Анна Баснер

Родилась и выросла Петербурге. Окончила Санкт-Петербургский государственный университет и Университетский колледж Дублина. Более шести лет работала в сфере корпоративного обучения.
Резидент Дома творчества «Переделкино», выпускница литературных курсов Ольги Славниковой и Дмитрия Данилова. Публиковалась в журналах «Знамя», «Юность».
В 2025 году роман Анны Баснер «Парадокс Тесея» («Альпина Проза») о подпольных петербургских реставраторах вошёл в длинный список Национальной литературной премии «Большая книга».
ПОСЛЕДНИЙ ЛИСТ (повесть) 18+. Фрагмент (сборник «Круг, петля, спираль»)[1]
Мамины гербарии хранились на антресолях среди прочего ветхого барахла. То было место, куда хозяева, люди рачительные и не лишенные сантиментов, за ненадобностью складывали старые вещи. Какое-то невыносимо колючее шерстяное тряпье, мутные слайды для диапроектора, спотыкавшаяся на длинных строчках швейная машинка «Подоляночка»… Неприхотливые, они годами томились в тесноватом лимбе за облезлыми дверцами без надежды снова пригодиться или обрести, наконец, на помойке заслуженный покой. И только капитальная уборка, затеянная не от хорошей жизни, сподвигла Тасю углубиться в эти пыльные потемки и вытащить гербарии из вороха драных кофт и рейтуз.
Зажав под мышкой плоские короба, Тася неловко сползла со стремянки. Не в том она, знаете ли, возрасте, чтобы грациозно порхать. Каждый год из прожитых шестидесяти пяти ощущался на пояснице как маленький водолазный грузик. И если раньше они всего лишь удерживали мечтательную Тасю от совершенно шагаловского витания в поднебесье, то теперь накопленный свинец внезапно стал тянуть куда-то вниз — скажем, в кресло или на кровать.
Впрочем, не только в возрасте дело. К изящным пируэтам не располагала и комплекция. Тася была невысокой, широковатой, с миниатюрным тридцать пятым размером ноги (бойкие сотрудницы детских магазинов всякий раз понимающе кивали и тащили обувку посерьезнее, без бантиков). Зато с Тасей — громкой, смешливой, в теплом просторном свитере — всем было хорошо, словно под боком у доброй медведицы. Близким нравилось, как очаровательно она хихикала: накрепко зажмурившись и прикусив кончик языка; а иной раз, бывало, пробегала по щеке юркая слезинка.
Тася поставила затхлую стопку на скатерть. Сняла крышку с верхней коробки. Извлекла, почти не дыша, плотный картонный лист, зашуршала калькой… И скривилась в брезгливой жалости. Сплюснутые луковицы. Ломаные стебли. Тусклые соцветия. Мертвые, убогие, колкие на ощупь. Там и тут не хватает тычинок и лепестков. В углу — ярлычки с названиями родов и видов. Машинописные и от руки. Почерк мелкий, точно цепочка черненьких муравьев ползет по странице. И зачем вытащила эту прель на свет божий?
Тася неудачно дернула локтем. Коробка накренилась и тяжко рухнула под стол. Гербарные листы вывалились на паркет. Тася кинулась подбирать. А там, среди рассыпанной сенной трухи, на грубом картоне — нарисованный ирис. Свежий, лиловый, будто живой. Тася втянула носом воздух: казалось, непременно повеет летом. Увы, чахло пахли — сухостью и пылью — лишь уродливые тени, соприродные бумаге больше, чем растительному миру.
Тася совсем забыла про акварели… Дар ее покойной мамы, научного сотрудника отдела анатомии и морфологии растений Ботанического института. В Елене Георгиевне удивительным образом соединялись врожденный талант художника и приобретенное понимание устройства флоры, ее сложных сочленений и структур. Редкий случай, когда эксперт-ботаник самостоятельно иллюстрирует ученые труды. За это молодого систематика охотно брали в соавторы почтенные профессора — к тридцати пяти годам мама уже поучаствовала в создании трех справочников и двух монографий, не считая собственной кандидатской о строении базальных однодольных. Ну и в гербариях по настроению делала этюд-другой.
Еще час Тася перебирала картонки, сидя на полу. Те, что с рисунками, откладывала. Рядом с мумифицированными двойниками, которых так и хотелось к черту стряхнуть, цвели акварельные нарциссы, горели бальзамины, кудрявились левкои — дивные, полупрозрачные, сладко налитые краской, как леденцы.
Каждый лист — воспоминание.
Вот сосновая ветка. Пушистая, с шишечками. Рот мигом наполнился кислой слюной. Ежегодно с наступлением осени мама приносила домой колючие охапки в газетной обертке. Разворачивала лапник, деловито ощипывала. С неприятным, ухо скребущим звуком растирала иголки в ступке. Перекладывала в банку, заливала водой, сдабривала двумя чайными ложками уксуса и убирала в шкафчик — настаиваться. Желтоватое снадобье, кое-как процеженное через вату, торжественно разливали по чашкам и, подсластив, принимали внутрь вместе со случайными хвоинками. «Для иммунитета, — важно говорила мама. — Пей, не морщись». В профилактических свойствах напитка, придуманного в блокаду коллегами из Ботанического института, Елена Георгиевна не сомневалась. В пять раз больше витамина С, чем в лимоне! А сама глотала, передергиваясь. Видно, помнила — догадывалась уже взрослая Тася, — как страшно печет кислый настой изъеденные цингой десны.
Конечно, девочкой Тасю нередко брали в Ботанический сад на Аптекарском острове, хоть юннатским энтузиазмом она отнюдь не пылала. Не переносила сырого древесного духа оранжерей. Дышалось там тяжело. От влажности и без того непослушные Тасины волосы, предмет самых ранних и острых девичьих переживаний, некрасиво пушились. То ли дело в открытом саду погулять. Пока Елена Георгиевна, устроившись на складном стульчике в окружении рудбекий и лилий, наносила на лист альбома тонкие штрихи, Тася от скуки ловила бабочек. И тут же отпускала, несмотря на то что в маминой сумке специально на такой случай лежала энтомологическая морилка, давно Тасе подаренная, но ни разу не использованная…
В перерывах Елена Георгиевна водила Тасю по дорожкам. Сведения ботанические в маминых рассказах хитро сплетались с мифами и былинами. Прямо на клумбе среди Anemone изнывал в кровавом бреду Адонис (изувечивший его вепрь в Тасином воображении был гигантским трехголовым страшилищем и никакого отношения к семейству свиных не имел). Фрейя с хозяйским видом доставала из кармана связку ключиков-примул: ворча, гремела замками, распахивала двери — привечала весну. Бежала навстречу своему Садко потная от счастья Любава, задыхаясь и роняя жемчужины, а на их месте в траве распускались бело-розовые Bellis perennis, многолетние маргаритки. Еще вдруг оказывалось, что нет лучше средства против ведьм, леших и, само собой, вепрей — словом, всякой злокозненной нечисти, — чем заурядная крапива. А суп из нее какой!
Много чего тогда выяснялось — волнующего, волшебного. Во взрослой жизни бесполезного абсолютно.
Иногда во время этих прогулок мама говорила о блокаде — скудно, только в связи с растениями. Представь, Тася, хранитель Николай Иванович, светлая ему память, таскал к себе домой обмороженные кактусы. Выхаживал как малых детей. Суккуленты закаменевшие спас, себя — нет. Безумные, нелепые, великие подвиги. Берегли ценные экземпляры. Даже — да-да — съедобные. Зато употребляли сорняки. Сколько рецептов изобрели от отчаяния! Из одуванчиков салаты строгали. Сныть собирали на запеканку — вкус отвратный, но что-то же надо было есть… А летом на подножном корме не пропадешь.
Воспоминания о войне изменяли маму. Взгляд делался чужим, над бровями собирались скорбные складочки, опускались уголки губ, и вся она как-то мгновенно старела.
Однажды на прогулке Елена Георгиевна остановилась перед клумбой и показала дочери длинный зеленый штык, усыпанный пурпурными колокольчиками:
— Наперстянка.
— Ди-ги-та-лис, — вслух прочитала Тася заляпанную землей латынь на табличке.
Мама кивнула:
— От слова «наперсток». Напоминают малюсенькие юбочки, да? Их носит Дюймовочка. — И подмигнула.
Тася ответила — получилось неумело, сразу двумя глазами.
День был жаркий. Дул легкий ветер. Носил по гравию шоколадную обертку, трепал мохнатые помпоны астр, ластился к маме, теребил ее ситцевое платье, настойчиво и игриво, будто щенок. Стебли наперстянки раскачивались, беззвучно трясли колокольчиками.
Елена Георгиевна неожиданно посуровела и указала в сторону Невы:
— Вся эта часть вдоль реки в сорок втором была перекопана. Белладонна, валериана… Выращивали на лекарства. Для фармзавода. И наперстянку. Она улучшает работу сердца.
Мама умолкла. Стояла, вглядывалась в крону раскидистого вяза поодаль, словно листочки пересчитывала. Крутила на вороте платья белую пуговку. На голый локоть ей сел комар, впился хоботком — не заметила. Тася шлепнула маму по руке. Елена Георгиевна опомнилась, стерла алое пятнышко с серыми нитяными лапками.
Неестественно звонким голосом произнесла:
— Цветки у наперстянки собраны в верхушечную многостороннюю кисть. Листовидные прицветники. А чашечки почти до основания пятираздельные…
Посыпались ботанические термины, сухие и шероховатые, как овсяные печеньица. Привычные темы быстро увлекли маму, и она как ни в чем не бывало зашагала вперед, самозабвенно рассуждая про двугубые венчики и извилистые цветоножки.
А Тася задержалась перед клумбой. Сердце коммуниста должно биться неустанно и страстно — это ей, девятилетней, доходчиво объяснили в школе. На расстоянии руки рдели продолговатые цветки с темными крапинками в зеве. Крупные гроздья. Некрасивые, но пышные, как воланы самой нарядной маминой блузки. Тася деликатно коснулась колокольчика — действительно гладкий, шелковый. Скользнул в ладошку, за ним — второй, третий…
Один Тася сунула в карман сарафана. На потом. Остальные, целую пригоршню, затолкала в рот. Язык облепили нежно. Защекотали нёбо какими-то усиками. Горчили невообразимо, что, понятное дело, свидетельствовало о чистой пользе. Тася знала: все целебное жуть как невкусно, взять ту же ненавистную, премерзкую солодку. В голове вдруг заиграло, запумкало торжественно: «Нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца — пламенный мотор».
За Тасей вернулась мама. Взяла за руку, решительно потянула в оранжерею. Сквозь непрестанное мажорное пумканье Тася прислушивалась к ощущениям в грудной клетке: как там сердце? подействовала наперстянка? Ничего особо не поменялось.
В теплице они раздобыли стулья и разместились напротив угловатых баков с бурой водой, где плавали кувшинки, встопорщив кремовые лепестки. Мама достала альбом. Тася — заданную на лето «Родную речь». «Голодная кума Лиса залезла в сад…»
Парило. Пока крыловские зверушки предавались перед Тасей человеческим порокам, вокруг сгущалась влажная духота. Накатила сонливость — ртутные буквы плавились и сливались, вытекали из книжки целыми строчками. Мокрый жар поднимался к груди. Бум — бухнуло сердце. Пламенный мотор. А следом, через паузу, слабый перестук: пам-пам, пам-пам. Тася оторвала взгляд от страницы и запрокинула голову. Навстречу из кадок опасно качнулись малорослые пальмы. Кожу жгло, словно спереди и сзади прилепили злые горчичники. Бум. Бум. «Родная речь» соскользнула с колен. Кума Лиса не попробовала виноград.
