Литературная премия "Лицей"

  • Положение о премии
  • Частые вопросы
  • Новости
  • Фото
    • 1 сезон (2017)
    • 2 сезон (2018)
    • 3 сезон (2019)
    • 4 сезон (2020)
    • 5 сезон (2021)
    • 6 сезон (2022)
    • 7 сезон (2023)
    • 8 сезон (2024)
    • 9 сезон (2025)
    • 10 сезон (2026)
  • Лица премии
    • Наблюдательный совет
    • Эксперты
    • Жюри
  • Тексты финалистов
    • Проза
    • Поэзия

logo

  • Положение о премии
  • Частые вопросы
  • Новости
  • Фото
    • 1 сезон (2017)
    • 2 сезон (2018)
    • 3 сезон (2019)
    • 4 сезон (2020)
    • 5 сезон (2021)
    • 6 сезон (2022)
    • 7 сезон (2023)
    • 8 сезон (2024)
    • 9 сезон (2025)
    • 10 сезон (2026)
  • Лица премии
    • Наблюдательный совет
    • Эксперты
    • Жюри
  • Тексты финалистов
    • Проза
    • Поэзия
Проза 10 сезон
Home›Проза 10 сезон›Елена Антипова

Елена Антипова

By premia
23.05.2026
382
0

Родилась в 1991 году в г. Нижнем Новгороде.
Филолог-фольклорист, литературный редактор. Участник литературных конкурсов и мастерских для молодых писателей.
Публиковалась в журналах: «Звезда», «Дружба Народов», «Роман-газета», «Традиции и авангард», «Наш современник», «Симбирск», «Нижний Новгород» и др. Автор книг: «С колокольни город маленький» (2025), «Наследство» (2025), «Дружок» (2026).
Лауреат Международной премии им. И.А. Гончарова, Национальной литературной премии «Слово» (2024) и международного фестиваля-конкурса «Русский Гофман».

«Пыжма» (роман) 18+

Текст может содержать сцены употребления табака. Курение вредит вашему здоровью.
Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью. Их незаконный оборот запрещён и влечёт установленную законодательством ответственность.

Фрагмент. Книга готовится к выходу в издательстве «КоЛибри Fiction»

Часть I. Исток

Глава 1

Игоря я боялся всегда. Дядька еще не появился в старой бабушкиной квартире и не приехал в дом на Пыжме, а я уже боялся его. Я и видел-то только фото, где он, новобранец, в свежем армейском комплекте сидит между своей матерью и моим отцом. Фотографии не цветные, но я знал, что волосы Игоря белые, белее самых светлых волос. И брови у него белы, и ресницы тоже, а глаза у него прозрачные, чуть голубые, но в них я старался не смотреть, даже на этих снимках. Часть наших семейных фото были оформлены в бархатные паспарту и рамки, украшенные блестящей под лаком соломенной аппликацией. Это было красиво, и я не сразу поверил, что эту кропотливую работу проделал Игорь.

В детстве я слышал от взрослых, что Игорь сидит в тюрьме. Тогда я не знал, за что он отбывал срок. Много позже пьяный отец рассказал. Впервые Игорь попался на том, что вынес из квартиры собутыльницы старый телевизор с перегоревшим кинескопом. Хотел продать и купить еще водки. Во второй раз, уже после моего рождения, его взяли за китайские шторы, которые он стащил в очередном притоне. Откуда они там только взялись? Я, признаться, был немного разочарован масштабами преступлений Игоря, но бояться его так и не перестал.

Мне было девять, когда он вышел. Бабушка с дядькой давно осели в Поветлужьи, ближе к Бакам[1], дальше от Воскресенского. Доили и чесали коз, сбивали масло, пекли хлеб. Я бывал у них летом. В пустеющей год от года деревне я тосковал. Бабушка суетилась, варила зеленые щи, ставила промеж грядок раскладушку для моего дневного сна, дарила раскраски и карандаши. Дед Никита — бабушкин брат — отдал мне свою коробку для червей с дырками по крышке, зеленую. Я был рад, напихал в нее кузнечиков, а назавтра мы ходили на Большое озеро, и я простыл, три дня возился под ватным одеялом. Вспомнил о коробке только день на седьмой, открыл и сморщился от жуткого смрада и стыда. Долго мыл с хозяйственным мылом, капал «Тройной», все равно пахло. Забросил коробку с глаз долой в бурьян, чтобы забыть.

Но это было еще до Игоря, году в девяносто седьмом. Тогда в доме — бабушка говорила: «в избе» — трое нас было людей и один пес Полкан. И на дворе три козы, не считая козла. Другой скотины бабушка — крошечная женщина, которую к восьми годам я почти перерос, — не держала. Дед Никита был ростом еще ниже нее и речь имел неразборчивую, что обрекло его на холостяцкую жизнь. Его я тоже боялся, оттого что не мог понять, что он мне говорил. Он бормотал что-то, кажется, важное, заглядывал в глаза, а я переспрашивал по нескольку раз, но все равно не понимал и чувствовал себя неловко. И еще хуже делалось мне, когда Никита, не сердитый, а расстроенный и смущенный, отворачивался и косолапо брел к бабушке, передать свое послание через нее. Эти маленькие люди, кажется, любили меня. А я их?

В душном городском лете слыша от матери вопрос, не хочу ли в Пыжму, я зажмуривался, вдыхал острый запах мертвых кузнечиков, крапивы, калины и козьего пота. Хотелось мотать головой, просить остаться, не ехать, во что бы то ни стало. Но дома был отец, его бутылки, материны соленые огурцы и просоленные платочки. Я кивал, я уезжал и тосковал потом на изъеденной осами завалинке.

