Ксения Август
ПЕСОЧНЫЙ ЧЕЛОВЕЧЕК (сборник стихотворений)
* * * Дед смотрит на меня с гранитной плиты, говорит: «Это ты». И лицо его светится, как икона. Говорит: «Я ждал от тебя другого: благополучия, стабильности и уюта, выглаженного белья и подшитых юбок, крепкой семьи, утомлённых работой рук, а не этого хаоса в душе и вокруг. Дед смотрит с плиты и глаза у него, как при жизни: серая крошка гранитная с серебряными прожилками, только солнце вокруг зрачка погасло давно. Дед говорит: «Будь собой, третьего не дано, только мать береги и отца тоже, так, как сможешь, так, как сумеешь, как должно в конце концов, будь для детей и матерью и отцом, я же смог, а значит и ты подавно, нет в том особой премудрости, только данность, только принятие, только твоя любовь, только Бог, что связывает нас всех золотыми нитями, царство его внутри тебя, храм его внутри тебя, этот свет». Дед умолкает, два муравьишки с век словно слезинки две его, вниз сбегают, вливаются в муравьиные реки с гранитными берегами, просачиваются под землю, немой ручей, а я ухожу ни с чем. * * * Женщина-девочка – тоненький ручеёк, видишь, наступает её черёд жизнь воспевать и счастье в себе нести, в божьей лежать горсти, светом наполняя её до краёв, радость нести в малый земной раёк, впитывать любовь с молоком и кровью, и быть любовью. Женщина-девушка – стремительная река, вот она как сверкает издалека, вот она как чиста и свежа вблизи, сколько в ней вод и сил, сколько в ней неба, сколько весенних солнц, с каждым может спеть она в унисон, с каждым может, если задастся целью, стать тем единым целым. Женщина-мать – море без берегов, сколько нежности оно в себе сберегло, сколько любви песчинок и янтарей, сколько ручьёв и рек! Грезит штормами, дышит зари огнём, видишь, не спит ни ночью она, ни днём волнами, как сердцами людей играя, и нет ей конца и края. Женщина-бабушка – сохлое озерцо, тихих вод морщинистое лицо, светлая песнь береговой ежи – память её души. Ночи коротает она и дни, Богом оставленная, покинутая людьми, сном объятая, пронзённая тростниками, слепнет и усыхает. Женщина-смерть – колодец, грунтовый путь Стиксовых вод, забвенье, подземный пульс, холод Коцита, вечности оберег, гавань всех быстрых рек, всех морей, родников и земных озёр, слышишь, гул подземный её во всём, в каждом живущим, и жившим, и нерождённом, каждого, да найдёт он. * * * Видишь, как я поднимаюсь из сорной травы, видишь, как я прирастаю к земле беспокойной, к этой земле, где как руки распахнуты рвы, где прямо в сердце уходят их чёрные корни. Это не я, это то, что во мне говорит, то, что болит во мне, то, что не знает покоя, видишь, как полнят ладони мои янтари, и поднимаются волны строка за строкою? Это не шторм, это слово вскипает внутри, это не лес, это звук превращается в море, это не я, это то, что во мне говорит, что по природе своей и не может быть мною. Множество солнц отражается в птичьем зрачке, в нижней гортани органно вибрирует воздух, это не рыба, а слово блестит на крючке, и, не сорвавшись, мгновенно уходит под воду, это не рыба, а рында, немой пилигрим, видишь, язык её ранен, язык её грубый. Это не я, это то, что во мне говорит, и разбивает до крови язык мой и губы. * * * Просто живите, кусты ежевики за их спинами, снега живица под их ногами, над головами их небо животворящее. Вы же видите, смерть посекундно расписана, и небо идёт кругами, небо, беду таящее. Вы же помните, время, оно бескрайнее, вера, она единственно ценное в этом времени. Выше подвига небо лишь, птицей раненое, лунный щербатый диск, зорь огневых горение. Просто вернитесь нитями трав стремительных, солнцем, цветами ранними, жизни ветрами тёплыми. Ангел-хранитель – клубок с золотыми нитями, каждая – Ариаднина, выведет, отведёт беду. Вы же знаете, горе, оно бесшовное, общее, человеческое, с каждым живущим спаянное. Живы, с нами те, кто, как и вы прошёл войну, выжил, остался в вечности, живы все в нашей памяти. Россыпи ежевики в детских ладонях прячутся, тают снегов горошины, гибнут, но больно жалятся. Россыпи земляники, капли её горячие, снегом не запорошены, только вы все, пожалуйста, просто живите, просто вернитесь. * * * С детства меня держали в рукавицах ежовых, говорили: «Не лги себе, не бери чужого, береги честь свою, как зеницу ока, ходи прямо, а не вокруг да около», а я лгала, да как, и сама не помнила, входила в огонь да выходила в полымя, чужого не брала, но тянулась к вечному, честь берегла до свадьбы, но с первым встречным. В детстве меня повсюду водили за руку, кормили вкусным обедом и плотным завтраком, читали книжки, учили играть на рояле, всё по десять раз