Тася еле-еле поднялась со стула, уперлась о склизкие бортики бака. Руки дрожали, ладони разъезжались, она заскребла ногтями по мшистому железу. С трудом расслышала маму: «Что с тобой?» Она далеко. И когда успела так далеко отойти?.. Кувшинки с хлюпким шебуршанием покруживались перед глазами, вода гадостно пахла болотом. Бум. Сердце играло с Тасей: стукнет и затаится. Как в прятки. Или в салочки. Пам-пам-пам-пам-пам… убежало куда-то. Тася пыталась догнать, задыхалась. Тухлый запах распространился повсюду. И не только запах — вкус, будто Тася хлебнула мути из бака. Боль пронзила живот. Нет, не из бака. Это все они. Гладкие, пурпурные цветочки. Длинные остроконечные побеги. Прорастают, раздирая тело, из желудка вверх.
В горло. Наружу. В воду. В кувшинки.
Тасю вырвало. Она насилу повернулась, и ее стошнило еще раз. Сползла на пол, вялая, по стенке бака. Ладонью попала в противное. Тепловатое. Оттуда с пугающей скоростью тянулись к свету упругие молодые стебли. Плечо стиснули жесткие пальцы. «Ты что-то съела?» Решетчатый купол оранжереи трясся. Сердце, однако, не гремело больше. За ребрами висела странная гулкая пустота. «Что ты съела, что ты съела?» — тормошила мама. Губы бледные, глаза яркие, огромные. Как с павлиньего пера. «И говорит купцу, не ошибаюсь я», — лениво шевельнулась непрошеная строчка.
Стебли за маминой спиной трещали, становились все выше, мощнее. Сцеплялись листами. Выпускали из бутонов сочные цветки. Мама почему-то их не рисовала. Тася сунула руку в карман и нащупала раздавленный колокольчик: «Мама, нарисуй…» Но слова затерялись в зеленом шелесте. Заросли наперстянки сомкнулись над головой. Заслонили маму, скрыли стеклянное тепличное небо. Тася очутилась в темноте.
Следующий осознанный вдох был ватным, белым, с резким спиртовым запахом. Еще несколько дней что-то безостановочно капало, кололось, посверкивало, застревало в горле. Ухала важная, точно полярная сова из школьного атласа, медсестра. Хмурился доктор, раздувал кривые волосатые ноздри. Но — откачали. Такие они коварные, эти одежки Дюймовочки…
Вот что мама оставила Тасе, перед тем как уйти добровольно туда, откуда не возвращаются, — дурацкие сказки и рецепт витаминного настоя. Лучше б о том, что наперстянка ядовита, рассказала вовремя! Поразительная нерадивость. Да что там говорить… Тася смела цветочный прах в совок, собрала картонки и отправила обратно в коробку. Коробку — на антресоли. Захлопнула дверцы. Шлепнулась на стул. Чихнула. И сама себя устыдилась.
День маминой смерти четырнадцатилетняя Тася провела с Нелли.
Они познакомились за несколько месяцев до того, как это случилось. Второкурсница филфака, на пять лет старше Таси. Папина студентка. Тася хорошо помнила, как Нелли впервые влетела в их захламленную кухню — а вместе с ней ворвалось, обдав Тасю «Рижской сиренью», обещание настоящей, взрослой дружбы. Не церемонясь, Нелли уселась на облупленный подоконник. Рукой угодила в граненую пепельницу, сдула сигаретную пыль, как поцелуй с ладони, рассмеялась — вся прозрачная, будто из кварца, насквозь просвеченная мартовским солнцем. Лохматое облачко русых волос, смешно оттопыренные розовые уши. Так болтала ногой, что сразу потеряла громадный отцовский тапок. Второй эффектно скинула следом — буду босиком!
Впрочем, никакие паркетные занозы и случайные синяки ей были не страшны. Казалось, при порывистом появлении Нелли квартира преображалась: на пути ее замысловатых мотыльковых траекторий сами собой расступались стулья, перелетали с полки на полку книги и даже морщины на лбах мрачных классиков, рядком бронзовевших в шкафу, немножко разглаживались. Безалаберная Нелли учиняла кругом какой-то собственный гармоничный хаос, в центре которого сияла безраздельно.
Они стремительно нашли общий язык. Нелли, вероятно, попросту нравилось внимание. Зажатую Тасю привлекала уверенность старшей подруги. Вызывала восхищенную зависть манера поведения — на кураже, с оттенком драматизма, но никогда не искусственная, полнейшая импровизация. Интриговал неупорядоченный график: как это, кутить до трех ночи и с легким сердцем позволить себе проспать первую, скучную пару? А уж ее одухотворенные окололитературные друзья с мерцанием в очах — диковинные птицы…
Тасин папа, Сергей Николаевич, тоже был писателем, но совсем иным, больше похожим на те самые бронзовые бюсты из шкафа: такой же тяжелый лицом, вечно насупленный, как Маркс, разве что без бороды. Носил во внутреннем кармане пиджака пухлую красную корочку Союза писателей, публиковался стотысячными тиражами, в своих увесистых томах воспевал трудовые подвиги агрономов и инженеров. Не давал заржаветь, по заветам Владимира Ильича, великому механизму, приводимому в движение всем сознательным авангардом рабочего класса.
А компания Нелли сплошь состояла из тонкокостных нимфоподобных поэтесс и красивых, словно демоны Врубеля, поэтов. Их школьница Тася изредка встречала у здания университета, где работал папа, и всякий раз заливалась стыдным румянцем. Этих ребят интересовала литература особенная, сложная, малодоступная. Ахматова, Волошин, Войнович… Первый подарок Нелли, тощая, вручную сшитая книжица, до сих пор лежал у Таси в ящике письменного стола — кустарно переведенный «Скотный двор» (это за двадцать с лишним лет до первой официальной публикации в журнале «Родник», только вдумайтесь!). Напечатан на папиросной бумаге — чтобы разобрать текст, приходилось подкладывать листы. Весь в правках и заклейках: машинистки, святые, ночами набирали сразу несколько копий, торопились, делали ошибки…
Стоило Тасе пару раз заикнуться при Нелли о своей внешности — ну, как это бывает в четырнадцать лет, когда кажется, что все видят, из каких ты вылеплена телесных изъянов, — Нелли раздобыла неизвестно где карнавальную маску Чиполлино. Чудовищную, криворотую, с картонным зеленым вихром и покарябанным носом. «Надевай», — велела безапелляционно. И поволокла безвольную от ужаса Тасю под ручку по Невскому проспекту, от Адмиралтейства до Московского вокзала. Сорок минут пешком. Три километра каждый второй встречный круглил на нее глаза и растягивал губы в противной усмешке. Поначалу это было непереносимо. Но где-то вблизи Аничкова моста, у литых атлетов и коней, в Тасе полыхнула вспышка озорного безразличия к косому взгляду. «Еще раз скажешь, что все смотрят на твой прыщик, повторим», — заявила Нелли на площади Восстания, когда Тася стянула маску с потного лица.
Мама дружбы с Нелли не одобряла категорически, мол, найди себе ровесницу, одноклассницу. Слишком взрослая компания. И напускалась на папу: почему поощряешь общение дочери с этой нахальной девицей? А Сергей Николаевич дурного не видел. Наоборот — студентка умненькая, веселая, с острым языком. Для Таськи отличный пример. Вон какую повесть написала, помогу ее в «Юность» к Полевому пристроить. И даже пошучивал: дескать, ревнуешь ты, Леночка, Тасю по-матерински… Раньше-то она с тобой в оранжерею ходила, а теперь бегает ко мне на филфак.
На это гордая Елена Георгиевна менялась в лице. Язвила, что на ее нелитераторский взгляд текст Нелли — неприкрытое и умелое подражательство Каверину. И морковку терла с удвоенным нажимом — так, что на следующий день рыжий сохлый ошметок обнаруживался под батареей у окна.
В тот день Тася, как обычно, поехала после школы на Университетскую набережную. Май выдался унылый, дождливый. Блеклое зеленое здание филологического факультета терялось в серой пелене. Издалека Тасе показалось, что кто-то, напоминавший отца, криво насаживая шляпу на затылок, бежал к автобусной остановке.
Внутри в коридорах стоял гомон. Двери триста седьмой аудитории были широко распахнуты, амфитеатр практически пустовал. Тася удивилась: по расписанию до окончания папиной лекции оставалось еще минут десять.
Там ее встретила Нелли — собранная, как гимнастка перед выступлением, с наморщенным, непривычно напряженным лбом:
— Сергей Николаевич сорвался по делам. Пойдем прогуляемся.
Тася машинально взяла протянутую руку:
— Может быть, лучше домой?
Нелли покачала головой:
— Прогуляемся. В гости заглянем. Тебе понравится. — И потащила Тасю скрипучими коридорами мимо истукана-вахтера к выходу.
Все время, что они тряслись в запотевшем автобусе, Тася слышала неясный тревожный дребезг, исходивший то ли из брюха допотопного транспорта, то ли из ее собственного сердца. Нелли тараторила о мельком пролистанном альбоме художника с рыцарским именем Винсент Ван Гог — это чувства, чувства написанные, понимаешь? — Тася не вникала. На улице Льва Толстого они вошли в неопрятный дом цвета жженого сахара, весь разубранный грязной лепниной.
Дверь квартиры на третьем этаже открыла Неллина безымянная однокурсница, маленькая, хрупкая как рюмочка. Проводила их в задымленную комнатку-пенал, где было тесно от народа. Расположились кто как мог, скрючившись по двое, по трое в громоздких креслах, покуривали сигареты. На новоприбывших даже не взглянули. Более того, несмотря на многолюдье, внатяг висела плотная тугая тишина. Смысловым акцентом комнаты служил табурет с огромной чугунной сковородой, полной жареной картошки и торчавших вилок. Рядом, теребя в руках мятые листочки, переминался с ноги на ногу высокий парень — черноглазый, вихрастый, с рваной вольнодумной челкой и крупным римским носом. Одетый в полосатую рубашку и коробчатый, видавший виды костюм.
— Кто это? — спросила Тася у Нелли.
— Мумочка, — шепнула та. — Наш великолепный драматург Эммануил. Охмурил, бес, даму из Публички. Она его ночами пускает в закрытый фонд, где он переписывает Пастернака, Галича. Слушай.
Тут Мумочка изящным жестом вскинул руку с листами и завел: «Есть иволги в лесах, и гласных долгота…» Читал он медленно, почти без выражения, на низких нотах, необычайно глубоким для худого юноши голосом, на который Тася внезапно отозвалась всем существом, словно ее, продрогшую, с головы до пят укутали в теплую шубу из драгоценного янтарного меха.
Мумочка закончил. Спустя одну благоговейную минуту все разом заговорили, забрякали бутылками. Заметили и Тасю с Нелли. Повскакали с кресел, бросились обнимать, всучили каждой по захватанному стакану с мутноватым бордовым вином. Каким-то образом обе оказались в центре внимания. Нелли вдруг лукаво посмотрела на Тасю и обратилась к собравшимся с вызовом: «Угадайте кто!»
И, сделав долгую, глотком разбавленную паузу, принялась читать по памяти.
Ты влетела в лето запоздало.
Так спешила и почти успела.
Как хотела, так оно и стало.
Только слишком малого хотела.
Хрупкие желания невозможны,
Страстные — заранее опасны.
Ты явилась слишком осторожно.
Вспыхнула — и сразу же погасла.
Она звучала высоко и чисто — серебряный камертон, по которому моментально настроились все. Слушали, склонив головы, мерно кивали в едином волнообразном ритме, даже дышали, казалось, синхронно, покачиваясь как пришвартованные лодки на пристани. Под потолком в дыму оранжевым шаром плавал матерчатый абажур. На полке между книгами белела фаянсовая золотогривая лошадка. Тонкие вибрации строф перекрыли напряженный звон в Тасиных ушах. Вознесли, впустили ее в некое светлое необозримое пространство, где не существует людской тоски и тревог.