Когда я увидел Игоря в первый раз, была осень. Мне уже двенадцать или тринадцать, я подрос. Подрос и мой страх. Сначала мы ехали в электричке с отцом. Он спал, отвалившись на реечную спинку, я смотрел в окно, ковырял лак на скамье, следил, не появятся ли контролеры. Отец велел его разбудить, как только они войдут в вагон. Я так и сделал, и мы подхватили брезентовый рюкзак и пакеты, вылетели в тамбур, а из тамбура — в гробовое, лязгающее щелью пространство между вагонами. Я уже делал это, но каждый раз словно стена поднималась передо мной, когда нужно было пронести ногу над пустотой. Казалось, эта узкая щель сейчас ухватит меня за лодыжку, зажует и проглотит — туда, вниз, на мелькающие шпалы. Отец толкнул меня под лопатки, я треснулся плечом о двери соседнего вагона, а потом мы неслись дальше, дальше, пока не получалось, что вот она, наша станция, и можно, наконец, сойти.

Двери электрички открылись в поле. Я, может, путаю, но, кажется, не было там никакой платформы, и отцу пришлось прыгать первым, чтобы потом ловить шершавыми ладонями меня, уже большого, но нескладного подростка. Игорь нас встречал, пришел вдоль рельсов. Он был огромен. Там, где мы с отцом делали два, а то и три шага, ему доставало одного. И в самом деле, он оказался бел волосами, и оттого эта белизна выделялась особенно, что лицо его уже успело закоптиться на небогатом Ветлужском солнце. Игорь хотел обратиться ко мне, но не умел. Тогда он попробовал заговорить с отцом — прерывисто, заикаясь на каждом первом слоге каждого первого слова. Выжимая речь, он, как голубь, двигал шеей вперед-назад, но захлебывался и начинал заново. А я начинал бояться его еще больше.

Вечером отец с Игорем пили водку. Я прятался от них на дворе, разглядывая сквозь щели между досок мокрые козьи носы, и пораньше лег спать рядом с бабушкой. А следующим утром Игорь пошел с нами в лес, и я боялся оставаться с ним наедине на пустой поляне или видеть его спину в пихтовой чаще. Он шествовал, раздвигая ветки возле лица, на перинном мху от его сапог оставались огромные, заполненные водой следы-озера. Я не думал, как прежде всегда бывало, о диких зверях, о встречных недобрых людях, не боялся вопросов отца невпопад об учебе и о «невестах». Я весь был — струна — перед Игорем, сводным братом его.

Моя фамилия — Фадеев, но это не фамилия моего отца. Я выбрал ее в двадцать лет, когда менял паспорт. Это фамилия моей учительницы, привившей мне любовь к чтению. Нет, она не знает об этой моей дерзости. Узнала бы — удивилась. Фамилия моего отца — Тарасов, но это не фамилия его отца, моего родного деда. Тарасовым был бабушкин первый муж, отец Игоря. Бабушка решила записать второго сына, зачатого от почившего в бозе любовника, под фамилией своего первенца-пятилетки: чтобы потом в школе вопросов не было.

В школе их и не было, но у моего отца со временем появились. Тогда Игорь ему популярно объяснил, что пропащий отцовский батя — алкаш и вырожденец, а звать его Ивашка по фамилии Иванов. С этим знанием дорос мой отец до зрелых лет, и только когда стрельнуло ему узнать о пропащем папаше побольше, открылось, что фамилию «Иванов» Ивашке дали в детдоме, где он обретался среди прочих сирот войны. А как звали его отца и деда, история не сберегла.

Куча фамилий у меня и ни одной собственной.

А вот дядька Игорь был Тарасов без гвоздей. И отец его был Тарасов, но где он пропадал после рождения сына, знала только бабушка. Знала, но не рассказывала, а потом ее уже и спрашивать перестали. А когда она умерла, не осталось на свете больше ни одной человеческой души, кто мог бы рассказать мне о моих предках. Дед Никита отправился на тот свет следом за бабушкой. Оба они к земле близко сидели, скоро в нее и ушли. Остался по ним дом и крохотная квартирка на окраине, из-за которой и случилось то, отчего я стал еще больше бояться Игоря.

Отец мой к тому году изрядно оброс долгами и склонил сводного брата к отказу от наследства в свою пользу: «Ты все равно пропьешь или прибьют тебя». Пообещал раз в месяц приезжать с продуктами и порцией денег, вырученных с продажи квартирки. Первые полгода честно держался, приезжал, а потом одним днем спустил все на однорукого. Затаился, ждал, что не сегодня, так завтра, приедет Игорь в город за своим наследством. Но тот все не ехал, полгода-год, отец развелся с матерью, расслабился, набрал новых долгов и свалил на Уренгой. Сказал, что на заработки, вышло — насовсем. А я остался с матерью бояться, что вот сейчас он, белобровая громадина, поднимется к нам по подъездной лестнице, перемахивая через три ступеньки. Особенно страшно было по лету, когда рано светает и до самого утра громыхают на улице бутылки и голоса.

Но потом я женился на Ольге, скоро развелся, съехал в дешевый съемный угол пополам со студентом-юристом. Игорь все не приходил, и неясно было, есть ли он где-нибудь вообще. Но страх мой и теперь со мной. Даже после того, как мне позвонили.

Глава 2

Мне позвонили утром в субботу. Октябрь, и вчера еще деревья стояли желтые, а наутро листья сдуло на дорожки, смело метлами, вывезло за город сгорать в коммунальных кострах. Я поднял трубку, хотя обычно не отвечаю на звонки с незнакомых номеров, но тут ответил. Настороженно, стараясь не говорить «да», спросил: «Кто?». Участковый. Он назвал имя, сначала свое, но я не разобрал. Потом имя и фамилию моего отца, и я растерялся. Забыл, что симка моя еще двадцать лет назад была оформлена на отцовский паспорт. Корме этого, нас с ним теперь мало что связывало. Я скомканно пробовал объясниться, но полицейский прервал меня, назвал имя Игоря, сообщил о его смерти, выразил соболезнования, попросил по возможности связаться с отцом.

