Юлия Крылова

Поэт, переводчик, эссеист.
Автор поэтической книги «На фоне белого» («Воймега», 2021). Печаталась в журналах «Арион», «Новая Юность», «Зинзивер», «Аврора», «Сибирские огни», «Новый свет», «Пироскаф», на портале «Полутона». Вела авторскую колонку о современной поэзии на портале «Лиterraтура».
Лауреат премии журнала «Зинзивер» (2014, 2016). Произведения входили в короткий список конкурса «Заблудившийся трамвай», длинный список конкурса «Волошинский сентябрь» в номинации «Рукопись поэтической книги».
Стипендиат Союза писателей Москвы.
СВЕТОЧУВСТВИТЕЛЬНОСТЬ (18+)
***
Вот ангел пряничный со сломанным крылом,
кофейный сумрак плещется в бумажном,
и разговор о важном и былом,
а хочется о будущем неважном,
и дважды вдоль Гончарную пройти
от сталинской высотки, что у Швивой,
и до Успенской церкви, там пути
на площади расходятся кичливой,
и изучать на церкви изразцы,
увидеть в каждом руку Полубеса:
одни — воды и неба образцы
другие — образцы огня и леса.
И троеручница качает головой,
снег собирается в сугроб дебелый;
офортом улица нам кажется зимой —
миряне — в черном, остальное — в белом.
И где-то изначальная доска,
художник с кислотой и без перчаток
на мир бумажный смотрит свысока —
на пятый и не лучший отпечаток.
***
Ангина, ночь и горло всё в люголе.
Дитя ни то что истину глаголет —
молчит. Родители кричат.
Отцовский чемодан стоит в прихожей,
на гробик детский сбоку так похожий,
поставлен в середине аккурат.
Он машет ручкой, быстро повернули
два колеса. «До встречи, капризуля!» —
отец сказал и запах сигарет
пропал. И девочка пропала
и вслед ему как дикая молчала,
а мама просто погасила свет.
ПОЛЕ В ВОСТРЯКОВО
Я слишком много думаю, но здесь,
среди рогоза, пижмы и люцерны,
недуманье — мне кажется бесценным,
и обнимающий меня и поле лес.
Сурепица, полынь, цикорий, череда
и радостных, и горестных событий,
всё зарастает горицветом, снытью,
тысячелистником и чистотелом иногда.
Здесь с кладбища захваченная ива
внезапно прижилась и бересклет
раскрыл свою клюв, впитавший летний свет,
куриной слепотой стал, говорливой.
Здесь вместо пыли жёлтая пыльца
цыпленок долбит скорлупу пустую
и вылупляется из белого яйца,
чуть раньше свáренного вкрутую.
КАЛИНИНГРАДСКИЙ БЛЮЗ
Псевдобазилика, спрятанная в тумане,
сломанный замок, и на углу аптека,
и хрущевки вокруг, составленные томами —
в спальном районе библиотека.
Снег обеляет черный гранит, и волны
бьются о берег, ты же сидишь подолгу
камнем на лавке, чтоб не смахнуть невольно
Кантом забытую треуголку.
Кант, как и прежде, не покидает город
(свет кабинетный под дверью лежит полоской) —
Кант глаза закрывает, чтобы увидеть горы
посередине Балтии плоской.
Баха играют ночью в большом Соборе
Глена Гульда фа-минорные пальцы —
радость и смерть, радость и жизнь, горе —
тридцать варварских вариаций.
***
где ошибаются другие, а не мы
и изучают в скомканной постели,
как гласной притворившееся тело
звучит на языке глухонемых,
где в поисках белья руками шарят
и каждый возвращается в свой дом —
любовь ночная улетает днем,
как после праздника воздушный шарик;
потом летят по разным городам
и городят там правду, только правду,
что в одиночестве бродили по горам
и любовались в одиночестве ландшафтом;
в елейном меде мертвая оса —
душа уходит в выси золотые
и вспоминает глупости земные —
роман курортный, черствый круассан.
***
Сантьяго-рыбак говорит, говорит: «Молчи,
Выпив рома кубинского, гринго, держись за ветер
Море, как и тебя, амиго, штормит в ночи,
но переменится ровно в полночь вечер;
что рубаха, что парус — надуваются на ветру
и залатаны одинаковой грубой ниткой;
в море я никогда-никогда не умру —
время сворачивается в раковине улитки,
медленно движется, как черепашья кровь,
медленно тлеет окурком моей сигары,
сердце и после смерти — пожизненный бой
часов —
двадцать четыре, двадцать четыре удара.
