить, – улыбнулся я Свете.
– Со мной? И почему? – удивилась она.
– С людьми говорить у меня не очень-то получается… Это, наверное, потому что они родились людьми, и им все равно, что они люди. Потому что они не хотят быть людьми. А с тобой приятно, потому что ты хочешь быть человеком.
– Спасибо, – произнесла она. – Мне очень тепло.
– И мне, кажется, тоже, – сказал я.
Потрогал лоб – и правда. Температура. Я и забыл, что она опухоль. Забыл, что у меня жар, и я умираю.
– Знаешь, я согласна, – тихо сказала она. – Пускай меня вырежут, но прежде я бы хотела попросить тебя кое о чем.
– Да, конечно. О чем угодно! – не задумываясь, ответил я.
– Мог бы ты… похоронить меня как человека?
– Ээ. Я даже не знаю… – растерялся я. – Ты же…
– Я знаю, знаю, кто я. Но умереть я хочу как человек. Не хочу, чтобы ко мне и после смерти относились как к опухоли. Хочу, чтобы хоть один раз ко мне отнеслись как к человеку, если и не при жизни, то хотя бы после смерти. Пожалуйста.
– Хорошо, – смирился я.
– Значит, похоронишь? – обрадовалась она.
– Да, похороню, – что-то совсем не обрадовался я.
– И ещё! Я бы хотела посмотреть с тобой вместе кино! Как это делают люди, – задорно, точно не было той просьбы сказала Света. – То есть почувствовать с тобой. Перед смертью я хочу почувствовать твоё счастливое сердце.
– И какой фильм может понравиться опухоли? – задумался я. Этот вопрос действительно не такой простой, каким кажется. – Какой же фильм может понравиться Свете?
Суббота
– И все-таки я бы хотела тебя увидеть, – сказала она в субботу.
– Поверь… тебе не на что смотреть, – сказал ей правду я.
На самом деле выглядел-то я уже весьма паршиво. И без того худой, еще больше похудел. Даже тортики не могли зарядить меня приятным глазу жиром. Я уверен, что классическая бабушка, увидев меня в таком состоянии, ахнула бы (как умеют делать только бабушки в преддверии пирожковой терапии), а потом до смерти накачала бы меня классическими пирожками.
Но Света была особенно разговорчива:
– Скажи… а что ты видишь? Что ты видишь прямо сейчас?
Я посмотрел сначала на стену слева, потом на стену справа, а затем и на пол между ними. Встав с дивана, я расположился по центру.
– Вот что я вижу: впереди пустота. Та же, что и сзади. А я между двух пустот. И куда бы я ни пошел, все равно ничего хорошего меня уже не ждёт. Только очередной пол, который тоже существует между пустотой спереди и пустотой сзади. Пустотой «а» и пустотой «б». Примерно так, – я улыбнулся и сел обратно на диван.
– А что такое пустота? – спросила у меня опухоль.
– Хм… – задумался я. – Как же тебе объяснить… Это когда ничего нет. Можешь себе такое представить?
– Но все, что у меня есть – это только твоё сердце, – сказала она.
– Значит, представь, что его нет. Это и будет пустота. Представила?
– Да.
– Ну и как?
– Холодно.
– Вот. Это и есть пустота.
– Тогда пустота – это холод, – сформулировала она.
– Пожалуй, – согласился я.
Она тяжело вздохнула.
– Значит, вот что ты видишь перед собой, – мрачно произнесла Света. – Если глаза видят только это, то я, пожалуй, рада, что у меня их нет. Лучше вовсе не видеть, чем видеть так.
– Ты просто сама не видела, – точно оправдываться начал. – Если бы видела, то поняла.
– Нет. Не поняла. Потому что ты врешь!
– Я? – удивился я, а не «39».