Дохлый номер. Я трезвонил отцу первые три года. Сначала он отвечал голосом, позже — текстом, потом и текст оскудел. Я знал, что он женился на ком-то из вахтовичек, и, кажется, у меня появилась сестра, я видел фото. А потом отец стал выходить на связь только и только сам. Говорил, что на буровой нет сигнала, а домой заезжает раз в три месяца. Я не знал, где находится его дом относительно буровой, на которой он трудился. Скорее всего, он окажется там не раньше, чем через три-четыре недели. Об этом я и сказал участковому.

Никто не просил меня приезжать. Я представлял, что будет дальше. Соседи, если кто-то еще и живет в деревне, придут в дом, растащат, что осталось полезного. Возьмут и мою коробку с запахом мертвых кузнечиков. Вынесут ведра, тряпки, табуреты, может, и что-то ценное найдут. Игоря, привычного к казенщине, похоронят за государственный счет. И все. Дом, кривой еще в годы моего детства, осиротеет, лишится внутренностей, останется выморочным, и дальше, как под горочку, понесет его тление к земле.

Жаль было дом. Мы с сестрой Женечкой росли в общажной комнатенке. Ни своего стола, ни отдельной кровати. Санузел на четыре комнаты, одна из которых пустовала под ключом. Соседи — инженер-корабельщик с женой и семья шумного Пашки-афганца — головная боль остального населения общаги. Совершенно обычная жизнь половины, если не большей части, страны в начале девяностых. Не принято было жаловаться, да я и не понимал, отчего мне так тесно. Казалось, что я просто расту, и не только комната, весь мир уменьшается и начинает давить на большие пальцы обеих ног. Но уйти мне было некуда.

В воскресенье мать включала нам с Женечкой черно-белый телик с воткнутой в спину вилкой, заместо антенны. Были «Утренняя звезда» и мультики, а потом с общей кухни, где даже ночью в розетке ворчала радиоточка, прилетало блюдо блинов или кастрюля каши. Мы ели, оставляли на полированном столе жирные отпечатки пальцев, звенели в граненых борских стаканах чайными ложками, а потом, после расспросов об уроках и домашнем задании, сбегали во двор до обеда.

Женечка не любила говорить, она любила плести косы. Себе, маме, одноклассницам, ковру с оленями, платку с бахромой, соседкам по бесчисленным палатам, больничным капельницам. Она плела бы косы кукле Люсе, но Люся не отличалась длиной волос. Мать с отцом подолгу кричали. О том, что нужна реабилитация, а на нее нужны деньги, потому что бесплатно, хоть и положено, но не добиться, да и денег теперь достать негде, а продукция стекольного завода, который выдавал отцу зарплату натурой, не годилась для расчета с физио-, гипно-, гиппо- и плихотерапевами. Я садился рядом с сестрой и закрывал ей ушки ладонями.

Летом Женечка срывала травинки, разделяла натрое стебель одуванчика, сдирала кожу с ивовой лозы и плела косы. Зимой она тосковала, и я на перекладине для выбивания ковров навязал для нее прядей из капроновых ниток. Отец мастерил из таких сети для зыбки звонкой наощупь иглой. Женечка берегла капроновые косы, и все во дворе относились к ним почтительно. Уже не было на свете сестры, а никто так и не срезал нитки, ставшие паклей от влаги ветра. Я тоскую по ней. И от этой тоски больше, чем от тесноты или пьяных Пашкиных дебошей, я съехал, едва мне стукнуло восемнадцать.

Я кочевал со съемной на съемную, с комнат на квартиры, с квартир на квартиры. У меня были ванна на кухне, кухня на балконе, холодильник под потолком, клопы, тараканы, вороны на чердаке. В Ольгиной однушке, уже после женитьбы, я отвоевал себе рабочее место на подоконнике в спальне и очень ему радовался. Оставалась за мной и доля в приватизированной комнате, где жила теперь мать со старой кошкой. Но дома у меня никогда не было.

В студенчестве это казалось свободой. Можно поехать, куда хочешь, хоть в Антарктиду. Ничто не держит, не требует ухода, починки, присутствия при поверке счетчиков, проверке вентиляции, замене труб. Не нужно бояться, что жилище сгорит или разрушится. На одной из квартир соседи сверху проливали меня раз пять. Я звонил хозяину и забывал об этом до следующего потопа. И да, идея частной собственности — буржуазный пережиток. Так отвечал отец каждый раз, когда мать пилила его на тему «улучшения жилищных условий». Я кивал этой мысли и убегал в школу или во двор.

Но с каждым годом все чаще я вижу один и тот же настырный сон. Заброшенный дом, не похожий ни на один и похожий на все разом. Вижу в нем большой беспорядок и себя среди этого бардака. Я пытаюсь справиться с беспорядком, мою, мету, прибираюсь, чиню то, что сломано. Раз от раза обстановка чище, все больше радости по утрам после пробуждения, будто и правда там, во снах, я занят важным и полезным делом.

И вот теперь дом, настоящий реальный дом, лишился последнего хозяина. Он исторг из себя бремя, вложил его в гроб, и теперь уже земля будет носить его в своем чреве. Дом пуст. Формально он, конечно, остается за моим отцом, но он не вернется, я знаю, или вернется не раньше, чем дом сам уйдет в землю. Дом свободен, и я свободен. От Ольги и уже почти неделю как — от работы. Да, остался фриланс, но он потому так и называется, что свободу дает несравнимо большую, чем найм.

Любопытства ради, я посмотрел расписание электричек на Пыжму.

Когда знаешь час, к которому требуется успеть, собираться как будто легче. В рюкзак закинул термос с кофе, яблоко и зачем-то остатки хлеба. Подумал и достал из загашника наличку: пусть. Паспорт в нагрудный карман. Что еще? Рюкзак стоял на табурете, а я обозревал кухню с высоты своего роста. Хлебнул остывшего чаю, выбрал резиновые сапоги, застегнулся до подбородка, пожалел, что больше не курю.