Рыбаки называют море своё «el mar»
Борются с ним, словно с diaboli или devil
Я же считаю морская вода — муар —
плещется платьем вокруг своенравной девы».
«А что твое море?» — Сантьяго меня спросил
Я же ответила: «Море моё — бесполо,
словно облако, яблоко, солнце, окошко, пыль
словно поле, бесконечное русское поле».
***
Движутся в комнате
только стрелки часов в кармане,
от фамильного чайника
согревающий белый пар;
завернувшись в шлафрок,
цвета высушенного шафрана,
крепостного звать будешь
«Захар-Захар!»
Шумно шаркая явится
белобрысый шайтан-машина,
бакенбардами-щетками
заметающий всякий сор,
как Герасим молчá,
просканирует господина,
словно Фирс позабытый,
он укатится в коридор,
а представь, он себя
Смердяковым вообразил и,
логике подчиняясь,
как безликому божеству,
как в семнадцатом,
барин, подня́л бы тебя на вилы,
словно временем скорым
скошенную траву.
***
Рядом с речкой Гнилушей
живут сумасшедшие дети,
нянечки-волки
и пастушонок Петя.
Прокофьев звучит там
аппассионатой,
в поле полынь там
за забором пансионата.
Держат ворота там
на электронном запоре,
но дорога пылит там
через дыру заборе.
Вот бы уйти туда
жить Робинзоном Крузо
вместе с высокой пятницей —
красноволосую кукурузой,
чабрецом-четвергом,
понедельник-полынью.
Наконец две мысли
выстроены по линии,
и никто не окрикнет сзади
строгим фаготом —
дедушка умер за год, как
Пете исполнился год и
Валторны пьют чай
и дорога открыта,
мир звучит музыкальной,
но подсевший открыткой,
но квартет в голове
так устал от работы,
что не может попасть
ни в единую ноту.
***
Когда сидишь в длинной очереди
с районными бабками
к терапевту Кондрату Кондратычу Смерть,
больше всего бесят эти наглые люди,
которые забегают в кабинет
со словами «Мне только спросить».
***
и гостями заполнена горница,
время заполночь, адрес неточен,
за вином отправляем ночью
ветхозаветную горлицу.
В голове галилейская лилия
пахнет лирикой и делирием,
пустоцветом и пустословием.
А поэзия? Что поэзия?
К жизни не́земной
недописанное предисловие.
***
Я родилась после развала Союза, и один мой друг,
трогая за уши коллективную память,
вспоминает красные галстуки и дачи
в Переделкино,
а второй, трогая хвост,
вспоминает ГУЛАГ и расстрелы.
Я же, благодаря фамилии,
всегда скольжу поверху и вижу огромное стадо.
Девятнадцатый век с оторванными бивнями,
ушедшими на царевы побрякушки.
Бунташный шестнадцатый,
со сломанной передней ногой и грустными глазами.
Они идут на водопой,
и уже ничьи мертвые руки
не щупают их.
***
В себя загляни, как трехлетка в спальню родителей,
только чтобы не видели, т-ссс, пересеки коридор;
два голоса слышно в половозрелой обители,
и скрипов кроватных таинственный перебор.
Ты же стоишь средь цветов на обоях виниловых,
без вины виноватый, нарушил строжайший запрет;
прадед и бабка грозят тебе острыми вилами —
то ли русская готика,
то ли семейный портрет,
а за дверью замену творят, на тебя непохожую,
но усталость приходит, сколь охи и ах не рифмуй;
а в глазах,
а в глазах —
непогашенный свет из прихожей и,
в вазу поставленный, сорванный поцелуй.
КОСТЕ
Метель тогда мела, мела метлой,
и мама, мама, мама умирала:
всё белым, белым, белым замело,
а траурного так было мало, мало —
чернели только ветви у берез,
след колеса и вечная ворона.
Казалось нам всерьез, всерьез, всерьез
что мир у смерти будет отворован,
и мы сироты — деревья без корней —
не встанем в эту очередь за мамой
и бабушкой, прабабушкой (за ней
мутнеет всё, как стёкла в старой раме)
не будем за руку держать своих детей
на эскалаторе, идущем в подземелье.
Вина налей, морозных щек красней,
в бессмертье верь, как в утро без похмелья.