— Ну что? Поняли? — спросила Нелли.
Тася вздрогнула, будто от толчка.
— Да это ж Супранович! — воскликнул возбужденный большегубый парень, дергая узел узкого галстука невнятного болотного оттенка.
— А шиш тебе, — усмехнулась Нелли. — Молодой Мартынюк.
— Наш, факультетский? Шутишь? — опешил Галстук. — Да он же кондовый, дубовый…
Но Нелли резко его перебила:
— А это Таисия Сергеевна Мартынюк. Его дочь. — И указала на Тасю.
Так она впервые услышала папины стихи. А в это время в другом районе Ленинграда два санитара грузили маму на носилки.
На мамины похороны Тася по настоянию папы не пошла. Наверное, это было правильно, как она понимала сейчас. Все же, если не видишь тело, живешь потом с чувством некой утешительной незавершенности. Разум как бы обнаруживает крохотную лазейку для сомнений. И тогда не верилось до конца. Чудилось, будто мама в очередной раз отправилась в командировку (а ей приходилось порой уезжать на несколько недель в Карпаты за семенами и луковицами ранневесенних растений). Лучше было думать так. Слишком кошмарно болело в моменты осознания. Ничего более страшного в Тасиной жизни не случалось ни до, ни после. Разрыв, провал, засасывающая ледяная бездна. В памяти осталось: Тася сидит, поджав ноги, в кресле, в пустой и выстуженной квартире, тупо наблюдая, как Нелли возит тряпкой по натоптанному полу в прихожей. У мамы остановилось сердце. Я не нужна никому. Даже Богу.
Все ее жалели, ходили на цыпочках. Папа от горя задеревенел, слова не вытянешь. Только Нелли, единственная, вела себя так, будто все нормально, и Тася была ей за это благодарна. В школе Тася ощущала себя как никогда паршиво. Словно рядом с ней запретили радоваться. При ее приближении гасли улыбки, разговоры затихали, девчонки траурно цепенели, мальчишки затыкались и сглатывали шуточки. Никто не обзывал ее больше Тасей-парасей. Никто не пихал в коридоре. Принципиальная и беспощадно строгая отличница Логинова, сцепив лошадиные челюсти, приносила Тасе тетрадки с решенными уравнениями — списывай не хочу. Оставляла на краешке парты и испарялась…
Взрослые вели себя еще хуже. То и дело выдавали что-то вроде: бедная сиротка, несчастное дитя. Я тоже рано потерял маму. Или папу. И почему ей, скажите пожалуйста, должно было стать от этого легче? Тася вежливо кивала, а внутри все кипело. Хватит! Не надо!
Тасина одноклассница, рыжая, ржавая от веснушек дылда Федоскина, как-то по неосторожности брякнула, мечтательно пялясь в окошко на исполинское, на дельфина похожее облако: «Чудо-то какое! Скоро каникулы!» И у Таси вдруг замечательным образом отлегло, ослабила на секунду мертвую хватку сжимавшая сердце костлявая пясть. Но учительница математики отреагировала молниеносно: цыкнула на Федоскину и взглядом указала на Тасю, дескать, имей совесть, у человека мать умерла, что ты себе позволяешь… Весь восьмой «Б» обернулся и затаил дыхание. Федоскина покраснела так, словно черти варили ее в котле на медленном огне.
Тася замерла. Девочки и мальчики ерзали. Выжидательно таращились. Положение создалось безвыходное. Возникла мысль: а что бы на ее месте сделала Нелли? И Тася трагически спрятала лицо в ладонях и мелко-мелко затряслась в приступе плача — горького и притворного. Сползла со стула. Всхлипывая, вылетела из класса. Для пущей убедительности хлопнула дверью. В туалете ненароком залюбовалась на отражение: горестно изогнутые брови, совершенно сухие глаза. Тася резко повернула вентиль и поспешно умылась. Гадко, до чего же это было лицемерно и гадко, слов нет…
Некую щемящую отраду первое время приносили мамины вещи. Отцветающий августовский аромат ее платьев. Прикосновение мягкого ситца и шершавого льна. Прохладный перестук стеклянных бусин в шкатулке. Дневники. Тася до умопомрачения листала клеенчатые тетрадки, искала ответы. Хотя бы намеки.
Но мама не отличалась последовательностью. Вела разрозненные записки, начиная со студенческих лет. Бросала. Возобновляла. То подробно излагала малозначимые события (поход в парикмахерскую на втором курсе занял аж три страницы в крупную клетку), то пропускала целые годы. Скажем, о блокаде, об эвакуации — ни строчки. Изредка вспоминала что-то о детдомовском детстве, но эти эпизоды Тася просматривала невнимательно. Ей важны были последние заметки — за год, за два. Они обрывались на декабре прошлого, шестьдесят четвертого, за пять месяцев до… Известно чего. Заключительная запись — о спектакле в Театре имени Ленсовета. «Ромео и Джульетта», премьера. В роли Джульетты Алиса Фрейндлих.
Все это, живое, пахнувшее мамой, было отнято одним днем. Тася сидела перед дубовым трельяжем и рассматривала брошку — овальный залитый смолой сухоцвет в серебряной оправе, — когда в спальню ввалился отец. Взгляд отчаянный, скисшее дыхание. Троекратно отраженный в зеркале, он заполонил собой всю комнату. Распахнул шкаф, посдергивал с плечиков наряды. Вытряхнул с полок кофты и белье.
— Папа, ты чего?
Набил ими наволочку.
— Папа, оставь! — Тася вскочила, больно сжимая в кулаке брошку.
Отец схватил с трюмо шкатулку, треснул крышкой и втиснул ларчик в куль с одеждой.
— Видеть их не могу.
— Отдай мне! — Тася вцепилась в край наволочки.
— Она же сама! — взревел отец. — Сама решила. Сама ушла. Хочешь, забирай!
В горле у Таси взбухло что-то омерзительное.
— Не верю, — выдавила она.
— Сама. Объелась какой-то белены и… — Папа обрушился на стул, обмяк.
Сердце шарахнуло в ребра, как однажды в теплице, и словно оборвалось. Вновь ощущая во рту смертоносную травянистую горечь, Тася разжала пальцы. Наволочка плюхнулась к ногам вместе с маминой брошкой. Зачем, зачем он это сказал? Отобрал у Таси тоску и нежность, взамен поместил в душу жирный, копошащийся клубок вопросов. Как она могла? Почему? Неужели существовала веская причина? Может ли… Может ли она, Тася, быть к этому как-то причастна?.. Невозможно. Немыслимо.
Папа поднял на Тасю виноватые, беспомощные глаза. Она поняла — отец не со зла. Насколько же одинок он был до сих пор в своем немом страдании, несмотря на то что оба пережили общую потерю…
И Тася его простила. Ее — нет, а его — да.
Больше они этой раны не касались по взаимному и молчаливому согласию. Туго набитая наволочка отправилась на верхнюю полку антресолей, а с ней — гербарии, книги и коробки с дневниками-тетрадями.
Мало-помалу становилось не то чтобы легче, но как-то терпимее, что ли. Миновало лето, солнечное, порожнее и безрадостное. Наступила теплая осень. Тася пошла в девятый класс. За каникулы огромная угрюмая тень утраты рассеялась — по крайней мере, для стороннего глаза. Жесткое папино лицо временами смягчалось улыбкой. Особенно когда в гости забегали Нелли и ее взъерошенные друзья.
Чтения, подобные тем памятным, первым, постепенно перетекли из неопрятного дома на улице Льва Толстого к ним домой. Отец смешно и несолидно хлопотал, звякал стаканами, выуживал из буфета лоснящиеся бутылки с алкоголем, молодым литераторам по рангу совсем не положенным. От пахучих коньяков и густых ликеров Неллин смех приобретал золотистый перелив, а изумительный голос Мумочки раскрывался в полную силу — гипнотическую, исцеляющую. Тася слушала, прикрыв веки, таяла, как мед в молоке. Нелли в такие вечера нередко ночевала с Тасей на узенькой тахте — не ехать же, право, в два часа ночи в общагу…
Как-то, уже зимой, проснувшись затемно, Тася обнаружила, что спит под тяжелым пуховым одеялом одна. Прошлепала, поеживаясь от сквозняков, на кухню. Ожидала увидеть оставшийся с вечера бардак. Вовсе нет: стол был чист, форточка — настежь распахнута. Поэтические дымы рассеялись, в полутьме тускло голубели стопки помытой посуды. Папа навел порядок? Не спит? Его в последние недели изводит бессонница. И куда пропала Нелли?
Тася на цыпочках пробралась к отцовской спальне. Прислушалась к тишине за стенкой. Хотела вернуться к себе. Легко коснулась закрытой двери, вроде как пожелать папе доброй ночи. И дверь приотворилась — совсем чуть-чуть, но достаточно, чтобы заметить на одеяле перекинутую через бугристое отцовское тело девичью руку.
Папа и Нелли. Вместе.
Тася мялась в нерешительности. Не знала, что ей думать. Она должна злиться? Обижаться? На отца? На подругу? Но злости не было ни капли. В опустошенном уме что-то провернулось и звякнуло, будто легли в пазы невидимые стержни: стало быть, мама ушла из ревности, в истерическом звоне разбитого сердца. Но даже эту, казалось бы, мучительную мысль Тася приняла к сведению вполне спокойно.
Беззвучно ступая стылыми ногами по ковру, она приблизилась к постели. Папа спал, выворотив нижнюю губу, на боку. Нелли доверчиво уткнулась носом ему в спину. Волосы разбросаны на подушке. Дышащие тела, исходящие мускусным жаром сна. Глухие присвисты и вздохи. Жизнь. А мама выбрала смерть. Не справилась, не сумела. Вместо того чтобы дать мужу трудный, выматывающий развод, предпочла покарать его наиболее радикальным способом. Мужа и дочь.
Тася вглядывалась в мирные и нечеткие лица спящих, самых дорогих на свете людей. Они предатели? И удивленно отвечала: нет. Они не виноваты, что полюбили друг друга. Какая, собственно, разница, при маме это случилось или после… Тася наклонилась к папе и тронула губами влажный горячий лоб. Обошла кровать и поцеловала Нелли.
Жизнь там, где любовь.
Полгода спустя Нелли официально приобрела статус Тасиной мачехи, не перестав, однако, вопреки всем сказочным фабулам, быть ее старшей подругой. Именно Нелли расписывалась в дневнике, искусно подделывая мужнину подпись, за жгучие тройки по физике. Ей, не папе, Тася прочла первые несуразные, среди ночи написанные стихи. Когда Тася пошла в десятый класс и нацелилась на филфак, Нелли обсуждала с ней экзаменационные билеты — без зубрежки, за чаем, не отбив у Таси охоты, как это часто делают родители, возиться с русским и литературой.
И все же у Таси имелся от мачехи секрет. Мумочка. Один, черно-белый, бесстыдно сворованный из фотоальбома Нелли, хранился под Тасиной подушкой. Другой, реальный, частенько захаживал к ним по просьбе отца с очередной пачкой переписанных стихов. Аристократический профиль. Исполненные виртуозной небрежности жесты крупных грубых ладоней. Даже отпущенная по лености бородка, в которой время от времени застревали крошки, была чудо как хороша. И голос, голос…
Конечно, Тася влюбилась, и еще как. Она не стала исключением: за молодым Эммануилом с первого курса закрепилась репутация неисправимого бабника. К третьему добавился романтичный флер беспросыпного богемного пьянства. А на четвертом он вдруг разглядел в толпе поклонниц, поголовно сошедших с полотен прерафаэлитов, шестнадцатилетнюю полноватую Тасю.