На вокзале было сыро и сутолока, в электричке тепло и куча свободных мест на синих сиденьях. От тех старых скамеек, что наполняли поезда в моем детстве, им перешла только твердость. Я согрел нос и руки, уложил рюкзак на колени, голову на рюкзак. Спал и во сне видел Ольгу. У Ольги было три попугайчика.

Глава 3

У Ольги было три попугайчика. Безымянные волнистики разных цветов, такие шумные, что от них у меня лопалась голова. Против известного факта, что живущие в коллективе соплеменников птички не говорят, эти щебетали без умолку. Лексикон их был скуден. «Дай! Дай!» «Красавица! Я красавица?» «Отстань!» Вот и все разговоры. Как так вышло, что я взял ее с этим птичьим приданным? Нам было по двадцать, после экзаменов мы сидели в пивной среди таких же влюбленных, пьяных студентов. Я не хотел идти домой, она не хотела идти домой одна. В тот же вечер я познакомился с попугайчиками и попал под влияние их незатейливых просьб.

Я был уверен, что так положено, и старался только не быть похожим на своего отца. Ольга же, не зная моей матери, как будто изо всех сил подражала ей. Особенно велико было сходство этих двух женщин в попытках сделать меня счастливым вопреки всему, в том числе и моей воле. Это сходство нравилось, удивляло, раздражало, выводило из себя, и я не справился. Как только ее дом стал моим домом, я перестал хотеть возвращаться туда. Хотя долго еще притворялся, что хочу, что все наладится, но только чаще пил, курил по две пачки, брал сверхурочные. Но попугайчики настигали меня и в редакции, и в канцелярии суда, где я страдал секретарем почти два года, а потом и в информационном агентстве, откуда я не так давно уволился.

Еще Ольга хотела детей. Я брал ее за плечи, подводил к окну, говорил: «Смотри». Она недолго смотрела, потом отворачивалась, прижималась грудью к моему животу. Попугайчики были тут же. Я говорил, что не справлюсь. Она возражала, что я должен справиться. Я отвечал, что не должен. И все было бы просто, если бы я сам не хотел того же, чего хотела Ольга. А я хотел, просто знал, что не смогу, а она не знала.

В первый год нашей с ней жизни, еще безоблачной, она отвадила всех моих друзей. С кем-то поссорила, кого-то попросту заставила забыть. Я спохватился поздно, когда отпустила любовная агония. Я набирал номера, мне отвечали гудки или голоса, находящиеся теперь слишком далеко. Я сидел на краю кровати, чесал большим пальцем ноги плоскую спину ковра и не понимал, как оказался в таком жалком положении.

Ольга носила колготки. Сначала тонкие, как паутина, прозрачные, потом черные, тоже прозрачные, а позже — все чаще и чаще бежевые, мутные, как катаракта. Она нагибалась над столом, и я видел, что от трения капрон на ее бедрах сбился катышками. Я отворачивался, есть не хотелось, я вставал, чмокал дежурно ее отросшие корни, поправлял стальную миску с водой для ее птичек, уходил к своему подоконнику.

Ольга говорила, что я не умею говорить. Тогда я возмущался, теперь мне кажется, она права. Но будто она сама умеет? Она работала в библиотеке и, может быть, оттого умела говорить только шепотом. Все важное, нежное, теплое говорила она не в половину, а в четверть своего голоса. Когда она пыталась прибавлять громкость, выходили все больше звуки, а не слова, или слова дрянные. Приходилось ее целовать, поднимать на руки, нести до постели. С каждым годом Ольга становилась все тяжелее. Тем более это странно, что фигура ее истончалась и суживалась. Попугайчики же набирали сало.

Так и вышло в итоге, что вот, нам по тридцать, мы уже сходили в ЗАГС за разводом и сидим одни в обед в той же пивной, что и в самый наш первый раз, и очень-очень хотим домой. Каждый к себе.

Электричку тряхнуло. Я понял, но не сразу, что я в электричке и ее тряхнуло. А кто — я? Дмитрий Фадеев, журналист, редактор, неудавшийся поэт и отец, безуспешный муж, успешный бездомный. Не атеист, скорее, агностик. Не либерал, скорее, гуманист. Не приверженец традиции, скорее… Скорее бы уже Пыжма. Хочется в туалет и кипятку. Вспомнил про термос, открутил ему голову, хлебнул и еще сильнее захотел в туалет. За окном полетел полустанок — безымянный какой-то там километр. Чуть больше, чем полпути.

Из соседнего вагона ввалился бородач с газетами и китайскими чудесами. Глубинный мужик. Его мыльные пузыри не лопаются, его мохнатый червяк с приклеенными глазами сам вылезет из кармана и пляшет на коробке эротических игральных карт. У него пиво холодное, мороженое «Фабрика грез» и сканворд-гигант. Пассажир напротив захотел пломбир. Бородач нагнулся к своему ларю, уперся ягодицей в мое колено. Неприятно, штаны торгаша перемазаны, хоть бы землей. Есть ли у меня настолько безобразные штаны? Не штаны даже, портки. Как будто теперь уже нет, но вроде были когда-то. Мужик выпрямился и дальше загудел: «Свежие газеты! Холодное пиво!» Я потер ладонью колено: пахнет псиной, подъездами и темными углами на верандах детских садов. Стало грустно и жаль.

Нет такой станции «Пыжма». По крайней мере, на этой ветке железной дороги. Деревня от рельсов в полукилометре, даже запах креозота слышится, но стоит она ровно между двух станций. Сам выбирай, как пойдешь: навстречу поездам или спиной. Бабушка всегда сходила заранее: «Чтобы не вертаться». Отец проезжал до следующей станции: «Там магазин, в магазине пиво». Я решил не вертаться.