повторяли, а когда отпускали руку, терялась тотчас же, была неумелой женой и плохою дочерью, матерью бесхребетной, поэтом лапотным, зато, когда на рояле играла, вокруг все плакали, когда выходила на сцену была живою, не мамой, не дочерью, не женою, а тем, кем я верно и быть должна. В детстве, мама была нежна, отец строг, бабушка молода, я была огонь, а затем вода, теперь же земля, землица, и снова лежу в ежовых тех рукавицах. *** Молвит Господь: «Вот тебе кров, вот тебе плоть, вот тебе кровь, хлеб и вода, море и лес, вот тебе дар, вот тебе крест, хочешь - возьми, можешь - неси, вот тебе мир на небеси, а на земли войны и мгла, вот тебе лишь горстка тепла, зыбкость души, голоса твердь, вот тебе жизнь, вот тебе смерть, ливень и град, стужа и зной, вот тебе храм- дом мой земной, пение волн, шорохи слов, вот тебе звон колоколов, краткие сны, утро и ночь, вот тебе сын, вот тебе дочь, горе в одном, радость в другой, вот тебе дом и непокой, Счастия миг, горя заря, только прими благодаря». * * * О Музыка склянок и крынок, ты мне помогаешь без слов летать, оставаясь бескрылой, и снова вставать на крыло, и быть чьей-то песней и эхом, не вечным, но всё-таки быть, в нас есть только музыка эта, звучащий божественный быт, и то, что нисходит к нам свыше, и всяческий низменный сор. Мы – музыка, музыка, слышишь? Мы звуки чужих голосов, и в этом, и в будущем хоре начала нам нет и конца, мы с музыкой в мир этот входим, мы с музыкой входим в сердца. Разнятся сердечные ритмы, и жизнь не всегда к нам добра, но музыка снова творит нас из звука, а не из ребра, из света его и печали, из холода и из тепла, знай, в слове, что было в начале вся музыка мира была, вся музыка, но почему-то, в каком не была бы краю, из всех мне дарованных музык, я тотчас твою узнаю. * * * Жили-были на свете гениальные дети, всемогущие дети, что всё сами могли, и аккорды, и трели, собирали портфели, никогда не болели и родных берегли, убирали в светёлке, приносили пятёрки, и трудились, как пчёлки, были тише воды и травы ниже всякой, и не ели козявок прямо из носу взятых, и не знали беды. Жили-были на свете сын, похожий на ветер, сокрушительный ветер белорусских кровей, дочь, способная вроде, но улика Коллоди, с Джельсаминовой глоткой, без царя в голове, и две маленьких крыски, что всё рвали и грызли, очень вредные крыски, да крысячьи бои, а вокруг были эти гениальные дети, и бесшумные дети, не мои, не мои! * * * Ведёт метель по детскому плечу смычком своим и бережно, и чисто, учи меня, когда я не хочу, когда я не могу уже учиться, и шёпот мой срывается на крик, и ставится на месте слова прочерк, когда темна я только изнутри, но эта тьма страшнее всяких прочих. Метель ведёт, а слышен человек, скажи, звучит к добру он или худу? Учи меня, учение не свет, а лишь процесс закаливанья духа. Метель ведёт, в её руке смычок, дыхание его длинною в вечность, учитель мой, с клейменным ей плечом, учи меня через своё увечье, учи меня не так, как я могу, а так, как не могу и мыслях даже, учитель мой, мы в адовом кругу, в светящемся кольце многоэтажек, и ты, и я – мы все ученики, своих учителей бессмертных тени, учитель мой, люби меня таким, веди по мне смычком своим метельным. * * * Слыхали ль вы, как все орут в дому, где я не сторож сердцу своему, а мальчик для битья и грустный клоун, я всех могу обнять и рассмешить, я слово вынимаю из души, и без конца земные бью поклоны. Я – фокусник, каких не видел свет, я превращаю боль и слёзы в смех, и надвое распиливаю сердце, минута, и оно опять в строю, я каждый день из сора восстаю, и от него мне никуда не деться. Я – акробат, я прогибаюсь всласть, я не могу сорваться и упасть, когда ко мне обращены все взоры, и я любим, уже любим, тобой, и я иду над замершей толпой по ниточке живой и иллюзорной, натянутой в кромешной темноте. Я дрессировщик маленьких детей, зловредных кошек и собак почивших, и знаю я команду не одну, и сладкий пряник у меня, и кнут ещё не истрепавшийся почти что. Я то ищу, чего на свете нет, и весь мой дом походит на манеж: по кругу пони, люди, всё по кругу, весь мир – одна сплошная карусель, а я парю над этим надо всем, и держит кто-то там меня за руку. * * * Мои стихи спят в своих кроватках, широко раскинув руки, пророчат, что мир не рухнет, во сне смешно морщат лица, говорят, что жизнь будет длиться, несмотря ни на что будет длиться. Мои стихи спят светло и чутко, не знают, что они – чудо, что жизнь сама по себе чудо. Стихи мои спят укрытые своими цветными рисункам, стихи мои малые, неразумные, выстраданные, недоношенные, единокровные, есть ли что-то иное, кроме них? Есть ли