Мумочка держался предельно корректно. Обидно «выкал». Лишнего не позволял ни себе, ни Тасе: держал за руку, аккуратно, как икону, целовал. В губы — редко, все больше костяшки пальцев да родинки на запястье. Вечерами они бродили в Таврическом, искали в траве колючие сентябрьские каштаны с глянцевым шоколадным сердечком. Увидевшись поутру, сбивчиво, торопливо пересказывали сны, пойманные в последний момент за увертливые звездные хвостики. Гладили морды мраморным львам на набережной. Придумывали добродушным печальным дворнягам потешные клички, таскали для них в карманах сырые куриные яйца — блохастые Бублики и Казимиры Севериновичи слизывали с асфальта маленькие дрожащие солнца, методично обходя скорлупу.
С Тасей Мумочка очень много смеялся. И будто бы и не пил совсем. Во всяком случае, не при ней, чем внушал Тасе глупую и сладкую надежду. Говорил: «С тобой я становлюсь лучше. Таким мужчиной, каким всегда стремился быть». А еще вот это, кружившее голову, невероятное: «Хочу, чтобы наша дочь была похожа на тебя».
И Тася, естественно, верила без оглядки. Заботилась, поддерживала. Истово хвалила его пьесы. Следила, чтобы Мумочка не забывал поесть, хотя сама не могла запихнуть в себя даже сушку. С телом вообще творилось нечто непостижимое. Тотальное отсутствие аппетита. Пылающие щеки. Невозможность сосредоточиться — ладно бы на учебнике! — но и на любимом Вальтере Скотте. Взгляд скользил по странице как водомерка, не проникая в глубину. И почти нестерпимое обострение чувств: Петербург, оказывается, пахнет морем. Кто бы мог подумать.
С ним одним — только с ним одним — Тася разговаривала о маме. Очень редко, но все-таки. Что-то радостное вспоминала. Или грустила, могла и всплакнуть. А Мумочка снимал с ее щек слезы, утешал, философствовал, мол, ревность такая сильная эмоция, трагедии Шекспира вспомни… Хотя что ему, шалопаю и бонвивану, известно было об этом чувстве. Наоборот, его самого все девицы ревновали до зубовного скрипа.
А потом Нелли обо всем узнала. Кто-то нашептал. По институту щекотно, пакостно, по-тараканьи ползали слушочки. Среди студентов. На кафедре. Тамошние филологини-преподавательницы, женщины преимущественно перезрелые и незамужние, зашлись от гнусного восторга. Анфан террибль курса набивается в зятья ко вдовому писателю — да-да, к тому самому, на секундочку, который два года назад спутался со студенткой. Ну и семейка! С ума сойти!
И Нелли решила провести с Тасей самую что ни на есть воспитательную беседу. Сделать, так сказать, материнское внушение.
Разговор получился скверный. Тася проводила Эммануила на вокзал: он уезжал к родне в Кисловодск на изнурительные две недели. Дома застала Нелли за кухонным столом. Между недопитым мускатом и дымящейся пепельницей лежала измятая Мумочкина фотография — результат тщательного и унизительного обыска. Вдруг накренился пол, словно Тася ступала по корабельной палубе. Сделав несколько тяжелых шагов, она примостилась на край табурета.
Нелли обошлась без вступлений.
— Это, — она постучала ногтем по черно-белому римскому носу, — должно прекратиться сейчас же.
Тася не помнила, что именно говорила в ответ, терзая вафельным полотенцем мокрое опухшее лицо. Что-то про великую любовь. И задавалась вопросом, почему Нелли не на ее стороне? Она же всегда была за Тасю.
А мачеха взяла и рубанула наотмашь:
— Сама посуди. Все знают, что такого донжуана, как Мума, еще поискать. Девки сами на него валятся. Ты-то ему зачем? А тут, гляди, как удачно совпало, молодой драматург и дочка секретаря Союза писателей…
Это было неожиданно и подло. И очень больно. Под дых. Тасю посетила дикая догадка.
— Да? — выкрикнула она и отбросила скомканное полотенце. — А может, про тебя говорят то же самое? Тебе никак папины связи и влияние не помогли?
Нелли, скривившись, глотнула вина.
— Подумай о своих словах, потом пожалеешь.
— Твоя первая повесть! — бросила Тася мачехе в лицо. — А потом вторая и третья. Хочешь сказать, папа тут ни при чем? Не за этим ли ты его обхаживала? Его и меня, между прочим!
Нелли вскочила, вздыбив стол. Из опрокинутого стакана по скатерти поползло, с липким приторным запахом, винное пятно. Завоняли смокшие окурки.
Нелли поймала Тасю за локоть, сдернула с табурета и потащила к телефону:
— Давай телеграмму в Кисловодск.
Тася выдернула руку. Стиснув зубы, мотнула головой.
Нелли сделала глубокий-глубокий вдох — и негромко, ласково произнесла:
— Родненький ты мой. Девочка моя… — Она потрепала Тасю по волосам. — Пойми. Если бы это как-то на мне отразилось, бог бы с ним. Но эта дрянь выливается на твоего папу. У него за спиной шепчутся, гадости говорят. Нельзя такого допускать. Мы с тобой, вместе, должны его беречь. Согласна?
И ничего, ничегошеньки против нельзя было сказать. Тася дала телеграмму. И все. Нет, Мумочка однажды попытался позвонить — нарвался на Нелли. Что-то она тогда ему наговорила… Словом, порог их дома он больше не переступал.
Устранив Мумочку, оборотистая в сердечных делах Нелли быстро нашла для Таси подходящую замену. Черт знает, в какой библиотеке она его откопала, прежде чем привести домой, вцепившись в рукав чесучового пиджака. Вася был надежный, как морской узел, и очень порядочный человек. Экономист. Книжный, но не творческий. Коренастый, остроумный, во всем соразмерный Тасе. Даже чувство юмора, с трогательной подковыркой, — одно на двоих.
Тася думала, что поступает мудро, выходя замуж за друга. Нелли как в воду глядела: брак сложился благополучный, без завихрений. Супруг многого не требовал, заботился, зарабатывал. С детьми не спешили. В семьдесят девятом, за год до Тасиного тридцатилетия, родилась дочка Санечка, крепенькая, ладненькая, словно упавшая с деревца прямо в ладонь садовая груша.
Ребенок ничуть не помешал Тасе состояться в профессии. Филологическое образование и естественное чувство языка сделали ее недурным переводчиком, а со временем — весьма востребованным. Правда вот прозу писать самостоятельно как-то не получалось. Вроде и слово к слову ставить умела, и воображением Бог не обидел — а сюжеты не складывались.
Однако рудиментарным писательским навыкам все-таки нашлось применение. Началось это в девяносто втором, когда в треснувшую по сварочным швам Россию хлынула зарубежная литература, а Нелли сочеталась вторым браком (отец, оберегаемый, лелеемый до последнего дня, пять лет как умер тихой и предсказуемой сердечной смертью). Новый Неллин супруг был энергичным директором типографии, которую им удалось небезуспешно приватизировать, а затем соорудить на базе предприятия небольшое и прибыльное издательство. Детективы, фантастика, любовные романы… Чтиво по большей части паршивенькое, Нелли сама это признавала. Но доходное. Приличных авторов они тоже печатали — отдельными сериями и куда более скромными тиражами.
Переводить многотомную дамскую ерунду Нелли предложила Тасе. Та согласилась — а кто отказался бы в те годы от стабильного заработка? Перелицевав на русский с десяток сиропных книжек, она порядком приуныла от клише: обездоленные золушки, красавицы, исправляющие чудовищ, укрощенные строптивые… Что уж говорить о бесконечных «оливковых глазах», «соблазнительных бедрах» и прочих трепещущих органах, которыми, превозмогая страх и стыд, так и эдак соприкасались любовники в порывах внезапно настигшей страсти.
Чтобы окончательно не скиснуть, Тася принялась изобретать. В нарратив не вмешивалась, но со стилистикой обходилась вольно. Превращала эротическую избыточность и пестроту в тонкие, почти набоковские намеки и полутона. Филигранно вкрапляла детали, иначе расставляла акценты. Пошловатая, заштампованная донельзя американская литературка преображалась — вместо дешевой бижутерии изнемогающим без любви читательницам предлагались изящно инкрустированные, штучные вещицы.
Успех серии был колоссальный. Еще и Нелли подсуетилась, нашла толкового художника… Тася обеспечила себя работой на годы вперед. Не бросила и на пенсии, когда на смену засушливым девяностым пришли тучные двухтысячные, — привыкла.
Пока Тася крутила буквы, поднабрякший Вася ковырялся с циферками в средних размерах страховой компании. Санечка как-то незаметно выросла из розовощекой попрыгуньи в политолога, серьезного специалиста по молодежным политическим движениям. Сняла квартиру, съехала от родителей. Потом и вовсе выбила исследовательский грант и улетела в английский Брайтон в аспирантуру, которую сама называла на заграничный манер — «пиэйчди».
Тут-то и оказалось, что благоустроенный, уютно зарифмованный брак Таси и Васи совсем полинял. Сплошные бытовые неурядицы. Банальные, как сувенирные магнитики на холодильнике. Взаимное недовольство. По пустякам. То Тася щи пересолит, то Вася забудет о билетах, купленных сильно заранее в страшно дорогой БДТ. И вроде бы ничего такого, но как-то досадно. А главное — им стало друг с другом неинтересно. Тася пропускала мимо ушей ежедневное брюзжание супруга об урезанных бюджетах и финансовых отчетах. Васю нисколько не волновали Тасины переводческие находки. «Смотри, милый, как я выкрутилась!» — гордо сообщала Тася, подсовывая мужу отпечатанные листы. «Умница», — рассеянно отзывался Вася и ставил на них, плесканув горячим чаем, сине-белую футбольную кружку.
Они разошлись спокойно, без криков и истерик, без болезненной дележки имущества, детей и домашних животных. Стерильный хирургический разрез — из таких даже кровь не идет. Вася остался в принадлежавшей ему супружеской квартире, Тася вернулась в пустующий и запущенный после папиной смерти родной дом.
И все же она то и дело попадалась на дурацких мелочах. Уверенное «мы» вместо «я», не к месту вылезшее в разговоре. Неспособность назвать Васю бывшим или, тем паче, первым мужем — в ее-то возрасте. Неистребимая привычка учитывать в планах дни рождения его многочисленных родственников. Натренированный взгляд на меню — нет ли в ингредиентах орехов, у него ведь дикая аллергия…
И кольцо, конечно. Чертовски сложно было заставить себя его снять. Тася не могла смотреть на стыдную незагорелую полоску на безымянном пальце. Не выносила тонкой пустоты в том месте, где слегка примята кожа. В итоге, едва стянув, сразу поспешно надевала назад.
Все изменилось, когда Тася послушала аудиокниги.
В последнее время, месяцев примерно девять, она была недовольна своей работой. Чтобы приободрить подругу после развода, Нелли завалила ее заказами, но с текстами как-то не ладилось. Слова не шли. Русский язык сделался неповоротливым, окостенелым. Где ритм, где звукопись? Поэтому, когда Нелли вылила на Тасю по электронной почте новую порцию клейкой патоки авторства плодовитой писательницы Дафны Уилсон, Тася, засомневавшись, потянулась к телефону.
— Привет. Получила “The Bay of Stars”. Может, отдашь его Ане?
— А чего это? — возмутилась на бегу запыхавшаяся Нелли.
Тася смешалась. Пялилась в окно на полуголых каменных девиц, поддерживающих балкон дома через дорогу. Бездумно ощипывала маленькими пальчиками болезного вида приемный фикус. Нашла давеча доходягу у помойного бака во дворе и приютила.
— Ну… Ты же видишь, я не в форме. И при этом даже сама не могу определить, где схалтурила.
— Таська, заканчивай хандрить и бери работу. Все у тебя там хорошо. Если что-то смущает, послушай читку, мы только что загрузили «В объятиях зари». Сразу поймешь, где недоработала. И кстати, зайдешь к нам сегодня? А то улетишь в Брайтон, еще долго не увидимся.