Вышел в тамбур, соскочить сразу, как остановится поезд. Стоял, по-бунтарски прислонившись к двери, смотрел на мелькавший лес, зеленый одним цветом. Тамбурная дверь хлопнула. Женщина с тележкой. Как-то не шел этот аксессуар к ее спортивной куртке и кроссовкам. Шапка с помпоном. «На Сияние?», — спрашивает, а я моргаю, как идиот. «Или вы с лесопилки?». Я вспомнил. Сияние — деревня в одну улицу по ту сторону от железки. Замотал головой, назвал Пыжму. Она вздохнула: «А я на Сияние». Странно это: не старая баба, крепкая, лет сорок пять от силы. Чего ей в Сиянии этом? Хотел спросить и решился уже, но двери открылись, я помог выйти, стащить тележку, тяжелее ее самой. А потом смотрел, как уходит поезд, как подтягиваются вслед за кроссовками, перепрыгивают рельсы резиновые колесики. После Ольги у меня никого не было. Ни в каком виде. Не считая кассирши в «Магните», пугающе улыбчивой со мной и привычно грубой с другими. Уже год и два, нет, три месяца — никого. До этого дня я и не думал, как это, наверное, много.

В детстве я проделывал часть пути до Пыжмы, перескакивая со шпалы на шпалу. Так было нескучно. Вроде прыгаешь каждый раз на середку, стараешься не дальше и не ближе. А все равно в какой-то момент оказываешься на самом краю. И не хватает шага, или, наоборот, слишком много его. Приходится заново, пока не надоест это «заново». А как надоест, плетешься до самого конца, без веселья, по-взрослому.

Тропу вдоль рельсов я помнил широкой и незарастающей. Теперь я едва ее чувствовал. Осень, а все равно торчит осока, тысячелистник, пониже — тоскливый лопух. Шиповник, необобранный, подступил почти к самой насыпи. Я вернулся на пути, попробовал идти по шпалам. Как ни старался: одного шага много для двух и мало для трех. Пахло хвойной стружкой. Попутчица спрашивала о лесопилке, а я и забыл, что она тут есть. Игорь даже пробовал там работать. Попробовал, а потом что-то сломал или вынес. Не стали заявлять, просто уволили «по-человечески», а он две недели копил козий горох в тачке, привез им и поверх свежего опила вывалил.

Путь оказался непривычно коротким, справа появилась еще менее ясная тропа. Я помнил, что идет она вдоль пожарных прудов, мимо бань до заднего забора нужного мне дома. И все здесь осталось точно так, как я помнил.

Глава 4

Точно так, как я помнил. Только пожарные пруды заросли по краям рогозом, покрылись в серединке ряской. Только усады, что были еще в мой последний приезд засеяны картошкой, стояли теперь под кустиками табака. Только в заборе из рабицы прибавилось дыр. А из трех бань по-черному — нашей и двух соседских — уцелела только наша, то есть бабушкина. На ее двери с высоким порогом висел амбарный замок, основательный, но на слабых петлях, привинченных кривыми саморезами.

«Банник-батюшка! Пусти нас помытися!» — и уже мне: «Ну, повторяй!» И я повторял, крестился, стягивал с шеи гайтан, забегал в черный предбанник, а оттуда дальше, в низкое, непроглядное банное чрево. «Не замажься!» Знал, что не дотягиваюсь еще до потолка ростом, но пригибался, шарахался от стен, как от печных углей. Все равно дома под полотенцем то на шее сажа, то на ляжках. Жирная, без мыла не стереть.

Давно, видимо, не косили траву. Скотина была — дрались за каждый лужок. Справа от усада много «собачек». Желтый цветок. Срываешь, сжимаешь ему бока, он лает. Козам его нельзя, лучше косить за банями, там одна осока, «петушки» да «курочки». Но за банями косил какой-то дед. Бабушка резала серпом траву вперемешку с «собачками», я проходил за ней, собирал желтые цветы в букеты для компостной ямы. А теперь согнулся намокший дождями бурьян, ломаются стебли. Я шел по меже, поднимался на цыпочки, и чем ближе подходил к повисшей на мотках проволоки калитке, тем чаще дышал.

Никому.

Я никому не сказал, что приехал сюда, что поехал куда-то. Проверил мобильный: связи нет, «только экстренные вызовы». А кого вызывать? Даже если у железки он мне нарисует три палочки. Мать? Она за сердце схватится, сунет кошку в корзинку и приедет следом. Я очень не хотел бы видеть ее сейчас. Со всеми ее вязаными шалями, застиранными платками для вечного насморка и слез, с термосом: «Попей горяченького». Наш с Ольгой разрыв мать переживала, как свой собственный. Пережила ли? Писала, звонила Ольге, совала ей письма в почтовый ящик. Та приезжала ко мне для одного только, чтобы письма эти, нераспечатанные, воткнуть между дверью и косяком. Я сначала читал. Там то: «Вернись, одумайся, он же без тебя сгинет». То: «Шлюха ты подзаборная, скатертью дорожка».

Еще мать заладила таскать мне куриный суп в литровой банке, скользкой внутри и снаружи. Я ел, проглатывал, остатки выливал в унитаз, когда она уходила. Наелся. Топнул ногой, хлопнул дверью, сказал, чтобы больше ничего не носила. Потом устыдился, по телефону просил прощения, обещал, что буду каждую субботу ходить к ней обедать. И ходил. Как в детстве моем выносила она с общажной кухни кастрюли и сковороды, деньги взамен не принимала, норовила всучить остатки блюд с собой.

Позвоню я ей сейчас, скажу: «Мама, я Пыжме». Она спросит: «Где-где?», а потом еще спросит, какого хрена я в Пыжме. А я и сам не знаю, какого. Понимаю я это только теперь, возле калитки ничейного дома в деревне, где у меня никого нет. Балда. Ни ключей, ни мозгов. Калитка сколочена из старых досок с дырами от предыдущих гвоздей. Там, с обратной стороны, ее держит щеколда, крепко. Я дергаю и толкаю, сгоняю ворону со старой сливы. Птица орет.