– Да. Пускай я не вижу, зато я чувствую. Я тут уже не первую неделю. Я знаю, как бьётся твоё сердце. Как и почему. Когда ты говорил о пустоте, я чувствовала стук. Говоря о пустоте, ты стучишь об объеме. И не о холоде билось твое сердце, а о тепле. Твои глаза тебя обманывают. А у меня из глаз только сердце. А сердце не обманешь. Меня не обманешь, – тепло сказала она, и мне стало еще теплее.
Я взял снимок УЗИ и посмотрел на нее – не такая уж она и мерзкая.
– Знаешь… я тут подумала… как же это странно чего-то хотеть, – когда я хрустел вафлей, между прочим произнесла Света.
– Как это странно? – с набитым ртом издал я какое-то подобие слов. – Не понимаю.
– Ну… вот сам посуди, я опухоль, а хотела бы ей не быть. Но это абсолютно невозможно. Строго говоря, мне не имеет никого смысла хотеть этого, ведь этого никогда не случится, а я все равно, – хныкнула она. – Хочу.
Признаться, я тогда не нашел слов, и не знал, что сказать. Никак не мог придумать то, что сделает лучше и не сделает по-своему хуже. Поэтому я не сказал ничего. Зато я очень хорошо ее понял, и мне стало так обидно, как обычно обидно не было. Я понял её на таком уровне, на который лучше не погружаться – есть риск не подняться обратно. Это как дайвинг, только погружаешься не в воду, а в сердце, но последствия одинаковые: если не соблюдать технику безопасности и резко вынырнуть, начнется кессонная болезнь. Твоя кровь вспенится, а сердце остановится.
Здесь кто-нибудь может справедливо подумать, что я тогда не поддержал её. Но такое умозаключение было бы в корне неверно. У такого «кого-нибудь» просто никогда не было своей Светы.
На самом деле я поддержал ее и даже очень, но совсем не так, как обычно принято. А она без слов поняла меня. Точно нас с ней объединяла еще одна форма коммуникации, и, кажется, куда более естественная, чем какие-то придуманные слова. Вербальные вибрации тут были бы просто не к месту.
– А ты хочешь чего-нибудь? – спросила у меня Света.
Я подумал. И правда, чего же я хочу? Избавиться от нее? Кажется… Должен ли я этого хотеть? Вот чего я хочу – поправиться. Я молчал слишком долго, даже опухоль это заметила.
– Ты вообще хочешь чего-нибудь? – напомнила она о вопросе.
– Да, кажется. Есть кое-что… (вылечиться я, наверное, все-таки хотел).
– Звучит как-то неубедительно, – усмехнулась Света. – Скажи… а то, что ты так неубедительно хочешь… Точно ли ты так хочешь этого?
Странный вопрос.
– Не знаю, – пожал я плечами, хотя меня никто и не видел. – А как понять, точно я хочу или нет? Разве есть какой-то критерий?
– Есть один, – сказала опухоль.
– И какой? – удивился я.
– Сначала представь что это самое – то, что ты хочешь, уже случилось. Представил?
– Ну… вроде да, – представил, как она перестала со мной разговаривать.
– И как тебе? – спросила она.
– Тихо, – ответил я.
– И все? – удивилась Света.
– Да, и все, – повторил я.
– Спрошу по-другому, – продолжала Света. – Счастлив ли ты?
Я тогда растерялся.
– Счастлив? Даже не знаю… Счастье – такое сложное чувство. Очень субъективное и в то же время очень объективное. Как понять, счастлив ли я или нет? Это же так сложно.
– Ошибаешься! – строго сказала она. – Я, конечно, всего лишь опухоль, но даже я это понимаю. Счастье совсем не сложное. Напротив – очень простое чувство. Ты либо счастлив, либо нет. Вот и всё. И поэтому понять, счастлив ли ты или нет, тоже очень просто. Если ты задумываешься или сомневаешься, значит, это вовсе никакое не счастье.
– Тогда выходит… что «то», чего я хочу, не сделает меня счастливым?