Нелли не оставляла попыток почаще вытаскивать наружу засидевшуюся дома Тасю. Но это ж надо как-то наряжаться, что-то собой представлять…
— Может быть. Постараюсь, — пообещала она неопределенно. — Мне еще чемодан укладывать.
— Ну-ну, — хмыкнула Нелли и отключилась.
Тася донесла до мусорного ведра увядшие листочки, вернулась к ноутбуку. Аудиоверсий своих переводов она прежде никогда не слушала. В голову не приходило — зачем? Она и в книжки-то носа не совала: видеть знакомый текст отпечатанным в типографии было до жути неловко. Но может, Нелли права?
«В объятиях зари», название-то какое кретинское. И здесь Тася не справилась… Она включила аудиозапись. И тут же остановила, не поверив своим ушам. Захлопнула крышку ноутбука. Кинулась на кухню. Засунула в холодильник оставленный с утра на столе пакет молока. Смахнула тряпкой крошки. Шлепнула ветошь в мойку, снова уселась за компьютер. Не может быть. Просто не может быть. Так не бывает.
Ее вымученный полудохлый текст читал Мумочка. И не только «В объятиях зари». Тася проиграла начало пяти аудиозаписей — все они звучали его голосом, одновременно родным и чужим. И странное дело: живое, благородное исполнение выводило нелепые книжки чуть ли не на уровень классических куртуазных романов… На женскую аудиторию действует небось безотказно. Давно, давно она не слышала этого мягкого басовитого рокота, согревающей хрипотцы. Когда в Тасиной жизни пару лет назад благодаря Санечке возникли социальные сети, Тася, естественно, нашла первую любовь. Увидела его на снимке, постаревшего — красиво, породисто, как дано только мужчинам. В компании тоненькой длинноволосой женщины. С подписью: «Моя дочь Тася, 2012». Но отправить дружеский запрос не решилась.
Зато теперь все иначе. Тася послала Нелли короткое сообщение. «Это он?» Сгребла валявшиеся рядом с компьютером распечатки, принялась подравнивать, обивать края. Некоторые страницы ложились вверх ногами. Ответ не заставил себя ждать. «Он, он. Два года с нами сотрудничает. Я все ждала, когда ты обнаружишь. И кстати, сегодня пишем его на Крестовском».
Сегодня пишут. На Крестовском. Тася бросилась к шкафу. Поворошила свитера на полках. Закинула кое-какие вещички в небольшой чемодан, габаритами подходящий для ручной клади. Перелистала на вешалках трикотажные платья — все одного фасона, объемистые, с круглым воротом, про какие говорят «на каждый день». Поразмыслив, вытащила коралловую атласную блузку, которую ей когда-то подарила Нелли. Срезала маникюрными ножницами ярлычок. Скинула халат и надела. Отражение в пыльном зеркале смотрелось смешно, но, может, это оттого, что нарядный атлас мало сочетается с застиранными трусами. Тася втиснулась в строгую черную юбку — да, так, пожалуй, лучше. В ванной дрожащими руками высыпала на стиральную машину содержимое косметички. Перед выходом, повинуясь порыву ностальгии, сунула в карман куртки сырое куриное яйцо.
Издательство «Пифос» занимало двухэтажный белоколонный особнячок на набережной Мартынова с видом на Среднюю Невку. Каменный дом в полуаварийном состоянии взяли в аренду почти за бесценок по старым аппаратным связям Неллиного второго супруга. Вдоль фасада росли неухоженные кусты сирени — совсем недавно они сбросили побуревшую листву и теперь стояли голые, растопырив жухлые метелки цветоносов. Во дворе все затрапезно: хлипкие сарайки, загнившая автомобильная рухлядь, пованивающие проволочные клетки с кроликами (их разводят сторожа), собачья будка, в которой ютится беспородный одноухий пес Мишка, существо редкостного дружелюбия и никудышный охранник.
Некогда парадные интерьеры закатали в линолеум, обшили древесно-стружечными плитами, а что осталось — выкрасили казенным зеленым цветом, и лишь планировка особнячка напоминала о его элегантном прошлом. Утопающие в бумаге издательские кабинеты разместились в господских покоях на втором этаже, куда вела певучая чугунная лестница. Подвалы были по-петербургски опрометчиво (учитывая близость к воде) приспособлены под склады, а просторный зал на первом этаже использовался под книжные презентации и писательские попойки. Здесь же, в бывшей биллиардной, устроили студию: затянули стены поролоном, установили аппаратуру.
С фасада на посетителей издательства исподлобья глядела шелудивая львиная маска. Тася дернула тяжелую дверь. Куда идти? Наверх, в кабинеты? Или в студию? Но там же процесс… А тут она. Заявится бесцеремонно.
От сомнений ее избавила Нелли. С легким топотком, сыгравшим по ступенькам мелодичную гамму, сбежала по лестнице. Ей под семьдесят, а скачет как серна. Пущее сходство с горной парнокопытной придавала надетая на белую рубашку меховая жилетка, даром что ярко-лимонного оттенка. С расклешенными джинсами и желтыми же узконосыми лодочками. Нелли всегда одевалась оригинально, и чем старше становилась, тем экстравагантнее выбирала наряды. Она по-девчачьи прыснула, увидев на Тасе знакомую блузку. Болтая чепуху, увлекла на кухню — прокуренную, беспредельно задрызганную, заставленную чашками с опивками чая и кофе.
Мумочка уже сидел там, на низком угловом диванчике, кое-как выпрямив длинные нескладные ноги. И снова Тася поразилась, насколько киногенично он постарел. Умные глубокие морщины. Седой завиток на лбу. Резко очерченные скулы, щеки вообще не обрюзгли. Ну право же, Шарль Азнавур какой-то. Возмутительно! Себя же она вмиг ощутила неухоженной, толстой, безвкусно одетой. Аляповатая коралловая блузка опасно натянулась, напрягая пуговицы на груди.
При виде Таси и Нелли Мумочка рывком поднялся и замер. Застыла и Тася. Зашумел, разогреваясь, электрический чайник. Так и стояли — две безмолвные восковые фигуры — друг напротив друга.
Нелли словно не замечала вопиющей неловкости встречи. Со словами «Вот, Эммануил нам сегодня записывал Дафну Уилсон, известного тебе, Тася, автора…» громыхнула дверью холодильника, извлекла пластиковую коробку с шоколадными развалинами — именинными, судя по полосатому бело-голубому огарку, торчавшему из заветренных сливок. Наскоро ополоснула три кружки, бросила в каждую по чайному пакетику. Разлила кипяток.
— Ну, садитесь уже, — велела, расставляя надколотые блюдца. — Не стесняйтесь. Все же свои.
Мумочка послушно опустился на диван. Завибрировал мобильный. Нелли поднесла трубку к уху. «Как три тысячи тираж? Почему? Погоди-погоди, сейчас поднимусь», — пробормотала она, брякнула на стол чайные ложки и, извинившись взглядом, выскользнула из кухни. Тася присела на стул, неудачно зацепившись курткой за столешницу. В кармане что-то тихонечко треснуло.
— Господи! Яйцо! — ахнула Тася и прянула к раковине.
Мумочка уставился непонимающе. Но когда Тася вывернула в мойку осклизлый карман, откуда потек желток вместе с раздавленной скорлупой, кинулся на помощь. Бестолково заметался по кухне, подцепил рулон бумажных полотенец. Тася, причитая, счищала скользкое крошево, потом бросила это дело и залилась смехом. Безнадежно! Безнадежно испорчена! Расхохотался и Мумочка.
— Таська, ты всегда так заразительно смеялась, — сказал он наконец, отдышавшись. — Что, по-прежнему собак подкармливаешь?
Тася весело замотала головой:
— Взяла по старой памяти.
И разговор пошел. Беседовали — словно нашаривали палкой в лесу знакомые заросшие тропинки. Да, славные были дворняжки. И прогулки. И каштаны. Испачканная куртка, мокрым, вывороченным карманом наружу, висела на спинке стула.
— А как ты диктором сюда попал? — Тася распиливала ложкой шоколадный бисквит.
Мумочка внимательно посмотрел в чашку:
— Столкнулся с Нелли на кладбище, у Сергея Николаевича. Прими мои сильно запоздалые соболезнования, кстати… Я не пришел на похороны, хотя собирался. Я хорошо к нему относился, знаешь. Но не был уверен, как вы отреагируете. Не хотел причинить лишнюю боль или неудобства.
Тася отложила ложку:
— А когда пришел?
— Да я каждый год заглядывал, — пожал плечами Мумочка. — У меня мама тоже на Сестрорецком лежит. Ну, я сперва к ней, а потом мимо Сергея Николаевича. Кивну ему как старому знакомому и иду дальше. А однажды, это примерно пару лет назад было, смотрю — Нелли там на корточках ползает. Памятник тряпкой полирует. Разговорились. Она спросила, как мои творческие успехи. Великого драматурга из меня, увы, не получилось. Мои физические данные режиссерам нравились больше пьес, особенно голос. Потом вообще стал актером озвучивания. Так всего и не расскажешь… Короче, мы довольно сдержанно пообщались, но обменялись контактами. А через месяц она мне написала, предложила поработать.
— Слушай, я, наверное, должна тебе сказать… — начала было Тася, однако закончить не успела.
В кухню вторглись: Оля, могучая, как героиня скандинавского эпоса, зычноголосая заместительница Нелли, и субтильная пиарщица Катя, обладательница бесподобной шелковистой, на зависть всем, рыжей шевелюры. Оля дотянулась бордовым ногтем указательного до кнопки чайника. Тот, еще горячий, сразу заболботал.
— Простите, я тут на секундочку, — обмахнув Тасю рыжим шелком волос, Катя схватила со стола зажигалку.
Мумочка с Тасей переглянулись.
— Пойдем-ка наверх, на воздух, — предложила Тася, набрасывая на плечи куртку. — Ты в пальто? Где оставил? — оглядела его толстый свитер грубой вязки, фактурной, точно кольчуга.
— Не замерзну, — ответил он твердо.
На втором этаже, напротив издательских кабинетов, был выход на видовую террасу, обнесенную проржавевшей узорчатой оградой. От обильных сезонных осадков, за пару дней выполнявших месячные нормы, защищал провисший навес на куриных ногах. Внизу гудела магистраль. За свинцовой полосой воды — судоходной протокой — раскинулся, багровея облетающим парком, Елагин остров. Октябрь перевалил за половину. Уставшее предзакатное солнце, зябко кутаясь в облака, медленно опускалось к горизонту.
— Я понимаю, что ты хотела сказать, — произнес Мумочка, когда они встали рядом с зелеными, белесыми от уличной пыли пластиковыми стульями. — Давай не будем. Может, и хорошо, что так вышло. Я все-таки был не лучшей партией, объективно говоря. Тот еще балбес.
Что тут скажешь? Тася совершенно потерялась в ситуации. Как будто одному из них обязательно надо было другого простить. Только, хоть убей, непонятно, кому именно. И кого. Тася наблюдала, как по воде скользит упитанная уточка. Нырк — и скрылась.
— А ты знал, что читаешь мои переводы?
— Конечно.
— Почему не взял у Нелли телефон? Не позвонил? — спросила Тася, а про себя подумала: «И Нелли хороша…»
Мумочка оперся спиной на ограждение. Смотрел на Тасю с грустной улыбкой и молчал. Тася все поняла.
— Ждал, пока я сама узнаю.
— Рано или поздно это должно было случиться.
— Мы еще увидимся? Я, правда, завтра уезжаю к дочке в Брайтон, — виновато сказала Тася.
— Обязательно увидимся. Как только вернешься.