Помню, мы шли на станцию. Кур бабушка не держала, нужны были яйца на блины, в деревне их не продавали, приходилось ездить на Ветлужскую. Мне было шесть или семь, а в лугах и в лесу заканчивался май или начинался июнь. Как раз там, на тропе возле бани, сидела ворона. Она принялась орать до того еще, как мы с ней поравнялись. В городе много ворон, я к ним привык. Но эта была странная. Сорвалась вверх, а потом вниз, на нас. Бабушка махала выходным пакетом. В нем — кошелек и на всякий случай еще один пакет, попроще. Ворона то подскакивала, уворачиваясь, то пикировала на бабушкину голову, плечи, сорвала косынку, цепляла когтями волосы и кричала, кричала. Я замер, закрыл ладонями глаза. «Пойдем скорее! Стал столбом!» Бабушка звала, я слышал, но не мог идти.

По ту сторону забора я не слышал, но чувствовал движение. Не воронье, людское. Где-то возле самого дома. Сейчас, кроме калитки, его от меня отделяло еще шесть соток огорода. Наверное, если подойти к дому с улицы, будет проще понять, что делать дальше. Раньше на улицу вела параллельная рельсам дорога, выстланная опилками. Чтобы выйти на нее, придется вернуться на ту сторону Пыжмы Малой.

Пыжма — это река. Малая Пыжма — тоже река, но, и правда, малая. Ни воды набрать, ни постирать, канава. Но мост через нее есть. На этом мосточке — без перил, просто настил из досок — я и вспомнил про полицейского. Того, что звонил утром. Он ведь должен быть где-то рядом. Нужно вернуться, пока хотя бы до железной дороги.

Поезд на Ветлужскую пролетел передо мной, я взобрался на насыпь. Телефон показал «Е», я выбрал во входящих номер участкового, нажал вызов, долго слушал гудки, сбросил. Проскользил вниз, вышел на обходную тропу к главной и единственной улице Пыжмы-деревни. Здесь я прежде ходил нечасто и теперь двигался не по памяти, а по внутреннему компасу. Представлял, где должна быть деревенская просека, где гнилой колодец-журавль, где дорога к лесному озеру через бывшее поле. Шел и видел перед собой бурьян, сбежавший от хозяев и одичавший малинник, а слева, со стороны леса — пережившие первые заморозки грибы на корке палой хвои. Впереди наметился поворот, за ним просвет. Когда я достиг этого просвета, стало совсем тихо.

По своему детству я запомнил деревенскую улицу совсем другой. Снующие курицы, собачий лай из-за заборов, кошки на сливных трубах, привязанные к кольям козы с мокрыми от лежания на прелой траве животами. Иногда это радио или кричащий в форточку телевизор полуглухой соседки. Это брань домочадцев, звон стекла баночного и бутылочного. Пыжма была такой и, кажется, не так давно. Поэтому оторопел от охватившей меня тишины. И еще потому, что при всем отсутствии видимой жизни я чувствовал рядом чужое присутствие и чужой взгляд. Будто деревня не умирала, а только притаилась и глядит.

Я тоже глядел вокруг, различал знакомые по воспоминаниям или снам ориентиры. Все: и колодец, и разбитая, застывшая торосами сухой грязи дорога, и дом напротив, где жила чудна́я тетка Рая с маятником. О чем бы ни шла речь, какой бы вопрос перед ней ни стоял, она вытаскивала из кармана самовязной кофты колечко на длинной веревочке. Колечко простое, но тяжелое, на таких обычно собирают в связку ключи. Она прихватывала нитку за самый конец, задавала вслух свой вопрос и следила, как будет вести себя колечко. Движение вперед-назад означало «да», слева направо — «нет». «Колечко-колечко, можно ли мне съесть этот трехдневный пирог? Да! Ну и правда, что с ним станется. И ты кушай, Димушек, не отравишься!» Я повернулся к ветру спиной. Вперед лежала дорожная колея и поредевшая деревенская улица. Где-то там в конце нее тянулся к облаку столбик дыма. Ничего себе: даже тут живут люди.

Колечко-колечко, а не стоит ли мне все бросить и бежать до станции дожидаться ближайшего проходящего, хотя бы до Семенова? Не выйти ли на трассу в пяти километрах от деревни и не поймать ли попутку? Я вдохнул, выдохнул, прикрыл глаза и пошел к дому.

Калитка была открыта. Если привстать на цыпочки, из-за забора видно было движение по ту сторону форточки, колыхание пропыленного тюля. Может, сквозняк, а может…

— Э! Че пялишься?

— Да погоди ты. Это ж с морга, чай. Пацан, ты за трупаком?

Калитка растворилась шире. Золотозубый мужик в стеганом бушлате придерживал ее ребро. Его товарищ, до моего прихода сидевший на завалинке, зыркал яростно из-за его плеча.

 — Не ссы. Проходи. А че один? Как ты его попрешь? Мы не помощники — грыжа у меня, а у Влада вообще половины пальцев нет.

Влад подтвердил отсутствие пальцев на правой руке, помахав изуродованной кистью.

 — Циркулярка.

Я мялся, не решаясь войти. Мужик с грыжей высунулся на улицу, огляделся, никого кроме меня не увидел, удивился еще сильнее, присвистнул и почесал нос:

— Ты скажешь чего, или как?

Я удивился тому, насколько при всей свой карикатурной почти дикости он складен и ясноглаз. Будто нарочно актера средних лет изуродовали бутафорскими коронками и загримировали под бродягу. Нужно был отвечать, и я ответил.

— Племянник, значит? Где ж ты был всю жизнь, племянник? — Влад понес свою беспалую ладонь к нам. Когда он приблизился, я увидел, что нос его так неудачно или многократно сломан, что изначально славянское лицо его приобрело монголоидные черты, — Заходи, чего замер? Не сожрем.