– Не знаю, – пожала сосудами опухоль. – Но если то, что ты хочешь, не делает тебя счастливым, точно ли ты хочешь этого?
– И почему хотеть так сложно… – промычал я.
– Я вот, например, счастлива, – сказала Света. – У меня уже все есть. И нет сомнений. У меня есть ты, человек с сердцем, которое я люблю. Что же мне еще может быть нужно.
– Везет тебе, – усмехнулся я.
– Еще как, – усмехнулась она. – Мне достался человек, а тебе опухоль.
– Знаешь… я, кажется, все-таки кое-чего хочу.
– Это «кое-что» сделает тебя счастливым? – заботливо спросила Света.
– Да. Очень, – мрачно ответил я.
– Тогда не говори! – сказала Света. – Мне так тепло. Вдруг, если я узнаю причину, то уже не смогу греться. Мне нравится «кое-что», которое ты хочешь, – улыбнулась она.
***
– Лучше бы мы поменялись местами, – вот о чем думал я. – Я бы стал ее опухолью, а она моим человеком, так бы мы исполнили желание друг друга – я бы исполнил ее желание стать человеком, а она мое желание – сделать так, чтобы она жила.
Воскресение и Тот самый вечер
В понедельник надо было к врачу. Но то было воскресенье, и неприятное место было еще далеко. Целый день отделял нас от врачей, что сначала забрали мое сердце, потом вернули, а теперь, кажется, опять хотели забрать.
– Но что для тебя любовь? – спросил я у Светы. – Ты уже несколько раз признаешься мне в этом. Что это для тебя?
– Ты еще спрашиваешь? Это же так просто, – добродушно усмехнулась она.
– Просто? – удивился я такому странному описанию такого сложного чувства. – Я так не думаю. Вон сколько людей определиться не могут. Статусы себе ставят. Целые сериалы снимают, – промычал я.
– Привыкли вы, люди, все усложнять, – немного печально произнесла Света. – Но я понимаю вас. У вас так много органов чувств, что у вас просто не получается чувствовать. Не знаете, какому из них довериться. Я бы тоже, наверное, была такой, ну будь я человеком. Не знала, на что и как мне смотреть. Вот посмотрела бы на тебя не так, запуталась бы и не нашла твое сердце. А не найдя твое сердце, все равно хотела «любви», но, не зная, как ее чувствовать, поверила в ее «сложность», и вместо того, чтобы чувствовать, выбирала. И тогда наверняка ошиблась бы и выбрала не того. Но поверь мне, простой опухоли, в любви нет ничего сложного. Там, где сложно, её просто нет. Можно нарастить сложность и над пустотой, но от этого пустота не станет любовью. Под сложностью чувств вы всего-навсего маскируете их отсутствие. – Она замолчала, а потом голос ее посветлел.
– Но любовь, как и счастье – очень простое чувство!
– И какое оно? – уже не терпелось мне.
Она улыбнулась.
– Любовь – это тепло.
– Тепло?
– Да, очень просто, правда? – тронула она мое сердце.
– Знаешь, мне с тобой тоже тепло, – сказал я Свете.
– Это температура, – сказала опухоль. – Я отравляю тебя. И делаю тебе больно. Наверное, это и значит быть опухолью, как думаешь? Причинять боль тем, кого ты любишь.
Мне вдруг стало больно, но не от опухоли. А как-то по-другому. Неужели от слов? Я решил поддержать ее. Ей же тоже несладко приходится.
– Скажи… а есть что-то, что нравится опухоли? Ну, в смысле тебе?
– Зачем тебе это знать? Я же всего лишь опухоль, что отравляет твою жизнь, – перевернулась она.
– И все же, – настаивал я. – Я имею право знать, коль делю с тобой свое тело… Пусть и временно.
– Электричка и сахар, – демонстративно нехотя вбросила она.
(Ладно сахар, но) – Электричка? – удивился я.