что-то иное вообще? Стихи мои спят в мире простых вещей, растут в мире простых вещей, смятых одеял и простынок, стихи мои, настоящие и простые, вот такой ширины, вот такой вышины, кому они, кроме меня, нужны? Стихи мои спят у распахнутых окон, стихи мои спят сероглазо и кареоко, русоволосо, малиновогубо, стихи мои нежные, стихи мои глупые, на земли и на небеси, сколько на вас всех нужно сил? Сколько любви неперестающей и всепрощающей? Стихи мои спят, и ничего не обещают мне, ничего не смыслят ни в ритмах, ни в ни в рифмах, ни в чём, стихи мои спят, каждый в свой сон вовлечён, сами свой сон творящие, и не знают, что они и есть поэзия настоящая. * * * А я из снов не вырасту никак, а я никак не дорасту до быта, по двадцать лет моим ученикам, а кажется, что мне недавно было, мне было двадцать с чем-то сорных лет, им было десять диких и цветочных, и всё цвело и пело на земле, и всё росло, я помню это точно, и я росла и в глубь и над собой, и выросла и стала просто взрослой, и больше их судьба с моей судьбой не связана и ждёт иного роста, а я не жду, уже иная я, я ничего не жду, но помню, помню, как в звонкой тишине звучал рояль под пальцами их детскими, как полно, как наливался тёплым звуком день, и воздух выпивался весь из зала, как вместо них я погибала здесь, на этой сцене, как я воскресала, теперь же, каждый звук давно допет, их каждый звук: небесный, звездопадный, но все ещё мне чудятся в толпе чужих детей их бабочки и банты. * * * Роль отыграна, и занавес упал, и вокруг тебя толпятся люди, и уже никто не правит бал, не страдает, не звучит, не любит, ты, есть ты, без реплик и одежд праздничных, таких приятных к телу, и сюда поставлен лишь затем, чтобы подпирать пустую стену. Много рядом тех, кто говорит про тебя и доброе и злое, быть на сцене – это тоже риск потерять себя в случайном слове, быть на сцене – это тоже путь от себя и до себя, и выше, занавес упал, ты снова пуст словно был в себе и разом вышел, разом стал невидим за игрой тех, кто не сошёл ещё с подмостков, быть за сценой – это тоже роль быть собою до костей и мозга, до стихов, что музыку творят из зерна души произрастая, это роль твоя, всегда твоя, главная, бесценная, простая. * * * Снег уходит тихо, по-английски, никому ни слова не сказав, словно угасает кто-то близкий, безвозвратно, на твоих глазах, и уже чернеет мостовая, под ногами, словно водоём, снег уходит нас не узнавая, погруженный в таянье своё, в песнопенье влажности барочной, в классицизм бесснежия, и вот остаётся только оболочка, лишь снегоподобие его, снег уходит, что теперь поделать, остаётся только ждать, когда вылетит душа его из тела, и истает тело без следа. * * * Обронила ель-швея водяное платье, плачет дождь, не плачу я, я давно не плачу. Плачет ива, плачет ночь, плачет звук расшитый, только в ели всё равно скрыт какой-то шифр. Я не плачу, я хочу знать что в нём таится, «Потерпи ещё чуть-чуть», – говорит мне птица, заострила красный клюв так, что глаз хоть выплачь. Я не плачу, я терплю, я терпеть привыкла. Переулками звезда ходит еле-еле, я не плачу, я- вода на руках у ели. Раз игла, и два игла, водных сто застёжек, я не плачу, я смогла я сумела всё же. * * * Боль уходит, время лечит, изживается тоска, я – песочный человечек, сын балтийского песка, хрупкий, слепленный небрежно голопузым пацаном, человечек центробежный, целотонный и цепной. Стынет воздух колокольный, стонет ангельская рать, мне не страшно, мне не больно, мне не долго умирать. Догорает солнца свечка, слов расходятся пути, я янтарное сердечко вынимаю из груди, пусть оно теперь посветит тем, кто рядом был со мной, а меня развеет ветер над волной. * * * И быть крапивой жгучей и высокой, бессонно петь, быть частью божьей речи, хватать детей за тонкие лодыжки, расти из не пойми какого сора, из впадин всех земных, небесных трещин, и глубже быть самой себя, и выше. Любить тебя, любить и больно ранить, и раненой у ног твоих ложиться, и умирать от рук твоих горячих, больших твоих и милосердных рук, и воскресать до литургии ранней, до всякой не проснувшейся к ней жизни, и каждый позвонок и каждый хрящик по новому в себе предслышать вдруг. Спиной касаться выжженного дёрна, ржаных колосьев животом касаться, ладонями – случайного тепла, рубашкой быть твоей недоплетённой, зелёной, однорукой, нежной самой, быть продолженьем твоего крыла: лебяжьего, неспящего, немого, кольчугою твоею невесомой, из светлячковых сотканной мерцаний, из крыл стрекозьих, бабочкиных сот, ни страха не испытывать, ни боли, лишь благодарность, засыпать под солнцем подсолнуховым, твоего лица не запомнив, только свет идущий от.