Я послушно вошел. На траве перед домом и на завалинке, как на гаражной распродаже, был разложен условной полезности хлам: что-то из инструмента, столярного, садового, сантехнического, железный чайник, бачок от печки-прачки, расфасованное по банкам крепежное ассорти и много еще чего. Мужик с грыжей решил пояснить:

— Порядок наводим. А ты попрощаться? Там он, на дворе. В доме печка, понимаешь…

Мы уже почти подошли к двери на двор, я чувствовал запах прелой соломы и скотины, который ничем не вывести, только временем, и то не факт. Я не хотел ни с кем прощаться и теперь удивлялся тому, что не подумал об этом в дороге. Оказалось, что Игоря я боялся даже мертвого. Влад толкнул дверь. Сзади почти вплотную шел мужик с грыжей.

— Давай, не задерживай процессию!

Света на дворе не было. Единственная лампа на проводе слепо свисала, но Влад попросил:

— Вась, вруби фонарь.

Темнота переставала быть со свету непроглядной. Я видел, как ясноглазый Василий шарил по сложенным штабелем коробкам, корзинам, ящикам из-под фруктов. Нащупав слабый подвесной фонарь на десяток диодов, он врубил холодный свет.

— Вишь? Мы его простынкой накрыли.

Я различил на полу мягкую кучу, застеленную застиранной тряпкой. Узор печатный набивной. Ивановский текстиль, бязь. Такой же комплект бабушка дарила моей маме. Там нестерпимо розовые лилии чередуются с кружевными мотивами. В очертании цветов в детстве виделись мне жуткие, искаженные людские лица. Теперь один из бутонов лежал, как я понял, на носу мертвого Игоря.

— Поглядишь?

Я возразил. Резче, чем обычно позволял себе. Кто-то взял в руки фонарь: «Поближе посвечу». Я попятился. Чьи-то руки обхватили сзади мои плечи.

Я не чувствовал ни удара, ни онемения пальцев, как бывает всегда перед обмороком. Помню, как с глухим деревянным звуком упала на пол моя голова, как я в последний раз перед погружением в темноту повернулся вправо и увидел обращенные ко мне подошвами босые ступни.

Глава 5

Обращенные ко мне подошвами босые ступни были серые, как вода Большого озера за бывшим колхозным полем. Бабушка говорила, что сначала там сеяли овес, потом коноплю и лен, теперь там растет, что хочет. Между пальцами ног выросли земляные курганы. От ногтей книзу сходили селевые потоки. На тыльной, невидимой мне стороне в курчавых зарослях вили гнезда большие белые цапли. В руслах морщин текли Пыжма обычная и Малая. По берегам росли купавницы, куриная слепота и вороний глаз. «Запомни эту ягоду и не ешь никогда, а костянику ешь, она красная». Но костяникой тут и не пахнет. Пахнет пихтовым болотом, мягким по щиколотку мхом, прелой травой. И козами пахнет. Откуда тут козы? Кто это кричит?

— Вставай ты, песий сын! О, шевелится, стукни по щам!

Я открыл глаза и увидел нависшего надо мной Василия. Он явно не брился несколько дней. Сквозь кожу пробилась щетина, темная, как у юноши. Голубые умные глаза его смотрели испуганно.

— Слава те Господи! Второго нам еще не хватало. Влад, помоги его в дом снести.

Я перекинул руки через шеи моим новым знакомым, поволок ноги следом за движением их прокуренных тел, а потом и сам пошел. Неверно, спотыкаясь. В избе закружилась и загудела голова, и я сел на то, что первое посчитал для того пригодным, — бабушкин сундук. Возле него на полу любил спать Полкан. Смесь овчарки с волкодавом. Несколько раз, оставшись один, я пытался подобраться к укрытой вязаной дорожкой крышке сундука. Пес рычал, хотя обычно он был мне другом, я обижался на него, притворялся, что иду гулять без него. Он всегда меня прощал, но к сундуку так и не пустил.

Влад отошел к клеенчатому столу и вернулся с кружкой, эмалированной, с кустиком земляники на боку. Кружка эта хорошо знала лес. Точно лучше, чем я. Земляники я в этих краях не помню. Здесь больше черника, клюква, брусника и гонобобель. Для них кружка была транзитной станцией между кустом и корзиной. Иногда в нее наливали молоко, ставили на печь и грели, а я пил.

— Пей, е…та!

Сейчас от кружки пахло спиртом и чем-то, похожим на шампунь. Я протестовал, но Влад упорствовал:

— Да че ты как девка.

Василий на невысказанный мной вопрос пояснил:

— «Трояр», жидкость для ванн. Проверенная тема.

Но и этот аргумент на меня не подействовал. Я не пью. Да, совсем, да, никогда, ничего, крепче кефира. Даже пиво. И безалкогольное не пью. Но это уже потому, что просто не нравится.

— Подшитый что ли?

Влад разочарованно отступил с кружкой обратно к столу. Сам выпил с левой руки, прихватил обрубками пальцев на правой кусок чего-то серого.

— Меня баба, жива была, тоже шила. И торпеды, и гипноз. Херня все это.

Василий не сдавался:

— Может, чаю хоть?

Я кивнул, мужик метнулся в кухню, плюнул, выбежал из дому и вернулся с железным чайником. Постарше и ниже ростом, Василий уже нравился мне куда больше своего беспардонного товарища.

— Мы же не думали. Прибрали уже. Щас, закипятим.

Он ушел хлопотать на кухонку. Влад от выпитого разгладился, порозовел и будто смягчился:

— Это мы его нашли. Вчера Вася получил за квартал, стахановец. Ага, на лесопилке. Как будто тут есть чего еще. Ну, сгоняли до Ветлужской, взяли фунфырей и вот этой шняги. Сало. Будешь? Лан. Ну, пили ночь. Я встал поссать, светало уже. А Гоха как сидел вот на этом сундуке, так и вырубился.