– Да… – как-то мечтательно всхлипнула Света. – Когда мы едем на электричке, когда я слышу это неспешное покачивание, мне кажется, что эта дорога никогда не закончится. Мне кажется, что мы вот так и продолжим ехать куда-то. Всегда-всегда. По рельсам без начала и конца. Там я даже забываю, что я…
– Слушай! – приподнялся я на диване. – А ты не хочешь прокатиться со мной?
– Когда? – удивилась она.
– А хотя бы сейчас!
– Чего это ты вдруг? – в недоумении как-то дернулась Света.
– Да так… я подумал, что раз я тебя все равно вырежу, отчего и не покататься, пока ты ещё со мной.
Она замолчала.
– Ладно, не дуйся, – извиняясь, буркнул я.
– Я опухоль, что мне ещё делать, кроме как раздуваться! – еще больше надулась она.
– То есть ты не хочешь на электричке?
– Хочу! – обиженно просопела Света.
– Тогда собирайся! – радостно подскочил я.
Был Тот самый летний вечер. И под словами «Тот самый» я понимаю «Тот самый». Я думаю, у каждого был свой такой. А если и не было, то надеюсь, что обязательно случится. Вечер, который создан для прогулки, которая создана, чтобы не заканчиваться.
Невесомый пух то ли падал на землю, то ли поднимался с земли на небо, теряясь в медленном шелесте. Это был еще не закат, но уже и не день. Состояние совершенного между, которое так хрупко, что любая стрекоза может перевесить чашу весов. И пахло «Летом». Надо сказать, что под словом «Лето» я понимаю не «лето», а именно «Лето». А это совсем разные вещи. Кто-нибудь, возможно, и может разобрать «Лето» на составляющие его запахи, но точно не я. Для меня этот запах никогда не поддавался ни классификации, ни делению. Это «Лето» либо есть, либо его нет. И тем вечером оно определенно было. Как и лопухи, что так неуклюже повылазили, грея свои зеленые животики. Только я увидел эти неуклюжие лопухи, я сразу понял. Я запомню этот вечер. Я не ошибся – запомнил. Лопухи тому свидетели. Такие неловкие на фоне стройных модельных травинок.
Миновав лопухи, мы оказались на маленькой открытой станции, покрывшейся перекатывающимися облаками. Я еще не сел в электричку, но уже не хотел из нее выходить. И тем не менее электричка приехала, а потом скрипела.
Странное дело. Я поехал, чтобы говорить, но говорить совсем не хотелось. Знаете, бывает еще и естественная тишина – полная противоположность той неестественной. Нежная и тонкая. Слова слишком грубы для нее. И счастливчики те люди, которые хоть раз в жизни сталкивались с ней или она – с ними. Эта естественная тишина, в отличие от той, другой, на самом деле не является молчанием, как может показаться на первый взгляд. Вовсе нет. Это форма общения. Сердечная форма. И в ней только два положения: тепло или холодно.
Когда мы молча ехали, мне было тепло.
Да и зачем вообще говорить, когда все и так понятно. Обмен идет. Все и так всё понимают. Я даже был по-своему счастлив. По-своему, потому что не до конца. Я не чувствовал себя одиноким, но я чувствовал одиночество, что впереди.
Что неизбежно, как и мое выздоровление,
что неизбежно, как и моя смерть.
И лишь электричка существовала здесь и сейчас, между двумя неизбежностями, между природой опухоли и природой человека.
Пропели поздние птицы.
«Слышит ли она их?» – думал я, думал, но не спросил.
– Интересно, а о чем она сейчас думает?
Я так и не узнал…
Наверное, тяжело быть опухолью.
Наверное, тяжело знать, что скоро умрёшь.
Но вечер заканчивался. Это естественно. Это закон природы.
Напоследок я купил какой-то просто неприлично красивый творожный торт и неприлично много трубочек с кремом и вареной сгущенкой. Я так и не смог определиться, какие из них вкуснее, а потому всегда брал и те, и другие из расчета, что однажды я все-таки смогу решить эту вкусную задачку.