Брайтон, городок на берегу Ла-Манша, в котором Санечка безвылазно сидела с две тысячи тринадцатого года, — типичный английский курорт. Серые запыленные улицы, несколько пабов, где подают горький стаут и неизменные рыбные палочки, утлая пристань с закрытыми на зиму каруселями, блошиный рыночек у церкви, ревматичное колесо обозрения. Единственная достопримечательность, куда Санечка потащила маму сразу после приезда, — экзотический, словно с жестянки из-под чая, Королевский павильон в индо-сарацинском стиле. Зефирные купола оттенка слоновой кости, ажурные восточные арки, тонкие минареты — шикарно, броско, в угоду экстравагантным вкусам заказчика, принца Уэльского. «Пикчуреск», — ехидно констатировала дочь, поплотнее запахиваясь от морских ветров в непромокаемую рыбацкую куртку, скрывавшую округлый шестимесячный животик.
Виновник ее положения Тасе был не знаком ни лично, ни заочно: об отце ребенка Санечка не распространялась. За год на чужбине она загрубела, опростилась, даже беременность ее не смягчила. И не скажешь с виду, что ученый, преподаватель: толстовка на полтора размера больше, чем нужно, мешковатые брюки. Вороные пряди накручивала на хитроумную гибкую резинку-бублик так, что на затылке стояла торчком кудлатая гулька. «Ты, надеюсь, когда лекции читаешь, по-другому одеваешься?» — не сдержалась Тася, на что дочка закатила зеленовато-голубые насмешливые Васины глаза и снисходительно ответила: «Мама, не занудствуй. Времена изменились. Завтра в кампусе сама все увидишь».
Университет изрядно отличался от ожиданий Таси, представлявшей себе нечто солидное, вроде Оксфорда или Кембриджа. Идеальные, травинка к травинке, лужайки — вот и все характерно британское. Никаких тебе хищноватых готических громад или чопорных викторианских фронтонов. Скопление современных белых и коричневых коробок с вертикальными прорезями окон. Самый старый корпус — из потемневшего красного кирпича. Внутри лаконичных сооружений, помимо разноразмерных классов, забитых техникой лабораторий и неуютной библиотеки с неживой аквариумной подсветкой, обнаружились многолюдные рекреационные зоны, обставленные разноцветными креслами и пуфами, кафешки (в меню одни несъедобные треугольные сэндвичи будто из мокрого картона) и особая гордость кампуса — тренажерный зал. И еще прачечная, господи! «Надо же! — изумлялась Тася. — Город в городе».
Повсюду сновали студенты. При беглом взгляде на их клетчатые рубашки, розовые челки, рваненькие джинсы и плотные лосины, натянутые со страшной силой на желейные бедра размера по меньшей мере XL, Тася поняла, что имела в виду дочь, говоря о новых временах. Вероятно, нет дела продвинутой молодежи до внешнего вида преподавателей.
Целью посещения кампуса, помимо скоротечной экскурсии, было знакомство с Еленой Константиновной, двадцать лет как отзывавшейся на томное, на выдохе, имя Хелен. Научная руководительница Санечки. «Мамуль, она потрясающая тетка. У меня сейчас все от нее зависит. Да если б не она, мне бы грант не дали», — тараторила Саня по пути к кабинету. Вообще, с момента встречи в лондонском Хитроу дочь говорила исключительно о своих штудиях. А о личной жизни — молчок.
За компьютером, обложившись раскрытыми учебниками, сидела отнюдь не томная, но жилистая и рукастая женщина в простой белой футболке, Тасина ровесница. В глазах — заводное какое-то, мальчишеское бесстрашие. Обменявшись приветствиями под водянистый кофе, набились в ее крохотный электрический автомобильчик, приносивший, по заверениям хозяйки, сплошную пользу экологии. Каждый раз, когда шустрая бесшумная машинка подпрыгивала на лежачих полицейских, Хелен фыркала как ежиха и довольно ухмылялась, радуясь набору скорости.
Доехали до Санечкиного обиталища, узкой трети сыроватого двухэтажного дома с клочком газона размером с коврик для ванной. Для гостей дочь открыла шардоне, себе плеснула яблочный сок. Настрогала созревший до рыжины чеддер, высыпала в миску пресные крекеры и засуетилась над плитой, пообещав сообразить за двадцать минут настоящую китайскую лапшу. Тася попыталась вмешаться — мол, посиди, не хлопочи, тебе надо отдыхать, — но Санечка сказала: ерунда, всего делов-то ингредиенты на сковородке смешать.
Хелен, щурясь, потягивала вино.
— Мою маму тоже звали Еленой, — сказала Тася, чтобы нарушить подзатянувшееся молчание.
Научница внезапно оживилась. В бокал ей попал солнечный зайчик и, блеснув, исчез.
— Как же, Елена Мартынюк. Знаю.
Ну и ну. Как это? Вряд ли Санечка рассказывала, она никогда судьбой родной бабушки особенно не интересовалась.
— А если не секрет, откуда?
— Диссертация, — сообщила Хелен со значением. — Моя тема — гражданские письма во власть как механизм обратной связи в авторитарных режимах. А ваша матушка подписала «Письмо трехсот». Против лысенковщины. Как, вы не в курсе?
Нет, Тася не знала. То есть только в общих чертах, по книжкам Дудинцева и Гранина.
Хелен с преподавательским азартом принялась рассказывать. Начиная с тридцатых годов в советской биологии владычествовал дремучий сатрап по фамилии Лысенко. Напористый агроном из народа, вдохновенный враль и невежда. Пользуясь безграничной поддержкой в верхах, соорудил причудливую идеологическую конструкцию — мичуринскую биологию, творческий дарвинизм. Якобы подлинно диалектико-материалистическое направление в биологической науке в пику западному идеалистическому вейсманизму-морганизму. Густопсовая ересь. Отрицание постулатов классической генетики, естественного отбора. Непрошибаемая вера в то, что новые виды можно получить методами воспитания — тот самый тезис о скачкообразном зарождении нового в недрах старого, который так нравился товарищу Сталину. Колоссальные растраты в тщетных попытках вывести по всему Союзу доселе невиданные сорта ветвистой пшеницы.
Инакомыслящих давили. На биологов, допускавших критику фантастических построений Лысенко, набрасывалась, заходясь визгливым лаем, свора его приспешников, таких же безграмотных шарлатанов, обвешанных орденами и научными титулами. Выжимали несогласных из университетов, травили, клеймили реакционистами и защитниками империализма. Славься, академик Лысенко!
Но законы природы не переиначишь, будь ты сто раз демагог. Ветвистая пшеница подло не всходила. Жирномолочные телята не воспитывались ни в какую. Не выводились, как ни странно, и новые породы кур путем переливания крови из одной птицы в другую. Многие ученые на свой страх и риск слали в высшие инстанции встревоженные письма, которые, впрочем, оставались без ответа. Требовались решительные действия, нечто экстраординарное. По инициативе сотрудника Ботанического института Лебедева был создан хорошо аргументированный изобличительный текст, собравший без малого триста подписей. Не только биологов — физиков, химиков, геологов. Беспрецедентное междисциплинарное усилие. И вот, как следовало из эмоциональной диатрибы Хелен, присутствовала в этом списке и Тасина мама.
— Конечно, одно лишь коллективное письмо не могло ничего изменить. Да и возможным оно стало только после смерти Сталина, — подытожила Хелен, и тонкие черты ее длинноносого костистого лица сердито заострились. — Но какой-то важный барьер был пробит. Лысенко сняли с поста в Академии сельскохозяйственных наук. Редколлегии журналов все чаще пропускали критические статьи. В конце пятидесятых кое-где даже исследования генетики возобновили аккуратненько…
— Вот, — вклинилась Санечка и водрузила на высокий барный стол глубокие тарелки с лапшой, обсыпанной кунжутом и колечками красного стручкового перца.
В этом жирном блюде всего было слишком: одновременно и солоно, и приторно, и остро. Чересчур остро. Особенно для беременных.
— Санечка, а тебе сейчас такое точно можно? — осторожно спросила Тася.
— Мне хочется, — надулась Санечка. — Вкуса во втором триместре почти не чувствую, так хоть не кажется, что жую поролон.
— Нет исследований, которые подтверждали бы вред острого для беременных. Доказательная медицина это отрицает, — заявила Хелен, наматывая красноватую лапшу на вилку. — Наоборот, капсаицин из чили-перца стимулирует работу сердца, прочищает сосуды.
Подумать только, какая осведомленная дама. Интересно, у самой-то дети есть? Тысячелетний женский опыт никто не отменял.
— Но ведь с его помощью даже роды вызывают! — возразила Тася.
Дочка с научницей переглянулись, словно Тася из непроходимого своего невежества нагородила вздор, вроде того, что кактусы, помещенные рядом с компьютером, поглощают радиацию.
— Глупости. Сказки бабок-повитух, — усмехнулась Саня. — Роды запускаются гормонами, а не едой. Хочешь, дам литературу? — Она указала на журнальный столик, где высилась стопка англоязычных книг о беременности.
Уязвленная Тася уткнулась в тарелку.
Она безуспешно остужала прохладным вином обожженный рот, думая, как бы справиться со своей порцией. Хелен невозмутимо попробовала лапшу и посмотрела на Санечку с отчетливым намерением что-то сказать, но дочь тут же вытянула руку вверх, пошарила по полочке и без лишних просьб передала научнице алую липкую бутылочку. Хелен удовлетворенно кивнула и, перед тем как полить лапшу соусом, сняла у Санечки с черной толстовки приставучую нитку, по-матерински нежно коснувшись ее тугого животика.
Тасе стало грустно.
— Мамуль, у Хелен к тебе есть просьба, — сказала Саня.
— Саша, ради бога, давай не будем маму напрягать, — затрясла Хелен седой челкой.
— Нет, маме будет совсем не трудно. Мамуль, ты же можешь взять с собой в Питер книгу?
Признаться честно, ужасно захотелось отказать. Но Санечка же говорила, от Хелен у нее многое зависит… И, подавив желчную ревность, Тася сказала:
— Возьму, конечно. Что за книга?
Хелен потянулась к стаканчику с зубочистками.
— Отцовская Библия. Красивая, иллюстрированная. Я в детстве картинки разглядывала перед сном. Когда переезжала сто лет назад, папа настоял, чтобы я взяла ее с собой. Считал, что она меня хранит. Я с ним говорила недавно, он у меня уже старый, хворенький. Попросил при случае привезти.
Тася подлила себе вина. Поди ж ты… Хворенький папа просит дочь вернуть дорогую сердцу Библию — ну неспроста ведь? Значит, чувствует: близится страшное. Веет гнилью, идет на него сырое потустороннее марево, ничего общего не имеющее с обыкновенными мирскими туманами и всепроникающей влажностью, от которой у Санечки в душевой неровными пятнами расползался по кафелю черный мохнатый грибок.
А она, эта Хелен, и не думает к нему ехать, ищет оказию. Как-то… не по-людски. Но ничего из своих размышлений Тася, разумеется, не высказала. Пробормотала: «Да, в чемодане полно места, мне не в тягость». Санечка радостно хлопнула в ладоши и в завершение вечера выковыряла из морозилки обледенелый контейнер с мороженым.
Означенную Библию, основательно запакованную, Санечка привезла на следующий день. Тася поддалась искушению и тайком вскрыла плотный оберточный пергамент. Взгляду предстал тяжеленный, килограмма на три, затрепанный том в черной коже с золотым тиснением. Православный крест с косой перекладиной. Тася бережно приподняла обложку. Пряный запах истлевающей бумаги. Надтреснутый корешок, обмусоленные уголки. «Библiа или Книги священнаго писанiя ветхаго и новаго завѣта. Санктпетербургѣ. Сѵнодальная типографiя». Тысяча девятьсот тринадцатый год. Вытянутый шрифт, отпечатанный в две колонки текст. «И создал Господь Богъ изъ ребра, взятаго у человѣка, жену и привелъ ее къ человѣку».