Я поднялся, слишком резко.

— Да сиди уж. Или приляг, вон, кровать.

Прилечь я не решился, но присел на волнующийся панцирный матрас.

— Ну, я сослепу думал, он встал уже. Глаза-то открыты. Говорю: «Че, не спится?» Подхожу, а у него язык навыворот, и рожа серая. Потрогал, а он, как сало, вот: ни холодный, ни теплый.

Тошнило. Я кивал понимающе, говорить боялся. Представлять, о чем говорил Влад, совсем не хотелось. Я бегал глазами по избе. Из того, что я помнил, осталась всего ничего: белье на постели, дорожка на сундуке и такая же, но подлиннее, на лавке у печи. Над ней — гирлянда из сморщенных грибных кусков, метелки каких-то трав. Пыли на них столько, что и цветы, и стебли единого тусклого цвета. С полатей свисает край бурого одеяла. После бани меня усаживали на него, пока не просохну. Самое светлое пятно — кружевная салфетка под иконами в красном углу. Мебели, кроме уже означенных лавки, кровати, стола и сундука, — шаткая этажерка с фигурными балясинами. Раньше на ней стоял телевизор.

Влад дожевал сало, продолжил:

— Васю растолкал. Так и так. Говорит, вызывай ментов. А че я-то? Я и так отмечаюсь раз в месяц. И с чего звони? С валенка? Послал его до баб Раи. Да, через дорогу. Не, жива! Девяносто два года бабке. У ней мобила, внук дал. Ну, вызвали Епифанова. Участковый, да. Он чрез полчаса уже тута. Да что он сделает. Сам набрал «ноль-три», а они говорят, нет машин, ждите. Вот, с час ехали. Не забрали, потому что в больницу только возят. Говорят, труповозку ждите. Ну, мы, пока ждем, пошуршали малеха. Хлам один. Ну, железки разве. Что можно было, Гохан пропил, как мамка его померла. С Никиткой.

— Влад, кружку дай!

Василий кричал с кухни. Нарочно медленно Влад плеснул себе, выпил, сунул в рот сало и протянул руку с кружкой в сторону кухни.

— Те че, встать впадлу?

— А те подойти?

— Тьфу ты, щегол!

Василий выхватил кружку, налил воды из пластикового ведерка, ополоснул, вылил получившиеся подонки на пол, наполнил кружку кипятком.

— Горячо-горячо!

Он взвизгнул неожиданно тонко, выпустил кружку на клеенку стола, расплескав немного. Вытер руки о штанины, перегнулся к подоконнику за пестрой картонной коробкой, кинул с кружку жменю заварки.

— Ща, настоится, погоди.

Лишенный кружки, Влад глядел сиротливо, скучал, ковырял в зубах ногтем мизинца:

— А ты, племянник, чьих будешь?

Я не понял вопроса.

— Ну, с какой стороны?

— Да че ты мелешь? У Гохана один брат был. Никитка — бобыль.

Василий перебил:

— Не. Дядька он его был.

— Ааа! Так ты этого сын, как его?

— Мишки. Мишки Тарасова.

Мужики переглянулись, и никто уже больше ни о чем не говорил и меня не спрашивал.

Я таращился на заточенную в стеклянный киот икону. Она одна никак не изменилась. Подокладный Николай Угодник. В лес ли, в город ли, даже просто до магазина в село, куда бы мы ни собирались, бабушка молилась: «О, всесвятый Николае, угодниче преизрядный Господень, теплый наш заступниче, и везде в скорбех скорый помощниче! Услыши нас, грешных раб Божиих». Я повторял за ней, и больше всего в этом святом нравилось мне, что он теплый. Хотелось подойти, взять киот, открыть икону и впервые посмотреть на нее вблизи. Я приготовился уже встать, но Влад спросил:

— То есть мы вот это правильно понимаем, что батя твой Гохана на бабки кинул?

В кружке еще был чай. Я цедил его между мыслями и не сразу понял, что лучше бы мне поспешить. Без топлива Влад делался тугим, как футбольный мяч. Я слышал, как он скрипит зубами. Я пожал плечами. Выходит, да, так и есть. Обещал приезжать, да перестал. Обещал давать деньги, но извел их. Значит, да, наверное, кинул. Но ход разговора мне не нравился. Я приложил кружку к губам, начал пить. Дно поднималось все выше, и скоро я перестал видеть моих собеседников. Хотелось задержаться в этом положении подольше. Рот набился чаинками. Они налипли на губы. Я опустил кружку, вытер рот ладонью. Холодные чайные хлопья остались на пальцах. Я спрятал их в кулаке.

Влад подхватил кружку, выгреб прямо на стол остатки заварки, налил и выпил. Про сало он в этот раз не вспомнил, сразу обратился ко мне:

— Ну, так выходит, ты Гохану пол-ляма торчишь?

Такой переход не казался мне логичным, но теперь я уже не сомневался, к чему идет дело. Я встал, в глазах снова потемнело, но дожидаться было нечего. Сейчас направо и в дверь, а оттуда…

Как раз справа мне и прилетело. И не от нервного Влада, а от ясноглазого тихони Василия. Я этому удивился и даже как будто обрадовался. Умеет жизнь удивлять. Я приземлился на колени. Дощатый пол передо мной, очевидно, со смерти бабушки ни разу не мыли, хорошо, если мели. Крошки, косточки куриц и рыб, семечки яблок, земля и песок. Я поднял лицо, но тут же получил в подбородок носком сапога.


[1] Красные Баки — поселок городского типа, административный центр Краснобаковского муниципального района Нижегородской области.

СВЯЖИТЕСЬ С НАМИ

  • lyceum@pushkinprize.ru

Подписывайтесь

© Литературная премия "Лицей". Все права защищены