Когда мы вернулись домой, я спросил:
– Ну и как?
– Твоё сердце, оно стало биться как-то по-другому, – смущенно произнесла Света.
– И как? – раскладывая трубочки на две стороны, спросил у нее я.
– Не знаю. Но мне понравилось. Словно ты перестал отвергать меня. Словно теперь не я греюсь об тебя, а ты греешь меня. Это тепло. Очень.
– Знаешь… а давай вместе посмотрим что-нибудь. Ну, то есть я посмотрю, а ты почувствуешь! – вспомнив про ее желание, предложил я. – Хочешь почувствовать «Звездные войны»? Тебе понравится. Ты же моя опухоль. Тебе точно понравится!
– Давай! – согласилась она и плакала, когда пал Энакин Скайвокер.
Мне было тепло. Я знал, что это значит. Света меня научила.
Тогда я впервые задумался: может ли любовь быть болезнью?
И если это так: стоит ли она того, чтобы болеть?
Моё сердце любило ту, которая делала ему больно.
И чем сильнее любило, тем больнее ему становилось.
И тем больнее было думать о том, что эту любовь мне придется из себя вырезать. Не ради нее. Ради себя.
Измерил я температуру – 39.
– Я не хочу тебя вырезать, – сказал я ей.
– Не говори ерунды. Я умру в любом случае, – сухо ответила она. – Разница только в том, умрёшь ли ты. Моя смерть неизбежна, но тебя мы еще можем спасти.
Я подумал. А нужно ли это? Какой смысл в Таком спасении?
– Свет, слушай! Я знаю, что уже спрашивал, но тебе точно обязательно… Ну это… расти, убивать меня. То есть… ну, мы могли бы жить так и дальше. Вдвоём. Я бы не вырезал тебя, а ты бы перестала убивать меня. Мы могли бы тогда жить оба. Смотреть фильмы и кататься на электричке. Если бы ты остановилась…
Света покачала головой.
– Нет. Это невозможно. Я пыталась. Очень пыталась. Но я никак не могу перестать расти. Как не можешь перестать расти и ты. Такова наша природа. Такова природа опухоли – чтобы жить, она должна отнимать жизнь. Жаль, что это жизнь твоя. Я родилась, чтобы убить тебя, понимаешь? Но я не хочу этого. Я готова умереть для твоей жизни. – она резко замолчала, а я понял, что теперь больно ей.
– Ты говорила, что тебе нравится сахар?
– Сахар? Да. Очень люблю. Он такой сладкий и вкусный.
Я подошел к квадратной пачке и достал из нее кубик сахара
– Хочешь, я тебя угощу!
– Нет, не надо, – отрезала Света, точно это я ее опухоль, а не она моя.
– Почему? Тебе же нравится сахар.
– Да. Очень нравится.
– Тогда почему отказываешься? – растерялся я (если хочешь, ешь – вот главное правило питания, за исключением разве что каннибализма).
– Потому что ты мне нравишься больше, – сказала она.
– Не понимаю я тебя… – прогудел я, перебирая в пальцах сладкий кубик.
– Ты забыл, кто я? – мрачно произнесла она. – Чем больше сахара ты мне даешь, тем быстрее я расту. Чем быстрее я расту, тем быстрее убиваю тебя. Ты тратишь на меня свое время. Обойдусь я без дурацкого сахара.
– Ну, тогда приятного аппетита, – сказал я и проглотил этот кубик.
– Эй! Ты чего? – крикнула она. – Не надо! Остановись!
– Ну уж нет, – уже доставал из коробки следующий и закинул его в рот.
– Что ты делаешь? – с какой-то беспомощностью в голосе промычала она.
– Как что? Тебя кормлю.
– Но зачем? – удивилась Света. – Я же тебе все рассказала. Ты налегал на сахар из-за меня!