Тасю не удивить столетними фолиантами: в отцовской квартире хранилась обширная библиотека. Пылились там и досоветские издания, которые Тася время от времени продавала на «Авито». Не столько ради денег — их едва бы хватило на булавки, — сколько из убеждения, что у каждой книги должен быть любящий, преданный читатель.
И все-таки, надо признать, эта дряхлая Библия внушала трепет. Через каждые две страницы — монохромная иллюстрация, выполненная мелкой штриховкой. Наподобие немецких гравюр. Длиннокрылые курчавые ангелы с отрешенными лицами. Белый голубь летит к берегу, заваленному телами мертвых грешников; на заднем плане высится ковчег. Вавилонская башня. Истребление Содома. Будоражат. Даже пугают. Неудивительно, что Хелен помнит, как ребенком разглядывала картинки, — глаз не отвести.
Тася сделала несколько фотографий и отправила Мумочке. Тот отозвался незамедлительно: «Восторг. Покажи еще!»
После вечера в издательстве, неуклюже срежиссированного Нелли, Тася поддерживала с Мумочкой пунктирную, прерывистую переписку. То он аудиозапись ей пришлет, надекламирует что-нибудь из Бродского или Тарковского-старшего, то она поделится снимком из поездки — милым, пустяшным: найденным среди камешков на пляже бутылочным окатышем или лохматым домом, заросшим багряным плющом. Сообщения посылали тоже. Мумочка — чаще. Теплые, добрые слова. И обращался к ней, как в юности: «Душенька моя».
Мысленно Тася все время возвращалась к разговору на террасе. Их с Эммануилом разделяла непрожитая жизнь, словно они стояли, глядя издалека друг на друга, на разных берегах полноводной реки. О супругах тогда умолчали (Тася почему-то была уверена, что Эммануил холост), но побеседовали о детях. Тася похвасталась достижениями Сани. Мумочкина дочь, оказавшаяся, к слову, не Таисией, а Анастасией, трудилась, следуя затейливому завитку судьбы, ботаником-селекционером…
Тасю так и тянуло что-нибудь написать ему в ответ, но из-под пальцев непроизвольно лезли проклятые литературные штампы, которые она, поколебавшись, безжалостно стирала. Хуже обстояло с воображением: там они с Мумочкой, молодые и безрассудные, сбегали то в Индию, то в Италию, точно герои пошлейших романов, и изгнать эти небылицы из головы не представлялось возможным. В реальности ни о каких совместных путешествиях, ясное дело, речь не заходила. Зато договорились по приезде покормить собак, отчего у Таси мимолетно вспыхнула в душе какая-то зарница, не сумевшая, правда, высветлить навалившуюся в Брайтоне пасмурь.
Здесь, положа руку на сердце, было тоскливо. Всего за три дня Санечка пресытилась интенсивным общением с мамой и спряталась в университете. До приезда сюда Тася нафантазировала себе всякого приятного: как они будут вместе гулять, обсуждать сокровенное, женское. Тася поможет, расскажет, подготовит дочку к предстоящей ослепительной, самой страшной в жизни боли и еще большему счастью рождения… Ан нет. Санечка улепетывала на рассвете, проглотив порцию замоченной на ночь в молоке вязкой овсянки с орехами. Возвращалась поздно, когда Тася, начитавшись модной в прошлом году Донны Тарт, уже готовилась ко сну. Днем предоставленная себе Тася немного работала за ноутбуком, но в основном занимала себя прогулками по галечному пляжу.
Ее, без конца теребившую кольцо на пальце, одолевали безотрадные думы: была семья, нормальная, дружная, папа-мама-дочь. Три вершины. Говорят, треугольник — самая устойчивая фигура. Гляди-ка — и нет ее. Да, с Васей развелись, но Санечка… Не хотелось, так не хотелось Тасе признаваться себе в том, что она, пожилая, в сущности, тетка, одна. Что опять никому не нужна, как тогда, когда сидела четырнадцатилетняя, богооставленная, съежившись в кресле, в день маминых похорон.
С чего вдруг это отчуждение? Где промахнулась Тася, чем обидела?.. Не наказывала дочь никогда. Чуть что, какая размолвка, закрывалась от маленькой Санечки в комнате, потом конфликт сходил на нет. А может, нужно было больше разговаривать? И не сбегала бы теперь взрослая дочь, не уклонялась бы, вильнув куцым пучком, от расспросов. Да откуда ж Тася знала, как себя вести, кто научил бы ее материнству? А теперь даже в качестве будущей бабушки не востребована. И за советом, случись чего, Саня небось не к маме побежит. А к Хелен с ее так называемыми исследованиями и кретинской «доказательной медициной».
Две недели неприкаянная Тася раздирала себя этими мыслями. Вечер накануне отъезда она тоже провела на берегу. Спустилась к воде, свернула направо, прошла метров двести вдоль пляжа. Присела на глыбу замшелого волнореза, колкого от вросших ракушек. Ей нравился этот соленый вид: поодаль в холодных водах пролива стоял каркас сгоревшего трехъярусного пирса. Сквозистый на просвет остов, собранный из тонких свай, — на фоне меркнущего неба он выглядел чернильным чертежом.
Кажется, она заплакала. Жалкое, неведомо откуда взявшееся ощущение неустойчивости, предчувствие одинокого заката… И зачем развелись, в самом деле? Не мешали ведь друг другу. И все, доживай свою жизнь без страховки. Сколько еще? Лет десять, даст бог… Как безнадежно и бессмысленно мечтать о чем-то новом. Тася достала телефон. Напишет Васе, и гори оно все огнем. Наверняка и ему без нее пустовато…
Вдруг над разрушенным пирсом пробудился вихрь. Неизвестная материя, похожая на темное зернистое облако, четко обведенное по контуру, то сгущалась, то редела. Сливалась воедино и тут же с шелестом распадалась, как фейерверк, на отдельные черные точки, но затем вновь собиралась. Зыбилась, катилась волнами разной плотности, рисовала в сумеречном небе невозможные фигуры. Роилась, закручивалась в танце — не в танце даже, то была овеществленная, зримая музыка, сыгранная без единой ноты.
Птицы. Сотни, может тысячи. Гигантская стая двигалась как одно существо, и от этого неимоверного кружения вибрировал и рвался воздух.
Тася не знала, сколько времени провела на волнорезе. Все закончилось так же внезапно, как и началось. Живая завесь на горизонте потончала, растворилась. Небо погасло. Птицы расселись по балкам, сливаясь с ветхим пирсом. Тася снова разблокировала телефон, чтобы написать — нет, не Васе, конечно. Мумочке. С ним, а не с бывшим супругом хотелось поделиться чудом. Но никаких слов не нашлось, чтобы передать эту дивную пернатую музыку.
Придется сюда вернуться. Вдвоем. Тася сползла с холодного камня, встала, пошарила по карманам пальто. Монеток внутри не нашлось — и ладно. Она стащила с безымянного пальца кольцо и бросила в воду.
Что-то надо Мумочке отсюда привезти. Тася заглянула в единственную освещенную сувенирную лавку, из тех, что теснились на пляже. Лысоватый продавец с неправильным, набок завернутым носом уже собирался закрывать кассу. Нахмурился, услышав звякнувший над дверью колокольчик. Однако нечто в Тасином лице заставило его растаять и даже улыбнуться.
— Welcome, madam. How may I help you?
Мадам тем временем гуляла взглядом по полкам, и все было не то: кустарные магнитики, пивные открывашки, стеклянные шарики (встряхнешь — и вокруг примитивной модельки Королевского павильона завертится искусственный снежок). Открытку, что ли, отправить? Избито, но эта идея возникла у Таси еще в экспрессе из Лондона в Брайтон. Она даже, не откладывая, вызнала тогда у Мумочки адрес — он жил на Пятой Советской.
И все-таки, может, есть у них что-нибудь…
Тася с надеждой посмотрела на продавца:
— I’ve just seen something amazing on the beach. Birds. Do you have anything with birds?
— Hah, — просиял англичанин. — Those are starlings. This is called murmuration. Give me a moment[2], — сказал он и, потирая гладко выбритую щеку, затопал к дальнему углу, где громоздились в рамах какие-то постеры.
Стало быть, дрозды. Черные птички с белыми звездочками на грудках. Starling, какое красивое слово. И как он это назвал, murmuration? Мурмурация… Из магазина Тася вышла, обнимая гравюру формата А4. Темный абрис брайтоновского пирса, над ним — знакомый крылатый вихрь. Вообще-то везти в Питер картину было несподручно, да уж больно точно изобразил художник те воздушные метаморфозы.
Сборы получились сумбурные. Тасин малогабаритный чемодан, поперхнувшись, еле вместил толстенную Библию и графику в тяжелой неудобной рамке. Ближе к ночи еще и Нелли написала — попросила найти в местной аптеке какое-то снотворное средство английского производства. «Ты чего, да разве ж его продадут без рецепта?» — удивилась Тася. «Продадут, продадут, это БАД на основе мелатонина. С добавками, полезными по-женски, — ответила Нелли. — Тебе и самой не помешало бы пропить курс. Действует мягко, ну и в нашем возрасте не лишне…»
Три аптеки обошла Санечка и добыла-таки искомый БАД. Тася вроде и обрадовалась (сказать по правде, она ничего не купила Нелли, кроме дешевенькой камеи с местного антикварного развала), однако в голове заворочались невнятные сомнения: ввозить в страну неизвестные таблетки, не отнимут ли на границе? Даже в интернет полезла проверить. Вроде для личного пользования лекарства можно, хотя психотропные нельзя, а вдруг это оно? Тася поделилась тревогами с дочкой, но Санечка, последние два часа жизни положившая на чес по аптекам и решившая, видно, что подвиг ее был воистину Геракловых масштабов, не выдержала и рявкнула: «Мам, не придумывай!» Тася сдалась, ввинтила пластмассовый пузырек с капсулами в чемодан. Действительно, чего это она… Нервы, просто нервы: Тася жутко, до холодного пота, не любила летать.
В аэропорт приехали рано-рано, еще до рассвета. Санечка самоотверженно провожала маму, несмотря на Тасины возражения: сперва на электричке до Лондона, затем на экспрессе до Хитроу. И, как выяснилось, не зря. Кучерявый конопатый паренек за стойкой регистрации, жмурясь от усталости, после взвешивания ручной клади грозно объявил: перевес. Каких-то тщедушных полкило, но юноша попался принципиальный. Потребовал доплатить безбожную сотню фунтов и провезти в багаже. «Мамуль, давай лучше что-нибудь заберу», — предложила Саня. Они оттащили вздутый чемодан в сторонку. Тася не без труда расстегнула молнию. Что же выложить?
Конечно, пудовую Библию, мелькнула первая очевидная мысль. Тася посмотрела на Санечку: та трогательно зевала в кулачок, как в детстве. Нет, Священное Писание надо доставить больному старику. Свитера? Одежда не так много весит. Да и не хотелось Тасе забивать Санины шкафы: она ютится там, беременная, в тесноте, будто хомячок в домике. На глаза попались БАДы для Нелли — тоже маловесные. Словно челночник какой-то, прости господи, этому привези, тому привези. Ну что ж… Оставалась графика с мурмурацией — ее Тася после продолжительных раздумий и безрезультатных попыток вытащить из рамки отдала дочке. Санечка сунула сувенир под мышку и пообещала как-нибудь привезти. Тася кивнула с упавшим сердцем. Когда там дочь в Петербург соберется… Ей скоро рожать. Это Тасе следовало бы к ней снова приехать, да только на роды Санечка ее не позвала.
Нелли ждала Тасю в зоне прилета. Рядом жевал усы Леонид Борисович, щелкал серебряным портсигаром в ладони. Самолет из Лондона уже час как приземлился. Раздвинулись матовые двери. Хлынул и сошел людской вал с баулами и чемоданами. Тася не появилась.