– И что? – доставал третий кубик.
– И То. Я опухоль – это факт.
– Да, ты опухоль. Это факт. Но ты не виновата, что опухоль. И еще. Даже если ты опухоль, это не значит, что ты не заслуживаешь своего сахара.
Так и смотрели (чувствовали) очередное кино. Я пил пиво для себя и ел сахар для нее.
– Спасибо, – вдруг сказала мне Света. – Мне даже начинает казаться, что я человек.
– Казаться… странные ты вещи говоришь… – промычал я. – Глупая ты все-таки.
– Что? – совсем беспомощно ухнула она.
– Неужели по-твоему, чтобы быть человеком, нужно обязательно им родиться? Неужели, чтобы быть человеком, нужны дурацкие глаза?
– То есть… – она.
– Да… – я.
– Вот как, – вздохнула Света. – А хотеть оказалось вовсе не так уж и бессмысленно. Если бы я не хотела стать человеком, я бы не стала им для тебя, – улыбнулась она.
Добрый день
– Доброе утро, Света, – сказал я, проснувшись, в понедельник.
– Доброе, – тепло ответила она, и мне стало еще теплее.
– Знаешь… кажется, я еще немного выросла.
– Ты мой-то живот видела. Вот кто по-настоящему вырос от всех этих тортиков! – жизнерадостно соврал я, чтобы не делать холодно ей.
– Ты же знаешь, что меня не обмануть. Зачем пытаешься?
– Ну… я (и как такое ей сказать?)
– Не отвечай, – перебила она. – Если бы я с самого начала знала, что я опухоль, я бы ни за что не начала с тобой говорить, – мрачно сказала Света.
– Эй, ты чего? – удивился я.
– Ничего. Давай просто вырежем меня, – отрешенно произнесла она. – Хотела бы я в следующей жизни родиться не твоей опухолью, но все равно найти твое сердце.
Тогда она долго плакала, а я долго не мог собраться. Я хотел позвонить и перезаписаться, но она специально болела все сильнее и сильнее, пока, наконец, не выгнала меня на улицу.
Пока я шел на прием, я непрерывно думал, все больше и больше поглощая в себя окружающие краски. Тот день, хоть и был ясным, но растворялся во мне. Я бы даже сказал иначе. Тот день был просто чудовищно неуместно солнечным. И мне всеми возможными и невозможными силами хотелось это исправить. Хотелось, чтобы небо потемнело и порвалось, и из открывшейся раны хлынула черная кровь. И не знаю, как для других, но для себя у меня это даже получилось, потому что все как-то тускнело и меркло.
– Это так странно, – размышлял я. – Чтобы я жил, должна умереть она. Но если она умрёт, с кем же я тогда буду жить? С кем буду разговаривать и кататься на электричке? Ведь, кроме моей опухоли, меня никто не понимает.
Оказавшись у стен здания, я обратился к ней:
– Хочешь, я не пойду?
– Иди давай, – строго заболела и сказала она.
Ну, я и пошел.
– Добрый день, – врач с коротким пшеничным полем на голове улыбался во все зубы. Все такой же активный и бодрый, точно выпил семь кружек кофе, а потом понял, что ему не хватило, и выпил еще три.
Он рассказывал о способах убийства моей Светы, а я про себя говорил ей:
– Не слушай его. Не слушай, – да я и сам-то слушать это уже не мог. Достал меня этот тренер по личностному росту и мотивации.
Когда он закончил выверенную мотивационную речь, очевидно, созданную для того, чтобы пациенты в этом кабинете не наложили на себя руки, я, достав из кармашка кубик сахара и демонстративно-сладко его проглотив, спросил:
– А можно начать лечение попозже?
Видели бы вы его глаза. Кубик сахара того стоит.
– Попозже может быть поздно, – вернул себе обычный голос он, выключив режим заведенного электровеника.