Нелли бросила взгляд на табло:
— Да где она?
— Милая, ну, может, это и не Тасин рейс вышел, — мягко предположил супруг.

Растрепанная девица в бежевом спортивном костюме тягала за ручку гигантский хромированный чемодан на колесиках. Нелли подскочила к ней: «Лондон?» Та утвердительно буркнула и поволокла багаж к туалету.
— Видишь! Ой, подожди, написала. — Нелли открыла сообщения и растерянно посмотрела на мужа: — Ее на таможне досматривают. Чемодан куда-то унесли.
— Ничего, — отозвался Леонид Борисович, — подождем.
Ждали долго. Прибывали самолеты. Грохотали груженые тележки. Сменялись, как в карауле, молчаливые таксисты с именными табличками в руках. Вокруг обнимались, целовались, дарили букеты попышнее и пожиже. Иной пассажир выскакивал, вприщур оглядывал встречавших и, не увидев в толпе того самого, важного, понуро плелся на выход. Таси все не было. У Нелли затекли ступни, пальцы ныли в узких и жестких, совершенно пыточных ботильонах. Леонид Борисович жевал усы и сохранял невозмутимость.
Наконец у Нелли зазвонил телефон.
— Меня задержали, — каким-то чужим голосом сообщила Тася.
Фоном слышалось приглушенное металлическое эхо, клацанье компьютерной клавиатуры.
— Что? Почему? — Нелли оторопело уставилась на табло прилета. Оранжевые буквы рябили и подплясывали. — На каком, прости, основании?
— Незаконный ввоз культурной ценности. Меня попросили книгу…
Тася замолчала. Нелли услышала в трубке неразборчивый порыкивающий бас.
— Какую книгу? Тася? Алло! Алло!
— Библию! Меня сейчас куда-то повезут, не понимаю куда. Мне нужен адвокат, пожалуйста, найди адвоката, — жалобно выкрикнула Тася, и связь оборвалась.
Нелли объяснила Леониду Борисовичу что смогла, хотя сказать было толком нечего. Где взять адвоката? Посоветоваться с юристом из издательства? Да он же тот еще бездельник, а тут черт-те что творится… Но ее второй супруг — собранный и спокойный как Штирлиц — даже по крохам сообразил, что требуется сделать. Кому-то моментально позвонил, изложил ситуацию. Сосредоточенно слушал, бликуя стеклами старомодных, тщательно наполированных очков, вставлял короткие реплики.
Нелли почувствовала, как отступает тревога: муж справится. Найдет. Достался ей после Сережиной смерти усатый ангел непонятно за какие заслуги. Нелли парное существо, попугай-неразлучник. Это миф такой народный, дескать, птичка не принимает нового партнера после гибели предыдущего. Нет. Принимает! Лишь бы не быть одной.
В Нелли Леонид Борисович души не чаял. Млел, окружал дикой, неутолимой нежностью. Берег словно золотое молодильное яблочко за пазухой. Она его не любила, конечно, как Сережу, хотя ценила безмерно. Умелый, деловитый, правильного инженерного склада, Лёня обожал своих зловонных полиграфических монстров. Всевозможные машины: печатные, бумагорезательные, высекательные, ниткошвейные… В девяностые перебрал по винтикам заржавелую типографию, постепенно переоборудовал. Любил и книги, но не читал. Они ему нравились как продукт производства, как материальное свидетельство работы хорошо налаженного механизма. Гладил переплеты, будто ветеринар кошку, профессионально пальпировал сшитые и клееные блоки. Когда листал страницы, оценивал не текст, а верстку. И рынок чувствовал отменно. Словом, издатель от бога. Место книг в его размеренном досуге занимали советские фильмы — полки над телевизором в спальне гнулись под весом пухлых папок с DVD-дисками, разложенными в строгом порядке.
— Подключил адвокатессу, — доложил супруг, сунув телефон в карман вместе с портсигаром. — Молодую, четкую.
— Хорошую?
— Ну конечно, зачем нам средняя? — Леонид Борисович погладил Нелли по плечу.
— А мы?
— Едем домой и ждем новостей.
Адвокатесса не подвела. Все выяснила и часа через четыре предоставила Леониду Борисовичу лапидарный отчет: Тасю задержали в «зеленом коридоре». Ее подозревают в незаконном перемещении через границу культурной ценности в крупном размере — уникальной антикварной Библии. Книгу, ввезенную без подачи таможенной декларации, конфисковали и увезли на культурологическую экспертизу. Тасю прямо из Пулково доставили на допрос, а оттуда — на Арсенальную в изолятор, где продержат до суда по избранию меры пресечения.
Нелли суетливо хлопала дверцами кухонных шкафчиков в поисках корвалола. Представить себе Тасю — добрую, домашнюю, патологически совестливую — за решеткой в компании уголовниц было решительно невозможно. Как и заподозрить в преступлении. Тем более в контрабанде. Да она дорогу-то всегда по зебре переходит! Хулиганистая Нелли из-за этого над ней все время подтрунивала.
— Что это вообще значит: избрание меры пресечения? — Нелли потрясла над рюмкой аптечным пузырьком.
— В каких условиях она будет находиться под следствием, — пояснил супруг, морщась от резкого запаха эфирных масел. — Подписка о невыезде, СИЗО…
— Ее что, могут оставить в камере?!
— Наталья считает, что наиболее вероятен домашний арест. Все-таки угрозы для окружающих Тася не представляет. Хорошо бы просто под подписку, но эти идиоты, похоже, уверены, что она вовлечена в некий контрабандный схематоз с дюжиной участников. Домашний арест дают, как объяснила Наталья, чтобы подозреваемый ни с кем не контактировал. Она рекомендует подготовить квартиру, закупить на первое время самое необходимое. — Леонид Борисович в задумчивости побарабанил пальцами по столу. — А ты Тасю, наверное, официально не удочеряла? У вас же разница в возрасте совсем маленькая.
Нелли сцедила десятую мутную слезу из пузырька и залпом осушила рюмку.
— Ну и что? Удочерила. Намаялись тогда. Ты прав, вообще-то по закону разница должна быть в шестнадцать лет. Но там бывают обстоятельства… Я как мачеха принимала на себя юридически роль родителя, и мне пошли навстречу. К тому же ты помнишь, какая с родной матерью была история…
Супруг встал, приобнял Нелли за плечи:
— Ясно. Значит, скорее всего, сможешь посещать.
Нелли вывернулась из теплых рук и шмыгнула носом:
— Что это за Библия, где она ее взяла, ты можешь мне объяснить?
— Милая моя, я пока не знаю.
— А сейчас с ней можно увидеться?
Леонид Борисович помотал головой:
— Там какие-то сложности со свиданиями. Надо получать разрешения, с этим всегда затягивают. Но вроде как в ИВС ей сидеть недолго, скоро станет известна дата суда.
Тремя днями позже, накануне заседания, Леонид Борисович отвез Нелли в Тасину квартиру. Ну как Тасину — Нелли прожила здесь ни много ни мало двадцать пять лет. Вытащил увесистые пакеты с продуктами из багажника «Крайслера» (то был несуразно длинный, роскошный, ненасытный американский автомобиль — топлива выжирал пропасть). Поднял ношу на четвертый этаж — легко, без одышки, точно сорокалетний. Когда Нелли привычным движением вставила ключ в замочную скважину, ткнулся сухими губами жене в щеку и отрывисто сказал: «Подожду в машине». Прагматичный в переговорах с контрагентами, порой грубоватый, Леонид Борисович с супругой проявлял исключительный такт.
В квартире было зябко. Снаружи в окна хлестал ноябрь. Старые рамы, пристанище нескольких поколений жучков-древоточцев, пропускали тонкие, злые сквозняки. Слабые батареи не справлялись с внушительной кубатурой комнат. Едва прогретый воздух поднимался к трехметровым потолкам, на плечи бывшей хозяйке давил холод. В обстановке мало что поменялось со времени Сережиной кончины: замятые клетчатые тапки в коридоре, томик Заболоцкого на пианино, извлеченный покойным супругом из шкафа за день до того, как в сердце выстрелил третий, летальный инфаркт после двух предупредительных.
Нелли с нежностью осматривала гостиную. Тася оставила легкий беспорядок. Ничего особенного: немытая кружка на столе, вязаная домашняя кофта, брошенная на диване. Нелли сгребла рыхлую пряжу, осторожно встряхнула, расправила и сложила. Бедная девочка, каково же ей сейчас… В сознании всплывали ужасные, невыносимые картины тюремного быта, что-то из книг и сериалов: грязь, баланда, параша. Вонючие дырки в бетонном полу. Смрад и духота. Или, наоборот, дубак? Кривые от злобы бабьи морды, безжалостные глазки-щелочки. Там же свои порядки — интеллигентную Тасю загнобят. Ну что им с Лёней еще сделать, как помочь? Задвоившись, поплыл диван, Нелли зажмурилась, уткнула лицо в ладони — щеки мокрые, склизкий нос. И беспомощно взвыла.
Удочерить удочерила, а защитить не смогла. Из года в год Нелли хвалила, тешила себя, какая она хорошая подруга-мать для Таси. Какое у них великолепное доверие и взаимопонимание. Почти как у равных. Даже лучше! И вроде бы Нелли все делала как надо, хотя до сих пор непонятно, стоило ли отваживать непутевого Мумочку, но тогда казалось: да, безусловно, очень материнский поступок. Всамделишный. Нельзя было допустить, чтобы глупышка связалась с потенциальным пьяницей и повесой. В результате Тася вышла замуж за благонадежного во всех отношениях Васю и выпорхнула из отчего дома. Нелли совсем успокоилась: теперь-то девочка взрослая, устроенная, сама разберется.
После развода с Васей иллюзии пропали. Нелли вдруг догадалась — впервые — спросить себя: а была ли Тася когда-нибудь по-настоящему, без дураков, счастлива? Заботило ли это Нелли прежде, когда она не без удовольствия нащупывала скрытые рычажки, маленькие кнопки управления Тасиной судьбой? Что подлинно материнского ощущала она к Сережиной дочери? Власть разве что. И влияние. Пользовалась без зазрения совести. Нелли увидела это с гнетущей ясностью, как внезапно протрезвевший человек. И до того стало тошно… Потом случай будто бы дал ей шанс: привел Эммануила на то самое кладбище, где лежит Сережа. Нелли попробовала. Оттягивала, сомневалась, но все-таки устроила встречу. И что-то вроде как проклюнулось… А теперь ничего не имеет значения. Все растоптали грубые берцы! Кошмар какой, право слово, кафкианский бред!
Нелли потерла опухшие глаза. Поплелась в ванную, нашла в тумбочке под раковиной влажные салфетки, стерла с век размазанную тушь. Нелли неплохо сохранилась, да и косметическими процедурами не пренебрегала. Ухоженная, где надо подтянутая, она выглядела моложе своего возраста — по иронии, малознакомые люди иногда принимали ее за Тасину дочь.
Поверх отражения в замызганном зеркале белели пятнышки от зубной пасты. Кран заляпанный, на раковине — изжелта-серые известковые корки. И стиральная машинка в пыли. Нелли на автомате потерла зеркало влажной салфеткой: бесполезно, только грязь развела. Тася-Тася, что ж ты так запустила нашу квартиру? Все можно понять, развод, одиночество, но зачем же прозябать в бардаке? Вот вернется завтра, Нелли ей вправит мозги…
Подумала — и дернулась как ошпаренная: дура, да что ж ты несешь? Забыла, откуда Тасю привезут?!
[1] Работа над повестью велась в Доме творчества Переделкино.
[2] — Добро пожаловать, мадам. Чем я могу вам помочь?
— Я только что увидела на пляже нечто удивительное. Птиц. У вас есть что-нибудь с птицами?
— Ха! Это дрозды. И называется мурмурацией. Минуточку…