– Ну… и что? – качнулся на стуле я.
(А про себя подумал: «Неужели сейчас начнет рассуждения о ценности времени?»)
– Вам что, жить надоело?
– Нет, – равнодушно ответил я. – А ей будет больно?
– Кому ей? – теперь пшеничное поле зашевелилось.
– Ну, опухоли, – сказал я.
– Опухоли? – спросил он.
– Опухоли, – ответил я.
Он растерялся и подстриг пальцами свое пшено.
– Какая разница, будет ей больно или нет. Это же просто опухоль.
– И все-таки? – настаивал я, глядя на плакат с фразой «Не приговор».
– Я даже не знаю… вы первый, кто задал мне такой вопрос, – растерянно произнес врач, точно на первый курс вернулся и не знал ответ на билет по анатомии. Он даже впервые надел лежавшие на столе очки, точно думая, что они добавят ему пять баллов к интеллекту и помогут понять происходящее.
Наконец, о чем-то поразмыслив, он произнес:
– Можно подумать, что вам её жалко…
– Жалко, – подтвердил я. – Она же тоже живая.
– Лучше себя пожалейте, потому что эта дрянь вас не пожалеет. Пришла незвано и медленно убивает вас изо дня в день. Чем больше времени вы даёте ей, тем меньше времени остаётся у вас. Вы что, умереть хотите? – холодным голосом спросил врач и ударил ручкой по столу.
– Нет, просто я люблю ее, – ответил я и почувствовал внезапное тепло в сердце.
– Что? – очки упали с его переносицы, и он потянулся за ними, встав на четыре лапы, как собака.
– Ничего. Спасибо, доктор, я пошел, – сказал и правда пошел. В том же направлении, куда в прошлый раз он меня отправил.
– Погодите немного? – крикнул врач, догоняя меня. – Она вам, наверное, уже в мозг залезла, метастазу дала, вы себя послушайте! – выбежал он в коридор напуганный и с внезапно вспотевшим лбом.
– Доктор. Я отказываюсь от лечения, – пожалел я его пшеничное поле на четырех лапах. – Умру так умру. А метастазы оставьте себе. У меня все по любви, а не по метастазам.
Доктор вернулся в человеческий облик, а потом вернулся в кабинет.
Видели бы вы его! Кубик сахара того стоит.
– Здорово мы его, правда? – спросил я у Светы, когда вышел на улицу.
Она промолчала.
– Можешь говорить. Плохой человек ушёл. Тебе больше никто не навредит! – улыбался я, оставшись с ней наедине. – Что молчишь? Да не слушай ты их. У них ничего нет. А у меня есть ты, Моя опухоль, – я обнял фонарный столб. – Знаешь, я подумал. Я вспомнил наш с тобой разговор. Если умру я – умрешь и ты, верно? Но до тех пор мы можем жить вместе, – я потрогал лоб (еще горячий. Она любит меня). – А потом… мы можем умереть вместе. Я решил. Не буду я тебя лечить. Умрем вдвоем! Как в каком-нибудь романтическом романе. Эй! Ну все. Правда, уже не смешно. Света, ну ты чего?
В тот день впервые за месяц пошел дождь.
Как же удивились врачи, когда узнали, что рак прошёл.
И как же холодно было мне, когда прошла Света.
Все случилось, как обычно случается в таких ситуациях. Классический разрыв Человеческих отношений. Она перестала звонить и отвечать на звонки.
Так я и вылечился от Светы. Так я не сдержал свое единственное обещание.
И отжимания не помогли.
Как оказалось, бывают потери, которые нельзя оттолкнуть отжиманиями.
Есть потери, которые невозможно просто переотжимать.
Собственно, на проверку в отжиманиях и вовсе не оказалось никакого тайного смысла.
Отжимания – просто сгибание-разгибание рук.
Они есть у каждого.
А Света была только у меня.
***
– Вот дура. И кого же мне теперь хоронить?